Историческое значение южно-русского народного песенного творчества, Костомаров Николай Иванович, Год: 1872

Время на прочтение: 299 минут(ы)
Костомаров Н.И. Славянская мифология. Исторические монографии и исследования. (Серия ‘Актуальная история России’)
М.: ‘Чарли’, 1994.

ИСТОРИЧЕСКОЕ ЗНАЧЕНИЕ ЮЖНОРУССКОГО НАРОДНОГО ПЕСЕННОГО ТВОРЧЕСТВА

СОДЕРЖАНИЕ

Историческое значение южнорусского народного песенного творчества
Введение
I. Период языческий. — Отдаленная древность
Символика растений
А. Травянистые
Б. Кустарники и деревья
Символика животных
А. Птицы и насекомые
Б. Четвероногие
В. Пресмыкающиеся и рыбы
II. Южная Русь до козачества

ВВЕДЕНИЕ

К произведениям народной словесности принадлежат: 1) сказания, сказки и легенды, 2) загадки, 3) поговорки и пословицы, 4) заговоры и заклинания, 5) предания и 6) песни. В первых преимущественно выражается фантазия народа, во вторых — его остроумие, в третьих — его ум, в четвертых — его верования, в пятых — его память, в песнях, обнимающих, впрочем, круг и всего предыдущего, главным образом выражается его чувство. В настоящем сочинении мы будем иметь дело только с песнями. Народными песнями мы называем только такие, которые в данном их виде не имеют и никогда не имели единого автора, не только такого, которого бы мы могли назвать по имени, но даже и безыменного, о существовании которого было бы основание догадываться. В европейской науке такое понятие не господствует: на Западе собиратели и исследователи народных произведений причисляют к ним и такие, о которых достоверно известно, что они созданы единым лицом, это делается потому, что народ усвоил эти произведения. У них народная песня — то, что поется народом, у нас же то, что создано народом. Если сопоставить произведения изустной словесности, обращающиеся в простонародье, с произведениями словесности письменной, то различие между чисто народными и популярными песнями в некотором отношении напоминает различие между оригинальными сочинениями и подражательными и даже переводными. Хотя последние и часто оказывают громадное влияние на развитие образованного общества, но нельзя признавать за ними того значения, какое признаем за оригинальными. Необходимость положить грань между чисто народным и популярным для нас вытекает из того коренного различия, какое существует в натуре между нашею народною жизнью и жизнью западных народов. Наш народ стоит на более первобытной почве, чем народы западные. У нас сравнительно меньше распространена грамотность, и жизнь менее усвоила тех форм, которые выработала западная цивилизация.
Поэзия прирожденна человеку, и поэтическое творчество, следуя одним общим для всех законам, может, относительно своего проявления, находиться на различных степенях, сообразно постепенному ходу культуры. Чем общество первобытнее, тем меньше в нем простора для личности, тем незаметнее проявление нравственных индивидуальных особенностей, тем крепче единство в понятиях, нравах и приемах жизни у членов общества между собою, — там и поэзия не представляет признаков личного творчества, плоды поэтического вдохновения, зарождаясь отрывочными чертами, не записываются и не сберегаются, как достояние личностей: письменность — важнейший -рычаг для поднятия личности — еще не служит для выражения и укрепления человеческой мысли, поэтические проблески, появляясь вначале двумя-тремя чертами, образом, сравнением, очертанием, коротким рассказом или воспоминанием, — передаются из уст в уста и под влиянием поэтического настроения других лиц видоизменяются, добавляются, выраженное одним принимается другим так близко к сердцу, что последний не сознает, что это не его собственное создание и потому нимало не стесняется прибавлять что-нибудь, сообразно впечатлениям, производимым явлениями окружающей его среды или ощущениями собственного сердца, таким образом, зачатки песни, добавляясь, расширяются и вместе с тем сталкиваются с зачатками другими, соединяются с ними, перекрещиваются: иное переходит отсюда туда, другое — оттуда сюда, л так образуются большие песни, имеющие вид цельности содержания и законченности: но, достигши такого вида, песня хотя получает уже некоторую прочность и крепость, однако, обращаясь в народе изустным путем, не изъемлется от дальнейших видоизменений и под влиянием таких перемен в народной жизни, которые производят переворот в народной поэзии, разлагается совершенно, отчасти оставляя свои элементы для составления новых песен.
Песня всегда близка к жизни, народный человек выражает ею то, что у него на душе в данную минуту, он принимается за песню потому, что она подходит к тому, что он чувствует, а чувствует он всегда то, что вызывается у него явлениями действительной жизни. Эта чрезвычайная близость песни к сердечным ощущениям, истекающим прямо из жизни, и побуждает изменять песню, чтобы сделать ее применительнее к ближайшей среде. Таким образом, не говоря уже об общем качестве человеческой природы — забывать и изменять подробности и выражения слышанного, причина, почему песня разбивается всегда на различные варианты, лежит в самом ее существе. Но так как при всем разнообразии в частных явлениях народная жизнь в своей общности долго остается одна и та же, то при всех видоизменениях, в каких является народная поэзия, она долго сохраняет в главных чертах своих однообразие, песни прежних поколений переходят к последующим поколениям в продолжение веков, и поздние варианты, отступая от прежних в подробностях, удерживают дух и суть содержания. Решительные перевороты в народной поэзии происходят только тогда, когда перевороты происходят и в ходе самой народной жизни. Но и тогда, когда уже новые условия жизни творят новые песни, в этих новых можно открывать заимствованные из прежних, уже отживших песен глубоко усвоенные народом обороты, краски, образы, даже целые повествования, примененные уже к признакам более позднего времени. Насколько двигалась жизнь, настолько и песенность. Насколько народная жизнь позднейших поколений при всех переворотах, мало оставлявших изменений в культурном отношении, обращалась к старым началам, за неимением новых, настолько и новые песни походили на старые.
Разветвление народных песен имеет различные степени, зависящие от условий народной жизни. Песня, сложившись в одном углу народного отечества, переходит в другой, в третий и видоизменяется. Если между разными, даже отдаленными, краями, населенными одним и тем же народом, образуется постоянное и деятельное сообщение, то народные песни поются в более близких между собою вариантах и, напротив, скудость сообщения производит такое сильное разнообразие, что одна и та же песня в различных местах поется в таких отличных один от другого вариантах, что они кажутся отдельными песнями.
Этому процессу подвергались все народы в мире. Но так как известные и неуловимые условия их детства образовали у них различные способности, нравы, стремления, то и ход их развития был неодинаков, этому помогали и климатическая обстановка, и перевороты в народном быте, и сношения с иноплеменниками. Духовная деятельность одних была богаче, других беднее, у одних направлена в одну, у других в иную сторону.
Самый важнейший переворот в народной жизни есть распространение грамотности и книжности. Оно совершенно изменяет ход и способы проявления поэтического творчества. Грамотность не дает уже проблескам вдохновения разгуливать но свету и, будучи общим для всех достоянием, служит элементами для бессознательного составления песен. Грамотный поэт передает плод своего вдохновения письму, сразу дает ему и объем и крепость, обдумывает его, трудится над ним, — оно является в законченной форме, оно делается духовным достоянием личности. Другие. грамотные люди если полюбят это создание и станут повторять его, то сознают, что произведение, которое действует на их душу, принадлежит не им, известно ли по имени лицо поэта, или неизвестно — все равно: на его творении лежит отпечаток того, что оно первоначально есть творение единой личности. Если от долгого изустного обращения возникают варианты, то они более или менее имеют значение искажений, а не нормального состояния, какое имеют, напротив, варианты чисто народных произведений. Благодаря письменности, существует первоначальная форма, служащая нормою. Это постоянство формы поэтического произведения, это появление его в законченном виде из-под рук единого автора, наконец, эта принадлежность его этому автору — вот важные отличия произведения литературного от чисто народного, так как существенные признаки последнего — принадлежность всей массе народа и неизбежная безграничная вариация. Кроме того, грамотность ведет за собою изменение в языке и приемах выражения настолько, насколько она способствует развитию образованности. Отличие языка книжного, языка образованного общества от языка простонародного есть явление повсеместное и зависит от того неравенства, с каким обыкновенно народ идет по пути к образованности. Конечно, если бы вся народная громада равновременно получала образование — такого бы различия не было, но обыкновенно образованный класс народа малочисленнее остальной массы, коснеющей, сравнительно, в большом невежестве, знакомство образованных людей с большим запасом предметов, большая широта взглядов и понятий неизбежно порождают значительное количество слов, выражений, оборотов, построений речи, чуждых для простолюдина, создается литература, недоступная для последнего, по недостатку сведений и привычки обобщать и разделять понятия. Все написанное примыкает к этой литературе, а также и песня, как только начнет писаться и составляться лицами грамотными, усваивает свойства образованного языка и входит в область литературы. Эта литература состоит из творений различных личностей, поэтому уже составляет противоположность с безличными творениями изустной народной словесности. Сила образованности так велика, что народ, чувствуя ее превосходство, при всяком близком соприкосновении с образованным обществом, по возможности, перенимает его приемы, подражает языку образованных людей и схватывает песни, составленные более или менее литературным складом. Таким образом литературная поэзия проходит и в народ, начинает делаться популярною. Но так как число не только образованных, но даже просто только грамотных возрастает все-таки не в сильной пропорции в сравнении с массою, пребывающею в прежнем положении, то рядом с письменною песенностью, понемногу входящею в народ, продолжает существовать прежняя, изустная, творятся и перетворяются чисто народные песни стародавним способом, подвергаясь, однако, влиянию литературности в тех местах, где простолюдин находится беспрестанно в таких условиях, которые помогают ему усваивать приемы образованного общества. От этого нередко проистекает искажение и упадок поэзии. Простолюдин, не получив правильного образования даже и в первоначальном виде, а только нахватавшись кое-чего из образованной среды, думает примкнуть к ней, он начинает пренебрегать своими старыми песнями: они уже не соответствуют стремлениям к той жизни, какою ему хочется жить: он перенимает песни литературного склада, но, по недостатку знакомства и с языком, и с способами выражения чувств и мыслей, и с предметами образованной среды, уродует их иногда самым диким и бессмысленным образом, а между тем он еще не настолько разорвал связь с условиями прежней жизни, чтоб отрешиться от ее проявлений, и потому, рядом с заимствованными песнями литературного склада он поет песни чисто народного происхождения, искажая их добавками и видоизменениями, смахивающими на приемы и речь того класса, который стоит выше простолюдина в культурном отношении. В так называемых захолустьях, то есть в местностях, удаленных от культурных центров, народная поэзия менее испытывает этого влияния, хотя она там суживается, подобно тому, как суживается самая жизнь, из которой она истекает.
На западе литературное влияние давно уже начало сталкиваться с поэзиею чисто народного происхождения. Еще ранее XVI века в массе народа расходились песни, заведомо сложенные едиными авторами, нередко такими, которые приобрели громкое имя и оставили на письме потомству свои произведения. Поэтому там не так легко и наглядно отделяется популярное от народного, как у нас, и в сборниках песен западноевропейских народов слова: popular song, chansous populaires, canti populari, die Volkslieder не вполне имеют то значение, какое мы соединяем с словом народные песни. В настоящее время там, где грамотность и школьное образование распространились сильно, бессознательное народное творчество исчезло, песни чисто народные еще существуют там, где образование слабее, но уже в смешении с популярными.
У нас (более или менее и у других славян) этого рода творчество еще можно назвать живучим, но оно сильно склоняется к падению, по мере того как грамотность и житейское сближение с образованною средою изменяют жизнь и воззрения простолюдина. Наверное, можно сказать, что распространение грамотности и книжного образования убьет его, само собою разумеется, мы не пожалеем, если ради всеобщего просвещения необходимо пожертвовать этим драгоценным достоянием протекших веков, памятниками духовной деятельности наших предков. Остается только желать, чтоб эти памятники были поскорее собраны и сохранены для науки.
Историческое значение народных песен может определиться для нас сообразно тому, чего мы желаем от истории. Если мы станем отыскивать в народных песнях источников для истории политических перемен, государственного строя, войн, развития общественного быта, песни окажутся скудным источником. Не надобно забывать, что песня принадлежит простолюдину и может выражать только его жизнь и его взгляды. Если прежде песни были равным достоянием целого народа, то это было в такое время, когда весь народ стоял на той же первобытной малокультурной почве, на какой теперь остался простолюдин. Но и в этой сфере они во многом не дадут нам желаемых сведений. Так, для познания устройства материального быта простолюдина они недостаточны, хотя местами и заключают в себе верные черты. Песни — важный, но никак не исключительный источник для нашего знакомства с народными понятиями, воззрениями, верованиями, воспоминаниями: для этого необходимы, и часто более, чем песни, другие памятники народного слова. Но там, где идет дело о чувстве народа, — песни незаменимы ничем. Быть может, нам возразят, что это относится только к одному роду песен — к лирическим, а не к эпической поэзии. Но мы, в таком случае, заметим, что эпический элемент входит в песню только под условием возбуждения чувства. Песни былевые, то есть песни, относящиеся к событиям и лицам, поются именно оттого, что поющий сочувствует этим событиям или лицам, и оттого-то былевая песня скоро забывается и исчезает, как скоро предмет ее содержания перестает трогать сердце. Есть в народе предания и воспоминания, которые хотя сохраняются в памяти, но не переходят в песни: это оттого, что они недостаточно прилегают к народному сердцу или слишком местны, чтобы подействовать на чувства большой массы народа. Сам народ, говоря о каком-нибудь событии или личности с сердечным участием, как бы в усиление этого участия говорит: у нас про это даже песня сложена. Что касается древнего эпоса, то настоящая его форма есть сказание (die Sage), иногда подходящее к песне по мерности речи, но вполне отличное от нее по духу, составу, изложению и способам передачи и распространения. Это можно заметить и на великорусских так называемых былинах, которые собственно не поются, а пересказываются нараспев, однородность их с сказками доказывается тем, что они (как известно, по крайней мере, о некоторых) совершенно превращаются в сказки и произносятся, как последние. В южнорусских народных песнях эпическая форма касается только исторических событий, вообще совершающихся в мире действительном и всегда под условием возбуждения чувства. Только в. образах, отрывочно уцелевших в некоторых песнях, преимущественно в обрядных (например, в галицких колядках, но не без опасности попадать в натяжки) можно отыскивать следы древнего эпоса. Господство чувства в песнях тесно связано с их близостью к жизни.
Бесспорно, песни составляют, рядом с другими произведениями народного слова, драгоценный источник для знакомства со всякого рода проявлениями духовной жизни, но самым первостепенным, ни с чем несравнимым и ничем не заменимым источником для историка песни представляются со стороны народного чувства. Чувство есть основа всякого проявления духа, возбудитель мысли и поступков, корень нравственного бытия. Познать чувство человека — значит познать его сокровенную природу. Понятно, что при таком значении песен историк народа должен считать их для себя одним из важнейших источников, таким, без которого он едва ли может ясно разуметь тот человеческий мир, который хочет изображать.
Составляя исключительно достояние простонародья, песни окажутся историку полезными и важными для уразумения и культурных сфер общества, так как духовное состояние простолюдина во многом близко к тому состоянию, в каком находится и весь народ, из которого выделилось образованное общество, неизбежно удержавшее в себе, однако, коренные народные свойства, унаследованные от предков, и притом же духовная связь образованного общества с массою простонародья не разрывается, если только первое не усваивает чужого языка и чужой народности и не отрезывается совершенно от своего корня. У нас образованное общество, при всех отличиях от народа, даже при напускном пренебрежении к родной речи, гораздо более заимствовало от простого русского народа, чем ему давало.
Русская народность делится на две ветви: южнорусскую (иначе малорусскую) и севернорусскую (иначе великорусскую). Этнографическое различие между ними так велико, что народная песенность той и другой должна рассматриваться отдельно. Мы займемся южнорусскою.
Язык южнорусский, составляя одно из наречий славянских, разделяется на три наречия: украинское (самое распространенное), полесско-северское (отличное от первого некоторыми фонетическими особенностями, из которых самое видное перемена гласных не в мягкое г, как в украинском, а в средний звук уи, а иногда в у) и червоно-русское или русинское (одинаковое по фонетике с украинским, но отличающееся от него некоторыми грамматическими особенностями, между прочим — постановкою возвратного ся впереди глагола, к которому принадлежит, удержанием вспомогательного глагола в прошедших временах глаголов — ‘ходив ем’, как в славяно-церковном, сохранением твердого знака вместо мягкого при окончании третьего лица настоящего времени глаголов, напр., стоит вм. стоить, а также достаточным запасом слов, ему только принадлежащих, неупотребительных в украинском и полесско-северском). Тонкий наблюдатель может в каждом из этих наречий подметить разноречия, заметные, впрочем, на пограничных рубежах наречий, вследствие перелива признаков одного наречия в другое или переселения жителей. Особое разноречие у южноруссов, живущих в Венгрии, еще мало обследованное, хотя принадлежит к червоно-русскому наречию, но имеет свои признаки, любопытные по близости к древнему языку. Все три наречия не представляют между собою такой разницы, чтобы говорящие ими не понимали друг друга или могли признавать одни других за иной народ. Литературные произведения, писанные в России все на украинском наречии, читаются с равным наслаждением и в Галиции. На всех трех наречиях поется множество песен одного содержания, одного духа и размера, хотя в разных вариантах. В Червоной Руси, кроме большинства песен, общих для всего южнорусского края, есть запас и своих местных, сколько нам известно, таких, каких нет в других краях, таковы некоторые из колядок, замечательные по своей древности, коломийки — афористические коротенькие песни, былевые песни о событиях, случившихся в Галиции. Как в Галиции, так и в западной Украине есть песни, сочиненные в полупольском тоне и до некоторой степени приобретшие популярность. Подобно тому, в местах, где южнорусская народность соприкасается с севернорусскою, возникают песни с более или менее сильным влиянием севернорусского элемента. Кроме того, разветвление песен в разных краях, отдаленных один от другого, доходит до того, что варианты одной и той же песни с первого раза кажутся песнями отдельного местного происхождения.
Все песни могут быть разделены на три главных отдела: обрядные, былевые и бытовые.
Обрядные разделяются на два вида: а) относящиеся к временам года и б) относящиеся к семейной жизни. К первому виду принадлежат: весенние песни — веснянки, большею частью с играми, летние: троицкие и петривочные, купальские — принадлежащие к народному празднику купала (24 июня), рабочие: гребецкие, зажнивные и (не везде) обжиночные с обрядами, отправляемыми по уборке хлеба, — наконец, колядки — песни святочные — и щедривки, которые поются накануне нового года. Ко второму виду принадлежат свадебные, которых чрезвычайное множество, колыбельные, в некоторых местах особенные песни при крестинах и, наконец, погребальные или причитанья. — Былевые песни по форме распадаются на два отдела: а) собственно песни, которых содержание составляет какое-нибудь событие, и б) думы. Слово дума в народе, сколько мы знаем, не употребительно: это слово сочиненное, но так как оно получило гражданство в литературе, то мы оставляем его. Думою называется такое повествование, которое излагается мерною речью с рифмами, расположенными так, что одна повторяется несколько раз сряду. Количество слогов между рифмами неравномерное. Нельзя думу назвать стихами в нашем смысле, но нельзя назвать и прозою, когда дума поется, тотчас видно, что это не проза, и разделение речи на стихи определяется интонациею пения. Думы поют только слепцы, сопровождая звуками бандуры или кобзы, этому даже учатся, как особому искусству. Свойственные эпической поэзии повторения очень обычны в думах. Думы проникнуты одною мыслью и представляют некоторую стройность, но разветвляются на варианты, как и песни. Способ их пения склоняется к речитативу, но не отличается монотонностью великорусских былин, — это все-таки пение, бандуристы не все думы поют одним и тем же голосом и стараются придать различную экспрессию повышением и понижением голоса, скоростью и медленностью пения. С сказкою думы не имеют ничего общего: в них господствует историческая жизненная стихия, чудесного и преувеличенного нет, исключая вариантов явно с позднейшими переделками. Хотя многое отличает их от остальных песен, но еще больше признаков, побуждающих причислять их к песням. Сам народ отличает их от других песен настолько же, насколько иные роды песен, оставаясь несомненно песнями, отличаются друг от друга. Таким образом, если думы поются исключительно бандуристами и кобзарями, и притом не иначе, как с музыкою, то есть песни, которые также поются под известными условиями, не иначе, как известного рода лицами и при определенных обстоятельствах: например, свадебные песни поются только девицами, составляющими группу спутниц невесты — дружками, веснянки также девицами не иначе, как весною, а колядки и щедривки не иначе, как зимою на святках.
Самый важнейший признак, побуждающий признавать думы песнями, есть тот, что все они проникнуты чувством, и главною их целью возбуждать чувство. Этот признак в думах бросается в глаза даже более, чем в песнях, где иногда чувство скрывается под свойственными народной поэзии символическими изображениями.
Былевые песни в южнорусской поэзии не имеют той плавности рассказа, какою отличаются думы, в них более преобладает и, главное, непосредственнее выказывается драматическая форма.
Бытовые песни с меньшею строгостью и точностью могут быть разделены на отделы, чем былевые и обрядные, одна и та же песня может принадлежать к двум и нескольким из разрядов, на которые мы захотим их разделить, кроме того, не всегда строго можно отличить бытовую песню от небытовой, так как драматическая форма, особенно свойственная южнорусской народной поэзии, лреобладает везде, и нередко бытовая песня изображает как будто какое-то событие, так что причислять ее к бытовым можем мы только на том основании, что изображаемое в ней событие оказывается повседневным и всеобщим явлением бытовой жизни. Мы в числе бытовых песен различаем песни козацкие, изображающие обычные и повседневные явления козацкой жизни, к ним подходят й некоторые думы, которые хотя и воспевают определенное событие, но такое, которое слишком часто могло повторяться, прощание козака с семьею или с милою женщиною и смерть козака — самые обычные темы этих песен. За ними следуют чумацкие песни, потом песни бурлацкие или сиротские: бурлак — бездомный и бессемейный молодец — составляет особый тип в народной поэзии, потом — песни рекрутские, в которых всегда почти представляется скорбь разлуки рекрута с семьею и семьи о судьбе его, за ними — песни поселянекие, изображающие общественные условия быта поселянина: здесь всего любопытнее те, которые касаются крепостного права, наконец, следуют два самых плодовитых разряда бытовых песен: песни семейно-родственные и песни любовные, и эти песни всего труднее подчиняются строгому отделению от прочих, так как многие из них в равной степени могут относиться к различным ступеням народного быта и жизни. Мы коснулись этой классификации только для того, чтоб уяснить наши указания на песни, так как нам придется часто делать эти указания в ходе настоящего сочинения, собственно же для нашей цели — представить в песнях народа его историю, эта классификация имеет второстепенное значение. Для истории, в ее истинном, обширном смысле, песня из каждого разряда может доставлять материал не по одной ее принадлежности к этому разряду, а по различным жизненным чертам, рассеянным по всем вообще песням.
Прямыми важнейшими источниками для знакомства с песенностью южнорусского народа, при составлении настоящего труда, служили нам, во-первых, печатные, а, во-вторых, рукописные сборники.
Важнейшие из печатных были следующие:
1. Три сборника М. А. Максимовича: один, изданный под названием ‘Малороссийские песни’ в 1826 г., другой — ‘Украинские песни’, изданный в 1834 г., третий, изданный под названием: ‘Сборник украинских песен. Отдел первый. Украинские думы’ в 1849 г.
2. ‘Запорожская Старина’ И. Срезневского, в 2 ч. 6 тетр. 1833-38.
3. ‘Малороссийские и червоно-русские думы и песни’. 1836. (Изданы г. Лукашевичем без имени автора).
4. ‘Народные южнорусские песни’ Амвросия Метлинского. 1854.
5. ‘Писни украинського люду’ Д. Лавренка. 1864. (Помещены только любовные).
6. ‘Записки о Южной Руси’ Кулиша. 1856.
7. ‘Украинськи письни’. Баллинои. Харьков. 1863.
8. ‘Сборник памятников народного творчества в северо-западном крае, изд. под редакциею г. Гильтебранта. 1866.
9. Очень богатый сборник галицких песен, напечатанный в Чтениях Московского Общества Истории и Древностей в разных номерах с 1863 по 1866 г. включительно. Сюда вошли песни из прежде изданных галицких сборников: Вацлава из О леска (Piesni polskie i Ruskie ludu Galicyjskiego. 1833), Жеготы Паула (Piesni ludu Ruskiego w Galicyi. 1840), Русалки (Русалка Днистровая. 1841), Русской свадьбы (Ruskoje wesile opisanoje crez J. Lozinskiego. 1835).
Кроме печатных источников, у автора этого сочинения было под рукою значительное рукописное собрание песен, записанных им самим в разных краях, населенных южнорусским народом еще в конце тридцатых и начале сороковых годов текущего столетия, одна часть из них, именно песни, записанные на Волыни, была напечатана в Малорусском сборнике, изданном г. Мордовцевым (этот печатный сборник сильно пострадал от цензора, который, находя в этих песнях на каждом шагу ненравственное и неприличное, вычеркивал и целые песни, и места из песен и через то изуродовал их), некоторые сообщены были собирателем покойному А. Л. Метлинскому и поступили в его сборник, остальные нигде не были напечатаны (и передадутся для напечатания Географическому Обществу). Независимо от этого, сверх того, г-жа М. А. Маркевич передала автору этого сочинения довольно значительное количество песен, записанных отчасти ей, а также ее покойным супругом, А. В. Маркевичем, перед самым уже приготовлением к печати сообщил ему сборник песен Д. К. Мороз. Наконец, профессор Дерптского университета А. А. Котляревский уделил автору право пользоваться для настоящего труда сборником дум, записанных в начале текущего, а может быть, еще и в конце прошедшего столетия. Автор считает долгом изъявить всем этим лицам свою благодарность. В прследнее время русское Географическое Общество предприняло издать сборник как песен, так и других памятников народной южнорусской словесности, собранных по поручению общества и приведенных в порядок П. П. Чубинским. Нам известна только часть этого богатого собрания.
Мы выше сказали, что песни подвергаются тем же изменениям, какие испытывает народная жизнь. Естественно, эти изменения и определяемые ими периоды народной жизни живо отражались в песнях, но самая близость песен к жизни делается причиною их исчезания. По мере того, как перестают действовать на народ условия прежнего, но уже измененного строя жизни, перестают действовать на его сердце и воображение песни, вытекавшие из впечатлений, полученных под влиянием этого строя, и забываются. Если бы песни записывались в прежние времена, то, конечно, мы бы имели в них самую богатую, верную и полную картину народной жизни того периода, в котором возникали. Но этого не было. Песни исчезали за явлениями, их вызывавшими, некому было их сохранять в безграмотном народе, когда они более не удовлетворяли этого народа. И теперь до нас дошли только остатки прежнего в более или менее измененном виде, следы прошлого отражаются в них настолько, насколько влияние самых жизненных признаков, с которыми эти песни состояли в связи, напечатлелось на жизни последующих поколений, чем более времени проживал народ, удаляясь от прошедшего, тем это прошедшее теряло для него свои подробности, оставляя в народной жизни только главные черты, и периоды прошлого в народных песнях отражаются только самыми продолжительными временами и общими чертами. Таким образом, все прошедшее южнорусского народа в его песнях выражается: 1) периодом язычества или отдаленной древности, 2) периодом княжеским или вообще историческим докозацким, 3) периодом козачества и, наконец, 4) периодом по-козацким1.
Мы избрали для малорусских песен, которые по необходимости должны будут приводиться в настоящем сочинении, правописание, состоящее в том, что мягкое и выражается буквою i, твердое — буквою и, а буква е выговаривается твердо, исключая после гласных.
Примечание редакции. По независящим от редакции обстоятельствам, правописание, указанное автором, изменено.

I
Период языческий. — Отдаленная древность

Наши сведения о язычестве наших предков столько же скудны, сколько и неясны. Нам остались названия языческих божеств, которые нам не вполне понятны или вовсе непонятны. О большинстве этих божеств и вообще мифологических названий трудно окончательно сказать: народные ли они или заимствованные, были ли они в уважении у целой массы или только у одного класса народа, равным образом трудно решить, в какой степени мы имеем право прилагать к своей языческой древности известия о язычестве других славян. Но кроме известий о мифологических божествах и способе поклонения им, известий темных, есть в некоторых памятниках хотя немногочисленные, но, сравнительно, более ясные указания на обожание природы вообще, важные преимущественно оттого, что их смысл объясняется нашими песнями. Так, например, нам прямо говорят, что предки наши обожали стихии, небесные светила, огонь (например, у Кирилла Гуровско^ го: уже не нарекоша Богом стихия, ни солнце, ни огнь, или у другого: и огневи молятся, зовут его Сварожичем), воду, деревья, животных (например, в слове Григория: ‘Ов требу створит на студеньци, дьжда искы от него… ов реку богинею нарицаеть и зверь живущ в ней яко Бога нарицая’, или у Иоанна пророка: ‘еже жруть бесом, болотом и колодезем’, или в летописи: ‘бяху же тогда погании жруще озером, кладязем и рощением’, или в разных порчениях: ‘уже бо не нарекутся богом древеса’, ‘жертву приносяще огневи и камению, и рекам и источникам и берегыням’, или в уставе Владимира: ‘аще кто молится под овином или у рощения или у воды’, или в житии Константина Муромского: ‘дуплинам древяным ветви убрусцем обвешивающе и сии покла-няющеся’, и проч.). Кроме прямых указаний, есть много еще таких, которые, при сопоставлении их между собою и с народными верованиями, обычаями, песнями, приводят также к несомненному убеждению в том, что предки наши обожали природу, следы этого обожания остались в народной поэзии так, как, быть может, многие и не допускают.
Отличительная и господствующая черта поэтического воззрения в наших южнорусских народных песнях есть символизация природы. Под именем символа мы разумеем образное выражение нравственных идей посредством некоторых предметов физической природы, причем этим предметам придается более или менее определенное духовное свойство. Такого рода воззрение не могло возникнуть иначе, как в глубокой древности, в период юношеского состояния народа. Песня в момент своего образования выражает только то, что чувствующая и творящая сила души считает правдою, во что верит, а верить в духовное свойство воды, деревьев, камней — человек мог только при условиях пребывания в слишком юношеском состоянии своего духовного развития. Одухотворение или — что совпадает у юного народа — обоготворение разных явлений физической природы составляло, по всему видно, сущность нашей мифологии. Это, однако, не было уже признаком первобытного, младенчествующего состояния. Еще прежде, чем человек стал придавать то и другое духовное качество разным предметам, встречаемым в окружающей его природе, и таким образом создавал для себя в ней символы, он относился ко всей природе во всей целости, не отличая в ней частей и образов, обращаясь ко всему безразлично. Разделение представлений совершалось постепенно: прежде для него существовала только вода, а потом уже он различал реки, озера, источники, болота. Точно так же было время, когда человек относился ко всем деревьям вообще, как к лесу, а потом уже начал отличать дуб, липу, клен и т. п., или к птицам вообще, как к летающим существам, а потом уже выделил из них кукушку, орла, голубя и проч. И теперь еще можно заметить, как простолюдин, выделяя из огромной массы трав такие, которые то тем, то другим обратили на себя его внимание, относится безразлично ко множеству таких, для которых у него нет особого названия, по-видимому, не желая себе задавать труда отыскивать в них особенности и означая их общим именем — трава: ‘так себе, трава’, говорит он. Древний человек, у которого восприимчивость к явлениям природы была сильнее, привыкший видеть в целой природе себя и не отделять себя от природы, соединял с выделившимися в его созерцании явлениями и предметами природы особые признаки и явления своего нравственного мира: разделение признаков последнего развивалось вместе с разделением признаков окружающей его природы. Таким образом, во-первых, в силу качеств, заключавшихся во внешних предметах и вызывавших сообразные впечатления в человеческой душе, а во-вторых, в силу отношений, в какие был человек поставлен к этим внешним предметам, они стали делаться для человека символами, вместе с тем человек создавал об этих предметах мифы, вымышленные события из нравственного мира применительно к этим физическим предметам. Мифы и символы обусловливают и взаимно производят друг друга. Миф, соединенный с каким-нибудь предметом физической природы в сознании человека, сообщает этому предмету постоянное присутствие того духовного значения, которое заключается в самом мифе.
Дальнейшим шагом в развитии мифологии в человечестве было отложение мифов от тех предметов физической природы, с которыми они были связаны, и полное их облечение в идеальные человеческие формы. Так, в греческой мифологии Зевс означал небо, Аполлон — солнце, Артемида — луну, Посейдон — воду, Гефест — огонь и проч. Но эти мифические существа отличались уже от тех физических предметов, которые означали и с которыми прежде были нераздельны, они стали человекообразными владыками, божествами над теми предметами, которыми они были сами. Вслед затем воображение устроило между ними семейную жизнь, разные связи и отношения, создало для них историю, применило к определенным местностям их подвиги и мнимые события, происходившие с ними. Затем начали твориться и плодиться новые божества, которых значение соединялось уже не с предметами, непосредственно ощущаемыми посредством чувств, но с свойствами, признаками и действиями, постигаемыми посредством размышления: так производительная сила природы явилась в личности Афродиты, а половое влечение приняло образ ее неизменного сопутника Эрота, борьба в природе нашла себе олицетворение в Арее, быстрота воздушных перемен, в сопоставлении с изменяемостью житейских положений человека — в Гермесе, таинственный мрак смерти преобразился в Плутона со всем его подземным царством, земледельческая культура человеческого общества олицетворилась в Деметре, а человеческий разум стал поклоняться своей могучей красоте в образе прекраснейшей, непорочной девы — Афины. У наших предков процесс отложения мифов от предметов физической природы и их человеческого обособления не совершился и, вероятно, едва только начинался: это наглядно подтверждается символикою природы в наших песнях, — символикою, вполне соответствующею более ранней, хотя и не самой первой ступени мифологического развития. Несомненное отсутствие жрецов и храмов у наших предков, а следовательно, и недостаток положительной религии совместны только с этою раннею ступенью. Иностранные названия нескольких божеств, которых истуканы, по свидетельству нашей древней летописи, были поставлены в Киеве уже не задолго до господства христианства, — названия Мокоши, Хорса, Симаригла и, вероятно, Перуна — заставляют полагать, что зачатки положительной религии привносились к нам извне и не успели пустить корней в народе. От них не осталось никаких следов. Названия Дажьбога и Стрибога, бесспорно, славянские (мы оставляем под сомнением загадочного Белеса, требующего особого ученого разъяснения), но, насколько они нам известны, эти мифические существа, должно быть, находились еще в тесной связи с физическими предметами. Дажъбог значил солнце, Стрибог — дед или отец ветров (в малорусской сказке ‘витрив батько’), предполагаемую силу, производящую ветры. Если, как вероятно, о них (особенно о первом, так как в ‘Слове о полку Игоря’ Дажьбог является прародителем, а в летописи он сравнивается с подобным существом у египтян, царствовавшим на земле, следовательно, можно предполагать, что существовали какие-нибудь мифы о воплощении солнца и вообще о пребывании его на земле в человеческом виде) и были мифы, соответствующие процессу отложения от физического предмета, то эти мифы должны были принадлежать к числу первичнообразных и малоразвитых мифов человечества, в противном случае, они, во-первых, пустили бы от себя отпрыски других разветвленных мифов, во-вторых, они едва ли бы могли так утратиться, не оставив важного влияния и отпечатка на народе, так долго сохранявшем следы приемов языческой жизни. Есть известие об обоготворении огня под мифическим названием Сварожича: ‘и огневи молятся, зовут его Сварожичем’, но из этого самого известия очевидно, что мифическое название давалось самому веществу огня, таким образом, божество огня, наш Гефест, не отложилось еще от своего материала.
Остатки древних мифических названий в наших песнях очень незначительны. К ним принадлежат: имя Ладо, обыкновенно встречаемое в весенних песнях с припевами: лелю-Ладо, и диду-Ладо, имя Купала — в смысле народного праздника (по всем вероятиям, в древности отправлявшегося в честь солнца и воды), имя Морена — олицетворение воды или моря и вместе — смерть, убивающая сила, быть может, сюда отнести следует и припев ‘ой дай Боже!’, часто употребительный в колядках, допуская, что здесь сохранилось древнее призывание Дажьбога, хотя, с другой стороны, сомнение в справедливости такого толкования не будет лишено оснований.
При такой скудости всего того, что может указывать на признаки обособления мифов и отложения их от предметов физической природы, с которыми они были связаны, природа является в этих песнях с глубоко древним символическим и мифическим характером. Со многими предметами до сих пор соединяются мифы, хотя большею частью в неясных обломках. Но еще более в южнорусских песнях со многими из явлений и предметов физической природы связано символическое значение. Мы, конечно, не станем утверждать, чтобы вся символика существующих теперь песен была тою же и такою же, какою она была в отдаленной языческой древности, многое утратилось, другое сбилось, перепуталось, иное видоизменилось под влиянием позднейших условий или, оставаясь в сущности древним, до такой степени укрылось под новейшим способом выражения, что уже кажется новым явлением. Не следует забывать того, что народ после принятия христианства продолжал жить с прежними языческими воззрениями и привычками, сохранившимися до сих пор, но в то же время подвергался и влиянию своей последующей истории. Эта живучесть древнего язычества, способствуя сохранению главной сути старины, в то же время способствовала и изменяемости в формах выражения, древние поэтические мировоззрения не могли сберегаться, как археологические драгоценности, они не были предметом благоговейных воспоминаний об отжившем, давно минувшем, они продолжали вращаться в действительной духовной жизни народа и потому неизбежно должны были подчиняться жизненному потоку и подвергаться видоизменениям, от этого иные формы возникали вновь, но непременно на старой подкладке. Ниже, при изложении символики, мы увидим, что некоторые символические растения в Малороссии носят латинские названия, но самая их символика и приемы, с которыми она проявляется в народной поэзии, заставляют нас видеть в сущности древнюю туземную основу. Вообще приемы отношений человека к природе в южнорусских песнях таковы, что могли образоваться только во времена господства мифологических воззрений в духовной жизни народа. Нет описаний ради самых описаний, исключая разве самых новейших песен, предметы физической природы всегда почти являются в сопоставлении с явлениями нравственного человеческого мира, часто человек говорит с ними, как с подобными себе по разуму существами, часто и они отзываются ему человеческим языком, да и они сами между собою нередко обращаются, как существа мыслящие и чувствующие по-человечески. Иные, сохраняя постоянно один главный символический смысл, служат как бы иероглифами для выражения человеческих ощущений.. Одним из позднейших видоизменений, вероятно, следует считать сопоставление по созвучию, когда предмет физической природы приводится, потому что его название созвучно с каким-нибудь словом в изображении человеческого состояния, но и здесь едва ли можно искать причины такой формы в одном только созвучии и часто не трудно бывает подметить, что сопоставляемый предмет своим свойством или обычным уже символическим значением производил впечатление, которое способствовало появлению формы сопоставления по созвучию. Одним словом, при всех неизбежных отпечатках, какие наложили последующие времена на символику народа, бесспорно истекающую из отдаленной древности, она в южнорусских песнях сохранила свои глубоко древние основы и приемы, что может еще служить превосходным источником для уразумения духа народа в эпоху седой древности, особенно при совместном изучении других памятников народного слова. Мы, однако, не касаемся последних, так как цель наша — представить только то, что дают нам исключительно песни. Отсюда само собою разумеется, что труд наш не будет ученым исследованием о язычестве и языческой древности наших предков, довольно будет того, если, как мы надеемся, исследователи этой древности найдут в нем указания, более или менее приведенные в порядок, на драгоценный и едва ли чем-либо заменимый материал для своих исследований.
Из всех славянских песен южнорусские особенно богаты и важны для древней символики, гораздо богаче великорусских. Мы решились изложить здесь народную символику, насколько она высказывается в этих песнях, разделив ее, сообразно естественной классификации и предметов, на четыре отдела: 1) символика небесных тел и воздушных явлений, 2) символика земли, местностей и воды, 3) символика растений и 4) символика животных.
Небесные светила. — Солнце, луна и звезды чаще всего встречаются в колядках, особенно все виды вместе. Это побуждает думать, что празднество Рождества Христова заменило у наших предков такое языческое празднество, которым чествовались небесные светила. Иногда солнце и месяц, вместо звезд, являются с дождем и ветром, иногда солнце с месяцем без звезд.
В колядках, особенно карпатских, мы усматриваем следы мифологической истории, соединенной с чествованием небесных светил. Божья матерь идет по ‘давней’ тропинке, ищет она своего сына. Она встречает светлое солнце. — Помогай Бог, матерь Божия! говорит ей солнце. — Дай Бог тебе здоровья, светлое солнышко! отвечает ему Божия матерь. — Ты, солнышко, высоко светишь, далеко видишь, — не видало ли ты моего сына? — Солнце отвечает ей: Не видало, не слыхало. — Идет она дальше и встречает месяц. То же приветствие, тот же вопрос. Месяц отвечает то же, что солнце. — Божия матерь встречает звездочку, — Ты, звездочка, высоко восходишь, далеко видишь, — говорит она, — не видала ли ты моего сына? — Звездочка отвечает: И видала, и слыхала, он стоит на горной равнине и устраивает свадьбу.
Ой долов, долов на полонини,
Славен си, наш милый Боже,
На високости славен есь!
Там ми лежит давно стежейка,
Ой ишла ми нв Бижая мати,
А стричат еи свитле сонейко,
Биг помогай, Биг, Бижая мати.
‘Боже, дай здоровья свитле сонейко.
‘А ти, сонейко, высоко свитиш,
‘Високо свитишь, далеко видишь
‘Цись не видило моего сина?
— Нит, не видило, нит, не слихало.
— — Ой пишла ж она дале стежейков,
Ой стричат ей ясен мисячок.
— Биг, помогай Биг, Бижая мати!
‘Боже дай здоровья, ясень мисячок!
‘А ти, мисячку, високо свитиш,
‘Високо свитиш, далеко видиш.
‘Ци есь не видив моего сина?
— Нит, я не видив, нит, я не слихав.
Ой пишла ж она дале стежейков.
Та стричат ей ясна зирничка.
— Биг помогай ти, Бижая мати. —
‘Боже, дай здоровья, ясна зирничко.
‘А ти, зирничко, високо сходиш,
‘Цись не видила моего сина?
— Ой я видила, ой я слихала,
Ой долов, долов на полонини,
Там овин стоит, весиллья строит.
Что здесь Божия матерь (вероятно) заменила собою другое опенское языческое божество, видно из того, что в другой колядке то же самое, что здесь, относится ко вдовице, и конец песни несколько иной. — И здесь сын той, которая о нем спрашивает, устраивает свадьбу, но уже ясно — себе, у него, Иваненька, как он называется в этом варианте, сваты — лесные птицы, соловьи — музыканты, мелкая рыба ему жена, а водяная лоза дружина.
Ходить вдовойка, глядат синойка,
Ей стричат ей свитле сонецко: —
Биг, помогай Биг, свитле сонейко!
— Боже, дай здоровья бидна вдовице!
‘А ти, сонейко, яснейко свитиш,
‘Яснейко свитишь, далеко видиш.
‘Цись не видало мого синойка,
‘Мого синойка, ей Иванойка’.
— Нит, не видало, нит, не слихало! —
Тот же вопрос делается таким же порядком месяцу, а потом вдова встречает звезду:
‘А ти, зирничко, високо сходиш,
‘Високо сходниш, далеко видиш,
‘Цись не видило мого синойка,
‘Мого синойка, ей Иванойка?’
— Ой я видала, ой я слихала
— Твого синойка, ей Иванойка,
— Ему сваткове — в лиси птачкове,
— Ему музики — в лиси еловики,
— Ему жинойка — дрибна рибойка,
— Ему дружина — в води лозина.
Из третьей колядки можно даже предположить, что эта вдовица могла быть не кто иная, как то же солнце, а муж ее, отец новорожденного — месяц, звезды же — его братья, и что при последующем смешении образов меньшее существо, играющее здесь главную роль, до того отделилось от солнца, с которым было тождественно, что даже говорит с ним как с посторонним. В этой колядке Иванойко или Иванц поехал за горы за вином (поихав до гир на вино) или, может быть, за виноградом, потому что в карпатских песнях нередко виноградные ягоды называются вином. Встретили его семь разбойников. Они стали выведывать у него, есть ли у него отец, мать, братья и сестры, Иванц открывает им, что у него отец — месяц, мать — солнце, сестры — звезды, да еще прибавил брата — сокола, уже не на небе, а на земле, что, впрочем, на символическом песенном языке означает удалого красивого молодца.
Поихав Иванц до гир на вино,
Сам молод, гей сам молод,
Сам молодейкий,
У тим лисойку у зеленейким спочиват,
Лодибали ж го сим розбийникив.
Стали ся его вывидовати:
‘Ци маеш ти, Иванцю, ридного батейка?’
— В мене батейко — ясен мисячок!
‘Ци маеш, Иванцю, ридну матинку?’
— В мене матинка — ясне сонейко!
‘Ци маеш, Иванцю, ридну сестройку?’
— В мене сестройка — ясна зирнойка!
‘Ци маеш, Иванцю, ридного братейка?’
— В мене братейко — сив соколойко.
Не удивительно такое разнообразие и противоречие в песнях: вообще мифологическое представление о солнце везде подвергалось противоречивым образам, — солнце представлялось то мужским, то женским существом, то братом, то мужем, то женою месяца. Мы едва ли ошибемся, если в этом новорожденном младенце, о котором идет речь во многих колядках на разные лады, будем видеть рождающийся год, возвращающуюся силу жизни, которая проявляется в природе возрастанием солнечной теплоты и у всех почти племен, сколько известно, в более ясных или тусклых образах выразилась представлением о рождающемся божестве. К этому образу относится также карпатская колядка об Олене, называемой ‘Матерью Бога милого’, колядка, которой половина есть вариант приведенной нами колядки о матери, но после того, как звездочка объявляет матери о ее сыне, начинается описание с христианскими признаками.
‘Эй я видила, ей я стритила,
‘Синойка твого, Бога милого,
‘Пишов же овин на монастыри,
‘Сами му ся врата й отворили,
‘Сами му дзвони передзвонили,
‘Сами му свичи та взагаряли,
‘Свичи взгаряли, ангели грали.
‘Поздри, панночко, у гору високу,
‘А на тий гори три деревини
‘А на тим древи крести роблено.
‘Крести роблено, Христа мучено.’
Поздрила она на гору високу,
На гори високий три гроби лежит:
У одним гроби лежит сам Господь,
А в другим гроби лежит син Божий,
А в третим гроби сама Пречиста,
Пред самим Богом ангели грают,
Пред сином Божим свичи вгарают,
Пред святов Пречистов ружа проквитат.
А з той ружи пташок вилитат,
Пташок вилитат по цилим свиту,
По цилим свиту то росповидат.
В святочных песнях поется о построении храма или церкви, в ней одно окно — солнце, другое — месяц, третье — звезда или звезды. Этот образ мы встречаем в колядках в разных местах Малороссии обыкновенно с применением солнца к хозяйке, месяца к хозяину, а звезд к его детям.
Ой на гори на камяний
Там волохи церкву ставлють,
Церкву ставлять, викно будуют,
Одно виконце — яснее сонце,
Друге виконце — ясен мисячок.
Трете виконце — ясни зирки,
Ясне сонечко — то господиня.
Ясен мисячок — то господарь,
Ясни зирочки — то его диточки.
Но в галицких колядках строение такой церкви приписывается вороному коню.
Сын разгневался на отца и отделил для себя из стада вороного коня. Стадо пошло на тихий Дунай на золотые мосты. Обвалились золотые мосты, потонуло стадо, погиб и вороной конь. По этому поводу вспоминаются, от лица сына, разгневавшегося на отца, достоинства погибшего коня. ‘Он замечал все, что я ему покажу: ушами подслушивал, глазами считал звезды, копытами бил белый камень и строил церковь с тремя окнами и с тремя дверьми: перт вое окно — ясное солнце, второе окно — ясный месяц, третье — ясная звезда, одними дверьми сам Господь входил, другими св. Пречистая, третьими св. Николай’.
Ой бо вин мене добре нотовав.
А ушеньками слухи слуховав,
А оченьками звизди раховав,
А копитами бил каминь лупав,
Бил каминь лупав, церков муровав.
С трома виконцями, с трома дверцами,
Одно ж оконце — ясное сонце,
Друге ж оконце — чом ясен мисяць,
Трете ж оконце — ясна зирниця,
Одними ж дверци сам Господь ходить,
Другими дверци — свята Пречиста,
Третими ж дверци — святый Миколай.
Едва ли можно оспаривать, что личности христианского мира подставлены или представлены после и притом до крайности непрочно и некстати. Повидимому, храм, в котором окна — солнце, месяц и звезды, должен означать небо, а гнев сына на отца дает повод полагать, что в языческой древности было что-то похожее на борьбу юных божеств с старейшим поколением. Чудный конь — выражение творческой силы — божеский конь, конечно, стоит в ближайшем отношении и с конями Перкуна (deewe sirai), и с конями Одина и, вероятно, еще ближе с конем Свентовита, которого холили и кормили жрецы при храме этого божества в Арконе.
Безразличное отношение звезд к людской жизни удалило в песнях звезды от месяца и солнца, они заместились дождем и отчасти ветром. В тех же карпатских колядках, на которые мы указываем, как на самый богатый запас остатков языческой старины в народной поэзии, солнце, месяц и дождь являются тремя братьями, месяцу приписывается сила замораживанья, солнцу — размораживанья, а дождь дает зелень.
З за той гори, з за високои,
Видни ми виходят трх братив ридних:
Еден братцейко — свитле сонейко,
Другий братцейко — ясен мисячок,
Третий братцейко — дробен дожчейко,
Мисячок ся бере заморозити
Гори й долини и верховинй,
Глубок поточейки и бистри ричейки,
Сонейко ся бере розморозити
Гори й долини и верховини,
Глубок поточейки и бистри ричейки,
Дождчичок ся бере зазеленити
Гори, долини и верховини.
Женская личность, которая переименовалась то в христианское имя Богородицы, то в неопределенное название вдовицы, сама происходит из источника, который образовался из слез, падавших из очей какого-то лица, которому в колядке усвоено имя Николая. Она белила ризы и крепко заснула, к ней приходят три гостя неодинаковые: то были солнце, месяц и дождь. Солнце хвалит себя и говорит: ‘Нет никого важнее меня: я как взойду — освещу церкви, костелы и все престолы’. Месяц говорит: ‘Нет никого важнее меня: я как взойду — освещу гостей на дороге, волов в возе’. А дождь говорит: ‘Я как пойду три раза на яровой хлеб — возрадуются жита, пшеницы и всякая ярина’.
Эй двори метени, столи стелени,
А за тим столом св. Никола,
Головойку схилив, слезойку вронив,
А з той слезойки ясна керничка,
З ясной кернички Богородичка,
Риза билила, твердо заснула!
Прийшли до ней гостейки трое,
Гостейки трое не еднакии,
Еден гостейко — ясне сонейко,
Другий гостейко — ясен мисячок,
Третий гостейко — та дробен дожчик.
Сонейко гварит: не е над мене!
Ой як я зийду в неделю рано,
Поосвичаю церкви, костли,
Церкви, костли и вси престоли.
А мисяць, гварит не е над мене!
Ой як я зийду в ночи с пивночи:
Поосвичаю гости в дорози,
Рости в дорози, волойки в вози,
А дожчик гварит: не е над мене!
Ой як я впаду три рази на ярь,
Та зрадуются жита-пшеници,
Жита-пшеници и вся ярина.
Эти же три гостя в другой колядке изображаются приходящими к тому хозяину, которому колядуют, и ему говорят те же самые слова о своих достоинствах, какие говорили Богородице.
Та вжеж до тебе в рик Биг приходит,
В рик Биг приходит — три товарищи,
Первый товарищ — ясне соненько,
Другий товарищ та билый мисяць,
Третий товарищ — дрибний дожчик.
А що ж нам рече первий товарищ,
Первый товарищ — ясне соненько?
— Ой як зийду разом з зорями,
Та врадуеся весь мир на земли.
А що ж нам рече другий товарищ,
Другий товарищ — та билий мисяць?
— Ой як я зийду темной ночи,
Та врадуеся весь мир на земли.
А що нам рече третий товарищ,
Третий товарищ — дрибний дожчик?
Ой як я зийду разом з зорями,
Та врадуеся жито-пшениця,
Житей пшениця и всяка пашниця.
Ой як зийду мисяця мая,
То врадуеся весь мир на земли.
В той же колядке приходит в гости к хозяину сам Бог с товарищами: первый товарищ — ясное солнышко, другой — белый месяц, а третий — дробный дождик. Смысл таков, что пришествие Бога знаменуется собственно приходом одних только этих товарищей. Поется еще колядка, где рассказывается, как хозяин приготовляет стол и просит Бога к себе на вечерю. В одно окно светит солнце, в другое — месяц, кругом ясные звезды. Приходит Бог с Богородицею и святыми, а хозяин угощает Бога зеленым вином, Богородицу сладким медом, а святых производящею горилкою.
Просит Боженька на вечереньку, —
В одно виконце свитит му сонце
В друге виконце та ясен мисяць,
Яснии зори свитят в-около.
Посадив Бога посеред стола,
Святу Пречисту при другием столи,
Уси святым на-вколо ней,
Приймае Бога зеленим вином,
Святу Пречисту солодким медом,
Уси святыи шумнов горивков.
В Карпатской щедривке (поется накануне Нового года) посылается орел (в одном стихе он назван орлом, а в другом заменен соколом) сесть на море. И он сидит на море и видит, как плывет корабль с тремя воротами: в одних воротах — светит месяц, в других восходит солнце, а в третьих — сам Господь держит ключи, отворяет и впускает души.
Ой вирле вирле,
Сивий соколе!
Високо сидиш, далеко видиш,
Сидай ти соби на синим мори:
На синим мори корабель в води.
В тим кораблику трое воротци:
В перших воротейках мисячок свитить,
В других воротейках — сонейко зходит,
В третих воротейках — сам Господь ходит,
Сам Господь ходит, ключи тримае,
Ключи тримае — рай одмикае,
Рай одмикае, души внускае, и пр.
Христианское влияние прибавило к этому, что не впускаются туда те души, которые не уважали родителей, обижали старших братьев и сестер. Господь, отворяющий рай, вероятно, тождествен с тем лицом, которое в одной веснянке отпирает небо и выпускает весну, а по другому варианту росу.
В колядках и щедривках частая форма представлять хозяина — месяцем, его жену — солнцем, а детей его — звездами: это выражается с разными изменениями. Как на особенно оригинальный оборот, мы укажем на одну колядку, в которой говорится, что плыл по реке кленовый лист и на нем написано три имени: солнца, месяца и звезд: солнце означает хозяйку, месяц — хозяина, а звезды — его дети, точно так же, как и в приведенном выше образе построения церкви с тремя окнами.
Там плавае кленов листок,
На тим листку написано
Три письмечка:
Первое письмо — ясен мисячок,
Другее письмо — ясне сонечко,
Третье письмо — ясни зори
Ясний мисячок — сам господарь,
Ясне сонце — го жинка,
Ясни зирки — его дити.
Солнце (одно). Из исторических памятников нам известно, что русские в язычестве боготворили солнце, и, как оказывается, у них была мифологическая история о царствовании его под именем Дождь-Бога. Есть одна песня, в которой с первого раза можно признать (как некоторые ученые и делали) следы явного боготворения солнца. В этой песне женщина, обращаясь к солнцу, называет имя Бога.
Ой пиду я темним лугом,
Ope милый своим плугом,
Чужа мила поганяе,
И к сонечку промовляе:
Помож, Боже, чоловику,
Щоб так орав поколь вику!
Но трудно утверждать, что она под этим словом Бог разумеет солнце. Быть может, она произносит эти слова: помогай Боже, как междометие, равносильное ‘дай Бог’. Во всяком случае, здесь все-таки обращение к солнцу, как к живому существу. Вероятно, следы древнего уважения к солнцу отразились и в одной карпатской песне, совершенно проникнутой, впрочем, христианским элементом. В ней говорится, что ясное солнышко жаловалось Богу на людские беззакония: ‘не буду’, говорит оно, ‘рано всходить свет освещать, стали теперь злые хозяева: в воскресный день рано дрова рубят, а мне в лицо летят щепки, злые хозяйки в пятницу рано бучат платки, а мне на лицо выбрасывают золу, а злые девушки в воскресные дни рано чешут косы и мечут мне в лицо волосы’.
Скаржилося свитле сонейко,
Свитле сонейко милому Богу:
Не буду, Боже, рано схожати,
Рано схожати, свит освищати,
Бо зли газдове понаставали,
В недилю рано дрова рубали,
А ми до личка триски гадали,
Во зли газдини понаставали,
В пятнойку рано хуста зворили,
А ми на лица золу виливали,
Бо зли дивойки понаставали.
В недилю рано коси чесали,
А ми до лиця волося метали.
Бог отвечает ему: ‘Свети, солнышко, так, как светило. Я буду знать, как покарать их на том свете, на страшном суде’.
В некоторых песнях солнце изображается колесом, — представление старое, общее многим мифологиям, — Напр., в веснянке:
Кропивное (вероятно, жгучее — от кроп, укроп) колесо
По над лисом котиться.
Или в следующей свадебной:
Колесом, колесом в гору
Сонце йде
В наший Марии
Рай ся вье.
так же и яблоком.
Котилося яблочко з гори до долу,
Час вам, дивочки, з гулянья до дому..
В одной свадебной песне оно представляется купающимся в разъяренном море.
У недиленьку рано
Море ся розъяряло,
Сонейко ся купало.
Образ купанья солнца в море встречается и в сказках, и есть остаток мифологического представления об отношениях солнца к воде, как супругов.
В обыкновенных житейских и любовных песнях солнце не принадлежит к предметам, особенно часто употребляемым. Вообще оно носит эпитет ясное и сохраняет в поэзии характер радостный, веселый. Есть народное выражение, ‘сонейко играло’, народ верит, что солнце играет утром в воскресные дни, особенно в день Пасхи. Это выражение встречается и в песнях.
Ой у недилю рано сонечко грало,
Мати свого еина в поход виряжала.
Или в купальской: Купала на Ивана!
Играло сонечко на Ивана.
Рассвет и восход солнца представляется временем особенно веселым и сравнивается с веселым гуляньем.
Без малого соловейка и свит не свитае,
Без мого миленького гулянье не мае.
И в свадебных песнях поется:
Ой красно, красно, звидки сонечко ходить.
Невеста, возвращающаяся с венчания или идущая к венцу, сравнивается с солнцем, которое поднимается вверх по небу.
Сонечко гори йде,
Ганночка з винчання йде.
или:
В крузи сонечко йде,
Молода Маруся до шлюбу йде.
Девица называет своего возлюбленного своим солнцем.
Нема мого миленького, нема мого сонця.
В свадебных песнях жених сопоставляется с солнцем.
Одсунь, Марусю, виконце,
Та подивись на сонце:
Чи високо сонце на неби,
Чи хороший Ивасько на кони?
Как тучи закрывают солнце, так враги лишают женщину присутствия милого.
За тучами громовими сонечко не сходить,
За вражими ворогами мий милий не ходить.
А когда она лишается навсегда своего милого, то блеск солнца представляется ей противоположностью с тьмою безнадежности в ее душе.
Свитить сонце, свитить сонце, на хату лелие:
Нема того и не буде, на кого надия.
Закрытие солнца тучами есть образ печального расположения духа.
Ясно, ясно сонце сходить, хмарненько заходить.
Смутен, смутен наш отаман по табору бродить.
С ясным солнечным днем, когда ветер не дает солнцу слишком греть, сравнивается мление сердца, когда хотя не потеряна еще надежда, но нет вблизи милого предмета.
Ой соненько ясно свитить, витер повивае,
Ой як я его не вижу, мое серце млие.
Солнце женский образ. Из приведенной колядки об Иванце, у которого отец — месяц, а мать — солнце, видны следы представления солнца в женском виде и притом в любовных отношениях к месяцу. В одной веснянке разговору девицы с молодцем предпосылается, для сопоставления, разговор солнца с месяцем, солнце спрашивает месяц: рано ли он восходит, поздно ли заходит? Месяц недоволен этим вопросом: что тебе до этого? — говорит он, — я всхожу на рассвете, а захожу в сумерках.
Ой там за лисом, за бором,
За синеньким морем,
Там сонечко грало,
З мисяцем розмовляло,
Мисяця питало:
— Чи рано сходиш, чи пизно заходиш? —
— Ясное мое сонечко!
А що тоби до того.
До зиходу мого?
Я зийду свитаючи,
А зийду смеркаючи.
С жарким летним солнцем сравнивается горячее сердце девицы, а зимнее солнце уподобляется сердцу вдовы, уже пережившему пламень любви. Летнее солнце хотя иногда и покрывается облаками, но все-таки дает теплоту, а зимнее хоть и ярко светит, но не греет, веет тогда холодный ветер.
У вдовы серце, як зимнее сонце:
Ой хоч воно яснесенько грае,
Холодний витер вие,
А в дивчини серце, як литнее сонце:
Хоч воно й хмарнесеньке,
Все теплесеньке.
Заходящее солнце, как соответственный образ, сопоставляется с кончиною человека. Так в одной чумацкой песне описывается сначала заход солнца, а потом смерть чумака.
Котилося та яснее сонце
По над горою,
А по над тею чумацькою
Та дорогою,
Та котилося та яснее сонце,
Стало примеркать,
Ой став же той славний чумаченько
Товариства прохать:
Ой ви товарищи, ви мили братя,
Товарищи мои,
Та не кидайте мене, молодого,
У чужии сторони, и пр.
Но палящий жар, иссушающий растения, наводит подобие с бедностью и лишениями: так, в одной песне бедная женщина говорит, что недостатки иссушили ее, как ясное солнце иссушает красную (червонную) калину. Однообразное течение солнца сравнивается с блужданием молодца, не знающего отдыха и покоя.
Хожу блужу, хожу блужу, як те сонце в крузи!
Чи я стану, чи я роблю, мое серце в тузи.
Месяц. В песнях есть следы того миросозерцания, при котором обращались к этому светилу, как к разумному и могучему существу, и просили у него помощи. Это ясно указывается в одной волынской веснянке, где девица идет ночью к колодцу, находящемуся на горе под вербою, обращается к месяцу и просит объявить ей, за кого она выйдет — за милого или за нелюба.
Ой на гори под вербою
Стояв колодязь з водою,
Там дивчинонька воду брала,
До мисяця промовляла:
Мий мисяченьку, мий батеньку,
Скажи мини всю правдоньку:
Чи я пиду за милого,
Чи я пиду за нелюба.
В другой песне — обращение к месяцу с просьбою засветить на весь прекрасный мир, спустить вниз рога свои, осветить дуброву и показать степные дороги. Такое обращение можно почесть остатком языческой молитвы.
Ты мисяцю, який же ты ясний!
Ой засвити на весь свит прекрасний!
Ой спусти вниз роги,
Засвити по диброви,
Покажи вси в степу дороги!
В галицкой свадебной песне полумесяц, окончив свой путь и осветив только половину земли, приходит к морю и не почивает, а говорит: Вот, Господи Боже, если бы я был-цел, я бы всю землю осветил.
Половиною мисяченько на неби
Половину земли освитив,
Прийшов над море, не сночив:
Ой, милый Боже, коби цилий,
То б и землейку освитив.
В более слабой степени, чем приведенные образчики, носят на себе следы того же первобытного отношения к светилу, как к разумному существу, нередкие в любовных песнях обращения к месяцу, напр., девица обращается к месяцу и просит, чтоб он светил ее милому, когда милый пойдет от нее домой или в долину с своими волами, но чтоб не светил ему и зашел в тучу, когда милый-пойдет к другой девице.
Ой засвити, мисяченьку, тими долинами,
Куда иде мий миленький на ничь з волоньками.
Ой мисяцю, мисяченьку, не свити никому,
Тильки мому миленькому, як иде до дому.
Ой засвити, мисяченьку, тай розжени хмару,
А як пиде до другой, то зайди за хмару.
Молодые люди обоего пола сходятся на ночные игрища (улицы), и таких игрищ может быть несколько в одном селе, и вот девицы, посещающие одну из этих улиц, просят месяц к себе на улицу, потому что у них на улице красивые молодцы.
Перейди, мисяцю,
Та на нашу улицю,
А на наший улици
Та все хлопци, молодци.
Так как эти улицы оканчиваются обыкновенно парными любовными свиданиями, то девушка просит месяц покровительствовать ее свиданию с милым и называет месяц перекроем, то есть ‘перекрывающим’ любовников, так как слабый свет его благоприятствует тайным свиданиям.
Ой мисяцю перекрою, зайди за коморю,
А я з своим миленьким трошки поговорю.
Девица просит месяц и звездочку не светить, когда на вечерницах нет ее милого, и светить, когда он там.
Не свити, мисяченьку, не свити, зирнице,
Нема мого миленького — смутни вечерници…
Свити, свити, мисяченьку, най свитять зирници…
Есть мий милий чернобривий — весели вечерници.
Иногда даже девица требует от месяца невозможного, напр., чтоб он разбился на две половины и одною светил ей, а другою ее милому.
Месяц часто является в песнях с звездою (зорею), которая изображается его сестрою. В свадебных песнях поется: посылала звезда к месяцу: месяц, мой братец, не выходи раньше меня, взойдем оба разом, осветим небо и землю, ужаснется зверь в поле, обрадуется путник в дороге.
Слала зоря до мисяця:
Мисяченьку, мий братику,
Не зиходь поперед мене,
Та зийдемо обое разом,
Освитимо небо и землю,
Та острахнеться звир у поли,
Та зрадуеться гисть у дорози.
В галицкой колядке поется, что месяц шел послом от Бога к хозяину (которому колядуют) с известием, что к нему будет в гости сам Бог. Сестра звездочка просила его подождать, но месяц отвечал, что ему надобно спешить: он в послах от Бога.
Ой ишов мисяць через небойко,
За ним зирничка его сестричка:
Мисяце брате, почекай мене.
Я не чекаю, бо часу не маю,
Бо иду в писли вид Господа Бога,
Вид Господа Бога до его мосценьки.
В других песнях месяц и звездочка не брат и сестра, а между ними показываются как будто любовные отношения. Так, в одной, очень распространенной, песне вечерняя звезда говорит, что ей неприлично всходить ‘против’ месяца (или прежде него), как и девице неприлично выходить самой к козаку прежде него.
Не подоба зирци против (по другому варианту — раньше) мисяця зиходити.
Не подоба дивци против (по другому варианту — прежде) козака виходити.
И молодец с девицею, как пара, ставятся в подобие месяца и звездочки.
Зийшла зоря, зийшла зоря, мисяць опизнився,
Вийшла дивка на улицю, козак опизнився.
Или:
Вийди, вийди, молода дивчино,
Поговорим з тобою,
Як мисяц з зорею…
Восход месяца — образ брака, девица говорит, что она жала рожь, но не вязала снопов, — любила молодца, но не говорила ему правды, что она тогда снопы повяжет, когда месяц взойдет, тогда скажет правду милому, когда он возьмет ее за себя замуж.
Тоди снопи вязатиму,
Коли мисяць зийде,
Тоди скажу ему правду,
Як вин мене визьме.
Молодец, находясь посреди множества девиц, выбирает себе одну и чувствует недостаток, когда ее нет с ним, и у месяца из многих звезд есть любимая звездочка.
Уси мои звиздочки,
Уси изо мною,
Та вси, мои ясни,
Передо мною,
Тильки моей зирочки
Нема зо мною,
Одной моей ясной
Нема зо мною.
Нередко замечаемое явление на небе, что какая-нибудь звезда случайно как будто идет вместе с месяцем, подало повод к составлению такого представления, что звезда сопровождает месяц, как его близкая подруга. Время явления месяца вместе со звездочкою считалось счастливым временем для рождения, и козак, родившийся в такое время, успевает во всем, что задумает, особенно в любви.
Зийшов мисяць из зорею, та й обгородився,
Счастливой годиноньки козак уродився,
Куди вин подумае, той Бог помагае,
Через ту дивчиноньку, що его кохае.
В этом же смысле молодец приглашает месяц и звездочку светить над тем местом, где находится предмет его сердечного внимания.
Свити, свити, мисяченьку, и ти, зоре ясна!
Ой свити там на подвирьи, де дивчина красна.
Поэтому и в свадебных песнях, величая жениха и желая ему счастья, поют, что мать обгородила его месяцем и опоясала солнцем.
Мисяцем обгородила,
Сонечком пидперезала.
Мать невесты, отправляя новобрачную в дом мужа, дает ей в проводники и покровители месяц и звездочку.
Отсе тоби проводничок —
Ясний мисячок.
Отсе тоби проводничка —
Ясная зирниця.
Сами новобрачные уподобляются месяцу и звездочке.
Сияла зирочка, сияла,
З ким ты, Марьечко, шлюб брала?
З тобою, Ивасю, з тобою,
Як ясный мисяць з зорею.
Почим ти мене, Марьечко, пизнала,
Шчо ти мене мисяцем назвала?
По мови, по мови,
Що був царський винець на голови.
В смысле пары в колядках хозяина сравнивают с месяцем, —
По двору ходить, як мисяць зходить, —
а хозяйку с звездочкой. —
По синях зходить, як зоря зходить,
Но с месяцем, а вместе с тем и с звездочкою, сравнивается в другой колядке сама девица.
Ой рясна красна калина в лузи,
А ще красниша (имярек отца) дочка,
По двору ходить, як мисяць сходить.
В синечки вийшла, як зоря зийшла.
Так как в поэтическом представлении народа составился образ, что месяц и звездочка любовная пара, то в песнях является по несколько месяцев разом. В весенних играх пересчитываются присутствующие молодцы, и всякий из них называется месяцем, с прибавлением его собственного имени, точно так же пересчитываются присутствующие девицы и каждая называется звездочкою, с прибавлением ее собственного имени,
Первий мисячок — молодий Василько,
Другий мисячок — молодий Иванько.
Первая зирка — молода Оленка,
Другая зирка — молода Маруся.
Или:
Через наше село везено деревце.
Везено деревце з за моря далеко,
А з того деревця зроблено комирку.
Стояло свитило мисяцив чотири.
У тий комирци роблено кроватки.
Стояло свитило зирочок чотири,
На тий кроватци дивочки спали,
Дивочки спали, писни спивали.
А потом соединяют молодцов и девиц попарно, указывая, что такая-то девушка — звездочка такого-то месяца.
Молода Оленка — Василькова зирка,
Молода Маруся — Иванькова зирка.
В таком же смысле в одной галицкой песне два солдата называются двумя месяцами, —
У Тарнополи два мисяченьки ясни,
Ой вандровали два жовнироньки красни, —
подобно тому, как в слове об Игоревом походе два княжича названы двумя месяцами. Но так как народ подметил, что месяц не всегда идет по небу со звездочкою и не всегда одна и та же звездочка провожает его, то месяц получил прозвище непостоянного (перебирчика):
Перебирчику, мисяченьку, перебирчику,
Усих зирочок перебрав.
Одну соби зирочку сподобав.
И если сближение молодца и девицы нашло себе подобие в отношениях месяца и звездочки, то разлука и непостоянство также находят себе подобие на небе.
Розийдемосъ, серце, з тобою,
Як на неби мисяць з зорею.
С месяцем сравнивается молодец, которому девицы не должны вверятьея.
Зийшов мисяць, нема ему впину,
Не стий, дивко, з парубком, не ими ему вири.
Тот же смысл и в той песне, где, утешая девицу, плачущую о неверном, говорят ей, что она полюбила молодца стоя по месяцу.
Не плач, не плач, дивчинонько, така твоя доля,
Полюбила козаченька по мисяцю стоя.
Сообразно с этим представлением о месяце, с месяцем сравнивается волокита, подбирающийся к чужой жене и получивший за то наказание.
Ой невидтиль мисяць свите,
Видкиль ясни зирки,
Унадився коломиць до чужой жинки,
Унадився, унадився, як кабан у жито:
Та вже в его ребер нема,
Голова побита.
Свет месяца, холодный и слабый, сопоставляется с томлением сердца, —
Свитить мисяць та не грие,
У дивчини серце млие, —
а отсутствие солнца и свет месяца, вместо солнца, выражает грусть, сопровождая печальное прощанье матери с сыном.
Свитить мисяць над горою, а сонця не мае,
Мати сина в дороженьку смутно проважае.
Звезды. Во множественном числе это слово редко встречается в народной поэзии. Исключение составляют те обрядные песни, о которых мы говорили уже, и где звезды встречаются вместе с солнцем и с месяцем или с одним месяцем. Есть, кроме того, немногие места в песнях, где говорится, и то вскользь, о звездах, напр., сравниваются копны хлеба со звездами (в зажнивных песнях и колядках).
Скильки на неби зирочок,
Тильки на ноли копочок,
Зироньки небо свитили,
Копоньки поле укрили.
Или молодец приглашает девицу считать звезды, что означает провождение времени ночью на воздухе.
Ти в комори, я на двори,
Вийдем разом, зличим зори.
Гораздо чаще в песнях упоминается одна звездочка (зирка или зоря), под которою чаще всего разумеется вечерняя звезда.
Звезда (зоря) — символ радости, счастья и красоты. В колядках поется, что месяц, идя по небу, встречается с ясною звездою и спрашивает ее, где она остановится. — У такого-то (имя того, кому колядуют), на его дворе, на его хате, — отвечает звезда, — у него в хате будет две радости: первая радость — сына женить, а другая радость — дочь отдавать замуж.
Ишов перейшов мисяць по небу
Та стрився мисяць з ясною зорею. —
Помагай Биг, зоре! де маеш стати?
‘У пана Хоми на его двори,
На его двори, у его хати,
У его хати дви радости буде:
Першая радисть — сина женити,
Другая радисть — дочку отдавати’.
В свадебных песнях невеста сравнивается с звездою:
Походющая зирочко —
Та Марьечко дивочко.
В одной песне рассказывается, что козаку приснился сон, будто над его хатою упала звезда, и эта звезда, как оказалось впоследствии, значила новорожденного сына.
А зиронька — то дитинонька.
Молодец, который хочет жениться на бедной девушке, ожидая с нею счастья, сравнивает ее с звездою, —
В мене худибонька —
Ти сама,
Як на неби зиронька ясна, —
а также девица, прося отъезжающего милого ворочаться к ней скорее, обращается к звезде и просит ее светить, а не скрываться,
Свити, зоре, свити, зоре, свити, не ховайся,
Як поидеш, мое серце, то швидко вертайся.
Постоянное расположение молодца к девице, радующее ее, вызывает сравнение с течением звезды.
Як зиронька по хмароньци бродить,
Так Василько до Марьечки ходить.
Мерцание звезды, которое выражается глаголом горце, сравнивается с счастьем женщины смотреть на своего возлюбленного.
Зийшла зоря, зийшла зоря,
Та не назорилася,
Прийшов милий из походу —
Я й не надивилася.
Звезда посреди темной ночи означает единственное утешение посреди житейских невзгод. Так, женщина, рассказывающая в песне, как от нее отрекается отец, мать, родные, а не покидает один милый, прибавляет к каждому отделу своей песни стих: ночь моя темная, а звездочка ясная.
Та казали люде,
Батько в гости буде,
А батенько ииде,
На двир не погляне…
Ничь моя темна, а зиронька ясна…
Тильки моя доленька бесчасна.
То же повторяется о матери, брате, сестре, наконец о милом:
А мий милий ииде,
У двир завертае.
Ничь моя темна, а зйронька ясна:
А вжеж моя доля не бесчасна.
О, если б я была так хороша, как ясная звездочка! — восклицает девица:,— светила бы моему милому, пока бы не угасла.
Коб я була така красна, як зиронька ясна,
Свитила би миленькому, доки би м не згасла.
Звезда — блестящая красота девицы. ‘Я знаю’, говорит молодец, ‘отчего моя Марья такая прекрасная: перед нею упала звезда,1 упала с неба звезда и рассыпалась, а Марья собрала ее и заткнула себе за волосы.
Ой упала зоря з неба, та й россипалася,
Марья зорю позбирала, та й затикалася!
В другой песне, очень распространенной, козак увидал, как между двумя горами восходила звезда: думал он, что это звезда, но то была молодая девица, шедшая за водою.
И видсиль гора
И видтиль гора,
А промиж тими горами
Зходила зоря,
Я ж думав зоря,
Я ж думав ясна,
А ж то моя молода дивчина
По водицю йшла.
В песнях зажнивных жнецы сравнивают свою госпожу (хозяйку) с вечернею звездою.
Розгорися, вечирняя зоре, перед ранком стоя,
Приберися, наша господиня, перед нами жнеями.
Красота девицы заставляет засматриваться на нее самую вечернюю звезду, что выражает желание счастья девице, так как звезда’— символ счастья и радости.
Ой ти, зирочко вечирняя,
Чому рано не зиходила?
Чом мисяця не догонила?
Ой я рано исхопилася,
На дивчину задивилася,
Як дивчина та купалася….
Так как звезда означает радость и счастье, то падением звезды выражается прекращение радостей и удовольствий. Отсутствие милого в одной песне выражено падением звезды:
Ой упала зоря з неба —
Никому свитити,
Нема мого миленького,
Немаю з ким жити!
А в другой песне этим образом означено прекращение гулянья на улице. Девица говорит, что покатилась и упала звезда, и затем просит козака провести ее домой.
Котилася зоря з неба, —
Та й впала до долу,
А хто ж мене, молодую,
Проведе до дому?
Проводь, проводь, козаченьку,
Проводь, не барися..
Падение звезды в источник значит выход замуж — и, кажется, неудачный.
Говоря об участии небесных светил в народной поэзии, нельзя не остановиться на одной песне, принадлежащей к разряду тех, которые поются летом и, по имени Петрова поста, называются петривочными. В этой песне рассказывается, как невестка подговаривает свою золовку спать у нее и как потом отдает ее одному из явившихся четырех братьев. ‘О, невестка моя, предательница!’ — восклицает девица: — ‘предала ты меня в темную ночь, ровно в полночь! Не знают о случившемся со мною ни отец, ни мать. Выпровожала меня ночь темная, снаряжает меня ясный месяц, пляшут по мне ясные звезды, тоскует обо мне зеленая дуброва……
Кликала невистка зовицю на ничь.
Припев после каждого стиха с последующим затем повторением двух слов предшествовавшего стиха:
Гей рано моя!
Ой ходи, зовице, до мене на ничь.
А в мене комирочка та рубленая,
А в мене двери тесовии,
А в мене замки та нимецькии,
А в мене коровать та новенькая,
А в мене постиль та биленькая,
А в мене положок перебирчастий.
Темненькой ночи, та й опивночи,
Стукотить, грюкотить у комирочки,
Та невихно моя, та голубко моя!
Ой татаре йдуть, та мене визьмуть!
Ой зовице моя, та голубко моя!
Тож то не татаре, то поночлежнички,
То поночлежнички — чотири братички.
Що у синему — замки видбдивае,
А в голубому — двери видчиняе,
А в зеленому — положок пидняв,
А в чорвоному — тай зовицю взяв.
Ой невихно моя, та израднице!
Израдила мене темной ночи,
Темной ночи та й опивночи.
Не зна об мини ни отець ни мати.
Виправляе мене темной ночи,
Виряжае мене ясен мисяць,
Пляшуть по мини яснии зори,
Тужить по мини зелена дуброва…
Видоизменения дня. Заря в малорусской поэзии не имеет олицетворения и, кажется, не имела прежде особого названия, кроме — утро (ранок), перед рассветом (досвиток), вечер (вечир). Название заря хотя употребляется в настоящее время в смысле зари (Morgenrothe), но, по-видимому, это слово заимствовано уже в последнее время. Раннее утро — самое обычное время в народной поэзии. В раннюю пору (особенно в недилю — в воскресенье) мать провожает сына в поход, рано умирает козак или чумак в дороге, рано разбужает девица милого, чтоб ему идти в дорогу, рано начинается свадебное веселье, рано мать приходит к дочери из далекой стороны, рано веселые соловьи поют, возвещая рассвет, рано кукует зозуля (кукушка), рано плачет мать по сыне и жена по муже, сидя под окошечком. Вечер и ночь — обычное время любовных свиданий: ‘не ходи ко мне днем’, говорит молодцу девица, ‘приходи ночью при свечах, чтоб люди не знали’.
Ой не ходи в день, не смиши людей…
Приходи в ночи, при ясний свичи,
Щоб люде не знали, та й не осужали.
Это совпадает и с ходом жизни: поселяне днем заняты работою, но как настает вечер, молодые люди обоего пола собираются вместе — летом на воздухе на улице, зимою — в хатах на вечерницах, и тут-то, более чем где-нибудь, поется песен, и тут происходят те любовные отношения, которые воспеваются в песнях, таким образом, в песнях любовных, которые составляют чуть ли не половину всех существующих народных песен, более всего чувствуется вечернее и ночное время. Но темная ночь является в песнях и печальным образом.
Темная ниченька невидная,
Головонька моя бидная!
Из одной галицкой песни оказывается, что рождение ночью считалось несчастливым для рожденного. Женщина говорит своей матери: или ты меня родила ночью, что всем детям дала добрую судьбу, а мне лихую.
Чи ти мене, мати, в ночи уродила:
У всих дитей добра доля, в мене несчастлива.
Впрочем, такое представление редко. Вообще ночь в малорусской народной поэзии не имеет значения ни страшного, ни убивающего, ни печального.
Небо носит в народном поэтическом языке эпитет высокое, оно же и местопребывание Бога.
Боже мий з високого неба!
Оно имеет предел: сокол, хотя с трудом, может до него долетать.
Ой високо соколови до неба литати,
Хоч високо не високо — треба долитати.
В одной колядке Бог с Петром разговаривают о том, что более — небо или земля. ‘Ссучим снурок, измерим небо: небо оказывается больше: оно ровное, а на земле горы и долины, разные возвышения’.
Петро каже: земля бильше,
Господь каже, небо бильше.
Посучимо шнур, змиряймо небо!
Небо бильше, що скризь воно ривне,
Земля маленька, що гори, долини,
Гори, долини, всяки могили.
Небо запирается и отпирается, и по всему видно, запирается на зиму и отпирается весною. В одной веснянке говорится о некоем Урае, который просит мать отдать ему ключи отомкнуть небо и выпустить весну, по другим вариантам росу.
Та Урай матку кличе:
Та подай, матко, ключи,
Одимкнути небо,
Випустити весну.
Или же:
Випустити росу,
Дивоцкую красу, а пр.
В соответствующей (отчасти) белорусской песне он называется Юрием.
Святий Юрий,
Божий посол,
До Бога пашов,
А узяв ключи золотые.
Атамкнув землю сыресенькую,
Пусьцив росу циплюсенькую.
Вероятно, это Яр — Ярило, олицетворение весны, божество, известное у западных славян под именем Яровита, однозначительный с скандинавским Фро или Фрикко, как олатинизировал его Адам Бременский, которого древнее чествование осталось в весенних обрядах разных стран России, и во многих отношениях его личность заменилась св. Юрием. То же понятие об отпирании неба выражается, хотя в более христианской одежде, в карпатской колядке, в которой рассказывается, как по дороге к небу пришли души к воротам небесным, и одну из них Бог не пустил, за грехи.
По пид небо е стежейка,
Стежейка аж до неба,
Що ишли ми нв три душейки,
Пришли вони перед небо,
Затуркали о двереньки, и пр.
Ветер в народной поэзии представляется олицетворенным, например, в веснянках о Шуме и Шумихе, к сожалению, песня эта потеряла древний свой образ, от которого, вероятно, остались, сравнительно в целом виде, один или два первых стиха.
Шум ходить по диброви,
А Шумиха рибу лове,
Що вловила, то й пропила,
Своий дочци не вгодила.
Ветер носит обычные эпитеты — буйный и тихий или (в Галиции) повольный, иногда употребляется во множественном числе, так, напр., голубь, вылетев из тумана, ищет своей голубки и, встречаясь с буйными ветрами, спрашивает, не видали ли они ее.
Литае, голубки шукае,
Зустрився в яру миж горами
З буйними витрами.
Ой, ви витри буйнесенькии,
Ви далече пробували,
Чи не чули, а чи не видали голубки моей?
— Хоч и чули, хоч видали — не знаем якая.
В свадебных песнях приглашают ветер провожать невесту и развевать ее косу:
Не вий, витре, дибровою,
Повий, витре, дорогою,
За нашею молодою,
Розмай косу…
Развевающиеся волосы — образ девства.
Нехай мои чорни кудри буйний витер мае, —
Нехай мене, молодой, нихто не займае.
Ветер — собеседник грустной женщины,
Чомусь, моя мила, важенько вздихае,
З буйнесеньким витром роэмовляе.
Она просит его развеять тоску ее и лихую долю,
Повий, витре, повий, витре, по полю, по полю,
Та рознеси, та рознеси мою лиху долю.
Или:
Повий, витре буйнесенький, звидки я тя прошу,
Розвий туту, розвий тугу, що на сердци ношу,
В разлуке с милым она просит ветер повеять в ту сторону, где находится ее милый, известить его, что она тоскует о нем.
Повий, витре, у гороньку.
З Украини у Литвоньку,
Занеси висть милому,
Що я тужу по нему.
Призывая милого к себе, она уподобляет его ветру, обращаясь к последнему и заставляя его отвечать на ее обращение: как трудно веять ветру через глубокие ущелья, так трудно прибывать милому из далекого края.
Повий, витре, повий буйний, из глибокого яру!
Прибудь, прибудь, мий миленький, з далекого краю!
Ой рад би я повивати, та яри глибоки,
Ой рад би я прибувати, та край далеки!
Она просит ветер перенести милому в чужбину всю любовь, все сладкие воспоминания.
Повий, витре буйнесенький з за крутой гори,
Та забери из собою уси любощи мои,
Однеси их у чужину, де миленького маю!
Она по веянию ветра узнает, когда он пишет письма:
Витер вие, витер дуе, калину колише,
Десь мий милый чернобривий мини листоньки пише.
Но также ветер своим веянием дает ей знать о разговоре ее милого с иною девицею.
Витер вие, витер повивае,
Десь мий милий з иншою розмовляе.
Отданная в другую сторону замуж, женщина посылает ветер в ту сторону, где у нее родные.
Повинь, витроньку, з гори в долиноньку,
А з гори в долину, де маю родину.
Ей грустно на чужой стороне, когда она смотрит на рощу и замечает, что ветер не колышет ветвями.
Ой гаю мий, гаю зелененький,
Що на тоби, гаю, витроньку не мае,
Витроньку не мае, гилля не колите?
Она просит ветер, чтоб он принес к ней родных издалека.
Ой повий, витроньку, з гори на долину,
Та принеси до мене здалека родину.
В одной песне такая грустная женщина пишет письмо слезами и пересылает с буйными ветрами.
Писала листи дрибними слезами,
А посилала буйними витрами.
Преступная мать, бросившая свое дитя — плод незаконной любви — в колодец, обращается к ветру, просит его покрыть ее преступление, нанести тучу с дождем, чтобы дождь залил все дорожки и тропинки, чтобы люди не ходили к колодцу, не будили ее сына.
Нанеси хмарочку, хмарочку чорненьку,
Та щоб пишов та дрибний же дожчик,
Та щоб позаливав вси стежки-дорожки,
Щоб туди люди, люди не ходили,
Щоб з колодязя води не носили,
Щоб мого сина, сина не збудили.
Но иногда ветер усиливает грусть и его просят затихнуть.
Ой не шуми, витре, в зеленим гаю,
Не зав давай, жалю, бо я в чужим краю.
Буйный ветер сопровождает козака в степи и на море, он ему высушивает кудри, расчесанные терном и вымытые дождем:
Мене, нене, змиють дожчи,
А росчешуть густи терни,
А высущуть буйни витри.
Иногда он бывает и враждебен ему, сбивает его с ног в степи:
Буйний витер в поли повивае,—
Видного козака з ниг валяе.
И на море, когда скроются на небе звезды, вступит месяц в тучи, подует буйный ветер, поднимется противная волна черноморская и разбивает врознь козацкие суда.
На неби уси звизди пошмарило,
Половина мисяця в хмари вступило,
А из низу буйний витер повивае,
А по чорному морю супротивная филя вставае:
Судна козацьки на три части розбивае.
В одной козацкой песне буйный ветер увидел козацкие кости на чужой стороне и принес их на его родину.
А я (говорит витер), побачив,
Що вин в чужий сторони,
Та принис козакови
Кости у ридний край.
Сам удалый молодец сравнивается с буйным ветром.
Из-за гори буйний витер з за гори,
Приихав козаченько з сторони.
Тучи и облака часто сливаются в одном слове хмара, а большая туча называется чорна хмара. В песнях вообще хмара — образ житейских препятствий, как тучи и облака закрывают солнце, так разные неудачи и лишения мешают счастью и наслаждениям жизни. Девица, которую перестает посещать милый по проискам врагов, сравнивает этих врагов с тучами, закрывающими солнце.
За тучами громовими сонечко не сходить,
За вражими ворогами мий милий не ходить.
Ой ви, тучи громовии, розийдитесь ризно!
Ходи, ходи, мий миленький, хоч не рано — пизно!
Закрытие звезды черным облаком сопоставляется с положением девицы, которую мать не пускает к милому.
Рада б зирка зийти, — чорна хмара закривае,
Рада б дивка вийти, — мати не пускае.
Хмара означает также клевету, дурную молву. Молодец говорит: над моими воротами черная хмара, а на мою девицу дурная молва. А я эту черную хмару розмашу пером, а худую молву я ни во что ставлю: возьму девицу за себя замуж.
Над моими воротами чорненькая хмара,
А на мою дивчиноньку поговор та слава.
А я тую чорну хмару пером розмахаю,
А я тую худу славу за промашку маю,
А я свою дивчиноньку за себе приймаю.
Черные тучи — образ чего-то неприветливого, недоброго, угрожающего. Смелый козак выражает свою отвагу тем, что не боится ни грома, ни тучи.
Не боиться козаченько ни грома, ни тучи:
Хорошенько в кобзу грае, до дивчини идучи.
Есть употребительная в нескольких песнях форма: шла черная туча, шла туча и синяя, — всегда этот образ заключает в себе тот смысл, что было горе, а настало еще и горшее.
Наступала чорна хмара, — настала и сива,
Не одбуде син за батька, а батько за сина.
Туча — гнев: ‘видно, что находят тучи — дождик каплет, видно, что сердится, — поглядает искоса’ — поет девица, замечая, что ее милый недоволен. В одной галицкой песне поется: какой черт тебя прогневил, тот пусть тебя и упрашивает, куда черные тучи ходят, туда и тебя пусть носят.
Який тебе дидько гнивав, —
Най тя такий просить,
Куди ходят чорни хмари,
Най тя туди носить.
Здесь смысл тот, что место, куда уходят тучи — место страшное. Быть может, здесь остаток первобытного мифического представления о борьбе светлого начала с темными силами, которою выражалось явление грозы на небе. Есть карпатская колядка, где представляется, что из-за горной равнины выходит черная туча, то не туча, говорит песня, то — стадо овец, впереди него идет овчар, подпоясался он тремя снурками, а за снурками у него три трубы: первая дубовая, вторая оловянная, третья золотая. Слышно по чистому полю, как он затрубит в дубовую трубу, слышно по лесам-борам, как он затрубит в оловянную, слышно даже на небе, как он затрубит в золотую.
Ой за гори, из-за полонини,
Гой дай Боже!
Виходить же ми чорна хмарочка, —
Ой не е ж то ми чорна хмарочка,
Ой е ж то ми овець гурмочка.
Идеж перед них овчариночка,
Заперезався трома ужевками,
А за ужевками три трумбеточки:
Одна трумбета гей дубиная,
Друга трумбета гей циновая,
Трети трумбета гей золотая.
Ой чути-чути в чистее поле,
Ой як затрубить а в дубиную,
Ой чути-чути а в лиси в бори.
Ой як затрубить а в циновую,
Ой чути-чути аж на небеса,
Ой як затрубить а в золотую.
В этой колядке хотят польстить хозяину-овцеводу: представляют его очень богатым: овец у него такое изобилие, что стадо их кажется тучею. Что касается до труб, то это идеализация пастушьего рожка, подобно тому, как идеализацию военной трубы представляет колыбельная песня, где мать воображает себе, как сын ее, достигши совершеннолетия и вступая в козацкое войско, возьмет с собою три трубы: в первую заиграет, когда будет садиться на боевого коня, во вторую, когда съедет со двора, а в третью, когда станет в ряды Козаков. Подобный образ выхождения туч в другой колядке (волынской) сопоставляется с войском.
По за лисом, лисом темненьким
Виступала чорная хмарочка,
Ой тож не хмара — то з виська пара,
Там (имя, кому колядуют) коником играв,
Коником играв, мичем воював.
В песне о нашествии турок на Почаев с черною тучею сравнивается турецкое войско.
Ой виступае турецьке висько,
Як чорная хмара.
Туча, выступающая по небу, — образ грядущей беды. В рекрутской песне (Харьк. г.) наступающие тучи означают приближение рекрутского-‘набора. Из-за темного леса, из-за зеленой рощи выступала туча черная, а другая непогодная, там лежало три дорожки битые, слезами политые, идут три молодца, впереди Ива-сенько: в правой руке он коня ведет, а в левой держит лист бумаги: написано, нарисовано — кому в службу идти.
Из-за лису, лису темного
Из-за гайка зеленого,
Виступала туча чорная,
А другая непогожая,
Там лежало три дороженьки,
Три дороженьки та убитии,
Слизоньками та прилитии,
Туди ишли три молодчики,
Попереду Ивасенько иде,
В правий руци кониченька веде,
В ливий билий лист бумаги несе:
Написано, намалевано —
Кому-кому та у службу йти.
Подобное начало есть в другой песне, которой содержание — прощание дочери с матерью.
Из-за лису, лису темного,
Из-за гайка зеленого.
Выходила туча чорная,
А другая непогожая…
В думе о смерти Богдана Хмельницкого тучи, закрывающие солнце, сопоставляются с печалью Козаков о своем гетмане.
То не чорнии хмари ясне сонце заступали,
Не буйнии витри в темним лузи бушовали,
То козаки Хмельницького ховали,
Батька свого оплакали.
Скорое исчезновение облаков служит образом прекращения любовных сношений.
Кохалися, любилися, як голубив пара,
А тепера розийшлися, як чорная хмара.
Туча, но без дождя, сравнивается с лихою судьбою.
Чи з хмарою, чи з дожчиком, чи з лихою долею?
Хоч з хмарою, не з дожчиком, а з лихою долею!
Влюбленный молодец, у которого с ума не выходит возлюбленная, сравнивает состояние своего духа с нависшими тучами.
Ой звисли чорнии хмароньки, звисли,
Не зийде мини одна дивчина з мисли.
Дождь вообще в народной поэзии имеет доброе значение и сравнивается со счастьем любви, тогда как черная туча, исчезающая без дождя, означает разлуку.
Чорни хмари розийдуться и дожчу не буде,
Из нашого коханячка ужитку не буде.
Девица, приглашая к себе козака, говорит: дождик поливайчик! поливай, поливай, а козак к девице: приходи, приходи! — Рад бы я поливать, да облачка нет, рад бы я приходить, да ночка мала.
Дожчику-поливайчику! поливай, поливай,
Козаченьку, до дивчини прибувай, прибувай!
Ой рад би я поливати — хмарочки нема,
Ой рад би я прибувати — ниченька мала.
С своей стороны девица обещает прилететь к милому черною тучкою и пасть на его подворье частым дождичком.
Коня не томи, людей не труди,
Бо я ж до тоби сама прилину,
По над селенько чорнов хмароньков,
На подвиренько дрибним дождиком.
Дождь сопоставляется с браком, —
Ой, Боже, Боже, погоди,
Дрибний дожчик, изийди! —
а тучи и гром, сопровождающие дождь, с толками и пересудами людскими.
Ой не пиде дробний дожчик без тучи, без грому,
Ой не вийде дивка за-миж та без поговору.
Дождь — благодать. Выше приводились песни, где солнце, месяц и дождь описывают свои благодеяния человеку, в одной колядке — дождь приходит в гости к хозяину один, без небесных светил, и обещает ему упасть на его ниву в мае три раза: у него родится рожь, пшеница и всякое хлебное зерно.
Та упаду на май тричи,
Та уродиться жито-пшениця,
Жито-пшениця, всяка пашниця.
В таком же смысле счастья, благодати, девица просит дождь полить на ее девичьи символические цветы — розу, борвинок, василек, мяту, на ее красу — русую косу и румяное лицо:
Стороною, дожчику, стороною,
Та на мою рожу повную,
Та на мий барвинок хрещатенький,
Та на мий василечок запашненький,
Та на мою мяту кучеряву,
Та на мою косу русяву,
Та на мое личко румъяне.
А в свадебной песне, которая поется сироте-невесте, умершая мать просит Бога пустить ее на землю к дочери в виде дождя, мглы, сопровождающей дождь, и росы на траве.
Дрибним дожчиком,
У поли миглицею,
У трави росицею.
Подобно тому, в галицких песнях усопший отец невесты просит Бога пустить его черною тучею, частым дождичком и ясным солнцем в окно.
З чорнов хмаров на село
Дрибним дожчиком на землю,
Ясним сонечком в виконце.
В значении веселья и радости о пляшущих свадебных дружках песня выражается, что они навели облака своими (движущимися при пляске) одеждами и произвели дождь своими косами.
Наробили хмарно юпочками.
Испустили дожчик кисоньками.
Роса в веснянках сравнивается с девичьею красотою.
Випустити росу,
Дивоцькую красу…
Дивоцькая краса,
Як висиння роса.
Роса — благодать, называется — Божия роса. С росою сравниваются волы и коровы, означающие зажиточность поселянина.
Воли та корови —
То Божа роса.
Опадание росы с вербы от веяния ветра — утрата девичьей красоты от сближения с красивым молодцом.
В конци гребли — стоять верби, припали росою,
Не хвалися, дивчинонько, своею красою,
Бо як витер повивае — роса опадае,
Як приступить гарний хлопець — красу утеряешь.
Падение росы на волосы девицы — символ потери девства.
Ой ти парубок, а я дивчина красна,
Ой ти ниченьку спав, а я твои воли пасла,
Упала роса на биле личко,
Не так на личко, як на русу косу,
Ей Богу, мамцю, винчика не доношу.
С летнею росою, скоро исчезающею от солнечных лучей, сравнивается скоропреходящая невзгода молодых лет.
Моя пригода, моя пригода, як в литку роса,
Як сонце пригрие, а витер повие — спаде вона вся.
Туман, подобно тучам, есть образ неизвестного угрожающего. Из тумана выступает молодец на бой. В одной колядке, очень распространенной, сохранившей, как кажется, остаток мифологического миросозерцания и, быть может, воспринявшей воспоминания о древних походах на Византию, из тумана выезжает молодец на дивном коне, подъезжает к Цареграду, вызывает на бой царя из Цареграда: происходит битва, и царь, видя его богатырство, изъявляет желание отдать за него дочь, а с нею половину царства и треть счастья.
Из поля-поля туман устае,
А з того туману молодец иде,
Та пидъизжае пид Царегород,
Та викликае царя з города:
Ой царю, царю, виидь на войну!
Як изъихались — так и вдарились,
Ударили копити, як гром на неби,
Засяли шабли, як сонце в хмари…
Пид ними кони поприпадали,
Золоти гриви поприлягали,
Турецький царь другим наказав:
Ой колиб я знав, чий то син воював,
То я б за его свою дочерь оддав,
Свою дочерь оддав, царьство одписав:
Половину царьства, третину счастья!
Подобно тому, в песне о поединке между козаками Шамраем и Зарваем — оба выезжают на битву друг против друга из тумана.
Ой з-за гори, з-за крутенькои густий туман уставае…
А з-пид туману козак Шамрай синим конем вигравае…
Ой з-пид гаю, з-пид зеленого густий туман уставае,
А з-пид туману, з-пид густенького козак Зарвай стриляе…
В козацких песнях туман сопровождает разные случаи, когда предполагается неизвестность и опасность. Мать прогоняет сына: в это время туман покрывает поле.
Туман поле покривае,
Мати сина проганяе.
Сын пускается в даль, в неизвестность. Дума о побеге трех братьев из Азова, по некоторым вариантам, сопоставляет их отважное бегство с образом поднимающегося тумана.
Не великий тумани вставали,
Як три брати з турецкой неволи втикали.
В одной галицкой песне туман, вместе с громом и звоном, предшествует нашествию турок.
Ци то в поли туман киптит,
Ци грим гремит, ци звин звенит…
В семейных песнях женщина, тоскующая о том, что у нее есть родные далеко и отрекаются от нее, видит на поле туман.
Туман полем, туман полем, туман туманиться,
Хоч и е в мене рид далеко,
Та мене цураеться.
Вьющийся кудрями по дороге туман сопоставляется с лихою долею, которая где-то бродит по дороге.
Туман, туман по дорози у кучери вьеться,
Десь-то моя лиха доля шляхом волочеться.
В общераспространенной песне, которая начинается словами: туман, туман по долине, и где описывается, как плачет девица, которую возлюбленный покинул и приглашает к себе на свадьбу с другою, —
Туман, туман по долини,
Широкий лист на калини,
А ше ширший на дубочку,
Кличе голуб голубочку…
За густими за лозам
Плаче дивка слизоньками.
‘Не плач, дивко, не журися,
Ще я, молод, не женився:
А як буду жйнитися,
Прошу, Серце, дивйтйся,
Меду-пива напитися’.
— Твое пиво та не диво.
Дивнишая твоя зрада…
Туман при, других символических образах означает грустное расположение духа и чувство неизвестности оставленной девицы. Подобно тому, ив другой песне, в которой девица грустит о своей будущности, с туманом сопоставляется гнетущая сердце тоска.
Ой на гори дожч иде,
А в долини туман,
На моему серденьку
Туга та печаль.
Такой же смысл неизвестности и грусти имеет песня, описывающая, что из тумана вылетает голубь и спрашивает у буйных ветров, не видали ли они его голубки.
Горами-ярами туман налягае,
Помиж тими туманами сив голуб литае,
Як полетив синий голубонько помиж туманами,
Та й зъустрився сивий голубонько з буйними витрами.
Ви, витроньки, ви буйнесеньки, далече бували:
Чи видали, чи не видали ви моей пари?
В любовных песнях странным образом сравниваются с туманом черные брови красавицы.
Туман полем, туман полем, туманочку трошки,
А в дивчини чорни брови, як у тиеи волошки.
Но это чуть ли не позднейшая перестановка стиха о тумане совсем из другой песни, именно той, где женщина говорит, что у аее далеко есть родные, но отрекаются от нее.
Гром в песнях упоминается редко, и обыкновенно с тучею. Народное воображение выдумало громовую стрелу, и в одной песне есть это суеверие.
Ой упала стрила посеред двора,
Та вбила стрила вдовиного сина.
Сон девицы, слышавшей гром, значил то, что ее милый был убит в чужом крае.
Носивсь по за хмарами страшний грим:
То забит козаченько у краю чужим.
Поражение громом — божие наказание, Угнетенные крестьяне изъявляют желание, чтобы их панов поразил гром.
Бодай панин громи вбили.
Як нам руки потомили.
Но в свадебных песнях дождевая туча означает невесту, а гром с своими раскатами — жениха, которого сопровождают музыканты.
Ой говорила туча з громом.
Чи славен ти будеш з стуком-грюком?
Та що ти прийдеш з стуком-грюком,
А я за тобою з дрибненьким дожчем.
Чи славен ти будет з стуком-грюкомь,
Чи я славнийша з дрйбним дожчем?
Ой говорила Маруся з Иваньком:
Ой ходимо, Иванько, до церкивки,
Та що ти прийдеш з музиками
А я за тобою из дружечками,
Чи славен ти будеш та музиками,
А чи я славниша из дружечками?
Снег не принадлежит к любимым в песнях явлениям природы. Малорусский песенный мир вращается посреди цветущей весенней и летней природы. Даже в колядках, которые поются исключительно зимою, не видно зимнего времени. Снег в песнях — иногда образ терпения. Бедный сирота, работник, подгибая ноги, идет по выпадающему снегу и жалуется на мать — зачем она родила его.
Билий снижок випадае,
Бурлак нижки пидгинае,
Отця неньку споминае:
Мати моя старенькая!
На що мене породила —
Счастя-доли не вдилила?
Несчастная в замужестве женщина, вспоминая, что ей лучше бьшо в девицах, сопоставляет свое положение со снегом, который, выпав, растаял и сделался водою.
Упав снижок на оближок, та став водицею. —
Лучче було дивчиною, чим молодицею.
В одной любовной песне девица сравнивает свою сердечную тоску со снегом, тающим в руке.
Ой визьму я сниг у руку — сниг у руци тане,
Тяжко-важко на серденьку, як вечир настане.
Крепкий замерзший снег сопоставляется с холодностью сердца к женщине, и также с тоскою и скукою.
Упав снижок на оближок, та вже не ростане:
Пишов би я до иншои — серце не пристане.
Образ падающего снега на замерзшую криницу, у которой ко-зак поит коня, а девица наливает ему воду — сопровождает разлуку с девицею молодца, идущего в военную службу.
Ой у поли снижок пролитае,
А в криници вода замерзае,
Ой там козак коня наповае,
А дивчина воду пидливае,
Козаковы серденько вмливае,
Пойду я государю служити!
Метель — символ непристойного брака, брака некстати. Во поле метель, зачем, старик не женится, как ему жениться, когда некому печалиться.
Ой у поли метелиця:
Чому старий не жениться?
Ой як ему женитися,
Що никому журитися.
В этой песне тот смысл, что так как прошло для старика время жениться, то на свадьбе приличнее тосковать, чем веселиться. Подобный смысл в галицкой песне, где под образом метели говорится о вступлении в брак недостойной женщины и от имени другой дается жениху совет покинуть негодную и взять другую — ее, трудолюбивую.
Ой на гори метелиця:
Виддаеся негидница,
Покинь, покинь негидную,
Возьми мене, робитную!
Мороз — символ страдания. Песенный мир вообще чуждается зимнего времени года, а мороза тем более. Ой! дай, Боже, дождь, лишь бы не мороз, —
Ой дай, Боже, дожч,
Аби не мороз… —
так начинается одна песня. С морозом, поражающим орешник, сравнивается судьба женщины, у которой недобрый муж.
Зелененькая лещинонька, чого гильля опускаеш?
Молодая молодице, чого слези проливает?
Ой я гильля опускаю, бо мороз натискае,
Ой я слези проливаю, що лихого мужа маю.
Дурное обращение мужа с женою выражается образом4 что муж водит ее босиком на мороз.
Запорожець, мамо, запорожець
Водив мене босу на морозець!
Мороз, сдавливающий воду, сравнивается с сердцем, недружелюбно относящимся к другому сердцу.
Витер вие, вода шумить мороз натискае,
Твое серце мому серцю вирне не сприяе.
Мороз, поражающий дуб, — образ несчастия козака, которого постигает необходимость идти в поход и разлучиться с своею милою.
Розвивайся, сухий дубе, завтра мороз буде!
Убирайся, козаченько, завтра поход буде!
Я морозу не боюся — вранци розивьюся:
Я походу не боюся — вранци уберуся.
В одной песне (вероятно, купальской, доставленной нам из Подолии) смерть сопоставляется с морозом и представляется танцующею с морозом.
Смерте, смерте, иди на лиси,
Иди на безвисть, иди на море,
И ти, морозе, великий, лисий,
Не приходь до нас з своей комори!
Смерть з морозом танцювала
И на море десь погнала.
Огонь в малорусских песнях не принадлежит к часто упоминаемым предметам и не имеет ясного символического значения. Общее в поэзии других народов сравнение любовного чувства с жаром, пламенем — почти чуждо малорусской поэзии, если из области ее выбросить песни, недавно уже заимствованные. Исключение составляет в этом отношении, между чисто малорусскими песнями игра в ‘горю дуба’, где на вопрос: зачем ты горишь? следует ответ: за тобою, или: по тебе, молодой.
Горю, горю дубе.
Чого ти горишь?
Красной дивици.
Якои?
Тебе молодой.
В купальских песнях, где огонь должен бы играть важную роль, он, насколько нам известно, встречается только два раза (да и то в одной, не чисто купальской, а из так называемых петривочных, которые нередко смешивают с купальскими), но в обеих песнях дальнейшее содержание не имеет отношения к огню, о котором упоминается в начале. В первой, после пылающего дуба следует описание, как девица белила полотно и воображала себе свою будущность — пойдет ли она за милого или за немилого.
Ой гори, гори, сухий дубе!
Паше поломья з тебе дуже.
Содержание второй — шуточное.
На Купала огонь горить,
Нашим хлопцям живит болить.
В веснянках огонь встречается несколько раз и притом в непонятных образах. В одной говорится, что девица в день Преполовения погнала стадо рогатого скота, потеряла корову и зажгла дубраву.
У преполовну середу
Погнала дивка череду,
Та загубила корову,
Та запалила дуброву?
Еще загадочнее другая веснянка, где представляется, что девица зажгла дубраву своею блестящею одеждою.
Ой ишла дивонька через двур, через двур,
На ней суконька в девять пул, в девять пул,
Стала суконька сяяти, сяяти,
Стала диброва палати, палати.
Идить, парубки, диброви гасити, гасити,
Решетом водицю носити, носити,
Скильки в решети води е, води е,
Стильки в парубкив правди е, правди е.
Потом опять повторяются первые четыре стиха, а затем поется:
Идить, дивоньки, диброви гасити, гасити,
Кубоньком водицю носити, носити,
Скильки в кубоньку води е, води е
Стильки в дивочок правди е, правди е.
Из третьей веснянки можно предполагать, что тут есть какая-то связь с веснянкою о воротаре (см. ниже). Таким образом, в игре, которую сопровождает пение веснянки о воротаре, девицы носят на протянутых руках ребенка, в других местах та же игра — хождение с ребенком, и непременно женского пола, на протянутых руках — сопровождается песнею о зажженной дуброве, и погашение этого пожара приписывается лицу,
Ой вербовая дощечка, дощечка,
Там ходила Настечка, Настечка,
Та цебром воду носила, носила,
Зелену диброву гасила, гасила,
Скильки в цебри води е, води е,
Стильки в дивочок правди е, нравди е.
Потом повторяются первые два стиха, а за ними:
Решетом воду носила, носила,
Зелену диброву гасила, гасила,
Скильки в решети води е, води е,
Стильки в парубкив правди е, правди е.
которое изображает носимая на руках девочка. Это, должно быть, обломки — древнего мифологического представления, относящегося к почитанию солнца, огня и воды, наиболее выражавшегося в весенних празднествах. Быть может, зажигающая девица была образ солнечной палящей силы, а гасящая вода, — дождь, обращающий палящую силу в плодотворную. Одежда девицы, зажигающая своим блеском дубровы, вероятно, есть те же ризы, которые в колядках, по одним вариантам, просто госпожа, а пб другим — Богородица, белила на Дунае, и которые ветры унесли на небеса на одеяние Богу, —
На тихим Дунай, на крутим бережку,
Там господиня ризи билила…
Ой десь узялись буйний витри,
Та взяли ризи пид небеса..
Вси небеса росчинилися,
А в тии ризи сам Бог убрався, —
тем более, что в другой колядке самый праздник Рождества представляется в виде огненного дива, —
Уси святии ослоном сили,
Тильки немае святого Риздва.
Рече Господь святому Петру:
‘Петре, Петре, послуго моя!
‘Пиди принеси святее Риздво’.
Не ввийшов Петро як пив-дороги,
Здибало Петра чудо чуднее,
Чудо чуднее, огнем страшное.
Петро злякнувся, назад вернувся.
Рече Господь до святого Петра:
‘Ой Петре, Петре, послуго моя!
‘Чож Ти не принис святого Риздва?’
— Ой здибало мене чудо чуднее,
— Чудо чуднее огнем страшное!
— А я жахнувся, назад вернувся. —
‘Ой не есть то, Петре, нияке чудо,
‘А то есть святее Риздво:
‘Було его взяти, Петре, на руки,
‘Сюди принести, на стил покласти
‘Зрадовались би уси святии,
‘Що перед ними Риздво сило’. —
что делается понятным, если вспомнить, что праздник Рождества заменил языческие празднования-возвращения или возрождения солнечной палящей силы. С образом зажженной дубровы состоит в переносной связи песня о курящейся дуброве, с которою сравнивается девица тоскующая.
Зелененькая дибривонька, чом не гориш, тильки куришся?
Молодая дивчинонька, чом не живеш, тильки журишся?
В одной веснянке поется о пожарах- (т. е. огнях) на пятой неделе великого поста.
Пожари горили
На билий недили.
Здесь можно было бы разуметь. обычай выжигать на степях сухую прошлогоднюю траву раннею весною, но так как это не единственный признак огня в веснянках, то и в этой песне скорее надобно видеть указание на древнее значение огня в языческие времена. Игра ‘горю дуба’, о которой мы упоминали, относится к тому же.
В одной песне пылание зажженной соломы сопоставляется со смертью девицы.
Роспалю я куль соломи, не горить — палае.
Бижи, бижи, козаченьку, — дивчина вмирае.
В свадебных песнях невеста говорит матери: загребай, матушка жар: будет тебе жалко дочки.
Загрибай, мати, жар, жар, —
Буде тоби дочки жаль, жаль.
Здесь, кажется, та мысль, что когда мать будет топить печь, то пожалеет о своей дочери, вспомнив, как она разделяла и облегчала труды матери. — Девица сравнивает сожаление молодца о том, что она не вышла на улицу с горящими угольями тогда, как она не топила печи и ничего не варила.
Не топила, не варила — на припичку жар, жар,
Як не вийду на улицю, — комусь буде жаль, жаль.
Здесь топка печи и варка сопоставляется с выходом на улицу и беседою девицы.
Горящая свеча символизирует доброе желание и как будто заключает в себе таинственную силу помощи. Девица хочет зажечь свечу и послать к Богу, чтоб ее милому был счастливый путь.
Ой засвичу яру свичу, та пошлю до Бога,
Та щоб мому миленькому счастлива дорога.
Козак просит девицу засветить восковую свечу, пока он перейдет вброд быструю реку.
Ой засвити, дивчинонько, восковую свичку:
Нехай же я перебреду сю биструю ричку,
В одной веснянке поется о зажженных свечах перед солнцем и перед месяцем.
Засвичу свичу
Проти сонечка.
Тихо иду,
А вода но каминю.
А вода по билому,
Ище тихше.
Засвичу свичу
Проти мисяця.
Тихо иду, и пр.
Не горить свича
Проти (т. е. в сравнении с светом солнца) сонечка,
Тихо иду, и пр.
Не горить свича
Проти мисяця,
Тихо иду.
Не было никакого повода возникнуть такому образу в христианские времена, притом же этот образ встречается в весенних песнях, в которых более сохранилось следов глубокой старины. Поэтому мы думаем, что символизм свечи (или вообще светильника) в малорусских песнях не возник из христианских приемов, а составляет один из признаков древнего языческого миросозерцания.
Сгорение — образ невозвратной потери. Несчастный сирота спрашивает свою судьбу: не утонула ли она, или не сгорела ли? Если утонула, то просит приплыть ее к бережку, а если сгорела, то ему остается только сожалеть.
Чи ти в води потонула, чи в огни згорила?
Коли в води потонула — приплинь к береженьку,
Коли ж в огни погорила — жаль мому серденьку.
Четыре времени года в малорусских песнях выразились неравно. Как мы уже сказали, зима почти ускользает из них, зимних образов нет даже в колядках, которые поются исключительно в зимнее время. То же и с осенью, хотя это веселое время свадеб.
А Маруся Ивасеви рученьку даия:
Отсежь тоби, Ивасеньку, рученька моя,
Яко диждемо до осени — буду я твоя!

Или:

Ой коли б нам у осени на ручничку стати,
Не разлучать нас з тобою ни отець, ни мати, —
и вечерниц, —
Вже минули суниченьки и полуниченьки,
Вже настали осинии та вечерниченьки, —
сборищ молодежи обоего пола, происходящих не под открытым небом, а в хатах, о чем вскользь сообщают и песни. Время глубокой осени живо представляется только в одной шуточной песне, где о молодце, Любителе переменных сердечных ощущений, говорится, что он прозяб как нес, стоя под окном, и промок как волк, шатаясь по улице.
Измерз як пес, пид виконечком стоя,
Промок як вовк, по улицях ходя.
Самое любимое время — весна, которой посвящен целый ряд песен — веснянки или (в Подолии и в Галиции) гаивки. Признаки весенней природы рассеяны в этих песнях повсюду: разлитие вод, развивание деревьев, сеяние хлебных И огородных растений, пение птиц и более всего — беззаботная, игривая веселость, оттеняемая, однако, сумраком ожидания житейских невзгод, нередко насмешливая, сообразно малорусской натуре.
Розлилися води на четири броди,
(Припев): гей дивки, весна красна, зилыга зелененьке.
У першому броди зозуля ковала,
У другому броди — соловейко щебече,
У третему броди — сопилочка грае,
В четвертому броди — дивчина плаче.
Зозуленька куе — литечко чуе,
Соловейко щебече — сади ррзвивае,
Сопилочка грае — улицю скликае,
Дивчина плаче — недоленьку чуе’
Недоленьку чуе, за нелюба йдучи.

Или:

Ой чижику, мала пташечко,
Скажи мини щиру правдочку,
Кому воля, кому нема воленьки:
Дивонькам своя воленька:
То за стричечку, то за виночок,
То на улочку, то у таночок.
Молодичкам нема воленьки:
На приничку горщик бижить,
У запичку буркун сидить,
У колисци дитя кричить.
Горщик каже — одстав мене,
Буркун каже — укрий мене,
Дитя каже — росповий мене.

Или:

Спивали дивочки, снивали,
В решето писеньки складали,
Тай повисили на верби,
Як налинули горобци —
Звалили решето до долу:
Час вам, дивочки, до дому,
Мишати свиням полову,
А ей, хлопци, за нами,
Иижьте полову з свинями!
Последнее качество высказывается в целом ряде песен, где девицы подсмеиваются над молодцами, самих себя изображают в хорошем свете, а их в комическом виде.
Ой наша парубки
Поихали на лови,
Та вловили комаря,
Стали его дилити:
Сему-тому по стегну,
А Микити тулупець,
Що хороший молодець,
А Василеви голова,
Що великий без ума,
А Йвасеви хвостище,
Що великий хвастище.
Значительная часть этих песен сопровождается играми сценического свойства. Должно быть, в языческое время многие из них были религиозным освящением разных занятий, предстоящих в наступающее лето.
Ой збирайся, родино,
Щоб нам жито родило,
И житечко и овес,
Ой збирайся рид увесь,
И пшеница и ячминь,
Щоб нам жать було смашний.
Таким образом, мы встречаем здесь сеяние проса, жита, льна, мака, гороха, пасение скота, в число таких занятий входила и война, как показывает одна веснянка, в которой девицы, разбиваясь на две половины, показывают вид, что идут воевать одни против других и поют: ‘пустите нас воевать этот свет! Не пустим, не пустим ломать мосты — отвечают другие. — А мы как захотим — мосты разломаем и заберем все деньги’.
Пустите нас, пустите нас сей свит воювати, —
Не пустимо, не пустимо мости поламати.
А ми як схочемо —
Мости поломимо,
То вси гроши заберемо.
Игра в зайчика с песенкою, где изображается пойманный зайчик, указывает на охоту.
Зайчику сиренький,
Зайчику биленький,
Як зажену зайчика
Клинцем булавинечком.
Та никуда зайчику вискочити.
Многие игры и песни изображают события семейной жизни. Есть песни, в которых весна представляется олицетворенною. Ее торжественно приглашают (закликают), обращаясь к какой-то матери с припевом, бесспорно языческим: ой лелю-ладо, —
Благослови, мати,
Ой лелю-ладо, мати!
Весну закликати,
Зиму провожати, —
припевом, который вообще употребляется при многих веснянках. В другой веснянке, обращаясь к весне, приглашают развиваться дуброву.
Ой весно, весно, веснице,
Час тоби, диброво, розвиться.
В третьей поется: ‘о, весна, весна, с красными днями! Что ты нам принесла? Я принесла вам лето, зелень хлебную, хрещатый барвинок, пахучий василек’.
Ой весна, весна, днем красна,
Що та нам, весна красна, принесла?
Принесла вам литечко,
Зеленее житечко,
Хрещатенький барвиночок,
Запашненький василечок.
В четвертой перечисляются занятия, ожидающие людей разного возраста — детей, стариков, старух, хозяев-земледельцев, замужних женщин и девиц.
Ой весна, весна, що нам принесла?
Ой принесла тепло й добрее литечко,
Малим диткам ручечки бита,
А старим дидам раду радити,
А старим бабам посиданьнячко,
А господарям поле орати,
А молодицям кросенця ткати,
А дивонькам та й погуляти!
Сама весна изображается матерью: у нее дочь-девица, она, сидя в садике, шьет рубашку к своей свадьбе.
Весна, весна, весняночка,
Де твоя дочка паняночка?
Моя дочка у садочку,
Шие вона сорочку
Шовком та билью,
К своему весильлю.
Или, выгнав бычка за ворота, прядет, с намерением употребить пряжу отцу на полотенце, матери на серпанок (головное белое покрывало), а милому на подарок.
Весна, весна весняночка,
Де твоя дочка паняночка?
Погнала бичка за ворвтечка:
Пасися бичку, поки спряду мичку
Свому батеньку на рукавичку,
Своий матинци на серпаночок,
Свому миленькому на подарочок.
Эта весна или же, может быть, дочь ее — веснянка — олицетворяется в игре, девицы выбирают из среды своей самую красивую, обвешивают ее всю зеленью, на голову кладут венок из цветов, сажают на возвышенном месте, а перед нею кладут кучу венков. Все поют и пляшут перед нею. Потом она бросает, на воздух венки, и девицы должны ловить их. Такой венок сохранялся до будущей весны, как память прошедшей весны, если девица не выходит замуж до будущего года. Вероятно, все эти представления олицетворенной весны как в песнях, так и в играх истекают из глубокой языческой древности. Вероятно, также следует видеть остаток древнего мифологического изображения наступающего лета или начала плодотворной деятельности солнца в виде новорожденного младенца — в веснянке, соединенной с игрою, называемой воротарь, распространенной во всем малорусском крае, и во многих местах или вовсе потерявшей название воротаря, или изменившей его на ‘володаря’. Зовут привратника (воротаря). Он спрашивает: кто там у ворот кличет? Царская (или панская) слуга. Что принесла? Крошечное дитя. — В чем оно посажено? В золотом кресле. — Чем оно играет? Серебряными орешками. — Что оно подкидает вверх? Золотое яблочко.
Воротарю, воротарю?
Хто, хто у ворит кличе?
Царськая (или панськая)служечка.
А що в ней принесено?
Мизильнее дитя.
А в чим воно посажено?
В золотим кресли.
А чим воно цятаеться?
Срибними оришками.
А чим воно пидкидаеться?
Золотим яблучком.
Или:
Володарь, володарь,
Чи дома господарь?
Та нема его в дома:
Поихав по дрова.
Церква замикана.
Церква одмикана…
А хто в теи церкивци?
Золотее дитятко.
А що з воно робить?
Золотого ножика держить.
А що воно крае?
Срибнее яблочко.
Точно также древнее представление упадающей и снова воскресающей в течение круга годичного силы солнца образом умершего и ожившего человеческого существа — отразилось в игре Кострубонько, с соответствующими песнями, которые, однако, в настоящее время уже сильно разложились,
Умер, умер Кострубонько,
Умер, умер голубонько.
Умер та й не дише…
Кострубонька поховали,
Ниженьками притоптали.
Прийди, прийди, Кострубонько,
Стану з тобою на шлюбоньку,
Упедилю в недилочку,
При раннему сниданьячку.
Этот Кострубонько — то же, что великорусский Ярило, или со-, хранившееся в некоторых великорусских местностях безыменное погребение весны. Песня говорит: ‘умер, умер Кострубонько (уменьшительное от Коструб — нечоса, насмешливое прозвище, без сомнения, явившееся впоследствии, под внушением христианского презрения к языческим празднествам и забавам), умер голубчик, умер и не дышит’ (только… колышет, прибавляют молодцы, тем самым гюдавая повод искать связи Кострубонька с великорусским непристойным Ярилою и с древним мифологическим символизмом лингама и фальлуса, особенно с египетским мифом о воссоздании умерщвленного Тифном Озириса из его детородных частей, спасенных Изидою), его похоронили, притоптали ногами. Это одна половина песни. Другая представляет Кострубонька ожившим и говорит о браке Кострубонька: ‘приди ко мне, Кострубонько, вступи в брак со мною в день недельный, при раннем завтраке’. В западной Малороссии игра в Кострубонька сопровождается неоднократными восклицаниями ‘Христос Воскресе’, что еще более побуждает предполагать, что в древности песня эта со сценическими действиями выражала такой образ, который, по внешним признакам, имел сходство с христианским представлением о смерти и воскресении Христа. Лету также посвящены особые разряды песен — троицкие, петровочные, купальские, наконец, песни, сопровождающие сельские работы — гребецкие и зажнивные. Все носят на себе признаки времени года. Здесь встречаете короткую ночь, которая не дала девице выспаться, —
Мала ничка петривочка —
Не виспалась наша дивочка, —
венки из летних цветов, купанье, —
Купалочка купалася
На бережку сушилася, —
высокую траву в саду, где могут скрываться волки, —
А в мого батька сад над водою,
Сад над водою — зильля торою,
А в тому зильлю вовки завили, —
и беленье полотен, —
Там Катерина биль билила,
А билячи говорила:
Биле мое, биле крамне, тоненьке,—
и комаров, которые кусаются:
Та вже три дни три недили,
Як мого нелюба комари зьили
Или:
Та вже сонце на гори:
Кусаються комари.
Здесь являются и русалки — эти фантастические существа, в поэтическом мировоззрении народа составляющие принадлежность лучшего периода летнего времени.
Сидили русалки
На кривий берези,
Просили русалки
В дивочок сорочок,
В молодиць намитокь:
Хоч вона худенька.
Та аби б биленька.
Или:
Проведу я русалочку до бору,
Сама я вернуся до дому.
Ой коли ж ми русалочки проводили,
Щоб до нас часто не ходили,
Та нашого житечка не ломали.
Летнее время, особенно до начала работ, так называемой рабочей поры — время веселое. Девица жалуется, что она не видала лета, что для нее ни кукушка не куковала, ни соловьи не щебетали, — ее мать не пускала гулять на улицу.
На мори вода хитаеться,
Дивчина лита питаеться:
— Ой молоди молодици,
— Чи були ви на юлици?
— Ой чи було лито, чи не було,
— Чомусь мини невеличке воно?
— Ни зозуленьки не кували,
— А ни соловейки не щебетали,
— Мене мати гулять не пускала!
Мы не встречали олицетворения лета с именем лета, как весны, но есть песня, где олицетворяется петровка, т. е. время Петрова поста, серединное лето, обыкновенно время наибольшей солнечной силы и высшего блеска природы. Девицы встречают петровку и заплетают ей русую косу, потом проводят ее и расплетают, когда кукушка прячется в капусту, т. е. перестает куковать.
Ой коли ми Петривочки диждали,
То ми ий русу косу заплитали,
Тепер же ми Петривочку проведемо,
Ми ж ий русу косу росплетемо.
Ужеж тая Петривочка минаеться,
Зозуля у капусту ховаеться.
Земля — мать, обыкновенный ей эпитет матушка сырая земля. Она — символ богатства и изобилия. Она запирается и отпирается как небо. Это отпирание, символизирующее весеннее оживление природы, совершается в одной колядке святым Юрием, вероятно, заменившим, под христианским влиянием, другое мифическое лицо.
Ой вставай, пане, вельми рано,
И сам уставай и челядь буди.
По твому полю сам Госпидь ходить,
Сам Госпидь ходить — три святци водить,
Ой перший святець — святий Юрья,
А другий святець — святий Петро,
А третий святець — святий Илья:
Святий Юрий — землю одмикае,
Святий Петро — жито зажинае,
А святий Илья — в копи складае.
На свадьбах говорят такое обычное приветствие: будь здорова как вода, а богата как земля.
Земля — главное местопребывание умерших. По-видимому, песенный мир, насколько он еще пребывает с языческим миросозерцанием, за пределами земли, не знает никакого общего для всех отживших местопребывания. Иногда песня встречает их в деревьях, птицах, камнях, но чаще всего ищет их в земле, — той самой земле, куда живые положили их после смерти, песня заставляет их из-под земли вести разговоры с ходящими по земле и приписывает им такие ощущения, какие бы мог иметь живой человек, положенный в могилу и остающийся там с признаками жизни. На свадьбе сироте-невесте поют, что она просит к себе на пир умершего родителя или мать: умершие подают ей голос не с неба, не из рая, но также не из ада, — чего можно было ожидать от народа, много веков исповедующего христианскую веру, — они ответ дают из земли, они сообщают дочери, что хотели бы придти к ней да не в силах: на грудь им земли навалили, глаза их засыпаны песком — нельзя им глянуть, уста их запеклись кровью — не могут они проговорить слова.
Прибудь, прибудь, мий таточку (моя матинко), тепера ко мни.
Ой дай мини порадоньку бидний сироти!
Ой рада б я, дитя мое, прибути к тоби:
Насипано сирой земли на груди мини,
Засипани писком очи — не гляну к тоби,
Закипили уста кровью — не мовлю к тоби.
То же говорит и умерший отец жениха, если жених не имеет родителей.
Ой рад би я соловейком прилитати,
Придавила сыра земля, та не могу встати.
Умерший молодец также из глубины земли говорит своей милой, чтоб она не плакала по нем, стоя на его могиле, и не сыпала бы на него земли, потому что сама она знает, что тяжело под землею.
Не стий на могили, не плачь надо мною,
Не плачь надо мною, не сипай землею,
Сама мила знаешь, що важко пид нею!
В другом варианте этой же песни прибавляется еще матери-альнее: тяжело сердцу и животу.
А моя могила край Дунаечку,
Ой край Дунаечку — тяжко на сердечку.
Не стий на могили, не кидай писочку,
Бо з тяжко и важко серцю й животочку.
В иной песне, очень распространенной, овдовевший отец носит на руках ребенка над могилою своей жены и взывает к ней, чтоб она встала, потому что расплакалось дитя. Умершая из-под земли отвечает: ‘пусть оно плачет: оно перестанет, а мать не встанет из могилы, пусть оно плачет, оно перетерпит, а матери никогда не будет’.
Та встань мила, та встань, дорогая,
Росплакалась дитина малая!
Нехай плаче — воно перестане,
А матинка из земли не встане!
Нехай плаче — воно перебуде,
А матинки до вику не буде!
Подобно тому в песне о чумаке, умершем во время путешествия и погребенном в зеленом буераке, мать в виде кукушки прилетает на его могилу и просит подать ей правую руку. ‘Я бы рад был и обе руки подать, — отвечает ей- умерший, — да насыпали сырой земли — поднять не могу’.
Прилетила зозуленька, та й сказала: куку!
Подай, сину, подай, орле, хоч правую руку.
Ой рад бы я, моя мати, обидви подати:
Насипано Сирии земли — не можно пидняти.
Такой способ воззрения указывает на ту отдаленную эпоху первобытного человеческого развития, когда, похоронив себе подобное существо, люди, не успевшие расширить своего мыслительного горизонта до создания более сложных и свободных образов, воображали себе умерших с признаками жизни там, где оставили их трупы, и для этого, погребая мертвых, клали с ними съестные припасы. Первобытные верования угасли, но представления, соединенные с этими верованиями, удержались и в противоположность христианским понятиям, которые мало отразились в песнях. Эти древние представления в. настоящее время имеют значение как бы отрицания всякого существования после смерти и погребения, по крайней мере, так само собою показывается в некоторых песнях. В одной песне от имени умершей жены, которую муж умоляет встать, говорится: еще никто не видел того, чтоб умерший встал из навы.
Та ще того нихто не видав,
Щоб умерший з нави встав.
Нава, очевидно, какая-то область мертвых, но эта область не что иное, как глубина земли. Вышеприведенные слова песни показывают, что, по народному воззрению, в этой наве лежат без движения.
Любовники в своих взаимных обетах надеются жить вместе только на этом свете, о мечтаниях за гробом нет и помину: их навек разлучает заступ, лопата, дубовая хата, глубокая могила и высокая насыпь.
Вже нас не розлучать ни пип, ни громада,
Тильки нас розлучить заступ та лопата.
Заступ та лопата, дубовая хата,
Глибокая яма, висока могила!
Впрочем, народная фантазия, как известно, допускает иногда и явление умерших между живыми, самое слово нава близко с старинным словом навь — мертвец, но этот навь все-таки имел пребывание в земле (навь из гроба исходящий), с переменою буквы н в м образовалось слово мавки-русалки, несомненно тени умерших, пугавшие живых людей, но их постоянное жилище в той же земле, почему они и называются ‘земляночки’.
Русалочки-земляночки
На дуб лизли,
Кору гризли…
Встречаемый в песнях образ превращений в деревья и травы также не выводит умерших из земли более того, насколько корень растения остается в земле. Таким образом, все указывает, что, по древним понятиям, преимущественное и общее для всех отживших пребывание было в земле. Согласно этому представлению, земля, в песнях, есть последнее желанное убежище для страдания. В малорусских песнях несчастный не боится смерти и не льстит себя надеждами благополучия на том свете: он надеется на одну действительную успокоительницу — землю. К ней припадает и просит принять себя сиротка-девица, у которой земля уже приняла дорогих родителей,
Ой дивчина плоскинь брала,
К сирий земли припадала:
Земле моя, сиренькая,
Приняла ти отця й неньку,
Прийми мене молоденьку,
Як вишеньку зелененьку,
Як ягидку червоненьку.
В ней ищет прибежища и атаман погибшего, вероятно, в бою, военного отряда: ‘о, земля сырая, матушка родная! — восклицает он, припадая -к земле: — много приняла ты войска запорожского, прими и меня молодца-атамана’.
Ой ударивсь пан отаман об сирую землю:
Земле, земле сирая, ти матуся ридная!
Приняла ти виська много запорозького:
Прийми мене отамана молоденького.
Могила в иносказательном образе выражения представляется женою или невестою погребенного. Есть чрезвычайно распространенная в разных видах песня, где козак посылает коня к родителям передать им весть о судьбе сына и приказывает ему не говорить, что он убит, а велит сказать, чточон женился, взял себе в поле могилу — красную девицу.
Не кажи, коню, що я вбитий лежу,
А скажи, коню, що я оженився:
Та взяв соби дивчиноньку —
В чистим поли могилоньку.
Или:
Та взяв соби паняночку,
В чистим поли земляночку.
К этому, в некоторых песнях, прибавляется: она горда и пышна, ходит в зеленой одежде, не склонит головы ни перед царем, ни перед королем.
Горда та пишна в зелений сукни ходить,
Цареви королеви головн не склонить.
Другой обычный образ могилы в виде дома или хаты. Вот везут козака с поля битвы, изрубленного, исстрелянного. Мать и сестра встречают его. Мать хочет искать целебных средств. Зачем их искать? — говорят ей козаки: — надобно хату строить: три доски сосновых, а четвертая кленовая, без окон, без дверей: там почивает козак-молодец.
На що, мати, лики одати?
Треба хату добувати,
Ой три доски сосновии,
А четверта клиновая,
Без виконець, без дверець,
Там шить козак молодець.
Из песен видно, что над гробом насыпали высокую ‘могилу’ — холм.
Сосновая хата — висока могила,
Висока могила на рученьках,
Червона калина в головоньках.
Могилою называется в песнях не только обычное место погребения, но также насыпь-курган, который, как известно, очень часто действительно оказывается могилою отдаленных времен. В малорусских песнях эти могилы — один из любимых поэтических предметов. Есть очень распространенный песенный мотив о том, что могила говорила в степи с ветром и просила ветер повеять, утолить зной, чтоб на ней росла зеленая трава. К этому мотиву приплетаются песни различного содержания, напр., на могиле, говорящей с ветром, сидит козак, тоскующий в чужом краю, сопоставляющий свою грусть с грустным видом кургана, который никак не упросит ветер повеять на него.
У степу могила з витром говорила:
Повий, витре, буйнесенький, щоб я не чорнила,
Щоб я не чорнила, щоб я не марнила.
Щоб на мини трава росла, та щоб зеленила.
Ой витер не вие, а сонечко грие,
Тильки краем край дунаю трава зеление.
Сидить козак на могили, та й гадку гадае,
На Вкраину поглядае, тяженько вздыхае.
Бодай тая ричка куширом заросла,
Що вона мене молодого в чужий край занесла,
В другой песне на могилу, обожженную солнцем и напрасно умоляющую ветер повеять на нее, приходит девица, утратившая своего милого.
Гей в полю могила з витром говорила,
Гей повий ти, витре, гей повий, буйненький,
Щоби м ся зминила!
И витер не вие — сонце допикае,
Гей та ино мене дивча як калина
Квитом прикривае,
Квитом прикривае и росить слезами,.
В третьей песне, которая также начинается разговором могилы с ветром, рассказывается, как молодая женщина, отравившая своего мужа, плачет о своем горе и преступлении.
Де у поли могила з витром говорила,
Там молода старого из гроба будила.
Могила в песнях — место разных житейских положений, преимущественно военного быта, но иногда и сельского. У могилы прощается козак с родными, они долго стояли на могиле, провожая глазами родного.
Довго, довго вони на могили стояли,
Довго, довго вони козаченька вичьми провожали.
На могиле засыпает козак, привязавши своего коня к дереву, вдруг является девица, будит его ударом дубовой веточки по лицу, извещает, что татары хотят изрубить молодца.
Привязав коня к дубиноньци,
А сам спать лиг на могилоньци,
Де взялася молода дивчина,
Та зломили з дуба гилочку,
Та вдарила козаченька по личеньку:
Встань, козаче, татари йдуть.
На могиле происходит побоище, след его остался на могиле, она покрыта кровью.
Козак полем проезжае,
Ой выихав край могили.
Край могили верховини.
Ой могило верховино,
Чому рано не горила?
Ой я рано не горила,
Бо кривцею обкинила.
А якою? Козацькою
Половину из ляцькою.
Из бесчисленных курганов южного края некоторые прославлены народною поэзией по именам. Такова Савур-могила, сделавшаяся нарицательным именем высокой степной могилы, подобно тому, как Дунай стал нарицательным именем большой реки. Вот близь этой Савур-могилы по широкой долине проходят запорожцы.
Ой Савур-могила, широка долина, орел пролитае,
Иде висько, славне запоризьке, як мак процвитае.
Вот на Савур-могилу въезжает козак — посмотреть, где ему придется погибнуть в бою.
Ой бижи, бижи, вороний коню, на Савур-могилу,
Ой нехай же я там побачу, де я молод загину.
На этой Савур-могиЛе, по одному варианту, козак Голота побеждает бородача татарина и потом восклицает: о, Савур-могила! сколько я на тебе гулял, а еще такой добычи не добывал!
Ой Савур-могило! скильки я по тоби гуляв,
А ще такой здобичи не добував!
На Савур-могиле умирает несчастный беглец из Азова, покинутый своими конными братьями. С именем Савур-могилы соединяется имя любимейшего народною поэзиею героя Морозенка: татары, перед страшною казнью, с него содрали кожу и ведут его на Савур-могилу, чтоб он с ней взглянул последний раз на свою Украину.
Ой повели Морозенка на Савур-могилу,
Дивись, дивись, Морозенко, на свою Вкраину!
На другой могиле — Сорочей, происходит битва с ляхами —
Ой пойдем, джуро малий, на Сорочу могилу,
Одвидаем, джуро малий, вражу лядську силу, —
и близ этой могилы погибает Перебийнос:
Оттепер же, ляхи, оттепер же, паны, ви слави зажили,
Що неживого Перебийниса пид могилою положили.
Есть еще могила Товста, где пал Цимбаленко, один из героев гайдаматчины.
Пили, пили запорозци, та гуляли,
Пид Товстою могилою баталию мали,
Пид Товстою могилою зацвила калина,
Там убито Цимбаленка — вдовиного сина.
Могила, под названием Костяная, представляется в песнях рубежом Украины, отбитой козаками и утраченной беспокойными польскими панами.
Оттак знай, ляше, що по Случ наше, по Костяную могилу,
Як не схотили, забунтовали, та й утеряли Вкраину.
В песнях сельского и семейного быта могила упоминается всегда почти как место грусти. На могиле козак, одинокий горемыка, думает о своем тяжелом житье на чужбине, на могиле сирота плачет о своем сиротстве:
Ой зийду я на могилу,
Та погляну на долину:
Могила висока,
Долина глибока,
Тяжко в свити жити.
На могилу хочет взойти бедная мать, которая с иронией над своею судьбою говорит, что заберет детей в мешок и распустит их по всей Украине.
Ой годи вже журитися — нехай на петривку,
Ой заберу дити в торбу — пиду у мандривку,
Ой зийду я на могилу, та розвяжу я торбину,
Та распущу дрибни дити на всю Украину.
Степную могилу проклинает девица за то, что она утратила под нею свое счастье.
Бодай тая степовая могила запала,
Що я пид нею из козаком жито жала,
Счастя-долю утеряла!
Гора в песнях чаще всего носит эпитеты крутая и высокая, она — символ трудности и невозможности. Таким образом, желание воротить протекшие лета молодости сравнивается с желанием развернуть крутые горы.
Ой там дивка воду брала,
Крути гори розвертала,
Лита свои завертала.
Крути гори, розвернитесь,
Лита мои, завернитесь!
Крути гори розвернуться,
Лита мои не вернуться!
Трудность выражается образом — перескочить или перейти через крутую гору.
Круту гору перескочу.
Препятствие в любви изображается хождением но калину через крутую гору.
Через круту гору у луг по калину,
Любив козак дивчиноньку, як батько дитину.
Чи я ж его не люблю, сам Бог тее знае,
Карай, Боже, розлучника, що нас розлучае.
Твердость каменной горы сравнивается с молчаливостью и скрытностью девицы, хранящей свои тайны.
Ой ти горо камьяная, чом не лупаешься?
Скажи, скажи, дивчинонько, из ким кохаешься.
Хиба ж би я з писку була, щоб я лупалася,
Хиба ж би я дурна була, щоб я призналася.
В малорусской песенности вообще один из любимых приемов начинать песню горою или каким-нибудь признаком, соединенным с горою.
Ой по горах, по долинах,
По козацьких украинах,
Сивий голуб вилитае,
Ой тож козак вихожае,
Товарища викликае и пр.
Или:
Ой на гори, на гори,
Там горили огни,
А за тими огнями
Столи тесовии,
За тими столами
Чумаки сидили.
Или:
За горою за високою
Сидить голуб з голубкою.
Или:
Ой на гори, на гори,
Там ихали мазури.
Или:
Из-за гори из-за кручи риплять вози йдучи:
Попереду чумаченько курить люльку йдучи.
Или:
Как поет девица:
Ой зийду я на гороньку,
Та погляну в долиноньку,
Ой там ходять наняночки,
Та збирають хвиялочки.
Три горы — признак отдаления вместе с тремя реками и тремя степями.
За три гори та високии,
За три рики та глибокии,
За три степи та широкий.
Или:
За горою за крутою
Живуть люде слободою,
То не люде — сопостати,
Взяли парня у салдати.
В одной, очень распространенной песне с двумя горами сравниваются две девицы.
Одна гора високая, а другая низька,
Одна мила далекая, а другая близька.
Долина в песнях нередко место свидания молодцов с девицами, особенно близ ключа, куда девица ходит за водою. Молодец находит свою красавицу в долине.
Ой там гора, ой там гора, ой там долинонька,
А миж тими гороньками моя дивчинонька.
Долина также место сбора молодцов.
… Не так горочки, як долиночки,
Де збиралися парубочки.
Эпитеты долине — широкая и глубокая. Вместе с горами три глубоких долины — символ дали.
За три гори та високии,
За три долини глибокии!
В козацких песнях долина — иногда место смерти козака.
Ой загинула козацька головонька
На широкий на долини,
Та без отця, без матусеньки,
Без риднои родини.
В одной думе воспевается долина, на которой умирает козак, смертельно раненый, эта долина называется Кодина, умирающий проклинает ее, потому что он потерял на ней сначала коня, потом товарища, наконец и сам на ней кладет голову.
На узбочьчи долина биля двох
Сокирив козацьких,
Там козак пострелений, порубаний, на рани на смерть знемогае
При соби отця — неньки немае,
Тоди козак долину Кодину трома клятьбами проклинае:
Бодай ти, долино Кодино, лихими болотами западала,
Щоб у весну Божу николи не зоряла, не позоряла,
Що я на тоби тричи гуляв:
Перший раз гуляв —
То коня вороного втеряв:
Другий раз гуляв —
Товарища сердечного втеряв,
Третий раз гуляв —
Свою голову козацьку накладав.
Другая знаменитая долина — Черкеня, где пал прославленный думою Ивась Коновченко.
Степь — по-малорусски степ — встречается в песнях только как черта местности. Это — отечество запорожцев, они называют ее: степь широкая, край веселый.
Степ широкий — край веселий та занадастила.
Кому случалось на степи гулять, тому можно было угадать, что такое запорожец.
Кому трапилось хоч раз у степу гуляти,
То може той и прозвище мое угадати.
Степь часто бывала местом битвы. ‘Случалось мне’, говорит козак, в подписи под его старинным народным изображением, — варить на степи пиво, пили его и турки, и татары, и ляхи на удивление, много и теперь лежит с похмелья от этой пирушки мертвых голов и костей.
Лучалось мини на степу варити пиво:
Пив турчин, пив татарин, пив и лях на диво,
Багато и тепер лежить на степу з похмильля —
Мертвих голов и кисток од того весильля.
Степь — предполагаемое место кончины козака. Тот же козак, который рассказывает, как он варил на степи пиво, соболезнует, что если придется ему умирать на степи, то некому будет похоронить его: татарин погнушается, а лях не приступит, разве какое-нибудь зверье стащит в буерак.
Хоча мини не страшно на степу вмирати,
Тильки жалко, що никому буде поховати:
Татарин цурается, а лях не приступить.
Хиба яка звирюка за ногу у байрак сцупить.
Подобно тому в другой песне мать, провожая сына, восклицает: ‘кто ж будет глядеть за тобою при смерти, когда ты будешь умирать на степи!’.
Як ти будеш на степу вмирати,
А хто ж буде смерти доглядати.
Прекрасная дума об азовских братьях представляет образчик смерти козака на степи не от ран, а от тех лишений и трудностей, которые были соединены с характером степи.
Дорога в песнях носит различные эпитеты: убитая, широкая, большая дорога называется шлях, маленькая тропинка — стежка.
Есть употребительный мотив, который прилагается к песням разного содержания (козацким, рекрутским): шли ляхи на три шляхи, а козаки на четыре, а татары покрыли собою поле, —
Ишли ляхи на три шляхи,
А козаки на чотири,
А татари поле вкрили, —
мотив, перешедший в различные песни из одной, относящейся к совместной войне поляков и Козаков против татар. В козацких песнях отъезжающий козак просит своих родных, чтобы приливали дорожку, — что означает воспоминание (сопровождаемое попойкою), — и утешать его девицу.
Ой приливайте дороженьку, щоб пилом не припала,
Та розважайте дивчиноньку, щоб з личка не спала.
В чумацких песнях ходить по дорогам значит вообще путешествие. .
По дорогах ходячи,
Сири воли водячи.
Стежки, протоптанные к окнам хат, показывают, что там есть девицы, —
Ой знати, знати, в кого есть дочки:
Топтани стежечки пид виконечки, —
а зарастание стежки — символ разлуки.
По стеженци, куди ходив, трава зеление.
Песок — принадлежность смерти. В одной песне выражается досада таким образом: пусть белый песок точит твои вражьи очи!
Бодай твои вражи очи билий писок точив!
Это значит — чтобы ты умер. Несчастная женщина, томясь в чужой семье, говорит: пусть мои глаза точит песок в сырой земле, пусть не кручинит моей головы чужая мать.
Нехай мои чорни очи в земли писок точе!
Нехай мини чужа мати голови не клопоче!
В другой песне жена, ненавидящая мужа, говорит, что ей лучше есть в земле песок, чем ужинать с немилым.
Лучче мини, мати, в земли писок исти,
Ниж из нелюбим вечеряти систи.
Умерший отец, которого в свадебных песнях призывают на свадьбу его дочери, говорит, что он — под тремя замками, и один из этих замков — песок.
Перший замочок — гробочок,
Другий замочок — писочок,
Третий замочок — трава мурава.
В козацких песнях невозможность козаку возвратиться домой сравнивается с произрастанием песку, посеянного на камне и политого слезами: здесь песок избран потому, что он — символ смерти.
Возьми, сестро, писку жменю,
Посий его на каменю,
Ходи, сестро, зироньками,
Поливай его слизоньками:
Коли той писок зийде,
Тоди брат твий з виська прийде.
Камень — символ трудности. Девица, которую хотят отдать замуж за немилого, катит камень по следам его и говорит: ‘как тяжело катить этот камень, так мне тяжело жить с немилым’.
По его слиду каменем поточила:
Ой як мини важко сей каминь точити,
То так важко з нелюбом жити.
Сирота на чужбине сравнивает себя с камнем, которому бы нужно было плыть по воде.
Ой як тяжко каменеви пид воду плинути,
А ще тяжче сиротини на чужини жити.
Женщина, проживающая с немилым мужем, говорит, что ей легче поднимать тяжелый камень, чем проводить жизнь с нелюбым.
Легше мини, мати, тяжкий каминь зняти,
А ниж из нелюбом вик коротати.
В козацких песнях отъезжающий из родины козак говорит, что он воротится тогда, когда тяжелый камень поплывет по воде, а перье павлина потонет.
Як тяжкий каминь на верх виплине,
А павине пирья на спид потоне.
Невозможность произрастать чему-нибудь на камне сопоставляется с такими явлениями нравственного мира, которые хотят сделать невозможными. Девица дает изменившему ей козаку заклятие, чтоб он женился тогда, как в мельнице на камне родится куколь.
Бодай же ти, козаченьку, тоди оженився,
Як у млини на камини кукиль уродився.
Неподвижность камня сопоставляется с привычкою: в одной галицкой песне тяжесть разлуки сравнивается с разлукою камня с тою водою* в которой он лежал.
Розлучили каминь з водов,
Розлучили мене з тобов.
Но в одной веснянке камень или камушек означает милого (в смысле перстня).
Як покотиться каминець
Молодий Настенци в рукавець,
Яж думала — каминець,
Аж то Иванько молодець,
Яж думала биленький,
Аж то Иванько молоденький.
Есть песни о превращении живых существ в камень. Молодец, женатый и имеющий детей, влюбился в чужую жену и задумал бежать с нею. Он пришел к своему коню и стал с ним советоваться. Конь просил не делать того, что он замышлял. Молодец не послушался и поехал. Едут они через поле, едут через другое, на третьем поле стали они отдыхать. Стал чужой муж у чужой жены расспрашивать: послушай, чужая жена, дуброва ли это шумит, или моя жена едет в погоню за нами? Соловьи ли это щебечут, или мои детки плачут? — Не дуброва шумит: то моя жена в поле едет, не соловьи щебечут: это мои детки плачут. Беги, жена чужая, беги по полю куницею, а ты, конь вороной, стань зеленым явором, а я, молодой козак, лягу белым каменем! Бежала жена, бежала и села на камне, жалобно заплакала. О, чтоб этому камню было тяжело лежать здесь, мне же еще тяжелее горевать с детками.
Ой идуть вони поле, идуть другее,
На третьему поли стали вони спочивати.
Ой став чужий муж до чужой жони промовляти:
Ой послухай, чужа жоно, чи дибривонька гуде?
Чи дибривонька гуде, чи милая в погоню иде?
Чи соловейки щебечуть, чи то ж мои дитки плачуть?
Не дибривонька гуде — то милая в погоню иде,
Не соловьи щебечуть — ой то ж мои дитки плачуть.
Бижи, чужа жоно, по полю куною,
А ти кинь вороненький, стань зеленим явором,
А я ляжу, молод козак, та билесеньким каменем.
Та бигла жона, бигла, та на камени сила,
Та на камени сила, жалибненько заплакала:
Ой щоб сему каменю тут тяжко-важко лежати,
А ще ж мини тяжче й важче з дитками горевати!
В другой песне, наоборот, в явор превращается молодец, а в камень его конь. В народных рассказах есть еще разные превращения в камень. Таким образом, те каменные бабы, которые попадаются нередко на степях южной Руси, по народному воззрению, были люди, превращенные в камень за то, что плевали на солнце. Вероятно, этому соответствует и заклятие, выражающее желание, чтобы тот, на кого оно падет — окаменел. Так русская пленница, которую татарка (оказавшаяся потом ее дочерью) заставляет качать своего ребенка, говорит: ‘чтоб это дитя окаменело’.
Бодай дитя скаменило.
В песнях нередко на камне — местопребывание птиц, орла и сокола. С сидящим на камне орлом разговаривает козак и расспрашивает его о милой.
Ой у поли край дороги билий каминь лежить,
А на тим камини сиз орел сидить, Ой сидить же вин, сидить и думку гадае,
Йде козак дорогою и орла питае
Или:
На Чорному мори, на билому камни,
Там ясненький сокил квилить, проквиляе.
Золото и серебро — символы (преимущественно золото) богатства, великолепия, обилия. Народный образ выражения многие вещи называет золотыми и серебряными, означая тем их изящество, превосходство. Таким образом, мы встречаем золотые удила, золотые подковы, серебряные седла, золотые гривы у коней, серебряные весла.
Мидяни човна, срибнии весла.
В колядках поется, что Бог пашет, у волов его золотые рога, и то, что родится на этой ниве, будет иметь серебряный стебель, золотой колос.
Посиемо ми яру пшеницю,
Та вродить же ся що стебло-срибло,
Що стебло-срибло, золотий колос.
В галицких колядках поется о какой-то золотой рясе золотом растении, которое стерегла красная девица (см. ниже: Божье дерево.)
Вода, в различных видах и применениях, играет важную роль в народной поэзии, Известно, что в языческие времена приносились жертвы ‘озером и кладезем’, в числе случаев, подлежавших епископскому суду, сообразно церковному уставу Владимира, было языческое моление у воды. Водопоклонение оставалось долго у русских в своей силе, как показывает правило митрополита Иоанна, осуждающее тех, которые ‘жрут бесом, и болотом, и колодязем’. Русский народ уже по принятии христианства избегал церковного брака и заменял венчание языческим обрядом плескания. Этот обряд, потеряв свою религиозную силу, долго еще сохранялся как забава — в обычае девиц и молодцов обливать друг друга водою, что соблюдалось в Малороссии весною, преимущественно на святой неделе. Можно признать остатками древнего водопоклонения те частые упоминания о воде в веснянках и купальских песнях, особенно в припевах, которые вообще доле сохраняются в древнем виде, чем самые песни.
Тихо иду, А вода по каминю,
А вода по билому Еще тихше.
Или:
Ой ви рики, розливайтеся,
Луга-берега, заливайтеся,
К нам (имк села соседняго) передайтеся!
В купальских песнях, как и в обряде этого языческого праздника, вода играет важную роль, купанье в воде составляет необходимую принадлежность праздника. В самых песнях во многих видах является вода, поется о купании Ивана, о падении его в воду, —
Ой купався Иван Та в воду впав, —
о блеске и волнении моря, —
Стриль-вода олелила,
А на мори хвиля била.
Купала на Ивана! —
о купании Купалочки.
Купалочка купалася.
Та на бережку сушилася.
Но что всего важнее, поется о Морене или Моряне, которая была, вероятно, не что иное, как олицетворенная вода, море, — богиня вод и вместе, как показывают чешские памятники, богиня смерти, так как и в самом языке названия смерти и моря, по-видимому, сродни (море, мру, mors, mare). Понятно, что песни, относившиеся к этому мифологическому существу, искажались по мере того, как религиозный культ обратился в забаву и в песни вошли иные, хотя более или менее соответствующие прежнему содержанию, черты. Так еще до сих пор в некоторых местах делают чучело, называемое Мореною, украшают его венком из черноклена с разными полевыми цветами, наряжают в девичью одежду, а потом, раздевши, бросают в воду. Это чучело означало морскую богиню, и бросание в воду было, вероятно, символом ее господства над водою. Но с забвением языческих верований обряд бросания в воду женского изображения подал повод к представлению об утонувшей девице, за которою, однако, осталось мифологическое имя — Морены, нередко, по созвучию, заменяемое христианским именем Марины. Таким образом, песни, касающиеся Морены, в настоящее время есть песни об утонувшей девице.
Прийшлось дивци Маринци перед вести.
Перед вести, на дунай илисти,
Дивка Маринка утонула.
Или:
Ой ненько, ненько, Моренка втонула,
Моренка втонула, плахта зринула.
Или:
Ой наша Моренонька гуляла,
З високого терему в воду скакала.
В одной из таких песен поется, что Морена, утопая, уронила в воду серебряные ключи, потом следует обращение к рыбакам, чтоб они не ловили Морены, а только достали серебряные ключи.
Утонула Моренонька, утонула,
Та срибнии ключи впустила,
Ой рибалки, рибалочки,
Не ловить мини Мореночки,
Уловить мини срибни ключи!
Предоставляя толкование значения этих ключей специальным исследованиям, касающимся мифологии, укажем, как на важную черту, на то, что о серебряных ключах, брошенных в море, мы встретили упоминание уже не в купальской песне, а в простой любовной, как в качестве сравнительного сопоставления. ‘Зазвенели ключи серебряные, утопая в море, заплакала девица, высматривая своего милого’.
Ой брязнули срибни ключи, в мори потопаючи,
Заплакала дивчинонька, милого виглядаючи.
Если мы сопоставим эти ключи с теми, которыми, в веснянке, отпирается небо, то придем к заключению, что между всеми этими ключами надобно искать древней связи.
Одно и то же лицо Морены является и под другими названиями: таким образом, ту же Морену следует видеть в одной загадочной петровочной песне о сиротке, которая, стоя на камне в море, заклинает козака и превращает его в явор, растущий посреди моря.
На мори, на синему,
На каменю та на билому,
Там сиритка хусти прала
Дунай рику сколотила,
Став козаченько коня наповати,
Став сириточку проклинати:
— Бодай же ти, сиритко, лит не дойшла,
Лит не дойшла, замуж не пишла,
А молодою завдовила,
З маленькими диточками,
Обливалася слизоньками!
‘Бодай же ти, козаченько,
Серед моря явором став,
Сиделечко ялиною,
Нагаечка гадиною!’
Та же Морена является в купальских песнях, а в Галиции в веснянках под именем Ганны. Этой Ганне братья дали держать коней, она их упустила в чистое поле, а сама спряталась в синее море, и как погружалась, три слова сказала: ‘чтоб люди не брали в море воды, не собирали на воде пены, не стряхивали с травы росы. В море вода — Ганнина красота, на воде пена — Ганнина измена (?), на траве роса — Ганнина коса.
Дали ей кони держати,
Упустила кони в чистое поле.
Сама сховалась (в других вариантах кинулась) в синее море.
Як пуринала, три слова сказала:
Щоб на синим мори води не брали.
На води пини щоб не сбирали.
На трави роси щоб не трусили:
На мори вода — Ганнина краса,
На води пина — Ганнина змина.
На трави роса — Ганнина коса.
К этому прибавляют еще березу, калину, терен, грушу, а в иных местах другие растения, так как эта песня представляет разнообразные варианты. Без сомнения, мифологический элемент водопоклонения отражается и в колядках, где рассказывается, как святой Никола уронил слезу и из этой слезы образовалось озеро, в котором купался сам Бог.
Головку склонив — слизоньку зронив,
Де слиза впала, там озеро стало,
А в тим озери сам бог купався.
Еще нагляднее выразилось водопочитание в песне, в которой бог попросил у девицы пить, но девица не дала ему пить, сказавши, что вода нечиста: ‘нападало в воду кленового листья, а с горы налетело песку’. — ‘Сама ты, девка, не чиста’, сказал ей бог, ‘а вода всегда чиста’. За это девица понесла наказание и провалилась сквозь землю.
Ишов божок дорогою,
Зустрив дивку из водою.
— Ой дай, дивко, води пити,
Смажни уста окропити. —
‘Не дам, старцю, води пити,
‘Бо вода есть нечиста:
‘Нападало з клну листа,
‘З клну листу нападало,
‘З гори писку налетило’.
— Ой, ти дивко, сама нечиста,
А вода есть завше чиста. —
Стала дивка, излякалась,
Перед богом заховалась,
Скоро дивка в церкву виишла.
На сим сажень в землю пишла.
Замечательно, что образ падения листьев в воду, и непременно кленовых, а в галицких песнях и яворовых встречается несколько раз в народной поэзии.
Вода дунайская в свадебных песнях упоминается как особенно достойная быть употребленною для коровая,
У нашому короваю
Пшениченька з гаю,
Водиця з дунаю.
Вода — символ здоровья, молодости и красоты. В свадебных песнях невесте желают быть здоровою, как вода.
Щоб наша Марусенька здорова була,
Здорова, здорова, як вода…
Вода — символ веселости и благодушия.
А щоб ти, моя миленька, така веселенька,
Як у лити в чорний гори вода холодненька.
Или:
Тим травка зелена, що близько вода,
Тим дивка хороша, що ще молода.
Вода — зеркало для девицы, отражающее ее красоту.
Пусти мене, моя мати, до броду по воду,
Нехай же я подивлюся та на свою вроду.
Вода имеет значение для любви и брака. Одна песня как бы напоминает древние брачные обычаи, совершавшиеся при воде и при посредстве воды.
Ой у поли озеречко,
Там плавало ведеречко,
Сосновее ведеречко,
Дубовее денечко.
Ходимо, повинчаймось,
Мое сердечко.
При воде происходит любовный разговор, —
Ой у броду беру воду, на камини стою,
Люба мини розмовонька, миленький, з тобою, —
и сравнивается с ее шумом.
Вода шумить, з берега ломить,
Калина процвитае.
Десь мий миленький голубонько сивенький
З иншою розмовляе.
Хождение около волы — символ ухаживания за женщиною:
Ой не ходи коло води, жовтоногий конче,
Есть у мене красчий тебе, дороженьку топче.
Ой не ходи коло води билими нотами,
Есть у мене красчий тебе з чорними бровами.
А девица, отвечающая любви молодца, приглашая его к себе, вспоминает при этом о волнении или плескании воды.
Хитай вода берегами,
Хитай вода лугом,
Чомусь до ми не приходив,
Як есь ишов з плугом.
Если хождение около воды означает ухаживание, то питье воды взаимную любовь, сватовство и брак. Девица говорит своей матери: ‘пей, матушка, ту воду, что я наносила, зови, матушка, зятем того, кого я полюбила! — Не буду воды пить, буду разливать, отвечает мать, нелюб мне зять — буду разлучать! — Не разливай воды, матушка, возражает дочь, тяжело носить, не разлучай меня с милым, не тебе с ним жить!’.
Ой пий, мати, тую воду,
Що я наносила,
Зови, мати, того зятем,
Що я полюбила. —
— Ой не хочу води пити —
Буду розливати,
Нелюбого зятя маю
Буду разлучати. —
— Не розливам води, мати,
Бо тяжко носити,
Не розлучай, мати, з милим:
Не тоби з ним жити.
В другой песне козак, обращаясь к матери девицы, просит воды напиться — выслать дочь на улицу. Мать отвечает, ‘стоит вода в сенях, коли хочешь — напейся, сидит дочь у окна, коли хочешь — смотри, не за тем я вскормила дочь, чтоб пускать ее гулять на улицу, я вскормила ее для своей пользы, чтоб она принесла мне из криницы холодной воды (то-есть, чтобы честно вышла замуж). — Негодная вода в пруде, пойду к кринице, говорит на это козак, не хороша дочь твоя, пойду ко вдове’.
Добри вечир, стара мати, дай води напиться,
Вишли доньку на улицю та хочь подивиться. —
‘Стоить вода у синечках — коли хоч напийся,
Сидит донька у виконця — коли хоч дивися.
Не для того я, козаче, дочку годувала,
Щоб я ии на улицю гуляти пускала.
Годувала соби доньку для своий пригоди,
Щоб принесла из криници холодной води’.
— Непогожа в ставу вода — пиду до криници,
Нехороша дочка твоя — пиду до вдовици. —
Пить — на поэтическом языке значит любить.
Всюди гори, всюди гори, нигде води пити,
Пишли хлопци за гряницю — никого любити.
Или:
Ой у поли криниця безодна,
Тече з ней водиця холодна,
Як я схочу, то й напьюся,
Кого люблю — обиймуся
И никого не боюся.
Козак, встречая девицу, просит у ней пить воды и развеселить ему сердце. Здесь — иносказание: козак ухаживает за девицею и добивается взаимности. Девица хочет ему высказать, что мать не велела ей отдаваться козаку легкомысленно, что следует сделать его привязанность прочною, чтоб он перестал ходить ночью к другой девице. Это выражается также иносказательным способом. Девица говорит, что мать не велела давать этой воды, вот как принесет она ее домой, так станут чаровать, очаруют ему руки и ноги и черные глаза, чтобы не ходил в темную ночь к другой.
Ой дай, дивко, води пити, розвесели сердце. —
Не велила мини мати теи води дати,
Як принесу до домоньку — будем чаровати,
Очаруем руки й ноги и чорнии очи,
Щоб не ходив до дивчини (также до иншои) темненькой ночи.
Умыванье также означает любовь. Девица говорит своему милому: ‘у меня есть криница под забором — умоемся, душа моя вместе, у меня есть и платок, вышитый шелком, — утремся оба, хоть я и буду за то битою’.
Ой там криниця пид перелазом,
Умиймось, серденько, обое разом.
В комори хусточка шовками шита,
Утримось, серденько, хоч буду бита.
Умыванье и питье, особенно из криницы — средства нравиться. ‘Ах, беда мне! поет молодец: — я бежал через реку и не умылся! Вернусь и умоюсь да на свою милую посмотрю!’ — Не ворочайся и не умывайся, отвечает девица, ты мне и без того, душа моя, нравишься.
Ой бида, бида, що я не вдався,
Биг через риченьку та не вмивався,
Ой завернуся та й умиюся,
На свою милую хоч подивлюся.
Ой не вертайся и не вмивайся,
Ти ж мини, серденько, й так сподобався!
Мать посылает сына к кринице умыться водою и напиться воды, чтоб его полюбили все замужние женщины и девицы в слободе.
Пиди, жинку до криници, умийся водою,
Та щоб тебе полюбили уси слободою.
Пиди, синку, до криници — напийся водици,
Та щоб тебе полюбили дивки й молодици.
В песнях остались следы древнего значения купанья для детей и влияния на их будущую судьбу в жизни. Несчастная женщина восклицает: ‘или ты, мать, меня маленькую не купала, или ты меня проклинала, чтоб я была бездольная?’
Чи ти мене, мати, малою не купала,
Чи ти мене проклинала, щоб доли не мала?
А также: ‘или ты меня, мать, купая, проклинала, чтоб я была бездольная?’ Что здесь разумеется не христианское крещение, видно из того, что в песнях говорится о купании детей с барвинком, мятою, любистком, с разными травами.
Чи ти мене, мати, в барвинку купала,
Купаючи проклинала, щоб доли не мала?
С этим соотношением купанья и ‘доли’ стоит, вероятно, в связи и тот образ, что девица сеет долю (судьбу) над водою, в некоторых вариантах над морем, и говорит своей доле: ‘иди, доля, за водою, а я пойду за тобою’.
Сие долю из приполу:
Иди, доле, за водою,
А я у слид за тобою!
В другой песне мать из могилы говорит взывающей к ней дочери: ‘как ты сюда ко мне нашла дорогу: черною ли тучею, частым ли дождичком, или тихою водою, пошла твоя доля за водою’.
Ой куди ти, доню, йшла
Що тут мене изнайшла?
Чи чорною хмарою,
Чи дрибним дожчичком.
Чи тихою водою?
Иишла твоя доля за водою.
Здесь вода как будто служит путем к умершим. Доля, идущая за водою — образ печальный и означает несчастную судьбу. Подобно тому, девица, потерявшая девственность, пускает на дунай свою косу — символ девического состояния,
Пливи, косо, за водою,
Щоб наложив нелюб головою.
и самое грустное чесание косы сопоставляется с тихим течением Дуная.
Ой тихо, тихо дунай воду несе,
А ще тихше дивка косу чеше.
Или (свадебная):
До дуная стежечка
Туда бигла Настечка,
Над дунаем стояла
Русу косу чесала.
Ой падайте, волоси,
Та из моей коси,
Ой падите, не тоните,
До батенька плините.
Сирота бесприютный, плача о том, что у него нет доли, блуждает над водою.
Хожу блужу по берегу — тяженько вздихаю,
Бидна моя головонька, що доли не маю.
Вообще вода, будучи в природе стихиею оживляющею, благодетельною, вместе с тем имеет и убивающее свойство, такою же является и в песнях, вода, будучи символом красоты, здоровья и веселости, имеет и печальное значение. Как холодная вода сопоставляется с веселостью, так теплая с бедою.
Бижить вода з пид каминя, це холодна, тепла,
Мати моя ридненькая — визволь з сго пекла.
Мутная вода — образ печали девицы, —
Чого вода коломутна? чи не хвиля била?
Чого дивка заплакана? чи не мати била? —
а тоска, охватывающая сердце, сравнивается с водою, покрывающею луга и берега.
Ой лужечки бережечки вода поняла,
Молодую дивчиноньку журба обняла.
Любовное страдание находит себе подобие в шуме воды:
Шумить вода, шумить вода, по каминью гучит —
Хто плакати та й не умие — люба то научит.
Вода сравнивается также со слезами —
Де матинка плаче —
Кривавая ричка,
Де сестричка плаче —
Слизная криничка, —
и кровью.
А в нашои Бондаривни червовая стричка,
Куди несли Бондаривну — кривавая ричка.
Или:
Поглянется козак Нечай на правее плече,
За ним, за ним, Нечаенком, кривавая ричка тече.
Но более всего мрачная сторона воды выражается в образах утопления и произвольного и невольного. Произвольное утопление обычный способ самоубийства в песнях. Это средство избавиться и от житейских невзгод, и от житейской скуки. Девица, потерявшая любовь милого или же просто томящаяся недостатком взаимной любви, говорит: ‘к чему мне красота и статность? Разве пойти утопиться с высокого моста?’
Шкода моей уродоньки й високого росту,
Хиба пиду утоплюся з високого мосту!
Несчастная в замужестве женщина говорит своей матери: ‘завяжи мне, матушка, глаза китайкою, веди меня топить в Дунае темною ночью’.
Ой завьяжи, моя мати, китайкою очи,
Веди топить до дунаю темненькой ночи!
В другой песне с подобным мотивом дочь говорит матери, что надобно было утопить ее тогда, когда она была еще ребенком. ‘Не смотреть было на красоту — утопить было меня в холодной воде, не смотреть было на то, что я одна дочь у родителей — топить было меня в глубокой кринице’.
Булоб тоби не вважати на хорошу вроду,
Булоб мене утопити в холодную воду.
Булоб тоби не вважати, що я единиця,
Булоб мене утопити, де глубжа криниця.
Мысль, что лучше утопиться, чем выходить замуж за немилого человека, выразилась в образе рассказа, девица просит козака взять ее с собою в челнок, вдруг ветер поднимает волны, грозит вывернуть девицу… она просит козака спасать ее, обещает от имени родителей коня и седло. Козак изъявляет желание взять ее за себя замуж. Девица говорит, что ей лучше утонуть, чем выходить за него замуж: в море утонет-успокоится, с ним навек пропадет.
Лучче буду в синим мори потопати,
Ниж з тобою вик коротати:
В мори утону — одпочйну,
А з тобою на вик загину!
Несчастный горемыка всходит на крутую гору, глядит на быструю воду, ему приходит в мысль утопиться,
Ой вийду я, вийду на гору крутую,
Ой стану я, гляну на воду биструю:
Там вода лелие — на ней дивлюся,
Таку думку маю — пиду утоплюся.
И даже молодец, которому на свете скучно оттого, что ему не удается жениться, думает броситься в воду.
Чорни брови маю, та й не оженюся:
Хиба пиду до риченьки — та й утоплюся.
Есть в песнях разные рассказы о невольном утоплении. Такова очень распространенная песня об утонувшем молодце, после которого плавает платок, видит это девица, ломает руки и просит рыбаков вытянуть утонувшего молодца, чтоб посмотреть на него, обещая им за то и деньги и меду.
Втонув, втонув козаченько, лишь хусточка плавле,
Ходить дивча по берегу, били ручки ламле.
Ой нате вам, рибалочки, та пивзолотого,
Та витянить козаченька та хочь неживого:
Ой нате вам, рибалочки, меду пивбарильця,
Та витянить козаченька та хоч подивиться.
Эта песня разбилась на разные варианты, смешалась с другими песнями, но в сущности она есть песня о Василе, превратившемся по смерти в цветок василек. В другой песне, весенней, бесспорно глубоко древней, описывается, как девица пускает на воду венок из винограда, приговаривая: кто этот венок поймает, тот меня возьмет. Молодец бросается ловить венок и тонет, приказывая своему коню не говорить, что он утонул, а сказать, что он женился, взял себе женище — чистое водище, собирал себе в сваты морских раков, а в свахи щук, рыбьи языки были у него музыкою, а венчал его, вместо попа, желтый песок.
По саду хожу, виноград сажу,
А посадивши та й поливаю,
А поливаючи та й нащипаю,
А нащипавши, виночок зовью,
Виночок зовью, на воду пущу.
Хто винок пиймае, той мене визьме!
Обизвавсь молодець на сивим кони:
— Я винка пиймаю и тебе возьму! —
Ступив ногою — по пояс в води,
Ступив ногою — та й з головою.
— Ой бижи, коню, з сидлом до дому,
— Не кажи, коню, що я вбився,
— А кажи, коню, що я женився,
— А взяв жонухну чисту водухну,
— Збирав я свати — из моря раки,
— Збирав свашечки з моря щучечки,
— Мини музики — рибини язики,
— Мини попочок — жовтий писочок.
Есть также песня о том, как тонет чумак в синем море, мать хочет спасти его и не может.
Та не найшов счастя доли, найшов сине море,
Ой як зийшов серед моря, тай став потопати,
Червоною хустиною на берег махати,
Нихто того чумаченька не йде рятовати,
Тильки иде рятовати ридненькая мати.
Изострила рибалочок, та й стала прохати:
Рибалочки молоди чинить мою волю,
Ой роскиньте тонкий невид по синему морю! —
Рибалочки молодии воленьку вводили,
Роскинули тонкий невид — сина уловили:
Тягнуть сина до бережка — вода з рота льеться,
Его мати старенькая в сиру землю бьеться.
Потонуть вообще — образ всякой погибели. В этом смысле несчастие описывается иносказательно потоплением доли обыкновенно в море, и несчастная дочь просит у матери пустить ее купаться в море, нырять и искать своей доли.
Потопае моя доля у синему мори!
Пусти мене, моя мати, на море купаться,
Буду плавать, пуринати, доленьки шукати.
Есть образ, любимый народною поэзиею и повторяемый во многих видах: что девица утопает и приглашает отца, мать, братьев, сестер спасать ее, они не идут, а ее милый бросается к ней на помощь.
За рученьку схопив
З дунаечку вихопив.
В числе образов, в которых является в песнях вода, довольно частый — челнок, наполненный водою, он вообще символ полноты чувств, например: ‘плывет челнок полон воды и качается, сидит молодец близ девицы и выспрашивает ее’:
Пливе човен, води повен та й ся вихилюе:
Сидить хлопець коло панни, та й ся випитуе.
Или: ‘плывет челнок полон воды, плывет и весло: зачем, душа моя, ты меня так не любишь, как я тебя?’
Пливе човен води повен, пливе и весельце,
Чом ти мене так не любишь, як я тебе, сердце.
Или: ‘плывет челнок полон воды, — как бы он не перевернулся: пошел мой милый в путь, — как бы он скоро не вернулся’.
Пливе човен води повен — колиб не схитнувся,
Пишов милый у дорогу — колиб не вернувся!
В последнем примере девица сравнивает с челноком, наполненным водою, своего милого, думая, что он так ее любит, что не станет долго странствовать и вернется домой, соскучившись о ней.
Из видов естественного собрания вод в песнях встречаются чаще криница, река и море. Озеро и пруд редки.
Криница значит вообще ключ, источник, но специальное значение этого слова остается за таким ключом, который обделан в сруб и отличается от колодца (колодязь) тем, что края сруба почти наравне с землею и воду можно доставать не посредством машины, называемой журавлем, как из колодца, а черпая прямо ведром. Впрочем, в песнях ‘колодязь’ нередко смешивается с криницею.
Мы знаем, что источники и колодцы в язычестве имели религиозное значение: им приносили жертвы. Поэтому едва ли мы ошибемся, если будем видеть остатки мифологических представлений в той колядке, в которой из слез святого Николы образуется вода. Выше мы приводили ее по одному варианту: там из слез образовалось озеро. В другом варианте из тех же слез происходит криница, а из криницы богородица.
Головку склонив, слизоньку зронив.
А з той слизоньки ясна криниця,
А з тей кринички богородичка.
Эту богородицу ничто не дозволяет нам считать христианскою, вероятно, это существо языческое, олицетворенная криница, богиня, нимфа, впоследствии принявшая христианское имя. Копание криницы — образ ухаживания за девицею, приготовления к сватовству и самого сватовства.
Не копавши криниченьку водици, не пити,
Не сватавши дивчиноньки, из нею не жити.
Или:
Викопаю криниченьку в зеленим саду.
Чи не пиде дивчинонька рано по воду.
Пришла моя дивчинонька ранише у сих,
Та набрала ведерочка повнише усих.
Просив в ней ведеречка — вона не дала,
Бодай тебе, дивчинонько, журба обняла.
У криницы место первой любви и вообще любовных свиданий. Молодец вспоминает, что у полевой криницы девица пленила его сердце.
Ой у поли криниченька,
Там холодна водиченька:
Там дивчина воду брала,
Мое сердце завязала.
Особенно любимый народною поэзиею образ — козак поит коня, а девица берет воду, тут между ними происходит разговор:
Ой з-за гори туча вихожае,
А з другой дожчик накрапае,
А в криници вода прибувае,
Там козак коня наповае,
Молода дивчина воду пидливае,
Козак до дивчини стиха промовляе.
Бо вин ии сватити мае.
Козак просит девицу напоить коня из криницы, а скромная девица отвечает, что она еще не принадлежит ему, чтоб поить его коня.
Козаченьку мий, ще я не твоя,
Щоб я тоби наповала коника з видра.
В другой песне козак, встречаясь с девицею у криницы, заметил, что она боса, — хочет купить ей черевички, а девица говорит, что у ней есть отец и мать, — они ей купят.
Ой у поли верба — холодна вода,
Там дивчина чорнявая водицю брала.
Дивка од води, козак до води:
— Постий, дивко чорнявая, дай коню води! —
— Не могу я встать, трава, роса,
Дивка боса, ниженьки болять. —
— Коли моя дивка будеть, черевички куплю.
— Не купуй ти мини, купи сам соби,
Есть у мене отець-мати, куплять и вони.
Девица близ криницы приглашает козака в дом своих родителей.
Ой у поли криниченька на чотири зводи,
Там козаки наповали вороний кони.
Там дивчина воду брала, руту пидливала,
Молодого козаченька у гости прохала.
Есть у мене отець-мати — будуть шановати,
Медом вином козаченька будуть частовати.
У криницы стоит девица, ожидая своего милого.
Ой у поли криниченька: видно дно:
Чомусь мого миленького не видно?
Ой стояла при криници цилий день.
Не видала миленького вже тиждень.
Когда же придется ей слишком застояться с своим милым у криницы, милый научает ее, как отолгаться перед матерью, когда ее станет расспрашивать, где она так долго была, — ‘налетели серые гуси, возмутили воду в кринице, а я молода постояла, пока вода стала светлою’.
Налетили сири гуси,
У криници воду зколотили,
А я молода постояла,
Пока водиця свитла стала.
Песня хочет выразить, что за молодца хотят выйти замуж вдова и девица, а мать молодца желает, чтобы сын ее женился на девице, а никак не на вдове, это выражается в таких образах: и вдова и девица ходят к источнику близ дома молодца, и молодец говорит вдове, чтоб она не ходила, потому что мать его не любит этого, не сделает сруба для криницы, не оплетет ее барвинком, не обметет васильком (символизм этих растений см. ниже в отделе о растениях), но девице он говорит совсем противоположное.
Ой на гори новий дим,
Там рублена криниця,
И холодна водиця,
Та внадилась удова ходити,
Молодого Петруся любити.
Обизветься Петрусь молоденький,
— Не ходи, вдово, по воду,
Моя матинка сго не любить,
И криниченьки не зрубить,
И барвиночком не оплете,
И василечком не обмете. —
Ой, на гори новый дим,
Там рублена криниця,
И холодна водиця,
Та внадилась дивчина ходити,
Молодого Петруся любити.
Обизветься молодий Петрусь:
— Ой, ходи дивчино, по воду,
Моя матинка сее любить,
И криниченьку зрубить,
И барвиночком оплете,
И василечком обмете.
Полный воды колодец — символ отдачи девицы в замужество. Мать, почерпая из колодца воду, сожалеет о предстоящей разлуке с дочерью:
Ой у городи стояв колодязь,
Стояв колодязь повен воды.
Ой вийде мати теи води брати,
Та з новенькими ведерками,
И тих повненьких не набрала.
Та слизоньками доливала:
Ой годувала дочку не год не два.
Та згодувавши — людям слуга,
Батеньку й матинци на вик туга.
(о печальном образе замерзшей криницы см. выше о снеге).
Криница между дорогами — символ сиротства и беспомощности. Подобно тому, как из криницы, находящейся близ дорог, кто хочет, тот и пьет воду, так над сиротой всякий, кто захочет, тот и ругается.
Ой так миии добре промиж ворогами,
Як той криниченьци промиж дорогами,
Хто ииде, хто йде — водици напьеться.
З мене молодой хто схоче смиеться.
Колодец в песнях — место сокрытия девичьих преступлений. Есть общераспространенная песня о ковалевой дочери Катерине, утопившей своего ребенка в колодце (см. выше о ветре).
Река часто называется дунаем, в смысле нарицательного имени большой реки, и вообще носит эпитеты тихой или быстрой. Маленькая река — ричка — почти всегда ‘быстрая’.
То мифологическое представление об образовании из слез св. Николая воды, которое, по одним вариантам, относится к озеру, по другим к кринице, применяется также и к реке, здесь роняет слезу не святой Николай и не святой Петр-ангел. По этой реке плывет корабль, на котором сидит молодец, читающий книгу и пишущий письма. ‘Кто научил тебя читать книгу и писать письма?’ Такой вопрос ему задается. Он отвечает: ‘меня научила мать родная, купая меня в кудрявом пиве (по другому варианту в кудрявой мяте)’.
А в бору, в бору волохи гудуть,
Волохи гудуть, церковь будують,
З трома верхами, з трома викнами.
В перше виконце — вдарило сонце,
В друге виконце — ясний мисячок,
В третье виконце — анголь линув.
Анголь линув, слизоньку зронив,
А з тоя слези бижить риченька:
На тий риченьци пливе корабель,
На тим корабли молодий козак.
В книжку читае, листоньки пише.
Хто тебе навчив книжку читати,
Книжку читати, листи писати?
Навчила мене ридная мати,
В кудрявим пиви купаючи,
В дорогу крамнину сповиваючи.
Быть может, это — какой-то мифологический изобретатель письмен, так как у языческих славян существовали, по свидетельству монаха Храбра, какие-то черты и резы, которыми они передавали свои мысли до некоторой степени, но, быть может, этот образ молодца на корабле есть не более, как способ величания молодца, которому колядуют. Но этот образ, составляя сам по себе предмет особой колядки, является в другой колядке с солнцем, месяцем и происхождением реки из слезы. Пусть этот вопрос решат ученые, более и специальнее нас занимающиеся мифологиею.
В другой песне, также колядной, дунай истекает из крови замученного Христа.
Колись то було из предка вика,
Коли жидова Христа мучила,
Шинови шпильки за ногти гнала.
З пальця-мизинця кривця капала.
Де кривця капне, там дунай стане.
Вероятно, здесь именем Христа, как часто бывало, заменилось другое, мифическое имя, и самый этот образ состоит в связи с происхождением Дуная из крови в великорусских песнях. В одной белорусской песне мы встретили также черты, указывающие на превращение в дунай человеческого существа. ‘Суди, Боже, дождать весны! Поеду, разгонюсь, превращусь в дунай’. Молодая вдова брала воду из дуная, разговаривала с дунаем: ‘Дунай, дунайчик! Не тяжело ли тебе плескать в луга, обмывать белый камень, разрывать желтый песок?’ Потом следует обращение ко вдове как бы от дуная. Такой оборот напоминает разговор князя Игоря с Донцом в ‘Слове о полку Игоря’. В одной старой думе, сообщенной нам почтенным профессором Дерптского университета А. А. Котляревским, изображается разговор Днепра Словуты (Днепре Словутицю — ‘Слово о полку Игоря’) с Дунаем: здесь Дунай уже имя собственное. Днепр спрашивает Дуная: ‘Что это я своих Козаков не видал? Или твое дунайское гирло их пожрало, или твоя дунайская вода моих Козаков забрала? — Промолвил тихий Дунай: Днепр, батюшка Словута, сам я себе думаю и гадаю, что детей своих у себя не вижу, уже четверть года — три месяца — проходит, как твоих детей у меня нет. Не мое дунайское гирло их пожрало, не моя дунайская вода твоих детей забрала, — турки их не перестреляли, не изрубили, не отослали в Царьград. Все мои цветы луговые и низовые поблекли, не видя твоих Козаков’.
Питаеться Днипро тихого Дуная:
Тихий Дунаю, що я своих козакив не видаю?
Чи твое дунайскее гирло моих козакив пожерло,
Чи твоя Дунай — вода моих козакив забрала?
Промовить тихий Дунай до Днипра Словути:
Днипре, батько Словуто! сам я соби думаю-гадаю,
Що твоих козакив у себе не видаю,
Уже чверть рока — три мисяци вибивае,
Як твоих козакив у мене немае,
Не мое Дунайске гирло твоих козакив пожерло,
Не моя Дунай-вода твоих козакив забрала,
Их турки не порубали, не постриляли,
До города Царьграда в полон не забрали.
Вси мои квити луговии й низовий понидили,
Що твоих козакив у себе не видили.
Далее рассказывается о том, что козаки разоряли огнем и мечом бусурманские города, набирали вдоволь добычи и возвращались до реки (?) Хортицы, там переправлялись, прибывали к стародавней Сече и в Сече делили добычу, пили мед и водку, просили Господа Бога за весь мир. Это рассказывается как бы по свидетельству низовых рек, названных помощницами Днепра.
Котории козаки черкеским полем гуляли,
Рики низовий, помошници Днипровии, добре знали.
Подобное же выражение о реках помощницах Днепра встречается в думе о Ганже Андыбере, где реки, помощницы Днепра, означают Козаков гетмана.
Ой рики, каже, ви, рики низовий,
Помощници Днипровии,
Або мини помочи дайте,
Або мене з собою визьмите!
Есть еще иное представление о Дунае: в одной из колядок он истекает из божьих слез и об этом говорят между собою месяц и звездочка.
Ишов, перейшов мисяць по небу,
Та й зостричався з ясною зорею.
Зирнице-сестрице, ходимо вкупи,
Ходимо вкупи Бога шукати,
Найти нам Бога в пана господаря,
На стил схилився, слизоньку зронив,
Де слиза капне, там дунай стане.
Разлив реки сопоставляется с разгулом любви…
И на той бочок
И на сей бочок
Рика розлилася,
Стоить дивка з парубком,
Та ще й обнялася.
Но вообще в малорусской песенности река приходится чаще всего в значении препятствия. Перейти или даже перескочить реку значит преодолеть препятствия. Молодец, разлученный с возлюбленной, которая в его отсутствие вышла замуж за другого, изображает свои чувства таким образом: он хотел бы поехать на другой берег реки, где находится его милая, но она ему говорит, что достаточно посмотреть на нее издали, ведь говорила она ему, когда стояли они вместе под навесом: не ходить бы ему в Крым за солью, а то застанет ее под убором замужней женщины.
Колиб мини новий човен, та й новее ще веселечко,
Сив би поихав на той бережечок, де дивчина мое сердечко.
На що тоби новий човен и новее ще веселечко?
Стань, подивись здалека на мене, козаченько мое сердечко.
Чи я ж тоби не казала, як стояли пид повиткою,
Не ходить було у Крим по силь — то застанет пид намиткою.
Подобно тому, молодец, который не может придти ночью к своей милой на свидание, воображает перед собою дунай: нет ни челна, ни весла, нет ему возможности добраться до своей цели.
Пробиваю край Дунаю,
Я за тебе все думаю,
Коби човен и веселце,
Ночовал бих у тя сердце.
А ни човна, ни повода,
Мушу ночувати дома.
Молодец приглашает девицу подать ему руку через реку, —
Через риченьку, через биструю.
Подай рученьку, подай другую… —
Или:
Ой там за ричкою ходить молоденька,
‘Через ричку подай ручку дивчино миленька!’
— Ой рада б я, мии миленький, обидви подати, —
Сидить в хати пид виконцем ридненькая мати, —
то-есть разрушить ту преграду, которая поставляется между молодежью обоего пола, или же — идти к нему вброд через реку, —
Нема броду, нема лду, нема переходу,
Коли мене вирне любиш, — бреди через воду!
— Перебрела дви риченьки, половину ставу:
Не вводь мене, козаченько, в великую славу, —
что уже значит предаться ему, несмотря ни на что. С своей стороны молодец бредет через реку к своей милой —
Нема лду, нема броду, нема переходу,
А Василько до Оксани бреде через воду, —
и в таких-то случаях является образ зажженной свечи, которою девица должна освещать путь своему милому.
Ой засвити, дивчинонько, восковую свичку:
Нехай же я перебреду сю биструю ричку.
Или:
Ой зсучу я яру свичку, та й пошлю на ричку,
Буде мому миленькому видно на всю ничку.
Девица хочет сказать, что она во что бы то ни стало хочет выйти замуж за своего милого и выражает эту мысль образом перескакивания через реку, —
Тече ричка невеличка — схочу перескочу:
Оддай мене, моя мати, за кого я схочу!
А в одной галицкой песне с трудностью полюбить старика сопоставляется трудность перескочить реку.
Колиб ричка не величка — я б перескочила,
Колиб милий не сивенький — я б его любила!
Решительное расторжение любовной связи также выражается образом перескакивания через реку.
Перескочу бистру ричку, а ни доторкнуся,
Перестану тя любити, а ни подивлюся.
Разлука с родными и близкими также вызывает образ перехода через реку: ‘Хоть по шею в воду, лишь бы к своим родным, хоть и обмокну, да у своих родных обсохну, — все-таки с своими родными побеседую’.
Хоч по шию в воду, та до свого роду,
Хоча обмочуся, в роду обсушуся,
Таки с своим родом та наговорюся.
Эта же мысль выражается целым рассказом. Женщина, грустя в чужой стороне, недовольная и своим замужеством, порывается к родным и воображает себе, что приглашает перевозчиков перевезти ее: перевозчики не дослышали, и она сама садится в челнок, отпихивает его от берега и плывет к своим родным. С берега замечает ее мать и зовет к себе.
Сама я сама як билина в поли:
Не дав мини Господь Бог ни счастя, ни доли, —
Ни счастя, ни доли, ни дружини по любови.
Ой пиду я молодая, до броду по воду.
Перевизчики! перевизить до роду!
Перевизчики де-сь то не почули.
Сила соби в човничок, од берега одпихнула,
Оглянулась назад себе, та в долони плеснула.
Нихто не почуе, тильки ридная мати,
Одчиняе кватироньку: ‘ходи, доню, до хати.
Бреди, бреди, моя доню, холодною рикою,
Ходи, доню, до хати, поговори зо мною!’
Подобно тому сирота, молодец, находясь на чужбине, изображает свое горькое житье так, как будто ему велят плыть через Дунай, и он в раздумье — плыть ли ему или утопиться.
Горе мини на чужини — зовуть мене заволокою,
Велять мини Дунай плисти, Дунай ричку та глибокую.
Чи мини плисти, чи мини брести, чи мини в ней утопитися,
Бидна моя та головонько, ни до кого прихилитися!
Река — путь в чужую сторону и с тем вместе как бы виновница сиротства в чужой стороне. Молодец проклинает ту реку, которая занесла его в чужой край и разлучила с родными.
Бодай тая ричка куширом заросла,
Що вона мене молодого в чужий край занесла!
Бодай тая ричка риби не вплодила,
Що вона мене молодого з родом розлучила!
Сообразно с этим представлением река Дунай — символ отдаленности. Молодец, находясь в разлуке с девицею, спрашивает ее: где она находится? и затем следует ответ от девицы: я нахожусь близ Дуная, вспоминаю о тебе, душа моя. Муж, которому жена опротивела, хочет спровадить ее далеко от себя и выражает эту мысль таким образом, что он сажает свою немилую жену на корабль и пускает ее по Дунаю.
Та купив чумак корабель новий,
Корабель новий, ще веселечко,
Посадив милу у корабличок,
Одпихнув ии та од бережка.
Корабель плыве, аж Дунай реве,
А мила сидить, як свича горить.
В запорожской песне плач кошевого атамана о разрушении Сечи сравнивается с рекою, которая подмывает утес: этим выражается глубина печали.
Тече ричка невеличка, пидмивае кручи,
Ой заплакав пан кошовий до царици йдучи.
Море — хотя в настоящее время предмет мало знакомый большей части малорусского народа по местам его жительства, но в старину оно, как и поле, было поприщем козацкого удальства. Козак любил море и вспоминал о нем, уже перестав быть участником геройской славы отцов своих.
Гуляли ми на поли и на мори,
А тепер зосталися боси и голи.
В разряде былевых дум есть несколько специально освященных козацкйми подвигами на море. В одной из них — об Алексее Поповиче — море представляется живым существом, кошевой велит ему исповедовать грехи и одному из Козаков, за кем больше грехов, броситься в море для утоления его гнева.
Сповидайтеся, панове,
Черному морю
И мини отаману кошовому.
В Чорнее море впадите,
Виська козацького не губите!
По одному из вариантов этой думы, сознавшемуся в грехах своих он приказывает разрубить мизинец и спустить в море крови, и море, умилостивленное этою кровью, успокаивается.
Добре ви дбайте,
Олексия Поновича на чердак виводите,
Правой руки пальця мизинця урубайте,
Християнськои крови в Чорнее море впускайте.
Як буде Чорнее море кров християнску пожирати,
То буде на Чорному мори супротивна валечная — хбиля утихати.
Тоди козаки добре дбали,
Олексия Поповича на чердак виводили,
Правое руки пальця мизинця урубали,
Християнськои крови в Чорнее море впускали.
Стало Чорнее море кров християнскои пожирати,
Стала на Чорним мори супротивная валечная хвиля утихати.
Здесь, вероятно, остаток языческого мировоззрения, напоминающий те человеческие жертвы, которые совершали древние южно-руссы в своих морских походах для спасения себя от морских бурь.
К веснянкам есть припев: играй, море, играй, синее,
Грай, море, грай, синье!
Или:
Грай, море, свити, зоре! —
и это заставляет предполагать, что в древности почитание моря входило в весенний культ Лады. Тот же припев встречается и в другого рода песнях.
Грай, море, грай, синье,
Чорне море, добре море…
В песнях, вообще, море, являясь с признаками, общими воде, чаще всего имеет мрачное значение. Даже играние моря сопровождает грустные события: например, рано в воскресенье играло синее море, а мать отправляла дочь в далекий путь:
В недилю рано синье море грало,
Виряжала мати дочку в чужу стороночку,
В чужу стороночку, в далеку дорогу.
или, как поется в свадебной песне, играло море, а девица тонула.
В недилю рано синье море грало,
Настусенька потопала.
Несчастная дочь просит у матери позволить ей купаться в море — искать утраченной доли.
Пусти мене, моя мати, на море купаться,
Буду плавать, пуринати, доленьки шукати.
Мать над синим морем плачет о погибшем сыне.
Ой при мори, при синьему,
Плаче мати по синови.
Козак сидит над морем и жалуется на свою долю, чужие люди ничего не делают и хорошо живут, а он работает, старается и у него нет ничего, доля из-за моря отвечает ему, что виновата не доля, а его воля.
Тай сив над водою, проклинав долю:
Доле моя, доле, чом ти не такая,
Чом ти не такая, як доля чужая?..
Обизвалась доля по тим боци моря:
Козаче-бурлаче, дурний розум маеш,
Що ти свою долю марно проклинает:
Та невинна доля, винна твоя воля.
В другой песне также козак тяжело плачет над морем.
Сидить козак биля моря,
Та й тяженько плаче.
В иной песне молодец сидит на камне, стоящем на синем море, играет на сопилке и грустит о своем одиночестве.
На синим мори каминь мармуровий,
На ним сидить хлопець чорнобровий,
Сидить соби, в сопилочку грае,
Тяжко ему на серденьку, що дружиноньки немае.
Видя летящего орла над морем, козак грустит о своем сиротстве в чужой стороне.
Летив орел по над морем, та й летючи крикнув:
Тяжко жити на чужини, бо я не привикнув.
Летив орел по над морем: ой дай, море, пита!
Ой як тяжко сиротини на чужини жити.
Птицы на море — образ нередкий и всегда почти печальный, —
Ой над морем та билий каминь,
Там козак з орлом гадае, —
потому что здесь играет роль море: без него птицы эти не составляют в народной поэзии, печального символа. Иногда образом птиц на море начинаются песни: так, сокол с орлом купаются на море, сокол расспрашивает орла, а орел рассказывает ему, что где-то в ноле стоит шатер и там лежит убитый козак:
Ой на мори, на синему,
Сокил з орлом купаеться,
Сокил орла питаеться:
— Чи не був орле на чужий сторони?
Ой у поли та намит стоить,
А там козак убит лежить.
Или ‘плавали лебеди на море синем, — заплакали черноморцы о своем горе’.
Ой плавали лебедоньки на синему мори,
Заплакали черноморци об своему гори.
В свадебных песнях соколы купались на море, пили воду и полетели на сговор, где разлучают невесту с родителями.
Ой на мори, на камини
Два соколи воду пили,
Знялись вони, политили
До Маруси на заручини,
Де Марусю розлучають
Из батеньком и з ненькою.
В другой песне эти соколы заменены ангелами на море: образ все-таки печальный, потому что главным образом идет дело о разлуке.
Ой на мори, на камени
Там стояли два анголи.
Трудность переплыть море служит сравнением трудности перенести горе.
Ой як тяжко плисти море,
Ой так тяжко знести горе.
Ой зийду я на гороньку, —
Синье море грае,
Ой рад би я утопитись, —
Море не приймае:
Прийми мене, сине море.
Бо й так мини горе.
Утопление в море имеет ту особенность, что море не принимает желающего утопиться. Замечательно, что такого оборота нет там, где говорится об утоплении в реке. В этом случае море принимается в смысле смерти. Вообще, это выражение равносильно выражению: земля не принимает. Тут слышится древняя связь моря с смертью, выражающаяся резко в образе Морены — богини смерти и воды. В купальской песне смерть посылается на море. В древности море было общим кладбищем: самый древний способ погребения был пускание мертвеца на лодке по воде. Дно моря — символ погибели, несчастный, не ожидая себе облегчения, говорит, что его доля утонула и находится на дне моря. И в думе об Алексее Поповиче, о которой мы упоминали выше, выражение: молитва вынимает душу изо дна моря — значит вообще, что молитва спасает от крайней погибели. Отсюда и рекрутский набор, который всегда ненавидел народ, вызывает сближение с морем: создается образ, что по морю плывет корабль, на котором сидят молодцы, едят, пьют и советуются между собою, кого отдавать в рекруты.
Ой по морю, но синему морю.
Там плавало суденце, малване денце,
А у тому суденцю пятьдесят молодцив,
Вони пьють, идять, соби раду радять,
Кого в некрути взять.

Символика растений

А. Травянистые

Рута, мята, шевлия (salvia) шалфей, также фиалка {Названия этих трав не туземные, а латинские. Рута и шалфей играли важную символическую роль в средних веках, но не в том смысле, какой получили у малоруссов. Им приписывали охранительную силу, как показывают латинские стихи: Non est metus mortis Cui est salvia in hortis. Или: Salvia cum ruta taciunt tibi pocula tuta.}, и отчасти, вероятно, лебеда — в народной поэзии символы девственности, строгости нравов, женской неподатливости, удаления от любви, разлуки и одиночества. Рута занимает первое место. Сеять руту, поливать ее — образы, частые в народной поэзии, все вообще имеют один и тот же смысл девического незнакомства с половою любовью и хранения чистоты. Венок вообще есть символ девического состояния, а венок из руты самый девственный {В западной средневековой Европе венок из руты и шалфея был символом весны. В рифмованной хронике Оттокара, где рассказывается убийство императора Альбрехта племянником его Иоанном Альбрехтом, на празднике первого мая раздавались рыцарям венки из руты и шалфея (Uhlandvolkeslieder. II. R. Abhandlung, стр. 32.}. В свадебных песнях и обрядах рута играет важную роль в значении чистоты невесты, в веснянках рута прославляется припевами, —
Зеленая рутонька жовтий цвит! —
как образ девственности и весенней природы И вместе юного, полного невинности возраста девиц, которым почти исключительно принадлежит пение веснянок. Рута носит эпитет ярой (то есть молодой, ярко-зеленой) и крутой, то-есть суровой, крутой в том смысле, в каком это прилагательное применяется к человеку.
Девица, выражая свою решимость хранить свою девственность, говорит, что она посеет руту и будет ее поливать, —
Ой посию яру руту, буду пидливати, —
а при первом сближении с молодцом, опасаясь увлечься и потерять невинность, просит его не пускать своего коня топтать ее руту, то есть не воспользоваться ее молодостью и не обмануть ее.
Пусти коня по отави, та в зализним пути,
Прошу тебе — хай не ходить по моей рути.
Бо на рути жовтий цвит, сама зелененька,
Прошу тебе: не зрадь мене, бо я молоденька!
Если девица в обращении с молодцом не дозволяет себе никаких излияний любви — это выражается образом поливания руты, в одной песне, приведенной уже нами выше, девица, разговаривая с козаком близь криницы, воду брала, руту поливала, козака в гости зазывала к ее отцу и матери, а не тайно к себе. Невеста, сожалея о локидаемом родительском доме, просит отца не отдавать ее и дозволить ей еще сносить в его доме венок из руты, то есть остаться непорочною девицею, но отец отвечает, что и так уже она сносила не один и не два венка из руты, и не раз пренебрегала добрыми людьми.
Не дай мене, мий батенько, од себе,
Най же я схожу з рути виночок ще в тебе! —
Не един-есь не два з рути виночки зходила,
Не раз-есь не два добрими людьми згордила.
Свадебные дружки поют невесте: ‘отчего ты печальна? Ведь твоя рута зелена’, —
Чого, Марьечко, смутненька:
Твоя рутонька зелененька! —
разумея чистоту ее до замужества. Брачное нарушение девства выражается образом рассыпанной руты.
Розсипалася руточка
З золотого кубочка.
Как молодой девице, чуждой еще любовного чувства, идет рута, так она некстати замужней женщине, особенно пожилой, в одной насмешливой песне говорится о пожилой женщине, которая имеет притязание казаться подобною молодой девице, что она себе заткнула руту за намитку.
Захотила вража баба молодою бути:
Напихала за намитку зеленой рути.
Молодцу, ищущему взаимности от девицы, естественно, не нравится строгость девицы, и он просит ее не поливать руты.
Ой перестань, дивчинонько, руту пидливати,
Нехай же я перестану тяженько вздихати:
Сама девица, желая предаться любви, говорит, что ей досадно, зачем рута растет в огороде и разрастается по берегу, —
Крута рута берегами поре, —
ей за врагами, подмечающими ее свидания, нельзя любить милого, и она решается истребить суровую траву: ее враги лягут спать, а она погуляет.
Ой пиду я рути крутий верхи позриваю,
Вороженьки спати ляжуть, а я погуляю.
Образ срывания руты, а также увядания означает прекращение девства и податливость девицы любовным ощущениям. Рута увядает под ногами девицы, которая стоит (выражение само по себе в народном языке означающее или предполагающее любовь) с молодцом.
Де Маруся з Иваньком стояла,
Там ярая рутонька зивьяла.
Лишение невинности девицы выражается также срыванием венка из руты. Девица, сознаваясь матери, что она потеряла невинность, говорит, что с нее сорвал венок из руты молодой козак.
Иихав полем козак молоденький,
Зирвав з мене винок рутяненький.
Если половая любовь не терпит руты, то любовь родственная не чуждается ее, выражается такими образами, относящимися к руте, которыми обыкновенно означается удаление от половой любви.
Подолянка руту сие,
Сие-сие, пидливае,
Ой брат сестру обиймае,
Обиймае не чужую.
Рута не всегда непременно соединяется с представлением о девственности, но иногда означает удаление от половой любви, разлуку с предметом любви и одинокую жизнь, хотя бы это относилось к лицам, не сохранившим девства, или, по крайней мере, уже знакомым с любовным чувством. Молодец, разлучаясь с возлюбленною, просит ее каждый день утром и вечером прикладывать зеленую руту к голове, чтобы быть здоровою, —
Приложи ти, моя мила, до головки рути:
Клади рано, из вечира, щоб здоровий бути, —
то есть не предаваться любовной тоске и удаляться от любовных ощущений вообще. Быть может, прежде здесь был смысл буквальный: рута действительно признавалась с свойством утоления любовных побуждений. Умерший из супругов завещает оставшемуся в живых не вступать в брак и не печалиться, а посеять ярую руту на надгробном камне.
Не кажу тоби женитоньки,
Не кажу тоби тужитоньки,
Посий же ти руту круту на сим каменю.
Девица-сирота, живя между врагами, не имея никого близкого сердцу, выражает свое житье образом посеянной руты,
Насняла крутой рути помиж берегами,
Ой як мини тяжко-важко промиж ворогами.
А также девица, разлучившись с милым, зная, что ей уже не сойтись с ним, говорит, что у нее в саду три куста руты.
Ой у мене у городи три копчики рути,
Кохавшися, любившися, вкупи нам не бути.
Рута также символ неприветливости женщины —
У запичку рута,
Господиня крута, —
и даже жестокости и злодеяния, совершаемого над личностью другого пола. Так в песне, в которой описывается отравление молодца посредством яда, данного ему девицею в пироге, говорится, что в одном конце этого пирога была крутая рута (по другому варианту шевлия и рута), а в другом гибельный яд.
В першим рози у пирози та крутая рута,
В другим рози у пирози лихая отрута.
В другой песне муж, отравленный своею женою, которая потом на его могиле раскаивается в своем поступке, отвечая ей из могилы, называет ее крутою рутою.
Руто моя круто, зеленая руто,
Першесь мене истроила, не дала-сь ми жити,
А тепер ми не даеш щей в гроби лежати.
Наконец, рута вырастает на могиле пана, убитого своею паньею:
Пани пана забила,
В огородку его сховала,
Рутку на нем посияла:
Росни, рутко, високо,
Як пан в земли глибоко,
А рутка ся збахтала,
Аж до викна достала.
(белорусский вариант этой песни послужил Мицкевичу основою для его баллады — Лилия).
В тех же значениях, в каких является в песнях рута одна, она является вместе с мятою и даже как бы составляя одно растение с двойным названием рута-мята. В свадебных песнях дружки спрашивают невесту: зачем она более не ходит в сад и не полет своей руты-мяты? Невесте влагается такой ответ: ‘уже мне теперь, подружки, не до руты, когда связали с Иваном руки’, —
Чому ти, Марусенько, у сад не ходиш,
Ой чому ти рути-мяти не полеш?
Ой тепер мини, дивочки, не до рути,
Що звязали из Иваньком руки, —
то есть — теперь уже она лишается девства, выходя замуж. Оставляя родительский дом, невеста хочет выразить мысль, что мать, разлучившись с дочерью, будет скучать о ней и, вспомнив лета ее девства, заплачет, она говорит к матери: вставай, матушка, раненько, поливай мою руту-мяту частенько, поздними вечерними зорями — своими частыми слезами.
Ой оддаеш мене, матинко, од себе
Зостаеться рута-мята уся в тебе.
Уставай, моя матинко, раненько,
Та поливай руту-мяту частенько,
Пизними вечирними зорями
И своими дрибними слизами.
Прополоть (в смысле — не выполоть другую траву между рутою, а вырвать ту самую, о которой идет речь) руту-мяту значит овладеть любовью девицы.
Посию я руту-мяту над водою,
Та вродиться рута-мята з лободою.
Ой хто тую руту-мяту прополе,
То той мене, молодую, пригорне.
Подобно тому, как рута, и рута-мята, враждебная половой любви, может служить символом любви родственной, — женщина, ожидавшая к себе отца и мать, садит руту-мяту, но рута-мята не принимается, это — символ того, что от бедной женщины отрекаются родные.
По городу хожу,
Руту-мяту сажу,
Рута-мята та не принялася,
Родинонька видриклася.
Та казали люде:
Батько в гости буде,
А батенько ииде,
На двирь не погляне.
Рута является также с шевлею символом разлуки с милым, а соединение с ним выражается образом вырывания этих растений по следам возлюбленного.
Нема мого миленького, нема его тута,
Посходила по слидонькам шевлия та рута,
Я шевлию пересию, руту пересмичу,
Таки свого миленького к соби перекличу!
Мята одна, подобно руте, носит эпитет крутой и является почти совершенно в тех же образах и всегда в том же смысле, как и рута, напр., девица сеет крутую мяту между берегами: ей тяжело от врагов, она решается сорвать верхи у крутой мяты: уже ее враги спать легли, —
Ой посию кругу мяту промеж берегами,
Ой як мени та тяженько перед ворогами.
Ой буду я крутий мяти вершечки зривати,
Та вже мои вороженьки полягали спати, —
подразумевается — она уйдет на свидание с молодцом, здесь — то же, что и в вышеприведенной песне о руте. Отказывая молодцу во взаимности, девица говорит ему: ‘не ходи по избе, не топчи кудрявой мяты’, —
Не ходи по хати,
Не топчи кудрявой мяти, —
напротив, предаваясь милому, она просит его вместе с нею походить по избе и потоптать кудрявую мяту.
Ой походимо по хати:
Потопчимо, мий миленький,
Кудрявую мяту.
Девица, желая молодцу дать знать аллегорически, что она не очень податлива, на вопрос его: ‘не из барвинка (символ любви) ли ты свита?’ отвечает: ‘нет, не из барвинка, а из кудрявой мяты’.
Либонь же ти, дивчинонько,
З барвиночку звита?
Не з барвинку, не з барвинку,
З кудрявой мяти…
Подобно, тому, как невеста, уходя из родительского дома, поручает матери ходить за своею рутою-мятою, так невеста поручает своей матери мяту, которая пригодится ее младшей сестре, остающейся пока в девичестве. Эта сестра будет украшать себя мятою и любоваться ее благовонным запахом.
Чи я тоби, Марусенько, з весни не казала:
Не копай грядки, не сади мятки, — хто буде ии поливати.
Ой есть у мене ненька старенька — буде ии поливати,
Раннею зорею, вечирнею водою буде ии проймати.
Ой есть у мене молодша сестра — буде ии затикати,
Ии запахом найпахнющим буде ся любовати.
Мята, с одинаковым символическим значением, как и рута, отличается от последней, тем, что рута никогда не применяется к мужскому полу, напротив, мята, в песнях, представляется укра^-шением шапок молодцов.
Крутая мята хлопцям на шапята.
Есть также образ купанья в мяте, применяемый к лицам мужского пола: мы уже приводили такой образ, в другой песне девица спрашивает молодца: ‘не в любистке ли ты купался?’ Молодец отвечает ей: ‘не в любистке, а в мяте, потому что хочу тебя взять за себя замуж’.
Чи ти в любистку купався,
Що ти мини сподобався?
Не в любистку — тильки в мяти,
Бо я хочу тебе взяти!
В этих примерах применения мяты к мужскому полу проглядывает тот же символ чистоты, незнакомства с любовными наслаждениями и нравственной крепости. Так как молодец намерен жениться на девице, то, из уважения к ее чистоте и своей собственной, не хочет предаваться любви, более или менее беспорядочной и непозволительной по принятым понятиям, а потому и выражает эту мысль тем символическим образом, что он купался в мяте — целомудренном зелье.
Шевлия сама по себе выдается, как символ одиночества и удаления от половой любви. Сын говорит матери: ‘хожу по саду, сажу шевлию, через тебя, матушка, остаюсь неженатым’.
По садочку хожу,
Шевлиеньку сажу,
Через тебе, моя мати,
Нежонатий хожу.
Женщина, у которой муж пьяница и драчун, говорит, что она посеяла бы шевлию, но за морозами не всходит это растение, а если б оно и взошло, то от солнца засохнет,—
Посию шевлию раненько в недилю,
За лютими морозами шевлия не сходить,
Ой хочь вона зийде — од сонця зовьяне:
Иде милий з корчми пьяний, на мене не гляне,
Я не одчинюся, бо тебе боюся.
То-есть: женщина хотела бы избавиться от мужа и брачной жизни, да нет ей возможности. Шевлия также символ сохранения супружеской верности. В одной песне муж, застающий в своем доме разные признаки, обличающие недавнее любовное свидание его жены с другим лицом, говорит между прочим: отчего эта шевлия истоптана? — Жена, выдумывающая всякую всячину в ответ на мужнины вопросы, говорит, что разыгрались лошади и истоптали шевлию.
Ой Ганусю, душечко,
Чого шевлия потоптана? —
Кони ся розбрикали,
Шевлию потоптали.
Купанье в шевлии, как и в любистке, сообщает, по-видимому, способность нравиться. Девица спрашивает милого: не купался ли он в шевлии? ‘Не тебе, отвечает молодец, знать, в чем меня купала мать: в любистке ли в шевлии — за тобою томится сердце’.
Чи ти в шевлии купався,
Що так мини сподобався? —
Тоби, дивчя, не питати,
В чим купала мене мати,
Чи в любистку, чи в шевлии:
За тобою сердце млие.
О значении шевлии в смысле разлуки мы говорили уже, упоминая о руте.
Фиалка является редко и, сколько нам известно, только в галицких песнях. Некоторые черты указывают в ней также символ девственности: так, например, девица, утратившая невинность, видит, что девицы ходят по долине и собирают фиалки себе на венки для воскресного дня, а она свой венок утратила, следовательно не может носить венка из фиалок.
На долини ходять паняночки,
Та збирають хвиялочки,
На недилю на виночки,
А я свий утратила,
Пид явором зелененьким
З козаченьком молоденьким.
Здесь можно бы невозможность девице носить венок из фиалок относить вообще к венку, а не к фиалкам, так как вообще венок есть символ девического состояния, но есть другие песенные места, где прямо цветок фиалки, сам по себе, без венка, означает девственность, так в свадебной песне отец говорит выходящей замуж дочери, что ей уже не нужен этот синий цветок, так как ей теперь завязан свет, т. е. что ей предстоит брачная жизнь, исполненная труда и забот.
На що ж тоби, моя доню, сей синенький цвит?
Що вже тоби, дитя мое, завьязаний свит?
Подобно тому, как топтание мяты девицею вместе с молодцом означает, что девица знакомится с любовью и выходит из состояния строгого девства, — в галицкой песне девица ходит по фиалкам и говорит своей матери, что уже не мило ей разговаривать с нею, а милее с кем-то другим — с молодцом.
Ой заквитли хвиалоньки, заквитли,
Цили гори и долини закрили!
Ходит по них Марисенька спишная,
За нев, за нев ей мати стихая.
Не ходь же ти, моя мати, за мною,
Не мила ми розмова з тобою!
Лем ми мила розмова з ким иншим,
З тим Василем молоденьким наимильшим.
В одной песне барвинок, василек и фиалка одни за другими служат украшением для девицы, и девица разговаривает с ними. Девица рвет фиалки и украшается ими, думая, что голос милого не может к ней достигнуть через лес, а вышло наоборот.
По диброви ходила, не находилася,
Кликала миленького, не докликалася.
Та нарвала хвиялочки тай затикалася,
Я ж думала, хвиялочки, що лисок той висок.
Аж заходить миленького та до мене голосок.
Здесь фиалка также приведена в смысле девственности и удаления от любви. Украшение фиалками сопоставляется с желанием не слышать голоса милого.
Трехцветная фиалка (viola tricolor) — по-малорусски брат с сестрою — упоминается в песне, где рассказывается о превращении в этот цветок брата и сестры, которые, не узнав друг друга, сочетались кровосмесительным браком: ‘В городе на рынке пили козаки водку, пьют они, гуляют, на шинкарку покрикивают: шинкарка молодая, налей-ка меду-вина! — Не поверю не продам: на тебе изорванный жупан. — Хоть на. мне изорванный жупан, да у меня целый кувшин денег. — О, если у тебя кувшин денег, — я за тебя отдам девицу, а девицу не какую-нибудь работницу — приличную барышню, как она заговорит — словно в колокола зазвонит, а как она засмеется — словно дунай разольется. В субботу они сговаривались, а в воскресенье обвенчались, тогда стали расспрашивать друг друга о происхождении. — Скажи мне, душа моя, какого ты рода? — Я из Киева Войтенкова, по батюшке Ивановна! — О, какой теперь свет настал, что брат сестры не узнал! Я из Киева Войтенко, по батюшке Иванович! Пойдем, сестра, по горе: развеемся травою, пойдем, сестра, по лугам: развеемся цветами. Ты будешь синий цвет, а я буду желтый цвет. Будут люди косить — за нас Бога молить, будут люди рвать цветы — собирать с нас грехи. Будут люди говорить: вот та трава, что с братцем сестрица’.
У городи на ринку
Пьют козаки горилку,
Пили вони, гуляли,
На шинкарку гукали:
— Шинкарочко молода,
— Усип меду и вина!
‘Не повирю, не продам.
‘Бо на тоби жупан дран!’
— Хоч на мини жупан дран,
— Есть у мене грошей джбан. —
‘Як у тебе грошей джбан,
‘Я за тебе дивку дам,
‘А дивку не наймичку,
‘Присталую панночку:
‘Як вона заговорить,
‘Мов у дзвони задзвонить.
‘А як вона засмиетьея,
‘Дунай розильеться!
У суботу змовлялись,
А в недилю звинчались,
Тоди роду питались:
— Скажи мини, серденько,
— Якого ти родоньку? —
‘Я з Киева Войтивна,
‘По батькови Йванивна!’
— Який тепер свит настав,
— Що брат сестри не низнав!
— Я з Киева Войтенко,
— По батькови Иваненко!
— Ходим, сестро, горою,
— Розвиемось травою,
— Ходим, сестро, лугами,
— Розвиемось квитами.
— Ой ти будеш синий цвит,
— А я буду жовтий цвит!
— Будуть люде косити —
— За нас Бога молити,
— Будут люде квити рвати —
— Из нас грихи избирати,
— Будуть люди казати:
— Отсе ж тая травиця,
— Що з братиком сестриця.
Это превращение, как мы догадываемся, имеет связь с символизмом растения, принадлежащего к разряду противных половой любви. Подобно тому, как рута находится в благоприятном отношении к любви между братом и сестрою, в трехцветную фиалку превращаются брат с сестрою. Нечаянно сблизившись недозволительною для них половою любовью, они прекращают такие отношения, превратившись в такое растение, которое противно половой любви и благоприятствует братской. По другой песне в трехцветную фиалку превратились не брат с сестрою, а мать с дочерью, после того, как та и другая по незнанию вышли замуж — первая за сына, вторая за брата.
Над Дунаем глибоким,
Стоить явир високий,
А з пид того явора
Вийшла вдова молода,
Два синочки повила,
И на каминь зложила,
И сама их хрестила,
И в корабель зложила,
И на дунай пустила:
‘Ой ви жовтий писки,
‘Кормить ви мои дитки!
‘Ти, очереть, не шуми,
‘Синив моих не свари!
‘Ви, береги, не гудить,
‘Синив моих не будить!’
На висмнадцатом году
Пишла вдова по воду,
Стала вдова воду брать,
Став корабель припливать.
— Чого, вдово, думает,
Чому води не береш? —
‘Ой я думу гадаю —
‘За дончика ити маю,
‘За одного сама иду,
‘За другого доч даю’.
— Ой ти, вдово молода,
— Дурна твоя голова!
— Ти за сина сама идеш,
— За другого доч даеш.
‘Ходим, доню, в монастирь,
‘Нехай же нас Бог простить!
‘Ходим, доню, в чисте поле,
‘Розийдемось квитами,
‘З тебе буде жовтий цвит,
‘З мене буде синий цвит,
‘Буде слава на весь свит,
‘Буде слава славою,
‘Що живе син з мамою’.
Связь лебеды с исчисленными нами символами удаления от любви можно выводить из того, что это растение встречается, вместе с рутою, как ее дополнение, и с мятою. В одной песне от имени девицы говорится: посею руту над водою, — родится рута с лебедою:
Ой посию рутоньку над водою,
Та вродиться рутонька з лободою.
В другой — на речь молодца, что он желает на ней жениться, но, не имея собственной хаты, поведет ее в чужую, она отвечает: ‘сострой хату из лебеды, а в чужую не веди, сострой хату из кудрявой мяты, а чужой я не буду знать’.
Постав хату з лободи
Та в чужую не веди.
Постав, хату з кудрявой мяти,
А чужой мини не знати.
Так как нам уже известна символика мяты, то, по нашему мнению, девица хочет сказать молодцу, чтоб он оставил свое намерение жениться, лебеда здесь является ‘сосимволом’ мяты. Но затем символическое значение этого зелья остается сбивчивым и неопределенным, так что, но некоторым признакам, оно от символа девства, а следовательно одиночества, скуки, перешло в символ крайности и бедности. Так замужняя женщина, которую муж дурно содержит, ходила по огороду, сломила лебеду и вслед затем говорит мужу: ‘что я у тебя, мой милый, служила разве работницею? Если работницею, так заплати мне за службу, а если я у тебя хозяйка, то не води меня босиком’.
По городу ходила,
Лободоньку зломила,
Чи я в тебе, мий миленький,
За наймичку служила?
Ой як же та за наймичку,
То ти мини заплати,
А як же та за хозяйку,
То босою не води.
В другой песне лебеда сопоставляется с вдовою, которая ходит с ребенком, —
Ой по гори лобода,
Там ходила удова
З маленькою дитиною… —
и ее хочет зарубить татарин, она просит не рубить ее, а повести к родным для выкупа, отец отрекается от нее, свекор тоже, но нашелся молодец, который ее выкупил.
Есть в южнорусских песнях странные образы, в которых является лебеда. Мать спрашивает сына, ходил ли он к вдове на вечерницы и чем его угощали. — ‘Варила вдова рыбу с лобками, — отвечает сын, прилагая при этом нежные эпитеты матери’.
Варила, ненько, щире серденько,
Рибоньку з лобками.
— А где она поймала эту рыбу? — спрашивает мать. — В огороде на лебеде, отвечает сын.
Пиймала, ненько, щире серденько,
В городи на лободи…..
Другой образ еще страннее. Девица варила лебеду и послала козака за водою, — исчез козак, лебеда же вскипела без воды.
Ой на гори, серденько, на валу,
Там варила дивчина лободу,
Та й послала козаченька по воду.
Ни козаченька, ни води,
Та скипила лободонька без води.
В противоположность, так сказать, букету травянистых растений, составляющих символику удаления от любви, народная поэзия представляет другой букет символических трав, означающих половую любовь в разных видах. Более всех ясными и определенными являются барвинок (vinca pervinca), василек (ocymum basilicum) и любистик (levisticum) — по-великорусски заря. Все три не туземные названия, два испорченные латинские, василек — греческое , название василька, а может быть, и самое растение перешло из Византии. У греков происхождение его применяется к легенде о нахождении креста — ср. Gretseri opеra. Ratisb. 1734. II, 430, как у малоруссов и у греков оно издавна клалось под крест. Можно предполагать, что эти растения заменили или другие названия тех же растений, более древние, или совсем другие растения.
В купальской песне всем трем этим растениям дается мифологическое единое происхождение из изрубленного и посеянного существа мужеского пола, называемого (разумеется, в позднейшем искажении древнего названия) Иваном,
Иване, Ивашечку,
Не переходь дороженьку!
Як перейдеш — виноват будеш:
Посичемо, порубимо,
Посичемо тебе на дрибний мак,
На дрибний мак, на капусту,
Посиемо тебе в трх городцях.
Та вродиться три зильячка:
В першим городци — любисточок,
В другим городци — барвиночок,
В третим городци — василечок.
Любисточок — для любощив,
Барвиночок — сади устилае,
Василечок — три запахи мае.
Последние три стиха изменяются и так еще:
Барвиночок — для дивочок,
Любисточок — для любощив,
Василечок — для запаху.
Древность этого образа подтверждается подобными образами в песнях других славян, так, напр., в польской песне из девицы изрубленной и посеянной в огороде должны вырасти три зелья: рута, лилия и шалфей (Kozlowsli. Lud. zesz. I, 42).
Барвинок занимает первое место. Он более всего символ брачного торжества — свадьбы, но также нередко вообще любви, и удовольствий, приближающих к любви. Он носит эпитеты зелененький (вечно зеленый — по-немецки Immergrun) и крещатый, по расположению ветвей, которые стелятся по земле. Различные видоизменения, происходящие с этим растением — сажание, возрастание, цветение, увядание, полотне, топтание, рвание, плетение — приводятся применительно к разным положениям свадьбы и любовных сношений. Сажание барвинка — символический образ приготовления к браку. Здесь представляется совершенная противоположность тому, что говорится о символах удаления от любви. Так как садить руту или мяту значит соблюдать девство, а ходить по ним (также по фиалкам) и топтать их — значит знакомиться с половою любовью и предпочитать молодца родителям, так садить барвинок означает именно приближение к любви и предпочтение любовных и супружеских чувств родственным. Девица садит барвинок: за нею идет отец. Не ходи, — говорит она, — за мною, батюшка: не мила мне беседа с тобою.
Зелененький барвиночок садила,
За нею батенько тихенько:.
Сади, сади, Марьечко, зилячко:
— Не ходи ти, мий батенько, за мною:
Не мила мини беседонька з тобою.
Ой ходи, ходи, Ивасенько, за мною,
Мила мини беседонька з тобою. —
Девица садит барвинок вместе с своим суженым, а потом нарывает себе полный передник барвинку собственной посадки.
З зими на весну походит,
Иване городець городит.
Городи, Иване, городець,
Будемо садити барвинець,
То тоби, то мини на винець.
Ой скочила Марисенька в городець,
А за нею Иване молодець!
Ой скочила Мариня на хвильку,
Наризала запаску барвинку,
Тильки то ии присивку.
Мать невесты сама ходит за барвинком, поливает его — это образ материнской заботы о выдаче дочери в замужество, придет пора, и срежет его невеста (княгиня).
Де ти, барвинку, рис, рис,
Що-сь такий красний вирис?
Я в лиси при керници,
При студений водици,
Мене вода пидходила,
Мене вода холодила,
Прийшов час годиненька:
Виризала княгиненька.
Барвинок срезывается на венок. Сама невеста режет его своими руками, —
Ходить Марьечка по садочку,
Риже барвиночок соби на виночок, —
а также и ее подруги — свадебный чин со стороны невесты, дружки ходят за барвинком для своей княгини.
В долину, паняночки, в долину,
По хрещатий барвинок,
Своий дивчини на винок,
Та ще з руточки два виночки…
Барвинковый венок — символ короткого, но поэтического и праздничного периода в жизни девицы, состояния невесты, после которого наступает иная жизнь, когда уже для нее не существуют никакие венки и цветы. Невеста хотела бы его ‘позолотите’, чтобы только долее поносить. Но вместе с тем этот же венок наделал ей и горя, разлучая ее с родителями.
Наробив мини, винку, горя,
Бо вжеж мене з моим батеньком
На вики розлучено!
Уже заранее думает девица об этом заветном венке. Молодец, нарвавши барвинку, показывает его девицам. Угадайте, что это за зелье? говорит он, и девицы застенчиво отвечают, что это барвинок на венок (т. е. свадебный) девицам.
То зильячко барвинок, барвинок,
Паняночкам на винок, на винок….
В веснянках девица плетет барвинковый венок и приходит в раздумье, за кого придется ей выйти замуж: если бы она вышла замуж за милого, она бы сплела его еще лучше, повесила бы его в ‘тереме’ на золотом колке, на шелковом шнурке.
Ой винку мий, винку, хрещатий барвинку,
Я ж тебе звила вчора з вечора,…
Ой як бы ж я знала що за милого пиду,
Яб ище красчий звила,
Та повисила б у тереми,
На золотим килку, на шовковим шнурку!
Барвинок украшает не только в виде венка голову невесты, но и шапку жениха (шапка — такой символ мужеского молодечества, как венок девичества). О, мой крещатый барвинок! не расстилайся по саду: туда пойдет мой немилый, стопчет тебя ногами, сорвет тебя руками. Расстелись, барвинок, когда будет идти мой милый, стопчет тебя ножками, сорвет ручками и заткнет за шапочку, на свою золотую головку.
Ой мий хрещатий барвинку!
Не росстилайсь по всему садочку:
Туди йтиме мий нелюб.
Стопче тебе ногами,
Зирве тебе руками.
Ой росстелись, барвинку,
Як буде йти мий миленький:
Стопче тебе ниженьками,
Зорве тебе рученьками,
Та заткне тебе за шапочку,
На золотую головочку!..
Барвинок — свадебное зелье, вместе с тем и символ тех девических увеселений, той беззаботной жизни, которая начинает знакомиться с любовью в танках и играх. Девица, которой хорошо у родителей, ходит от ночи до ночи в танке (хороводе), в крещатом барвинке, в пахучем васильке.
З ночи до ночи в таночку
В хрещатеньким барвиночку,
В запашненьким василечку.
Вырву я, — говорит девица, — барвин-листик, синий цвет, совью себе венец, пойду в хоровод, как глянет тот, кто мне не люб, — венец мой вянет, как глянет милый, — венец мой цветет.
Щиплю, ломлю барвин листок,
Барвин листок — синий цвиток.
Совью винец, пиду вь танец…
Нелюб гляне — винец тане,
Милий гляне — винец цвите.
Ночевать в барвинку — значит предаваться любовным наслаждениям.
Ночувала ничку в зеленим барвинку,
З тобою, мий недовирку?
Барвинок означает также молодца-любовника. Девица называет его барвинком.
Ой Янку, мий Янку, хрещатий барвинку.
Ой в чистому полю дивчина траву жала,
Прийшов до ней Янко
Хрещатий барвинко.
Расстилание барвинка по земле — то приглашение девицы молодцом, —
Ой стелися, барвиночку, не коренем, листом,
Викликае козак дивку не голосом, свистом, —
то наоборот.
Зелененький барвиночку, стелися низенько,
А ти милий, чорнобривий, присунься близенько.
Мать на вопрос сына: зачем он еще не женился, советует ему погулять, потому что он еще молод, и сопоставляет с ним возрастание барвинка.
Рости, рости, барвиночку, ще ти зелененький,
Гуляй, гуляй, мий синоньку, ще ти молоденький.
Нецветение барвинка — образ измены, —
Зелененький барвиночку, чому рано не цвитеш?
Чому милий, чорнобривий, не по правди живеш?
Прийде вечир, ти до иншои йдеш! —
а увядание — несчастного брака и дурного обращения мужа с женою или любовницею.
Хрещатенький барвиночку, завьяв в прискриночку.
Звялив, ссушив, вражий сину, чужу дитиночку.
Барвинок представляется также растущим и на могиле вместе с рутою и мятою. Мы встречаем такой образ в одной галицкой песне, где описывается, как козака в битве убил нечаянно его брат и он заповедает посадить на своей могиле эти три растения.
Посадимо на нем трояке зилья:
Першее зиленько — пахнющая мятка,
Щоб поминала его ридна матка,
Другее зиленько — крещатий барвинок,
Щоби поминав его увес его ридок,
Третее зиленько — рутка дрибнесенька,
Щоби поминала его милесенька.
Однако, это песня — в форме сравнительно позднейшей, так как здесь, очевидно, все пригоняется к рифме. В тех же значениях, которые указаны нами, барвинок упоминается с васильком. Оба растения вместе — принадлежность свадьбы, —
Хрещатий барвиночок в городи,
А пахнущий василек у комори,
Дрибнии слизоньки на столи,
и девица просит отца обсадить ее крещатым барвинком и пахучим васильком, а отец говорит, что он обставит ее полными кубками и обсадит нарядными дружками.
Обсади мене, мии батенько, хрещатим барвиночком,
Обсии мене ти, мий батенько, запашненьким василечком.
Обставлю тебе, доненько, повненькими кубочками,
Обсажу я тебе, моя доненько, лишними дружечками.
В песне, которую мы приводили, говоря о символическом значении криницы, мать юноши, желая, чтоб он женился на девице, которая ходит за водою к ее кринице, оплетет эту криницу барвинком и обметет васильком.
И барвиночком оплете,
И василечком обмете.
Барвинок здесь — символ согласия матери на брак ее сына, а василек означает приветливость.
Это последнее растение, состоя в одной символической связи с барвинком, преимущественно означает любовную приветливость. В таком смысле девица, приглашая молодца и обещая быть к нему приветливою, сопоставляет это действие с сеянием и поливанием васильков.
Посию я василечки, буду поливати,
Ходи, ходи, козаченьку, буду привитати.
В том же смысле в свадебных песнях о молодом поется, что его нельзя не полюбить, когда он вошел в светлицу васильком.
У свитлицю василечком пидиходить.
Этот же смысл растения слышится и в той песне, где мать заметает васильками следы любовного свидания своей дочери:
Де стояли, розмовляли — пидкивочки знати,
Колиб мини та Господи ранниш матки встати,
Та вирвати василечка, та позамитати,
А я таки та проспала, ненька ранниш встала,
Василечки повирвала, та позамитала.
Мать снисходительно смотрит на поступки своей дочери и скрывает их из приличия. Но васильки, как зелье любовное, сопоставляются также и сами по себе, и вместе с барвинком, с разгулом любовным: девица хвалит запах васильков — и хочет побежать на улицу,
Василечки, василечки, як хороше пахнуть!
Колиб мини у вечери на улицю грахнуть!
Вырастание васильков и вместе барвинка, применяясь вообще к браку и любви, применяется также и к кутежу молодца.
Ой по гори василечки зходять,
Пид горою барвинок послався,
Молод козак роспився, розгулявся.
Есть образ, встречаемый в нескольких песнях: у молодца скрипка из василька, а струны на ней из руты, он играет, а его слышно вдалеке.
Не рада б я журитися, милий покидае,
Покидае, одъизжае в Китай городочок,
В Китай Китай — городочку красчогр не мае.
Кин вороний, сам молодий у скрипочку фае.
Що скрипочка з василечок, а струни из рути.
Якь заграе на синим мори, то и до нас чути!
Из песни, которую мы приводим, видно, что смысл этого образа таков: козак любезен, красив, приветлив, девица считает его лучшим молодцом в свете, но она с ним в разлуке. Музыка — символ его известности, славы, как прекраснейшего молодца. Есть очень распространенная песня об утонувшем молодце Василе: ‘Посею я васильки, буду поливать, ходи, ходи, Василь, буду тебя принимать приветливо! Приди, приди, Василечок, приди ужинать как не придешь ужинать, — приди обедать, не придешь обедать, приди хоть проведать, а не придешь проведать — будет тебе худо: ты утонешь у берега, где и воды (большой) не будет’. Такое заклятие положила на него девица. Василь не послушался и утонул, Плавает платок, вышитый девицею, она плачет о Василе потому, что любит его.
Посию я василечки, буду поливати:
Ходи, ходи, Василечку, буду привитати,
Прийди, прийди, Василечку, прийди вечеряти.
Далее:
Як не прийдеш вечеряти, прийди обидати,
Як не прийдеш обидати, прийди одвидати,
Як не прийдеш одвидати, неславонька буде,
Ой утонешь при бережку, хочь води не буде.
Втонув, втонув Василечко, а хусточка плавле,
Ходить дивчя по бережку, били ручки ламле:
Не жаль мини хустиночки, що я вишивала.
А жаль мини Василечка, що я поховала.
Хотя здесь не говорится прямо о превращении этого утонувшего молодца Василя в растение, но можно предполагать, что песня эта имеет такой смысл, и, вероятно, в ней затерялся конец, тем более, что в различных вариантах этой песни конец бывает различен. К этому предположению побуждает нас еще и то, что в галицком варианте этой песни Василь молодец сопоставляется с растением васильком, девица называет этого Василя ‘пахучим зельем’. Там представляется событие иначе. Девица подарила Василю платок, но хочет выходить за другого, а Василю говорит, чтоб он ее пригласил на свою свадьбу. Затем Василь утонул, а девица бежит и нанимает молодцов, чтобы они достали сначала платок, а потом самого утонувшего Василечка. Последний оборот, именно — просьба к рыболовам, чтоб они вытянули из воды утонувшего, мы встречаем в песне, в которой говорится не о Василе, а просто об утонувшем козаке,
Ой Василю, Василечку, ти запашне зильля,
Як ти будеш женитися, клич мя на весильля,
Ой буду, ой буду, коли не забуду,
Як забуду, як забуду, про тебе (пробуду) (?).
Хоч бийтеся рубайтеся, я одного буду,
Василькови фустку купью, Иванкова буду.
Втонув, втонув Василечок, лишь фусточка плавле,
Катеринка бежит, били ручки ламле.
но все подобные песни, должно быть, варианты одной и той же песенной были, относящейся к смерти Василя или Василечка, сопоставляемого с растением. Если в известных нам вариантах, при таком сопоставлении, не говорится, однако, прямо, чтоб утонувший превратился в цветок-василек, то существует предание, что этот цветок вырос на могиле юноши, по имени Василя.
Любисток — хотя растение любимое в народной жизни и явно принадлежащее к любовным символам народной поэзии, упоминается, однако, редко, зато резко. Купанье в любистке сообщает свойство нравиться, —
Чи ти в любистку купався
Що так мини сподобався, —
и это купанье дает счастье в жизни.
Чи ти мене, моя мати, в любистку не купала,
Що ти мини счастя та доли не даровала.
Ромашка — ромен, зильля — принадлежит к той же группе любовных трав. ‘Ромен по дороге расстилается, мой милый чернобровый посылает мне через людей поклон. Что мне в этом ро-мене, когда он цветет, а ягод нет, что мне в этом поклоне, когда его самого нет?’
Ромен-зильля (по другому выговору ромун-зильля) по дорози расстилаеться,
Десь мий милий чорнобривий через люди поклоняеться.
А що мини по ромену — ромен цвите, ягидок нема,
А що мини по поклону, коли его самого не мае.
В варианте этой песни, при сохранении всех слов, ромен заменен зелененьким барвиночком. Девицы копают ромен, чтобы чародейским действием над ним нагнать кручину на молодцов: Эй, на гору, копать ромен! Ах, мое зелье, ромен! Зачем я тебя копаю, когда я не умею чародействовать. Потом обращение к молодцу: подожми крылышки, чтобы тебе было тяжело без меня’.
На гору! копать зильля ромену!
Ой мое зильля ромену!
На що я тебе копаю,
Що я чаровати не знаю!
Пидгорни крильця пид себе,
Щоб тоби важко без мене!
То же значение имеет розмай-зильля — быть может, тот же ромен, а быть может, и отдельное даже чуть ли не баснословное растение. Молодец, будучи богатым, посылает сказать девице, что он ее более не любит, потому что у него семьсот волов в загоне, мелкому скоту счета нет и т. п., а девица в одном литнике. Услыхала это девица, побежала из улицы: ах, матушка родимая! Что будем делать? Козак перестал любить. Беги, дочка, в рощу, копай ‘зелье-розмай’. Побежала в рощу копать зелье-розмай. Еще она и до рощи не дошла, как нашла розмай-траву. Полоскала она его на льду, а варила на меду, как поставила на жару и говорит: кипи, корень, понемногу! Еще корень не вскипел, как козак прилетел! Зачем же ты,прилетел, когда не хочешь любить? — Как же мне не летать, когда ты колдовать умеешь! — Есть у меня чары — черные брови’.
Ой ви хлопци, молодци,
Накажите дивоньци,
Нехай мене не любить,
Свого вику не губить,
‘о я хлопець убогий:
Сим сот волив в обори,
Сотня коней на стани,
А сам в синим жупани,
Яливнику без лику,
А дивчина в литнику.
Як тее дивчя почуло,
Та з улнци майнуло:
— Ой матинко, ненечко,
— Болить мое сердечко,
— Ой що будемо робить,
— Покида козак любить!
‘Бижи, донько, до гаю,
‘Копай зильля-розмаю’.
Ой побигла до гаю,
Копать зильля-розмаю.
Ще до гаю не дийшла,
Розмай-зильлячко знайшла.
Полоскала на лду,
Та варила на меду,
Поставила на жару,
Кипи, корню, помалу.
Ой ще корень не скипив,
А вже козак прилетив,
— Ой чого ж ти прилетив,
— Коли любить не схотив?
‘Як же мини не литати.
‘Коли вмиешь чаровати’.
— Есть у мене чароньки,
— Тии чорни бривоньки.
К любовным зельям принадлежат розмарин и лилия (лелия), встречающиеся, однако, преимущественно в галицких песнях. Девица говорит молодцу: ‘приди, козак, в мой садик: понюхаешь розмарина, поцелуешь румяное личико’.
Прийди, козаче, до мого городочку,
Понюхаешь зильлячка розмаринного,
Поцилуешься личенька румьяного.
В другой песне молодец поет: ‘под моими дверьми, под моими окнами посеяла моя милая белую лилию, а вместо лилии всходит розмарин: это — моя милая уже водится с другим, посеяла лилию, а взошел розмарин: это моя милая пошла за другого замуж’.
По-перед мои окна, по-перед мои двери,
Насяла миленька билои лелии,
Лелии насяла, розмарин сходит:
Юж моя миленька из иншима ходит,
Лелии насяла, розмарин зийшла:
Юж моя миленька за иншого пишла!
Есть угорская песня о том, как выросли эти два цветка на могилах двух любовников. Жили две соседки. У одной был сын белый Яничко, у другой — дочь белая Ганичка. Они так полюбили друг друга, что даже и в церкви кидали друг в друга золотым яблочком. Мать Ганички приказала сделать стену от соседки. Яничко стал хворать. Мать, утешая его, говорит ему, что сделает корчму, пойдут туда и паны и паньи — авось пустит и Ганичку ее мать. Но Ганичку мать не пустила. Потом мать Яничка хотела сделать ремянный мостик: авось, когда паны и паньи пойдут по этому мостику, пустят и Ганичку. Но и на мостик не пустили Ганичку. Наконец, мать Яничка обещает сыну выстроить церковь, чтобы, когда пойдут туда паны и паньи, и Ганичку мать пустила. Но мать Ганичкина не пустила и в церковь своей дочери. Яничко умер. Ганичка, услыхав о его смерти, схватила ведро, побежала к воде и утопилась. И так легло одно тело с другим, а души их почивают с Богом. С одной стороны церкви похоронили Яничка, с другой — Ганичке вырыли печальную могилу. На Яничковой могиле рос розмарин, на Ганичкиной — белая прекрасная лилия. И выросли они до верха церкви. Мать Гануси подставляла лестницы, срезывала верхи растений. Яничково тело проговорило из могилы: пренедобрая мать, не дала нам жить, дай нам почивать! Хотя тело в могиле гниет, обращается в прах, но любовь наша живет и за могилой.
…З еднои страни церкви Яничька сховали,
З другой про Ганичьку смутний гроб вибрали.
На Янчовом гроби росла розмария,
На Ганчином била прекрасна лелия.
Тоти двое зиля так повирастали,
Аж ся их вершочьки верх церкви схаджали.
Ганусина мати на том застояла,
Драбини ставляла, вершки сожинала.
Яничьково тило с гробу прогварило:
‘Ей мати, ти мати, пренедобра мати.
Не дала-сь нам жити, дай нам почивати!
Хоц тило во гроби гние, порохние,
Але наша любовь и за гробом жие.
Как ни поэтичною может показаться эта песня, по она, по своему строю, чужда духу малорусской песенности и, очевидно, заимствованная.
К любовным зельям принадлежат, хотя не часто приводимые в песнях: волошки (centauria cyanus), —
Ой у поли, в чистим поле зацвили волошки,
Полюбив тебе, дивчино, що чорнява трошки, —
нагидки — (colenula officinalis), —
Ой у мене в огороди зацвили нагидки,
Тим я тебе полюбила, що не знаю звидки, —
шафран (crocus sativus), —
В огороди шахвран, шахвран,
Стоить Миколай як пан, як пан,
Коло его петрушечка, стоить Марьечка душечка, —
крокис (carthamus tinctorius), —
Сила зиронька, сяла,
З ким ти дивочка стояла? .
Зъ тобою, козаче, з тобою,
Пид зеленою вербою.
Де дивочка стояла,
Там яра рута зивьяла,
Де козак стояв,
Там крокис посходив, —
петрушка, —
Зеленая петрушечка близько перелазу
Солоденьки губки були в моей любви зразу.
пастернак, —
Пастернак, неборак, зеленая гичка,
Люби мене, мии миленький, хочь я невеличка, —
чернобривци (Tagetes patula), —
Перше було литечко — а тепер нема.
Посияла чорнобривци, та вже не пора:
Поки мои чорнобривци розцвитуть,
А вже ж мою русу косу росплетуть,
А вже ж мои чорнобривци разцвили,
А вже ж мою русу косу заплели!
рассада, —
Ой ходимо, мое серце, до саду,
Посиемо, мое серце, росаду,
А вже наша росада сходить,
Вже до мене мий миленький ходить.
Лен чаще всего имеет также любовное значение. В веснянке выражается раздумье девицы, с кем придется ей брать лен, который представляется только что сеемым.
Ой за лисом, лисом, за темним зеленим,
Ой лелю-ладо, за темним зеленим.
Пахари пахали чотирмя сохами,
Пятой бороною: насиемо лену.
Горю горювати! З ким мини сей лен брати.
Вторжение молодца в лен, посеянный девицею, — символический образ овладения сердцем девицы, а самый лен прославляется как символ девической красоты.
Посию я лен
Перед батьковим двором,
Та вродився льониченко,
Та внадився паниченько,
Та витоптав лен.
Чи не лн — то був
Чи не врода его,
Жемчужное насинячко,
Золотев коринячко,
Сам шовковий лн!
Сеяние льна составляет предмет весенней игры. Девица берет лн — образ чистый в народной поэзии в описаниях разных положений жизни. Девица берет лен и прикладывает к лицу, а потом задает себе вопрос: кому будет хранить верность это личико.
Ой у поли зелененьким
Брала дивка лен дрибненький,
До личенька прикладала,
Лице мое биленькое,
Кому будеш вирненькое?
Девица берет лен и сожалеет об утраченном возлюбленном.
Брала лен, всю долину исходила,
Нема того и не буде, кого, я любила.
Мак — символ красоты и нарядности. Девица срывает мак и прикладывает к своему лицу. Вот если б у меня, говорит она, было такое личико.
Урвала соби чорвоний мачок,
Та приложила до свого личенька, —
Як бы у мене таке личенько!
Описывая козака-молодца, идущего в шинок на попойку в нарядной одежде, песня говорит, что он идет словно панья, а шапка на нем словно цветущий мак.
Иде до шинка як пани яка,
А на ему сличок як мак процвитае.
В смысле картинности и нарядности с маком сопоставляются рекруты, —
В чистим поли маки процвитають,
На битий дорози рекрути виступають, —
и чумаки, —
Ой по горах маки цвитуть,
То не маки, то чумаки —
Из Криму идуть, рибу везуть.
В одной любовной песне с расцветом мака сопоставляется козак, идущий с любовного свидания.
Ой зацвила макивочка, почала бринити,
Иде козак од дивчини — починае днити.
Но более всего маковый цвет служит эмблемою счастливой жизни, ее скоропроходимости. Существует поговорка: ‘наш век, как маковый цвет’, и эта поговорка облекается в песенные мотивы. Несчастная в замужестве женщина говорит: ‘проходит мой век, как маковый цвет, что днем цветет, а ночью опадает, —
Пишов мий свет, як маков цвит,
Що в день цвите, в ночи опаде,
Оттак, моя мати, мий вик пропаде.
Ах, мой белый свет, как маковый цвет! Зачем тебя завязали в белую намитку’.
Ой мий свитку, билий свитку ставя,
Як маковый квитку!
На що тебе завъязали в билую намитку!
Мак составляет предмет весняночной игры: девушки сценически представляют, как мак сеют, боронят, жнут, вытрясывают, а самое построение девического хоровода сравнивается с маком.
Маки, маки, макивочки,
Золотии головочки!
Станьте, дивочки, так,
Як зелений мак!
В исторических песнях с цветущим маком сравнивается козак-молодец.
Морозенко козаченько як мак роспускався.
Бурковина или буркун зильля (melilothus officinales) — символ верности. Это растение приводится в сопоставление с чумачихою, которая не может успокоиться во время разлуки с мужем.
В огороди буркун зильля по тичини вьется,
Молодая чумачиха за чумаком бьется.
Девица предостерегает своего милого, чтоб он не ходил без нее на улицу, не полюбил другой, и приводит бурковину.
…бурковина стеле,
Не ходи, козаче, на улицю без мене,
Косарики косють — бурковина вьяне,
Не люби иншую, б о серденько вьяне.
Козак в дороге вспоминает о своей милой, ему ноете лью — желтая бурковина, при этом он заповедовает мысленно своей возлюбленной оставаться ему верною и не ходить на улицу.
Ой ти козаче, хрещатий барвиночку,
Хтож тоби постеле в дорози лостилечку.
Ой постеле, мила, жовта бурковина,
Ти ж мини, дивчино, и в дорози мила.
Що витир повие — бурковину росстеле,
Не ходи, дивчино, на улицю без мене.
Хмель — (хмель) — символ волокитства, разгула, непостоян: ства. Мать спрашивает сына, который возбуждает ропот своими шалостями, где он ночевал, и сравнивает его с хмелем.
Хвалилися молодици, що ти шкоду робиш…
Де ти хмелю зимовав,
Де ти синку ночував?
С хмелем сравнивается разгульный молодец, идущий к девице и наигрывающий на инструменте — на кобзе или свистелке.
Наберу я хмелю жменю, та посию над водою,
Ой здалека чути козака орла, як иде з кобзурою.
Хмель — образ ветреного молодца, на которого девица не должна полагаться, Дочь говорит матери: ‘ах, хмель, хмель! зелен, кудреват! Любит меня, матушка, хороший чернявый’. Дочка моя, отвечает мать, все это неправда, если он тебя и возьмет, то любить не будет.
Ой хмелю, хмелю зелений кудрявий.
Любить мене, моя мати, хороший чорнявий.
Доненька моя, то неправйонька вся:
Хоч вин тебе визьме, а любить не буде.
Но с увядающим хмелем сравнивается такой молодец, который, наконец, пленился девицею и сохнет от лфбви.
Зеленая хмелинонька од сонця зивъяла,
Дивчинонька козакойи та свит завьязала.
С хмелем сравнивается также и девица, которая перебирала молодцами, кружила им головы, а наконец вышла за вдовца.
Ой ти хмеленьку, буйнее зильля,
Мало разуму маеш,
Ой пьяного, нетверезого,
З разуму спровожаеш!
Ой ти, дивчино перебирнице,
Много перебирала,
Усим молодцям догону дала,
А удивцеви ся дистала.
В свадебных песнях хмель символ пиршества. Катится хмель из межгородья, подкатился под ворота. Стелись, стелись, хмель, по плетню, играйте музыканты на дворе.
Котиться хмель, з межи города,
Та пидкотився пид ворота.
Стелися, стелися, хмеленьку, по тину
Грайте, музыки, по двору.
В козацких песнях хмель сопоставляется с храбрым и отважным воином.
Чи не той-то хмель, хмель,
Що по тичини вьется?
Чи не той-то козак Нечай,
Що с ляхами бьеться?
Фамилия Хмельницкого, происходя от слова хмель, побуждала называть его просто Хмелем, так как в народе существовал символ, подходивший к характеру Богдана.
Ой Хмелю, Хмельниченку,
Висипався хмель из миха,
Та наробив ляхам лиха!
Сходное значение молодца дается укропу. Девица не велит расти укропу в огороде, не велит старому топтать ее мяты, то есть не отдается ему, и, напротив, говорит: расти укроп в моем огороде, топчи молодец мою мяту.
Ой не рости, кропе,
Высоко в городи,
Ой не ходи, старий,
Коло моей хати!
Не топчи ти, старий,
Кудрявой мяти!
Ой порости, кропе,
Высоко в городи,
Ой похода молоденький,
Коло моей хати,
Потопчи, молоденький,
Мою кудрявую мяту!
Хлебные растения — особенно рожь (жито) и пшеница любимы в народной поэзии. В колядках и щедривках они являются в особенности как признаки довольства и благосостояния, чего желают колядницю тем, кому колядуют, На них лежит отпечаток святости. Сам Бог со святыми дарует эти признаки счастья и даже сам пашет на ниве — это, как кажется, остаток древнего, общего многим народам верования о небесном происхождении земледелия. Отворяй двор, ворота со двора! Бог тебя зовет, дар тебе дает: широкое поле, густое жито, коренастое, стеблистое, колосистое, ядреное, чтоб из колоса выходила целая миса зерна, а из снопа целых три бочки.
Одчиняй двери, ворота от себе!
Бог тебе зове, дар тоби дае:
Широке поле, жито густее,
Коренистее, стеблистее,
Колосистее, ядренистее:
Из колосочка — миса житечка,
А из снопочка — три з верхом бочки.
В другой колядке Бог пашет, а ему помогает св. Петр, Божия Матерь носит зерно и просит Бога: роди, Боже, яровую пшеницу и рожь, пусть будут стебли, как тростник, колосья, как былины, жнецы будут молодицы, а вязальники молоденькие, копны будут как звезды, а снопы как горы).
Ей в поли, поли, чистейким поли,
Там же ми ope золотий плужок,
А за тим плужком ходит сам Господь,
Ему погонят та святий Петра, —
Матинка Божа насинячко носит,
Насинья носит, пана Бога просит:
Зароди, Божейку, яру пшеничейку,
Яру пшеничейку, ярейке житие,
Буде там стебевле саме тростове,
Будут колосойки яко били нойки,
Будут ми женци сами молодици,
А вьязальнички сами молодчики,
Будут копойки, яко звиздойки,
Будут стогойки, яко горойки.
В щедривках (а также в некоторых колядках) даяние свыше обилия представляется в образе ржаной плети, — которою размахивает Бог или же св. Илия.
Дала ему (Богу) мати житяную пугу:
Де пугою махне,
Там жито росте!
Согласно с этим воззрением на хлебное зерно, как на символ и признак благосостояния, худое состояние стоящей на поле пшеницы сопоставляется с дурным состоянием человека в нравственном отношении.
Ой чия то пшениченька, що колос схилився, —
Ой то того козаченька, що так зажурився,
Ой вже тую пшениченьку та горобци пьють,
А вже того козаченька та палками бьють.
Также засеянная пшеницею нива сопоставляется с положением человека, окруженного добрыми, друзьями, а опустелая — с положением посреди врагов.
Були колись яри пшениченьки,
А теперь облоги,
Були колись вирни сусидоньки,
А теперь вороги.
Хлебные растения применяются к разным положениям любви. Сеяние и возрастание пшеницы и ржи сопоставляется с годностью молодца к женитьбе, —
Насияно пшениченьки, та никому жати,
Питается син матери: которую брати,—
и девицы к замужеству.
Ой час, мати, жито жати, бо колос схилився,
Ой чае, мати, замиж дати, бо голос зминився…
Сеяние также сравнивается со средствами возбуждать любовь.
Ой я жита не сияла — само жито сходить,
Козака не чаровала — сам до мене ходить.
Рожь, в противоположность сорной траве, означает красивую девицу, —
Жито, мати, жито, мати, жито не метлиця,
Чом дивчини не любити — лиця, дивка билолиця.
но в противоположении с пшеницею вдову, а пшеница девицу.
Не буду я жита жати, ино пшениченьку.
В свадебных песнях овес означает жениха, а пшеница невесту.
Ой сип, мати, овесець,
Щоб наш овес рясен був,
Щоб наш Юрасько красен був.
Ой сип, мати, пшеницю,
Щоб каша пшениця рясна була,
Щоб наша Маруся красна была.
Уборка хлеба сопоставляется с ходом любви, —
Я у поли жито жала — аще снопив не вязала,
Я козака полюбила, а ще правди не казала, —
а трудность работ с томлением сердца, ожидающего возврата милого:
Ой у поли, при дорози пшениченька яра,
Там молода дивчинонька пшениченьку жала,
Болять ручки, болять нижки, пшениченьку жнучи:
Та вже мини надокучило миленького ждучи.
Просо в народной поэзии составляет предмет весеннего хоровода, одного из самых старинных, с припевом: ой дид-ладо! Древность песни, принадлежащей к этой хороводной игре, доказывается уже тем, что она более, чем какая другая подобная, сохранилась в одинаковом виде не только на всем пространстве, заселенном малорусским племенем, но и в великой Руси. Сущность ее такова: хоровод разбивается на две Половины, одна пот, что сеяла просо, другая, что вытопчет его лошадьми, первая говорит, что переймет коней, другая, что их выкупит, предлагает сто, тысячу рублей, первая не соглашается, наконец, вторая предлагает девицу, и первая соглашается.
Ой ми просо сияли, сияли,
Ой диду-ладо, сияли, сияли!
(Этот припев повторяется после каждого стиха с прибавлением последнего слова).
А ми просо витопчем, витопчем.
Ой чим же вам витоптать, витоптать?
А ми кони випустим, випустим.
А ми кони переймем, переймем.
А ми кони викупим, викупим.
Ой чим же вам викупить, викупить?
А ми дамо сто рублив, сто рублив.
Не хочемо сто рублив, сто рублив.
А ми дамо тисячу, тисячу.
Не хочемо тисячи, тисячи.
А ми дамо дивицю, дивицю.
Ми дивицю визьмемо, визьмемо.
В любовных песнях просо сравнивается с косою девицы.
Ой на гори жито, а в долини просо:
Ой жаль мини тебе, русявая косо!
Ой просо, просо волотыя,
Ой косо, косо золотьтя!
Полоние проса — случай свидания с козаком, который снимает с себя рукавицы и отдает девице, чтоб она не колола себе рук.
В чистим поли дивка просо поле,
Просо поле, били ручки коле,
Козак итиме, рукавички зниме,
Щоб дивчя пололо,
Билих ручок не кололо,
Гречиха — гречка, — в народных песнях сопоставляется, с бедностью и лишениями. Название гречкосий — презрительное. В думе об Иване Коновченке козак спешит в поход, между прочим для того, чтоб его не называли гречкосием.
Тильки будуть мене, мати,
На пидпитку гречкосием, домонтарем величати.
Женщина равняет две горсти проса с целою кадью гречихи и сопоставляет с этим количеством свою нищету.
Посию я дижку гречи, а дви жмени проса,
Ходила я в черевичках — теперь хожу боса.
В другой песне гречка сопоставляется с несчастием девицы, от которого она предостерегается.
Чорна гречка, били крупи
Не попадайся, дивчя, в руки:
Бо як в руки попадешься,
То-то лиха наберешься!
В третьей песне — бедная девушка, которую соблазняют, представляется сеющею гречиху.
Ой з подоля витер вие,
Подолянка гречку сие,
Сие, сие, досивае,
За козаком поглядае.
Иде козак долинами,
Подолянко сидай з нами!
Не будеш ти в нас робила,
Сриблом злотом будеш шила!
Сриблом злотом вишивала,
Чорни очка заплакала:
Чого плачеш, моя мила?
Бо мя доля омилила и пр.
С опаданием белого цвета гречихи сравнивается измена молодца.
Ой на гречци билий цвит — та вже опадае.
Любив мене гарний хлопець, та вже покидае.
Но в колядках гречиха, однако, поминается с другими родами хлеба, как дар Божий.
Пане господарю! Биг тебе кличе!
Дае два лани жита, а третий пшеници,
А третий пшеници на паляници,
А четвертий гречки на варенички.
Гречиха годна на вареники, а хлеб гречневый — гречаник — в песнях имеет значение самого последнего по достоинству. В шуточной песне описывается, как женщина угощает солдат (москалей) гречаниками очень плохого качества.
Гоп мои гречаники,
Гоп мои невдалники!
Гоп мои не вдалися,
На черини не спеклися!
Молов батько не виючи,
Пекда мати не сиючи.
З помийници воду брала —
Гречаники учиняла.
Наихали Москали,
Гречаники пиили.
Наихали копитани,
Гречаники похватали.
Совсем противоположное качество считается за пшеничным хлебом — паляницами. Это признак хорошего житья. В песне о Савве Чалом его привольное житье, купленное изменою козацкому делу, выражается тем образом, что он ел все сало да паляницы.
Ой був Сава та ив сало, та все паляници.
Такое же значение бедности, ничтожности имеет чечевица, которая в одной шуточной песне называется бессчастною.
Поихав би в лис по дрова —
В мене жинка чорноброва…
Треба дома сидить,
Треба жинки глядить,
Щоб и хтось не пришов,
Чтоб и щось не принис,
Або сала шматок, або мила брусок,
Або теи бессчастной чечевици мишок.
Горох — предмет весенней игры, с песнью, вейся, горошек, в три стручка, роди, Боже, в четыре. Чтоб тебя черви не точили! Чтоб наши молодцы женились.
Вийся горошок в три стручечки,
Роди Боже в чотири,
Щоб тебе черви не точили,
Щоб наши парубки ся женили.
Также и огурцов народная поэзия коснулась в форме весенней игры. Девицы переплетаются руками, думая изображать вьющиеся стебли огуречной травы, с применительными припевами.
Зелененьки огирочки развивайтеся,
Молодии дивочки завивайтеся!
В одной любовной песне огуречный цвет сопоставляется с плачем девицы в отсутствие своего милого.
Зелененьки огирочки — жовтенькй цвиточки,
Нема мого миленького — плачуть кари очки.
Тыква, гарбуз и дыня в одной песне сопоставляются с хозяином и хозяйкою.
А хто любить гарбуз, а я люблю диньку,
А хто любить господаря, а я господиньку!
Есть шуточная песня, в которой огородные растения представляются в виде семьи. Гарбуз — хозяин, отец семейства, дыня — хозяйка, огурцы — егодети^ а морковь — сестра.
Ходить гарбуз по городу —
Питается свого роду:
Чи вси живи, чи здорови,
Вси родичи гарбузови?
Обизвалась жовта диня,
Гарбузова господиня:
Уси живи и здорови,
Вси родичи гарбузови.
Обизвались огирочки,
Гарбузови сини и дочки:
Уси живи и здорови,
Вси родичи гарбузови.
Обмазалась морквиця,
Гарбузова сестриця и пр.
Сеяние вообще приводится в иносказательном образе. Так существует образ сеяния судьбы.
Ходила дивчина по полю,
Сияла долю из приполю.
В военных песнях поле битвы изображается в виде пахотного поля.
Чорна рилля заорана,
А кулями засияна,
Билим тилом зволочона,
А кровию сполощона.
Есть образ сеяния тоски (туги).
Ой посию тугу
Та по всему лугу,
По лугах, бережньках,
По моих вороженьках.
Как этот образ, так и предшествовавший встречаются в песне ‘О полку Игоря’. В песне, о Марусе и гайдамаках грусть жены о муже и нетерпеливое ожидание его возвращения выражено в следующей форме: Маруся изорала поле мыслями, заборонила карими глазами, полила частыми слезами.
Изорала Марусенька мисленьками поле,
Карими оченьками тай заволочила,
Дрибними слизоньками все поле змочила.
Женщина, сиротствующая в чужой стороне, хочет посеять свой ‘род’ мелким семенем.
Де тебе, роде, узяти?
Чи посияти дрибним насинячком?
Конопля в народной поэзии — образу большею частью грустный. Девица-сирота берет коноплю и просит сырую землю принять ее (см. выше о земле), конопля, растущая в поле, сопоставляется с изменою молодца девице.
Ой у поли конопель — верхи зелененьки,
Покидае милий милу вороги раденьки.
Конопля, намоченная в воде — образ несчастного житья женщины на чужбине.
Ой як тяжко конопельци в сирий води гнити,
А ще тяжче молодици начужини жити.
Но уклонение от этого печального значения представляет шуточная песня, где вторжение журавля в коноплю символизирует нарушение девства (брачное).
Та внадився журавель
До бабиних конопель,
Таки, таки журавель,
Таки, таки цибатий.
Полынь — символ горемычного житья. Солдат сравнивает с ним свой солдатский быт.
Ой ти полинь трава,
Ой ти гиркая трава,
Через тебе, полинюшка,
Гирше в свити нема.
Ой ти служба моя солдацькая,
Через тебе, через службу,
Гирше в свити нема.
В песне, где описывается дурное обращение свекрови с невесткою, говорится, что она поила ее полынем, вместо того, чтобы поить медом и вином, как приказал уехавший сын.
Велив ей наповати медом та вином,
А вона и наповала гирким полинем.
О девушке, которая тяготится своим положением в родительском доме, говорится, что батюшкин хлеб ей пахнет полынью.
Батькова хлиба не хочеться,
Батькив хлиб полинем пахне,
Несчастная в замужестве женщина сопоставляет горечь своего жития с горечью полыни.
Гиркий полин, гиркий полин, гирько его исти,
А еще гирше вид полину из нелюбом систи.
Крапива — крапива встречается редко, но всегда в смысле зла и несчастья. Девица не хочет идти замуж, зная, что у нее будет лихая свекровь, и сравнивает ее с жгучею крапивой.
Не пиду я городами, бо кропива жалкая,
Не пиду я во осени замиж, бо свекруха злая.
Бедная женщина говорит, что бросит она дитя в крапиву, а каково этому дитяти в крапиве, таково и ей на чужбине.
Покину дитину в кропивину,
А сама пиду гулять в Украину.
Ой як тии дитини в кропивини,
То так мини гулять на чужини.
В другой песне девица приносит своему соблазнителю ребенка и говорит, что закинет его в крапиву, если отец не возьмет его.
Ой на тоби, козаченько, малую дитину,
Як не визмеш, в кропиву закину.
В этой же песне образ терпения, которое она испытывает, ожидая себе наказания, выражается тем, что она рубит крапиву, а за нею ползет ее ребенок.
Дивчинонька кропиву шаткуе,
А за нею дитина рачкуе.
Люли-люли ти, маленький синьку,
Набьють мини та за тебе спинку!
Люли-люли ти, маленький враже,
За тобою вся худоба ляже!
Камыш — очерет — в шуточных песнях с осокой представляют любовную двойственность:
Очерет та осока,
Чорни брови в козака,
На те мати родила,
Щоб дивчина козаченька любила.
С сухим очеретом сопоставляется глуповатый молодец, которого девушка дурачит.
Ой сухий очерет та прибреховатий,
Чи ти мене не пизнав, пришелеповатий,
Ти думаеш, дурню, що я тебе люблю,
А я тебе, дурню, словами голублю,
Ти думаеш, дурню, що я покохаться,
А я з тебе, дурню, аби посмияться.
В малорусской поэзии мы встречаем несколько растений, имевших несомненно поэтическое значение, но смысл его в настоящее время темен, так как эти растения встречаются очень редко и даже некоторые, сколько нам известно, по одному только разу, таковы: папоротник ‘царь-зильля’, сон-трава, ‘трой-зильля’, Божье дерево, ряска и жемчужная трава.
Папоротник — папороть — встречается в одной песне, где по одному варианту — девочка-жидовочка, по другому русалочка загадывает три загадки: что горит без пламени, что растет без корня и что цветет без цвету?
Ой що горить без полонья?
Ой що росте без кориня,
А що цвите без всякого цвиту?
(По галицкому варианту):
А що ми квитне без синего цвиту?
Горить золото без полонья,
Росте каминь без корине,
Цвите напороть без цвиту.
Так отгадывается эта загадка: без пламени горит золото, без корня растет камень, без цвета цветет папоротник. По тому варианту, где загадывает девочка-жидовочка (дивчя-жидивчя), козак отгадывает, по другому девица не отгадала и русалочка защекотала ее.
Дивчинонька загадочки не видгадала,
Русалочка ии залоскотала.
Хотя этот образ состоит в связи с известным суеверием о цветении папоротника в ночь на Ивана Купала, в отношении поэтической символики он остается для нас неясным.
О царь-зильле (Delphinium elatum) одна песня говорит, что оно растет в глубокой долине, на высокой могиле и над ним кукует кукушка. Оставшись одно, после того как вся трава скошена, и дуброва вся опустошена, оно просит девицу обмолотъ ее, но девица не смеет, потому что у ворот стоит немилый и держит палки, которыми грозит бить ее по плечам.
Уся травиця покошена,
И диброва спустошена.
Зосталось царь-зильлячко.
Обполи мене, моя дивочко!
Ой рада б я обполоти,
Та стоить нелюб у ворот,
Держить кии тоненький
На мои плечи биленький.
Образ совершенно непонятный. — Из другой песни можно заключить, что этому зелью приписывали какую-то целительную силу. Голубка говорит голубю, что не может вымолвить словечка — сердце у ней обкипело кровью. — Я достану царь-зелья, — говорит голубь, — попарю твое сердце. — Не поможет царь-зильля — разве Бог один поможет. Сон трава (anmone pulsatill) встречается в одной только песне, которую наши этнографы отнесли к гетману Ивану Свирговскому.
Ой голубонько сивий,
Словця не промовлю,
Обкипило сердце
Чорвоною кровью.
Ой голубонько сива,
Царь-зильля достану,
Серденько попарю!
Ой голубонько сивий,
Царь-зильля не поможем
Хиба нам поможе
Та наш милый Боже!
Хотя начальные два стиха этой песни
Плакала стара баба Грициха,
Мов перепелиха, мой перепелиха.
очевидно выдуманы, но дальнейшие могут быть народными, по крайней мере мы не имеем основания положительно отвергать их народность.
Молода сестра сонь-траву рвала,
Старую питала, старую питала:
— Чи той сон-трава козацькая сила?
— Чи той сон-трава козацькая могила?
Ой той сон-трава голубонько зростився у поли,
Та пиймала ту траву недоля та дала моий дони.
Ой доню моя, доню, годи сумовати,
Що нашого молодого Ивана в могили шукати.
Сестра рвала сон-траву и спрашивала старуху, что значит этот сон-трава — козацкую ли силу или козацкую могилу? Ответ на это таков: этот сон-трава вырос в поле, поймала эту траву недоля и дала моей дочери. Полно тосковать, моя дочь: уже наш Иван теперь в могиле. По-видимому, эта песня имеет связь с поверьем, существующим, по свидетельству Маркевича и Сахарова (укр. мелодии и русск. чернокн. 43), в Украине и Великой Руси, v том, что, положив сон-траву под подушки, можно увидеть и узнать во сне тайну, которую пожелают. Но, приводя эту песню, мы все-таки принуждены отнести ее к разряду таких, о народности которых может возбуждаться до известной степени сомнение, о чем скажем после. Трой-зильля, упоминается в песне, которой содержание таково:
Марисенька на дгижку
(по др. варианту: во полози) лежала,
Чорним шовком головку связала,
Наихали три козаки з повку,
Розвязали Маруси головку.
Один каже: я Марусю люблю,
Другой каже: я Марусю возьму,
Третий каже: на шлюбоньку стану.
Ой хто мини трой-зильля
(по волынск. варианту трех-зильля) достане,
Той зо мною на шлюбоньку стане. —
Обизвався козак молоденький:
Есть у мене три кони на стани:
Перший коник як голуб сивенький,
Другий коник як лебедь биленький.
Одним конем море перепливу,
Другим конем поле перейду,
Третим конем трой-зильля достану.
Ой став козак трой-зильля копати,
Стала над ним зозуля ковати:
Кидай, кидай трой-зильля копати,
Иди Марусю з весильля стричати.
Иде козак поле и другое,
А на третье та став зворочати,
Став Марусю з весильля стричати.
Маруся заболела, обвязала черным шелком голову Приехали трое Козаков, один говорит: я Марусю люблю, другой говорит: я Марусю люблю, третий: я с Мару сей обвенчаюсь. — Маруся сказала: кто мне достанет трой-зильля, тот со мною обвенчается, откликнулся молодой козак: у меня три коня в конюшне, первый — сиз как голубь, другой черен как галка, третий бел как лебедь. На первом коне переплыву море, на другом перееду поле, а на третьем достану трой-зильля. Вот стал козак копать трой-зильля, стала над ним куковать -кукушка: перестань копать трой-зильля, иди встретить Марусю, она идет е своей свадьбы! Едет козак по полю, едет и по другому, как стал он ‘сворачивать на третье поле — встречает Марусю: она идет с своей свадьбы! На то меня мать родила (говорит Маруся), чтоб я дурачила козака.
Ой на тее та мати родила,
Щоб дивчина козака дурила?..
По другому варианту козак снял с Маруси голову и сказал: вот тебе, Маруся, свадьба, не посылай козака за зельем!
Ой став козак шаблю витягати,
Став Маруси головку здиймати,
Ой у поли макивка бринила,
То Маруси головка злетила.
Ой у поли макивка зацвила,
То Маруси головка загнила.
Оттож тоби Марусю трой-зильля
Не починай без мене весильля!
Трой-зильля — растение совершенно баснословное и едва ли не напрасно было бы искать в ботанике этого растения.
Божье дерево — Биж дерево (Artemisia abrotatjum) упоминается только в галицкой колядке {Прим. Хотя Божье дерево собственно кустарник, но мы помещаем его здесь так, как оно упоминается раз с травянистыми растениями.}, оно должно вырасти, вместе с мятою и барвинком из посеянного пепла трех девиц, убитых мачехою за то, что не устерегли от пташек золотой ряски на коноплях.
Посияла ленку за загуменку,
Ленок ся не вродив лен конопельки.
На тих конопельках золота ряса.
Обдзюбають ю дрибни пташкове.
Оганяли ей три сиритойки.
Ште, ге, ге, ге! дрибни пташкове
Не обдзюбайте золоту рясу:
Эй бо ми маме люту мачиху,
Она нас спалить на дрибний попелець,
Она нас посие в загородойци,
Та з нас ся вродить трояке зильля:
Перше зилейко — биждеревочок,
Друге зилейко — крутая мята,
Третье зилейко — зелений барвинок,
Биждеревочок — дивкам до кисочок,
Крутая мята — хлопцем на шапята,
Зелений барвинок — дивчатам на винок.
Золотая ряска есть фантастическое представление золотых блесток наподобие водяной травы ряски. Что касается до самой этой травы в натуре, то есть водяной ряски, то она иногда встречается в песнях и принадлежит к любовным растениям.
Одбивае од берега щука риба ряску,
Утеряла дивчинонька у козака ласку,
А я тую дрибну ряску зберу у запаску,
А ввечери козакови пидийду пид ласку.
Золотая ряса встречается еще в другой галицкой же песне, где описывается, что девица стерегла золотую рясу, налетели райские пташки, стряхнули рясу. Девица, пробужденная звуком золотой рясы, собрала ее и понесла к золотых дел мастеру, который должен был делать ей золотую шубу, золотой пояс, серебряный перстень и перловую тканку на голову.
А в поли близко дороги, прип.
Божая мати а все в золоти ходила.
Садок сажений на осторожоний,
А в тим садочку била постилка,
А в тий постелци игречная дива
Ряси стерегла, и там заснула,
Райски пташочки рано злинули,
Рано злинули рясу, зшайнули,
Золота ряса дуже звенила,
Дуже звенила, диву збудила,
А дива встала, рясу зибрала,
Зибрала рясу, чом до поясу
Понесла ж соби до золотника.
А помогай Биг золотниченьку,
Золотниченьку, ремесниченьку,
А зроби мини золоту шубу,
А з обризочкив золотий пояс,
А з отрусочкив срибний перстенець,
По тим останку перлову тканку.
А вберу ж я ся в недилю рано
Перлова тканка головку клонить,
Шолковий пояс лядвоньки ломить,
Золотая шуба слид замитае,
Срибний перстенец пальчики щипле.
Жемчужная трава — фантастическое растение, вырастающее из посеянного жемчуга. В песне петровочной поется: ‘мы вспашем поле орлами, а засеем жемчугом!’
Ой Петре, Павле, Иване!
Та зоримо поле орлами,
Та засиемо жемчугами.
В другой веснянке говорится, что девица умывалась водою, утиралась китайкою, повесила китайку на море, посеяла жемчужину на поле.
Ой лугом, лугом вода иде,
А над тим лужечком стежечка йде,
Ой тудю й шла молода дивчина,
Та тою водицею вмивалася,
Червоною китайкою втиралася,
Повисила китаечко на мори,
Посияла жемчужину на поли.
В галицких колядках жемчужная трава является вместе с золотою рясою. Черная гора не родила ни жита, ни пшеницы, а родила она жемчужную траву, золотую рясу. Гордый молодец пустил коня в жемчужную траву, а сам припал к сырой земле и скоро заснул. Вдруг откуда ни взялись буйные ветры с дождями, зашумели в жемчужной траве, зазвенели в золотой рясе. Гордый молодец пробуждается, седлает коня и говорит: конь мой сизый, будь счастлив! Поедем в чистое поле в темный Лесок, за черным туром за крупным зверем.
Зачорнилася чорная гора,
Що не зродила жита пшеницю,
Але зродила жемчужну траву,
Жемчужну траву, золоту рясу,
Ихав над нею гордий молодец,
Та пустив коня в жемчужну траву.
Ой а сам припав, ик сирий земли.
Та скоро припав, так борзо заснув.
Ой деся взяли буйни витрове,
Буйни витрове шарти дожчове,
Та зашумили в жемчужну траву,
Та зазвенили в золотий ряси.
Гордий молодець в тим прохопився,
Коня сидлае, гадку гадае,
Коню ж мий, коню сивий, будь ти счастливий.
Пойдемож ми в чистее поле,
В чистее поле та темний лисок.
За чорним туром за грубим звиром.
В галицких песнях упоминается растение, называемое ‘билое тило’. Девица посеяла это растение, потом, собрав, приложила к своим косам и сказала: вот как бы у меня были такие косы, я бы годилась тогда мещанскому сыну.
Пишла панночка в чистее поле,
Та посияла билое тило…
Урвала ж соби билое тило.
Та приложила ж его к своим косонькам,
Коби ж у мене таки косоньки,
Годили ж бим ся мисткому сину
Мисткому сину к метицев бути.
В другой песне, по галицкому варианту, упоминается ‘белый цвит’, который должен вырасти из рассеянного по полю пепла молодца, которого отравила сестра но наущению чужеземца, встретившего ее тогда, когда она шла косить траву.
Эй шло дивчя на травичку,
До тихого Дунаечку,
В правий руци серпик несло,
В ливий руци плахту несло.
Стритив ии чужоземец,
Чужоземец-незнаемец.
Дивча, дивча, зчаруй брата!
Кед ее з нами пийти рада
Як би я го счаровала,
Кед я не маю зильля того,
Бьей до саду вишневою,
Там ти найдеш зильля того,
И намочь го во шкляници,
Буде ити братчик з поля,
Дай ми пити, сестро моя.
Братчик пие зо шкляници,
‘Посмотрь, сестро, на мои дити!
Задзвонили на дзвиници,
А сестрици на граници:
‘Закуйте мя в билий каминь
Няй не чую дзвонив за ним,
Напальте ж з мя тог попелу,
Тай посийте мя по полю:
Най з мя росте билий квит,
Най то знае цилий свит.
Неизвестно, впрочем, есть ли это особое растение, называеиое белым цветом, разумеется ли под этим какое-нибудь растение, цветущее белым цветом, не названное здесь но имени, или это белый цветок вообще безотносительно к одному какому-нибудь растению.
Кроме растений с особыми названиями, в народной поэзии является — трава в неопределенном значении всяких травянистых растений, преимущественно не высоких (так как для высоких есть другое общее название — бурьян). Трава сопоставляется с различными положениями любви и семейной жизни. Хождение по траве девицы — символический образ счастливой любви: хожу, по траве и не нахожусь, кого люблю, я верно не на люблюсь.
По травици хожу, не нахожуся,
Кого вирне люблю, не налюблюся.
Девица, разлюбившая молодца, сожалеет о траве, по которой ходила.
Шкода трави мурави, щом по ней ходила,
Шкода мене молоденьки, щоб дурнй любила.
Трава делается шелковою там, где проезжал милый, и делается гнилою’и увядшею там, где проезжал немилый сердцу девицы, —
Чорвоная калинонька вишче млина стояла,
Що вона видала:
Куди нелюб ихав — там трава гнила,
Куди милий ихав — там трава шовкова,
Куди мий нелюб прихав — там трава зивьяла,
Буди мий миленький поихав,
Ой туди трава вже щовкова, —
а равным образом вянет и чернсет там, где, виделись любовники, которые потом разлучились.
Ой пиду я, пиду,
Де з милим стояла,
Там була травка,
Була зелененька,
А тепер вже повъяла,
Ой пиду я, пиду,
Де з милим сидила,
Там була травка
Була зелененька —
А теперь почорнила!
Рослая зеленая трава сопоставляется с хорошим, а сухая дурным состоянием замужней женщины.
Ой у саду при долини трава по колина,
Ой за добрим чоловиком жинка як калина.
Ой у саду на горбочку трава жовкние,
Ой за лихим чоловиком жинка помарние.
Увядание травы вообще означает печаль.
Девица, которая от печали склоняется на стол, сравнивается с падающею травою, —
Шовковая трава по полю полягла,
Молодая Марусенька до стола прилягла, —
а также мать, тоскующая после отдачи замуж дочери, печалится, словно трава наклоняется и плачет, как трава сохнет.
Росла трава, росла, та й похилилася,
Дала мати дочку за миж — та й зажурилася.
Росла трава, росла трава, стала посихати,
Дала мати дочку за миж — тай стала плакати.
Покос травы или срывание — образ взятия девицы из родительского дома.
Коло моря трава густо:
Кто тую травицю покосить,
Той мене у батенька попросить,
А кто тую травицю порве,
Той мене од батька возьме.
В одной галицкой песне есть такой образ: девица жнет траву и просит трех Козаков помочь ей, первому обещает павлиний венок, второму — золотой перстенек, третьему самую себя. Разлука с милым означается тем, что по той тропинке, по которой он прежде ходил, вырастает трава, —
По стеженци куди ходив — трава зеление, —
а образ невозможности достигнуть желаемого — вырастание травы на помосте в хате.
Як виросте травиченька в хати на помости.
Былина — символ бедности, одиночества, сиротства. Сирота говорит: я как былина в поле, нет моей бедной голове утешения в чужой стороне!
Як билина в поли на чужми сторони,
Нема порадоньки бидний голови.
Больной козак лежит, как былина.
Стоить мила, як калина,
Лежит милий, як билина.
Девица говорит милому, что она не былина — у нее есть отец, мать и родные.
Ти не витер, ти не буйний, а я не билина,
Есть у мене отець, мати и уся родина.
Иногда в песнях встречаются цветы, без обозначения, о каких известных растениях говорится. Но это — случаи редкие. Так в колыбельных песнях, обращаясь к ребенку, поют, что мать его пошла в поле, откуда принесет три цветочка: один — дающий сон, другой — рост, а третий — счастье.
Ой первую зросливую,
А другую сонливую.
В рекрутских песнях взятие молодца сопровождается увяданием цветов в саду.
Ой у саду зелененьким квиточки повьяли,
Помиж тими квиточками дорожки лежали,
Помиж тими дорожками кузоньки стояли,
Помиж кузоньками ковали ковали,
Вони кують и гартують билое зализо,
Не на вора-розбойника, на вдовиного сина,
Ой пиймали из вечира — повезли в городочок,
Поставили у станочок — забрили лобочок.
Венок из цветов — вообще принадлежность и священный символ девственности. Уважение к венку чрезвычайное: он выше горы, яснее звезды, стоили под вербою три девицы: одна в бархате, другая в золоте, а третья только в венке. Та, что в бархате — годится топить печь, та, что в золоте — мыть ложки, а та, что в венке — в хоровод.
Ище вищчий од гори,
Ще ясниший од зори…
Или:
Пид вербою три дивчини стояли,
Одна стоить в оксамити,
Друга стоить в щиром злоти,
Третя стоить у виночку.
В оксамити — пич палити,
В щирим злоти — ложки мити,
А в виночку — до таночку.
Венок до того священ, что девица, утратившая девство, не смеет надеть его, и в одной галицкой песне, убившая своего незаконного ребенка, сама выдает себя тем, что не осмеливается надеть венка, по этому признаку открыли виновницу преступления и подвергли ее утоплению.
Три братчики рибарчики рыбоньку ловили.
Ой не ймали щуку рыбу, миле детя ймали,
Витягли ту дитиночку та на бережечок,
Пишла слава на все село, ой на всих дивочок,
Ой ви пани, ой ви вийти, скликайте громаду,
Щоби сий детиночци найти ридну маму,
А вдарили ранесенько у голосний дзвин:
Ой сходиться та до двора паняночки вси.
Вси дивочки паняночки до двора ступали,
Та й на своих головоньках все виночки мали.
А молода Марисенька по затиллю йде,
Та и на своий головоньци винця не несе,
Марисенько, Марисенько, чом винка не ма?
Болила мя головонька, том ю не ввила,
Ой узя ли Марисеньку пид билии боки,
Та кинули Марисеньку у дунай глйбокий.
Потерять венок — лишиться девства, девица потеряла венок, мать допрашивает ее: где она его дела? Я на реке полотно белила, в воду венок уронила, отвечает девица.
Я на ричци биль билила,
Там я, мати, винчик загубила.
Наконец, когда мать пристает к ней неотвязчивее, она сознается, что ехал молодой козак и сорвал с нее венок.
Треба мати правду сказати:
Ихал полем козак молоденький,
Зирвав з мене виночок зелененький.
Девица, убегая из родительского дома, оставляет матери своей — венок на колку. Отдать венок милому — значит отдаться ему вполне. Девица, выходя замуж, снимает свой венок. Есть образ любимый в народной поэзии: девица пускает на воду свой венок, и кто его поймает на воде, тот будет ее супругом.
Пиду я в садочок, та вирву листочок,
Да зовью виночок — пущу на ставочок,
Кто винок пойме, той мене возьме.
В зажнивных песнях прославляется венок из колосьев, который работниками представляется хозяину, как символ окончания тяжелого жатвенного труда.
Наше село веселе,
Ми виночка несемо,
Не з золота, — з ярици,
З назимой пшеници,
Не з золота, а з жита,
Нам горилка налита.
. . . . . . . . . . . .
Ой обжинки, паночку, обжинки!
Дай нам меду гррилки,
Прочиняй, пане, ворота,
Несем тоби винки из злота!

Б. Кустарники и деревья

Роза — рожа (там, где почему-нибудь нет настоящей розы, ее заменяет Rosa althea) — символ красоты и забав. По песенному мировоззрению’ это — прекраснейший цветок на свете. Скажи мне правду, моя душа (в некоторых вариантах этой песни с таким вопросом обращаются к какому-то мальчику), какое растение лучше всех в свете: крещатый ли барвинок, пахучий ли василек или красная роза? На это следует такой ответ: крещатый барвинок устилает сады, пахучий василек имеет три запаха, а лучше розы, красной розы, нет ничего на свете. Девица, хвалясь перед матерью своею красотою, сравнивает себя с полною розою,
Та скажи мини правду, мое серденя
(в др. варианте: мале пахоля,
в третьем — обращение к дуброве),
Над якую травину на свйти нема!
Чй над той-то хрещатий барвинок,
Чи над той-то запашний василек,
Чи над тую червоную роженьку?
Хрещатенький барвиночок сади устила,
Запашненький василечок три запахи ма,
А над тую роженьку,
А над тую червоную,
На свити нема!
Ти думаешь, моя мати, що я не хороша,
А я, мати, так хороша, як повная рожа.
Прикладывая розовый цветок к своему лицу, девица говорит:
По загуменье червона рожа,
Надийшла туда красна паннонька,
Урвала соби червону рожу, та прикладала к свому личеньку
Коби ж у мене таке личенько, ладила ж бим ся за цисаронька! —
если б у нее было такое личико, то она бы могла выйти замуж за цесаревича.
Рожа-символ удовольствий, молодости. Предаваться живым забавам, веселости на песенном языке называется скакать в рожу. В веснянках говорится, что молодцы и девицы скачут в рожу и калину, —
То в рожу, то в калину,—
а старые деды и бабушки — в колючки и в крапиву.
То в бодлаки, то в крапиву.
В этом смысле в свадебных песнях брат невесты, желая сказать, что сестра его еще молода и ей предстоят забавы и удовольствия молодости, выражается, что сестре его не следует выходить замуж, потому что уже процветает роза, а вместе с тем крещатый барвинок устилает садик и пахучий василек поднимается до плетня.
Та нейди, сестрице, молодою замиж,
Та вже рожа процвитае,
А хрещатенький барвинок
Устилае садочок,
А запашненький василечок
Из тином ривняться.
Свадебное торжество в песнях изображается в образе пути, усеянного розами: по одному варианту это путь на двор, где происходит пляска, —
Ламлите роженьку,
Стелить дороженьку,
Щоб мягче ступати,
На двир танцовати, —
а по другому — в церковь.
Ламлите роженьку,
Стелить дороженьку
Нашому молодому
До Божого дому.
Рожа — украшение девицы. Молодец спрашивает девицу: отчего она не откликалась к нему, когда он ехал мимо ее ворот, она отвечает, что тогда цвела роза и она украшала себе ей волосы.
Чи ти чула, дивчинонька, як я тебе кликав,
Мимо твои воритечка сивим конем ихав?
Ой хоч чула, хоч не чула — не озивалася,
В саду була, рожа цвила, а я затикалася.
Букет из роз — подарок милому:
Прийди, миленький, до мене,
Зивью тоби квитоньку
З рожевого цвитоньку.
Милый, лаская свою возлюбленную, называет ее красною розою.
Ой ти, дивчино, червоная рожа!
Цветущая роза означает также здоровье.
Женщина, отданная замуж в далекую сторону, пускает по воде розовый пучок. Мать, увидев его и заметив, что цветы поблекли на воде, заключает, что дочь ее больна.
Ой зирву я зь рожи квитку, та пущу на воду:
Пливи, пливи, з рожи, квитко, та до мого роду.
Ой приплила з рожи квитка, та й стала крутиться,
Вийшла мати води брати, та й стала журиться,
Либонь же ти, моя доню, недужа лежала:
Що вже твоя з рожи квитка на води зовьяла.
Мысль, что отец бережет красоту и здоровье дочери, а напротив, свекор не заботится в равной степени о своей невестке, выражается так: женщина говорит, что посадит розу и поставит сторожем своего отца, — сторож надежный: роза не ощипана:
Посажу я рожу, поставлю сторожу,
Поставлю сторожу, батенька мого,
Ой певна сторожа, — не щипана рожа.
То же препоручает она свекру, но сторож оказывается ненадежным: роза ощипана.
Непевна сторожа, — пощипана рожа.
В весенних песнях и играх роза олицетворяется в виде девицы и ей придается мать. Тума (девушка из помеси татарской и малорусской крови) водила хоровод, ведет, ведет и станет, поглянет на девиц, все ли девицы в хороводе. Нет одной рожи. Мать чесала рожу и научала ее: дочь моц, роженька, не становись близ тумы: тума сведет тебя с ума: сожмет тебе ручку, снимет с тебя золотой перстень.
Тума танчок водила,
Веде, веде та й стане,
На дивочок погляне:
Чи вси дивочки в таночку?
Тильки рожи не мае,
Мати рожу чесала,
А чешучи навчала:
Донько моя, роженько,
Не становись край туми!
Тума зведе из ума,
За рученьку издавле,
Золот перстень издийме.
Варианты этой песни замечательны. Вместо тума — поют также дунай и туман.
Дунай танчик водив,
Веде, веде та й стане
. . . . . . . . . . .
Донько моя, роженько,
Не становись край Дуная:
Дунай зведе из ума.
А в варианте, за писанном в Киевской губернии, сама мать называется рожею,
Туман танчик водив
… и пр.
Донько моя, роженько,
Не становись край тумана:
Туман зведе из ума!
Чи вси дивочки в таночку.
Тильки роживни не мае,
Рожа дочку чесала,
А чешучи навчала:
Донько моя, роживно, и пр.
В, варианте же из Воронежской губернии рожа носит двойное и непонятное имя рожи-спажи (?).
Чи вси дивочки в таночку?
Роже-спажи не мае,
Мати рожу чесала,
А чешучи навчала:
Донько моя, роженько,
Не становись край Дуная.
Мы не возьмемся разрешать, какая редакция правильнее. Что касается до олицетворения розы и ее дочери вообще, то мифологическую древность этого представления едва ли можно подвергать сомнению. Есть весенняя игра такого рода: одна девушка представляет собою дочь рожи: она садится на земле, впереди нее садятся гуськом девицы, одна девушка не садится, но ходит и спрашивает каждую из сидящих на земле девиц: не рожа ли она? Девицы отвечают: ‘ни’, а когда очередь дойдет до той, которая изображает собою рожину дочь, девицы поют: я рожина дочь, я нак барышня! Где твоя мать? — В светлице на скамье, вьет венки.
Я рожина дочка,
Як паняночка.
Де твоя мати?
В свитлици, на скамници,
Винки вье!
Подобная игра есть у чехов, девицы садятся гуськом на земле, задняя называется Pani Ruova. Одна из девиц называется chodacka, она не садится, а ходит и спрашивает сидящих, когда же дойдет до задней, которая называется pani Ruzova последняя в свою очередь спрашивает: чего тебе нужно? — Chodacka отвечает: золотой ключ от неба (chci zlaty klic od nebe).— Упал ключи в колодец. Вытяни себе один! (Upadly mi klice do studne: vythni si ieden) говорит pani Ruzova. — Какой? — Крайний. Тогда chodacka берет за руку девочку, сидящую, напереди, ведет ее и заставляет становиться на колени перед pani Ruzova. Игра эта отправляемая в разных видоизменениях, искажена прибавлениями и переменами, возникшими под влиянием христианских представлений. Девочка, которую берут за руку и водят, называется ангельчиком (andelicek). Chodacka всячески старается рассмешить ее, и если успеет, то ангельчик делается чертиком, а если ангельчик удержится от смеха, то говорят, что он возносится на небо. Сквозь эти позднейшие наросты виднеются, однако, Следы древнего языческого продолжения игры. Pani Ruzova спрашивает ангельчика: на какую сторону он пойдет: на солнечную или на месячную. Хоровод разбивается на две половины: солнечниц (slun&egrave,cnic) и месячниц (mesicnic), на челе первых pani Ruzova, на челе других chodacka, потом обе половины снова соединяются. Черта эта заставляет нас предполагать, что с этой игрой некогда соединялось почитание светил. Самые ключи от неба показывают, что эта весенняя игра состоит, в связи с тем представлением об отпирании неба и земли, о котором мы говорили. Мать рожи, вероятно, одна и та же мать, у которой Урай (в других вариантах Юрий) просит ключей от неба. Если бы мы не боялись скороспешных заключений, то признали бы эту мать рожи одним и тем же существом, что и весна, у которой дочь — весняночка.
Образ чесания матерью дочери, вероятно, составляет одну из черт истории древнего олицетворения розы, и образ этот до того усвоился народною поэзиею, что мы несколько раз встречаем сопоставление розы с чесанием девицы. Так, в одной веснянке поется: в долине роза стояла, под розою девица чесала русую косу, ожидала к себе милого:
Городе, городе, куди ти стоит воритьми?
Чи на улицю широку, чи на долину глибоку?
А в долини рожа стояла,
Пид рожою дивочка русу косу чесала.
К соби миленького бажала.
В свадебных песнях поется: брат сестру расплетает, все розу вспоминает.
Ой брат сестру росплитае.
Все рожу поминае.
Что эти образы имеют начало в отдаленной древности, доказывается тем, что подобное встречается в словацких песнях, белая роза процветала, мать дочь заплетала.
Бела ружа преквитала,
Матка дцеру заплетала.
Роза является вместе с калиною признаком веселья. ‘Пойду я, говорит девица, ущельем-долиною, сломаю розу с калиною. Ветер веет, роза процветает. У моих ворот играет свистелка, а меня мать бранит, не пускает на улицу. Я украдкой уйду и нагуляюсь. Я ведь не стара еще, я не погуляла, я еще молода — охотница гулять’.
Ой пиду я яром-долиною,
Ой зломлю я, зломлю рожу з калиною,
Витер повивае — рожа процвитае,
Пид моими воротами свистилочка грае,
Мене мати лае, на улицю не пускае.
Я хоч одкрадуся, та нагуляюся,
Во я ще не стара, ще я не гуляла,
Ще я молоденька — гуляти раденька!
Образы срывания розы и ломания калины сопоставляются с раздумьем девицы о том: выходить ли ей замуж, или оставаться в девицах.
Ой пиду я горою-долиною.
Знайду я соби роженьку з калиною,
Чи рожу рвати, чи калину ломати,
Чи замуж ити, чи дивою зистати.
Замужняя женщина, тоскуя о минувших днях девичества и о разлуке с родными, встречает в поле калину и розу, которые припоминают ей былое и заставляют заплакать.
Ой пишла вона горою не долиною,
Та й знашла вона роженьку з калиною.
Узяла вона роженьку пригинати,
Взяли ии дрибни слези обливати.
Есть песня о превращении молодца в розу, а девицы в калину.
Пишов козак дорогою, дивка долиною,
Зацвив козак роженькою, дивка калиною!
Песня эта в том виде, в каком мы ее слышали, очевидно, вариант песни о превращении молодца в терн, а девицы в калину (см. ниже). Однако, едва ли можно с уверенностью сказать, что в основе здесь лежит одно только мифологическое событие. Песни ,могли смешаться, или, лучше сказать, песня о терне и калине могла быть перенесена на розу и калину вследствие того, что существовала легенда, а может быть, и песня о превращении молодца в розу, а девицы в калину’ превращение же в терн и калину составляло особую легенду. Это можно заключить из того, что и в других песнях роза и калина сопоставляются с мужескою и женскою двойственностью.
Ишов козак з побережжа,
Ой як повная рожа,
А дивчина з долини,
Як червона калина.
С расцветшею розою сравнивается молодец козак. Так, например, о знаменитом герое Уманской резни Максиме Зализняке, песня говорит, что он цвете т в Украине, как в огороде роза, тогда какнет примера, чтобы козак сравнивался с калиною, которая есть исключительно женский образ.
Максим козак Зализняк, козак з Запорожжа,
Процвитае на Вкраини як в городи рожа.
Есть в народной поэзии странный образ: роза, растущая на морозе, это — символ любовного страдания.
Сию рожу по морозу, по снигови сходить,
Великое закоханье до биди приводить.
Калина, вообще, символ женственности в обширном смысле. Вся духовная жизнь женщины — ее девичество, невинность, любовь, замужняя жизнь, радости, горести, родственные чувства — все находит себе применение в калине. Калина представляется слышащею, видящею, думающею и говорящею. В веснянках спрашивают ее, что говорят о красоте молодцов и девиц, и калина дает ответ в смысле благоприятном для девичьей и невыгодном для молодецкой красоты.
Ти, калино червоно,
Ти при лузи стояла,
Ти чувала, видала,
Що в Киеви дзвонють,
А на ринку говорють?.. —
Парубоцька краса
В дгтю пуринае,
А дивоцька краса
В молоци пуринае,
В меду виринае.
Воображению представляется, что калина находится в каком-то раздумье. ‘Что ты, калина, желаешь ли дождя, боишься ли суши, что грустна?’ спрашивают ее. ‘Нет’, отвечает калина, ‘я не желаю дождя, не боюсь суши, я так себе стою, да думаю: как мне зацвести’.
Червоная калино, чого в тузи стоишь,
Чи дожчу жадаеш, чи суши ся боиш.
Я дожчу не жадаю, суши не боюся.
Стою соби та гадаю, як зацвисти маю.
Калиновые рощи (луга) сочувствуют положению женщины и соболезнуют о ее несчастиях. В песне о женщине, превратившейся в кукушку, говорится, что когда она стала жалобно куковать, то калиновые рощи стали от печали раскачиваться {Як стала ковати, жалибно плакати.}.
Стали калинови луги з туги розлягати.
То же в галицкой песне об Оленочке, которую брат хотел продать туркам, она умертвила себя, и турки с досады стали рубить в куски ее тело: тогда калиновые рощи расколыхались от великой печали.
Але ся калинови дуги
З великой дуже туги
Зачали ся розлигати.
Образ этот напоминает ‘Слово о полку Игоря’, где древо с тугою преклоняется к земле после нечаянной смерти князя Ростислава.
Калина обыкновенно носит эпитет красной (червонной). Влюбленный молодец называет свою возлюбленную вместе и полною розою и калиною:
Ой ти дивчино, червона калино,
Як мини на тебе дивитися мило!
Девица приравнивает калину к своему лицу и говорит: ах, кабы я была такая, как зта горючая калина.
Калиноньку ламала,
У пучечки въязала,
До личенька ривняла:
Ой колиб я такая,
Як калина жаркая!
Не меньше любим в народной поэзии и белый цвет цветущего калинового деревца. Молодец, называя свою милую красною калиною, вместе с тем придает ей название белого дерева, разумея цвет.
Червоная калинонька билее деревце,
Чом до мене не говорит, мое любе сердце?
Калиновый цвет — ласкательное выражение в обращении дочери к матери.
Ой мати моя, калиновий цвит!..
В свадебных песнях невеста ломает цветущие ветви калины и спрашивает отца: будет ли она, разумеется, после свадьбы, — такая, как эта калина?
Як прийшла Марусенька,
Наламала си квиту,
Калинового цвиту,
Пришла до свитлоньки,
Поставила на стольчику,
Проти свого личенька,
Питалася батенька:
Чй буду я такая,
Як калиненька тая?
Здесь цвет калины — символ девичества и красоты, свойственной девичьей молодости, сообразно с этим выход замуж и, следовательно, окончание девичьей жизни выражается отцветанием калины:
Добре було калиноньци та при водиченьци,
Добре було дивчиноци та при матиноньци.
Калинонька одцвитае, цвиток опадае,
Иде дивчина вид матинки, гаразд ий минае.
Так как с девичеством совпадает веселость, которая соединяется и с любовью, то отцветанием калины выражается также и печаль девицы по поводу разлуки с милым,
Стоить калина — опав на ий цвит,
Десь мий миленький пишов кризь свит.
А нецветением калины обозначается вообще одинокая и грустная жизнь женщины. Убогая девица, у которой при хате нет ни забора, ни кола, говорит, что там только стоит куст калины, но и та не цвела.
Коло мого двора
Ни плота, ни кола,
Тильки стоить кущ калини,
Та й та не цвила!
Калиновый цвет представляется с свойством утишать волнение и томление сердца.
Цвит калину ламала, до серденька клала.
Ни не перестане мое сердце тужити?
Возрастание калинового дерева применяется к разным положениям женщины. Где ты, калина, росла, что ты такая прекрасная, такая тонкая, высокая, широколистная? — Выросла в лесу при источнике, близ холодной воды.
Де ти, калино, росла,
Щось така красна,
Тонка, та високая
Листом широкая?
— У лузи при криници,
При студений водици.
Спрашивают затем девицу: где она выросла, такая красивая, и следует ответ: у батюшки в прохладе, на сладком медку.
У тата в холодочку,
На солодким медочку.
Робость и скромность девицы сопоставляется с положением калины, растущей в укромном месте, над водою.
Чорврная калинонька над водою стоиш,
Молодая дивчинонько, щож ти ся мя боиш?
Ой коби я не червона, я б ту не стояла,
Ой коб я не молода, я б ся тя не бала.
Напротив, калина, растущая в дурном месте, над болотом, сравнивается с глупою женщиною, которая полюбила пьяного старика.
Ой у лузи при болоти калина,
Дурна була нерозумна дивчина:
Полюбила козаченька старого,
Веде з корчми пьяного.
Порхание пташек по ветвям калины — ухаживание молодцов, за девицею.
Коло млина калина,
А по тий калини пташечки ходили,
То ж дивочку молодци любили.
Птички любят калину, едят ее ягоды и даже надоедают ей: калина просилась из лугового леса в дуброву: наскучили ей райские пташки, обломали на ней зелень, поклевали ягоды.
Просилася калинонька з лужейка в диброву,
Бо вже мини надокучили райский пташкове,
Гильля мини поламали, ягидойки обдзюбали.
На калине вьет гнездо сокол, поет соловей, —
Стану гляну в долину
На червону калину:
На червоний калини
Соловейко маленький
В его голос тоненький, —
кукует кукушка, —
Заковала зозуленька в калиновим лузи,
Тужить, тужить мое сердце за тобою дуже!
кречет даже ворон, —
На могили червона калина,
На калини чорний ворон кряче,
На чужини сиротина плаче, —
последний образ сопоставляется с плачем сиротки на чужой стороне.
Под калиною происходит любовное свидание, и козак, отправляясь к девице на ночное свидание, привязывает своего коня к калине — символическому дереву.
Ой привязав кониченька к червоний калини,
А сам пишов до дивчини на били перини.
В том же смысле любовного значения двор, где отдают девицу замуж, представляется обсаженным калиною и огороженным терном, составляющим с калиною, как увидим ниже, любовную пару.
Знати, Ганнусенько, знати,
З которой вона хати:
Двир ии обтернений,
Калиною обсажений.
Колебание калинового деревца и наклонения ветвей его к земле — образы женской печали. Калина качается без ветру — это девица за лозами убивается за своим милым:
Червоная калинонька без витру хитаеться,
Молода дивчина за лозами за милим убиваеться.
Калина наклонилась — это девица задумалась: куда это делась ее доля, а доля из-за моря откликается к ней и говорит, что она несчастлива, калина наклонилась над водою — это девица берет воду и грустит о молодце.
Калина схилилася,
Дивчина зъулилася,
Де доля подилася.
Обизвалась доля
По тим боци моря:
Дивчина вродлива,
Та доля несчастлива!
Ой у лузи калина на воду схилилась,
Брала воду молода дивчина,
За хлопцем тужила,
Бо хлопца любила.
С калиною, опустившею вниз ветви, сопоставляется и несчастная в замужестве женщина, —
Червоная калинонька, чого гильля опускает?
Молодая молодице, чого слези проливает? —
и жена чумака, оставшаяся с детьми, когда муж ее уехал в дорогу.
В темним лузи калинонька, схилилися вити,
Покинув чумак жинку й маленький дити.
Еще более грустный образ представляет калина почерневшая: с нею сравнивается глубоко тоскующая женщина.
Калина червона, чого почорнила?
Чи ти витру боишся, чи дожчу бажаеш?
Ой я витру боюся, и дожчу бажаю:
Кого вирне люблю, за тим умираю!
Женщина, принужденная жить в чужой стороне, которую уговаривают не печалиться, сопоставляется со сломленною и в ином месте посаженною калиною.
В чистим поли стоить кущ калини,
Ой я тую червону калину из корнем зломаю.
Та посажу червону калину в себе крий виконця.
Рости, рости, червона. калино, рости, не хилися,
Живи, мила, в чужий сторони: живи, не журися!
Росла, росла червона калина, та й похилилася.
Жила, жила мила в чужий сторони, та й зажурилася.
Женщина, страдающая от неверности мужа, также сопоставляется со сломанною и брошенною калиною.
Ой возьму я червону калину,
Зломлю, зтрощу та й покину:
З невирною дружиною
Я не живу, тильки гину.
Под калиною вообще женщина ищет отдыха от житейского горя: под нею садится оплакивать свое горе и вдова с ребенком, —
Сама сяду пид калиною
И з маленькою дитиною, —
и молодая женщина, которую тяготит брак со стариком.
Пожену я сири воли на широку на долину,
Сама пиду спочивати пид червону калину.
Прихожу я пид калину — калина зелененька,
Тяжко мини за стареньким, бо я молоденька.
Но с роскошно-растущею калиною, сравнивается мать, родившая козацкого сына-красавца.
Ой червовая калина весь луг закрасила,
Породила мати козацького сина,
Дала ему стан хороший и чорнии очи.
Ветер, веющий на калину, образ внимания молодца к девице. Но ветер веет, а калина не зреет: это приводится в сравнение с тем, что козак любит девицу, но не объясняется в любви, потому что хочет, свататься на ней впоследствии. Поспевание калины — годность девицы к браку или вообще наступление времени брака.
На калину витер вив, калина не спие,
Козак дивчиноньку любитв — заняти не смие,
Ой тим ии не займае, що сватати мае.
В свадебных песнях мы встречаем такой образ: отец невесты подходит к калине, ветер не веет, солнце не греет, калина не спеет. Подходят мать, братья, сестры — то же, но когда подходит к калине жених — и ветер веет, и солнце греет, и калина спеет.
И витер вие, и сонце грие,
И калина спие.
Жених подходит к калине, чтоб срубить ее — это символ брачного соединения. Сперва подходят к калине свадебный староста и сваха, калина не дается им и говорит: не для тебя калина посажена, не для тебя Маруся изряжена, но жениху она говорит противное: для тебя калина посажена, для тебя Маруся изряжена.
З пид боку шабельку выймае,
Та на тую калину замеряе,
Стала тая калинонька промовляти:
За для тебе ся калина сажена,
За для тебе тая Маруся изряжена.
По совершении венчания новобрачную сравнивают с изрубленною калиною.
Сичена калина, сичена.
Наша Марьечка винчана.
Когда же новобрачная оказывается целомудренною, тогда от ее имени поют: ‘поеду я в рощу луговую во калину, сломлю ветку калиновую, да заткну себе за намитку: пусть моя калина вянет, пусть мои родные веселятся’.
Ой пиду я у луг по калину.
Та в зломлю калинову витку,
Та застромлю за билу намитку.
Нехай моя калина вьяне,
Нехай моя родина гуляе.
Ходить в луг по калину и ломать ее — в песнях занятие девиц. В одной песне сокол говорит: ‘где-то я буду вить себе гнездышко? — В луговом лесу при долине, на красной калине. Будут девицы ломать калину, будут в мое гнездышко засматривать’.
Ой зажурився сивий соколонько:
Ой бидна моя головонька,
Ой деж я буду гниздечко свивати?
Ой у лузи, на долини на червоний калини:
Будуть дивки калину ломати…
Девица, жалуясь на свое несчастье, посылает свою лихую долю заблудиться в лесу, но лихая доля отвечает ей, что как только девица пойдет в лес ломать калину, она тотчас за нее вцепится.
Хоч я пиду, молода дивчино, в лиси заблужуся,
А як пидеш калини ломати — я за тебе учиплюся!
Мать молодца видит тропинку, по которой девица ходит в рощу по калину, и догадывается, что девица любит ее сына.
Через гору стежка, а в гай по калину,
Там дивчина ходила сим день по калину.
Ой дивчино, дивчино, чого гаем блудиш?
Видай ти, дивчино, мого сина любиш.
Сломанные ветви с ягодами служат знаком любви: девица бросает ими в козака.
Ой на гори калина,
Там дивчина ходила,
Калиноньку ломала,
На козака кидала.
Ходить по калину и не находить калины значит искать возможности видеть милого друга и не увидать.
Ой пиду я, пиду, в зелений луг по калину,
Чи не зачую, чи не зобачу свою вирную дружину?
И калини не наломала,
И дружини не видала.
Но сломанные и связанные в пучок ягоды, подобно тому как и самое деревцо, служат также символом брака.
Чи я в лузи не калина була?
Чи я в лузи не червона була?
Взяли мене поломали и в пучечки повязали.
Така доля моя!…
Чи я в батька не дитина була?
Чи я в батька не кохана була?
Взяли мене замиж дали, и свит мини завязали…
Така доля моя!
Для мужчины ломать калину или ходить по калину — значит способность к супружеской жизни. Молодая женщина посылает старого мужа в лес по калину и грозит покинуть его, если не наломает он калины.
Диду, диду! У луг по калину,
Як не пидеш, не наламиш — далеби покину!
В этом же смысле молодая женщина в насмешку посылает своего старого мужа по калину, а сама тем временем вводит к себе молодца.
Пиди, старий, бородатей, калину ломати,
Ой привела молодого тихенько до хати!
Калина представляется также посаженною на могиле. Жена говорит мужу: ‘Я умру, мой милый, умру, сделай мне кленовый гроб, насыпь высокую могилу, посади мне в головах калину, пусть склоняются калиновые ветви, ко мне придут маленькие дети’.
Ой умру я, мий миленький, умру,
Зроби, милий, кленовую труну.
Насип, милий, високу могилу,
Посади, милий, в головках калину.
Из калини щоб схилилися вити, —
Прийдут до мене маленький дити.
На могилах двух супругов, которые пали жертвою злой матери, посадили калину и шиповник: ветка к ветке наклоняется, а мать за детьми убивается.
Посадили синови червону калину
Молодий невистци зелену шипшину,
Гилка до галки прихиляеться,
Мати за дитьми убиваеться.
Калина на могиле означает любовь. Девушка, томясь от любви, говорит: посадите мне, сестры, в головах калину: пусть все знают, что погибаю от любви.
Посадить ми, мои сестри, в головках калину,
Нехай кожний о тим знае, що з коханьня гину.
Калина, посаженная в головах покойника, дает ему спокойствие во гробе. В одной песне дочь говорит матери, чтоб она над нею посадила калину: будет прилетать кукушка и рано куковать, а ей в земле будет легко лежать.
Посади, матинко, червону калину,
Туди буде, матинко, зозуля литати,
Бона буде, матинко, раненько кувати:
Мини буде, матинко, легенько лежати!
Козак, умирая в чужой стороне, просит посадить в головах калину: пташки будут прилетать, есть калину, а козаку будут приносить вести от родных.
Казав соби насипати високу могилу,
Казав соби посадите в головках калину.
Будут пташки прилитати калиноньку исти,
Будут мини приносите вид родоньку висти!
Есть песня о превращении в калину девицы, а ее возлюбленного — в терн. Содержание этой песни таково: козак любил девицу, но люди разлучили их. Козак тоскует и хочет утопиться. Девица говорит ему: ‘не топись, не губи души, лучше пойдем обвенчаемся, если меня любишь’. Козак клянется, что любит ее. Они пошли венчаться, но не застали дома священника. ‘Или твое несчастье, или моя несудьба!’ восклицает козак и приказывает запрягать коней. Они едут венчаться к чужому священнику. Едут они по одному полю, едут по другому, как стали сворачивать на третье поле, стал спотыкаться конь. ‘Воротимся, девица, сказал козак, нам здесь не венчаться’. Козак пошел по горе, а девица по долине, козак стал на горе терном, а девица в долине калиною. Вышла мать козака рвать терен, а мать девицы ломать калину. Это не терен — это мой сынок! Это не калина — это мое дитятко!’.
Чом дуб не зелений? Лист туча прибила.
Козак невеселий — лихая година!
Якь мини, братци, веселому бути:
Любив я дивчину — розлучили люди.
Тепер мини, братци, пароньки не буде.
Тильки мини пари, що очици кари,
Тильки всей любови, що чорные брови.
Чорни брови маю, та й не оженюся,
Хиба пиду з горя з мосту утоплюся.
— ‘Не топись, козаче, бо душу загубит.
Ходим, повинчаймось, коли вирне любиш’. —
‘Люблю тебе дуже… скарай мене Боже!..
Буду тебе циловати, поки сон изможе!’
Вже нациловався и намиловався,
Як у саду соловейко та нащебетався!
Пишли вони винчатись — нема попа дома!
‘Чи твое несчастьтя, чи моя недоля,
Що ми не зостали его попа дома?’
Запрягай же, хлопку, коня вороного,
Пойдем винчатись до попа чужого.
Ихали ми поле, ихали друге,
На третьему поли став кинь спотикатись.
‘Вернимось, дивчино, нам тут не винчатись!’
Пишов козак горою, дивка долиною, —
Став на гори козак терном,
А в долини дивчина калиною!
Вийшла сина мати того терну рвати,
Дивчинина мати калини ломати.
Сеж не терночок, се мий синочок,
Се не калина — се моя дитина!
Несмотря, на признаки, указывающие сравнительно позднее составление этой песни в том виде, в каком она поется в настоящее время, основа ее древняя, как можно заключать из того, что совместность терна и калины в народной поэзии довольно глубоко укоренилась. Так, например, в вышеприведенной свадебной песне двор невесты представляется обгороженным терном и обсаженным калиною. В одной колядке — фантастический сокол вьет себе гнездо и обкладывает его терном, а внутри кладет калину.
На тим явори сив сокил сидить,
Сив сокил сидить, гниздечко вьеть,
Обкладае го острим терничком,
Острим терничком, сухим бильячком,
А в середину — цвит та калинку.
В другой песне женщина, тоскуя о разлуке с родными, говорит, что ее дорога к родным заросла терном, покрылась листьями, и калина нависла над нею.
Терном поросла, листом припала,
Червоною калиною понависала.
Наконец, самый стих о превращении из приведенной выше песни является с изменениями в других песнях уже не в смысле повествуемого события, но как поэтическое сравнение.
Ишов козак по гори, дивка пид горою,
Зацвив козак терном, дивка калиною.
Ой ти живеш на гори, а я пид горою,
Ой чи тужиш так за мною, як я за тобою.
Ой колиб ти так за мною, як я за тобою,
Жили б, жили, мое сердце, як риба з водою!
Есть еще песня о превращении, где терен и калина играют хотя не главную, но важную роль. Это вариант песни о женском существе, бросившемся в воду (см. выше о воде), которому дается имя Ганны. Здесь эта Ганна, бросаясь в воду, произносит такие слова: ‘не ломать цветов с калины, не щипать на горе (а в песне о превращении козака в терен он превращается на горе) терна. Цвет калины — Ганнино лицо, а терен — ее очи’.
Щоб з калиноньки цвиту не рвати,
Та щоб на гори терну не щипати:
Бо калиновий цвит — Ганнино личко,
А на гори терен — Ганнини очи.
В народной поэзии есть еще два образа, относящиеся к калине: это калиновый мост и калиновая стрела. В свадебных песнях поется, чтобы на пути к посаду, на который с особенною торжественностью сажают новобрачных, мостили калиновые мосты.
А до того посаду пишного
Мостить мости калинови.
Точно то же поется и о пути новобрачных в дом жениха из дома невесты.
Помостили мости
З калиновой трости…
Другой случай, где является калиновый мост — жалоба состарившейся девицы на то, что ее молодые лета минули. Она хочет догнать свои молодые лета, догоняет их на калиновом мосту и просит их прибыть к ней, хотя на часик, в гости.
Ой нагнала лита мои на калиновим мости,
Ой вернитесь, вернитеся, хоч на часок в гости!
И там, и здесь калиновый мост — символ молодой, здоровой, веселой жизни. Калиновая стрела упоминается в одной песне, в которой описывается поединок между поповым и вдовиным сыновьями за девицу.
То тоби, поповичу, тая дивка:
В твоим сердци калинова стрилка.
Ой вдовин син, дарую тоби дивку,
Вийми з серденька калинову стрилку.
Ой як тяжко каминь пидиймати,
Тяжче калинову стрилку виймати.
Вишня несколько раз является также женским символом, хотя не в такой степени, как калина. Часто вишня означает девицу, иногда убогую и красивую.
Ой як вишня, як черешня ягидками рясна,
Молоденька дивчинонька на личенько красна.
Богатая, губатая, та ще к тому пишна,
Убогая, хорошая як у саду вишня.
Девица чародейка, очаровавшая козака, сравнивается с кудрявою вишнею-черешнею.
Ой вишенько, чесешенько, верхом кучерява,
Дивчинонька козаченька та й причаровала.
Произрастание ягод на вишне сопоставляется с девичьею веселостью.
Ой вишенько, черешенько, чом ягид не родиш?
Молодая дивчинонька, чом гулять не ходиш?
Ой як мини та родити та за холодами,
Ой як мини гулять ходити та за воротами.
Девице нельзя ходить на улицу гулять, как вишне родить ягод за холодом. Заохочивая девицу к веселости, обращаются к зеленой вишне.
Рости, рости, вишенька, бо ти зелененька.
Гуляй, гуляй, дивчинонько, поки молоденька.
Но вишня сопоставляется также и с замужнею женщиною: вишня не пускает листьев зимою, женщина плачет оттого, что у нее неверный друг.
Ой вишенько, черешенько, чом лист не пущаеш?
Молодая молодице, чого слзы проливает?
Ой я листу не пускаю, бо лютую зиму маю,
Ой я слези проливаю, невирного друга маю.
Вишня сопоставляется также с матерью и притом в известной нам пеене — с убогою, подобно тому как девица убогая сравнивается с вишнею.
Ой у саду вишня ягидки зродила,
Я з тобою, мий миленький, диточок сплодила.
Ой у саду вишенька помиж вишеньками,
Що я бидна зроблю з моими диточками.
В песнях встречается и вишневый садик. Он — принадлежность жилища девицы и ее любимое местопребывание.
А в ней з синечек, та двое дверечек
У вишневий садочок.
Там она чешет свою косу, поливает и рвет свои цветы, там происходят и любовные свидания.
У садочку черешенька,
А пид нею дивчинонька
Русу косу чесала.
Ночувала ничку в вишневим садочку,
И з тобою, сивий соколочку.
Вишневый садик — принадлежность хозяйственного комфорта. Старик, уговаривая молодую женщину полюбить его, обещает ей в числе разных удобств-и вишневый садик.
Куплю тоби хатку, та ще й синожатку,
И ставок, и млинок, и вишневий садок.
Береза также женский символ, она особенно означает замужнюю женщину и, между прочим, мать. ‘Вчера была красная калина, теперь стала белая береза’, поется о вышедшей замуж девушке.
Вчора була червона калина,
А тепер стала билая береза.
Есть песня о превращении в березу замужней женщины, которая терпела много от свекра, попрекавшего ее каждым куском хлеба. Ее отец отправился рубить березу и узнал в ней свою дочь.
Ось иде батенько берези рубати.
— Не рубай, батеньку, билои берези,
Бо я не березонька — я твоя дитинонька! —
‘Ой коли дитина, чого так збилила,
А коли береза, чого засмутнила?’
— Я в батька була — чорвона калина.
А в свекра стала — била береза!
Замужний хлиб добрий, тильки що вимовний,
Хто его роскусить, той плакати мусить,
Вкроив свекор лусту, як кленового листу,,
Питаеться мене — чи зъиси, невистко?
Не зъила у хати, зъила за дверима,
Не зъила сухого, облила слизами!
Но есть другое превращение — утонувшей особы женского пола, — песня, напоминающая Ганну и чуть ли не составляющая ее видоизменения. ‘Брат говорил сестре: не становись на доску… Она не послушалась и утонула, а как утопала, сказала три слова: не руби, братец, белой березы, не коси шелковой травы, не рви черного терна: белая береза — это я, молодая, шелковая трава — моя русая коса, а черный терен — мои карие очи’,
Казав брат сестрици: не становись на кладку!
Сестриця не слухала, на кладку ступила,
Кладка схитнулась, сестриця втонула,
Як потопала, три слова сказала:
‘Не рубай, братику, билои березоньки,
Не коси, братику, шовковои трави,
Не зривай, братику, чорного терну:
Билая березонька — то я молоденька,
Шовкова трава — то моя руса коса,
Чорний терен — то мои кари очи.
В рекрутской песне береза, опускающая ветви, сопоставляется с матерью, оплакивающею сына, которого отдают в солдаты.
Годи, берези, зелений стояти,
Пора тоби, березо, гильля опускати,
Беруть, березо, молодця в солдати,
За ним плаче его стара мати.
Девица, уходя из родительского дома, срывает вершину с березки и применяет ее к своим родителям, остающимся без нее.
Ихала дивочка з пид винця,
Зломала березку з верхивця.
Стий, моя березко, без верха,
Живи, моя матинко, без мене.
Женщина, идущая к матери на совет, обращается к березе по противоположению символа тому, что он изображает.
Ой березо, березо,
Не стий край дороги,
Не шуми по диброви,
Бо я туди йтиму
До матинки на пораду.
Берза поставляется к дубу, как мать к сыну или сыновьям.
Ой дуб до березы верхом похилився,
Козаченько своий неньци низько поклонився.
Вероятно, в смысле же символа матери береза является в таком образе: под березой сидит брат с сестрою, — брат богатый, сестра бедная, — и сестра говорит брату: ‘одна нас, брат, мать родила, да не одно счастье нам дала: тебе — роскошь, а мне — горе’.
Ой у поли пид березою,
Там сидит брат з сестрою…
Одна нас, брате, мама породила,
А не одно нам счастя вдарила:
Тоби, брате, панованьня, а мини злидни…
В таком же значении символа матери в одной галицкой песне береза сопоставляется с печальною матерью, которая носит на руках плод беззаконной любви.
А там долов, на долини береза стояла:
Смутна мати на рученьках дитину тримала:
На поляни, на поляни шугай траву косит,
За шугаем смутна мати дитиноньку носит.
Иногда береза применяется и к девице. Со срубленною березою сравнивается невеста, а с наклонившеюся березою девица, плачущая по милом.
Мовила береза диброви:
Не стий, диброво, зашуми,
На мене, березу, не дивись:
Бо я сегодня била й зелена,
А завтра буду зрубана.
Зеленая березонька похилилася,
Дивчинонька за милим зажурилася.
Нигде не встречается любовного свидания под березою, но есть случаи потери девства, в одной песне поется: ‘под белою березою девица стояла, хорошая, чернява, белолица’, а потом описывается, как ее соблазняют и увозят.
Пид билою березою дивчина стояла,
Хороша, чорнява, личком билява.
В другой песне девица сознается, что потеряла свой венок, то-есть свое девство, под березою.
Утратила свий виночок
Пид билою березою,
Не пьяною, тверезою.
Мы знаем две песни, в которых береза представляется говорящею — в одной с дубом, в другой с кукушкою. В первой береза хвалится своей корою, широкими листьями, Высокими ветвями, а дуб говорит ей, что это все не она себе дала, а дали ей солнце, ветер и дождик.
Ой хвалилася березонька,
Що на мини кора та билесенька,
Що на мини листя та широкее,
Що на мини гильля та високее.
Ой обизветься зелений дубочок:
Ой не хвалися, била березонька,
Не ти свою кору вибилила,
Не ти свое листя широчила,
Не ти свое гильля височила.
Вибилило кору яснее сонце,
Широчив листя буйний витер,
Височив гильля та дрибний дожчик!
В свадебной галицкой песне с березою, которая также хвалится своими достоинствами, сопоставляется девица, которая хвалится своими косами, а дружки приписывают ее красоту попечениям матери.
Не хвалися, дивочко, своими косами:
Не ти их, дивочко, викохала,
Викохала их ридна матинка.
В другой песне, где изображается разговор кукушки с березою, кукушка спрашивает: ‘что это ты, береза, не зелена?’ Береза отвечает: как же мне быть зеленою? Подо мною стояли татары, они обрубили ветви своими саблями, потоптали землю конскими подковами, доставали ключевой воды, поили своего пашу и говорили: паша, наш капитан, пойдем в темный лес за ляхами. Эти ляхи — коварные люди, как поймаем, так мы их на виселицу.
У поли береза стояла,
На тий берези зозуля кувала,
Зозуля берези питала:
Чому ти, березо, не зелена?
— Ой як же мини зеленою бути:
Пидо мною татары стояли,
Шабельками гильля обтинали,
Пидкивками землю трахтували,
Кирничнои води добували,
В криштолови шклянки наливали,
Та свого башу наповали —
— Ой ти башо, наш копитане!
Ходимо в темний луг за ляхами,
А тии ляшки зрадливи люде,
А як пиимаемо — шибениця буде!
Береза, по народному верованию — любимое дерево русалок, они любят качаться на березе.
На гряний недили
Русалки сидили…
Сидили русалки
На кривий берези.
К женским символам принадлежит лещина (орешник), встречаемая в песнях, хотя и не часто.
Зашумила лещинонька,
Заплакала дивчинонька.
Или:
Зеленая лещинонька вид сонця завъяла,
Невирная дружина свит завьязала.
В одной песне лещина противопоставляется дубу, который, сообразно своей постоянной символике, здесь ясно означает молодца.
Таки дуб, таки дуб, таки не лещина,
Прибував, ночував хлопець молодчина.
В козацкой песне молодец, уезжая в степь, говорит своим родным, что ему вымоют голову дожди, а расчешет лещина, иронически выражая ту мысль, что, лишенный попечения любимой женщины, он будет довольствоваться тем, что изображает женщину.
Мене, мати, змиють дожчи,
А висушать буйни витри,
А розчеше густая лещина:
О тож моя любая дивчина!
Орех — символ приглашения к любви.
Вийду за ворота, роскушу оришок,
Роскушу оришок, та вийму ядерце:
Вийди, вийди, дивчино, потиш мое серце!
К разряду женских символов можно причислить и тополь. Есть песня о превращении в тополь женщины, заклятой злою свекровью, в отсутствие сына. Возвратившись домой, сын спрашивает мать, куда она дела его жену. Мать отвечает: пошла пасти стадо в поле. Сын говорит: ‘изъездил я Польшу и всю Украину, да не видал такого тополя, как у нас на поле. От ясного солнца не краснеет, от буйного ветра не чернеет’ (иначе: от буйного ветра не качается, от ясного солнца не окрашивается). — ‘Возьми, сынок, острый топор, руби тонкий тополь в поле’. — Как ударил первый раз, дерево зашумело, ударил в другой, — издало гул, похожий на человеческую речь, а как ударил в третий, — оно проговорило: ‘не руби меня, я — твоя милая. Это мать твоя так нам наделала: маленьких деток осиротила, тебя вдовцом сделала’.
Мати сина та оженила
Молоду невистку та зненавидила.
Ой послала мати сина в далеку дорогу,
Молоду невистку у поле до льону.
Випроважала та й заклинала:
‘Не вибереш льону — не приходь до дому.
Та стань у поли тонкою тополею!’
Ой приихав син з далекой дороги,
Та й поклонився матери в ноги.
‘Матусю, матусю, де дила Марусю?’
— Не схотила, синку, у доми робити,
Пишла у поле стадечка глядити. —
‘Изъиздив я Польшу и всю Украину,
Та не бачив тополи, як на нашим поли,
Од ясного сонця не почорвоние,
Од буйного витру та не почорние’.
(Иначе:
Од буйного витру та не колихаеться,
Од ясного сонця та не викрашаеться).
— Ой бери, синку, гострую сокиру,
Та рубай в поли тонкую билину. —
Ой перший раз цюкнув — вона зашумила,
Другий раз цюкнув — та загомонила,
Третий раз цюкнув — вона промовила:
‘Не рубай мене, бо я твоя мила,
Се твоя матуся нам так поробила,
Маленький дити та посиротила,
Тебе, молодого, вдивцем нарядила’.
Есть еще иная легенда о превращении женской личности в тополь. В некоторых местах Малороссии есть обычай ‘вести тополю’, обыкновенно отправляемый на троицыной неделе. Девицы избирают из среды своей подругу, привязывают ей поднятые вверх руки к палке и водят с припевами.
Стояла тополя край чистого поля.
Стий, тополенько, не розвивайсь,
Буйному витроньку не пиддавайсь!
Быть может, этот обычай в темной области мифологии окажется в связи с великорусскою березкою, но в малорусском народе соединяется с ним предание, что в тополь превратилась девушка, ожидавшая своего жениха в степи на могиле (на кургане). Только при таком значении делается понятным в припевах приглашение, обращенное к тополю: ‘не развиваться!’ Девицы как будто хотят удержать ее от превращения в дерево. Слова: ‘не поддавайся буйному ветру’ — заставляют предполагать, что, вероятно, силе ветра приписывалось самое превращение, как и теперь народное верование приписывает ветру всякого рода изменения с человеком. Достойно замечания, что и в других песнях встречаются сближения ветра и тополя. В галицкой песне поется, что буйные ветры веяли на тополь, но не свеяли с него листьев, пока не повеял восточный ветер, так точно много молодцов ухаживало за девицею, но никто ее не взял, пока не явился жених.
Една була тополонька в тим сади,
Една була дивчинонька в тим доми.
Буйнии витри вияли,
3 тополи листу не звияли:
Аж восходовий витер повияв,
Уси хлопци за дивчиною вважали,
А дивчиноньки не взяли.
А Ивасенько як наважив,
То й дивчиноньку соби взяв.
В других песнях тополь является при разных положениях женской жизни. Напр., две девицы сопоставляются с двумя тополями:
Ой у поли дви тополи одна другу перехилюе,
У городи дви дивчини — одна другу перепитуе.
Замужняя женщина говорит, что отец лелеял ее когда-то как белую тополь, —
Кохав мене батько як билу тополю… —
и свое несчастное замужество сравнивает с рублением тополя.
Та було б не рубити билои тополи,
Було б не давати до тяжкой неволи.
Женщина, скучая в чужой стороне, жалуется, что ей не с кем побеседовать, а муж говорит ей, чтоб она пошла побеседовать к двум тополям. Уже я ходила и говорила, — отвечает жена, — да ничего мне не сказал тополь, не развеселил моего сердца:
Чоловиче мий, дружино моя,
Вже я ходила, вже говорила.
До мене тополи не промовила,
На сердци печали не розвеселила.
Здесь тот смысл, что женщине хочется побеседовать с женщинами, а муж в насмешку указывает ей на тополь именно оттого, что в его народном поэтическом воззрении тополь символизирует женщину.
Грабна (граб — carpinus belulus), несмотря на то, что очень обыкновенное дерево в лесах правой стороны Днепра, встречается, однако, сколько нам известно, только в одной песне, которая есть не что иное, как вариант песни о превращении женщины в тополь, только тополь заменяется грабиною.
У поли крапивонька жалливая,
У меня свекруха сварливая!
Журила невистку день и нич:
‘Иди, невистко, од мене прич!
Иди дорогою широкою,
Та стань у поли грабиною,
Тонкою, та високою.
Кудрявою, кучерявою.
Туди итиме мий син з виська,
Вуде на тебе дивитися,
Прийде до дому хвалитися’. —
— Ой я, матинко, и свит пройшов,
Та не бачив лива дивнишого,
Як у поли грабинонька
Тонка, та висока.
Кудрява, кучерява. —
‘Ой бери, синку, гострую сокиру.
Та рубай з кориня грабину’.
Перший раз цюкнув — биле тило,
Другий раз цюкнув — кров дзюрнула,
Третий раз цюкнув — промовила:
‘Не рубай мене, зелененькую,
Не розлучай мене, молоденькую!
Не рубай мене з гилочками,
Не розлучай мене з диточками,
У мене свекруха розлушниця:
Розлучила мене з дружиною
Из маленькою дитиною’.
Липа встречается в песнях чрезвычайно редко, хотя это дерево не только повсюду растет, но и любимо в домашнем быту. По одной купальской песне можно ее примкнуть к женским символам. Она изображается утопающею и просит помощи у дуба, но дуб говорит, что пусть ей помогает клен, потому что он живет с ней.
Ой на рици на Дунай,
Там липонька потопае:
Та на верх гилочка випливае,
Бона дубочка прикликае:
Та подай, дубочку, хочь гилочку!
Та нехай тоби кленок дае,
Що вин з тобою вирно живе.
В одной песне событие о превращении женщины в дерево отнесено к липе (см. ниже о яворе). В другой, петровочной, под липою происходит свидание и разговор козака с сироткою семилеткою, загадывающею ему загадки.
У городи пид липкою
Стояв козак з сириткою,
Сириткою — семилиткою.
Куди идеш, произжаеш,
Чи загадки не вгадаеш?
А що роете без кориня?
А що вьеться по дереву?
А що бижить без прогону?
А що свитить круту гору?
А що грие биз жарости?
А що лежить кинця нема?
Козаченько одгадуе:
Каминь росте без кориня,
А хмель вьеться по дереву,
Вода бижить без прогону,
Мисяць свитить круту гору,
Сонце грие без жарости,
А шлях лежить — кинця нема.
Эта семилетка должна быть русалка, так как в другой песне подобные загадки загадывает русалка девице.
Дуб — символ мужеский. В песнях он постоянно означает мужчину, преимущественно молодца. В купальских песнях прямо означаются красною калиною — девицы, а зелеными дубами — молодцы.
Та йшли дивочки та по ягидочки,
Червоная калинонька — то дивочки,
Зелени дубочки — то парубочки.
Во многих песнях дуб сопоставляется с различными положениями молодца, напр., с дубом зеленым сравнивается приезжавший к женщине и ночевавший у нее молодец.
Ой дуб, таки дуб,
Таки зелененький,
Прибував, ночував
Хлопець молоденький!
Густые листья на дубе — слова и мысли козака,
Ой ти дубе кучерявий, гильля твое рясне,
Ой козаче молоденький, слово твое красне!
Ой ти дубе кучерявий, рясний лист на тоби,
Ой козаче, молоденький розум у тебе.
А опадание листьев — его безрассудство.
Ой ти дубе кучерявий, широкий лист опаде,
Дурний козак молоденький — без розуму пропаде.
С печальным козаком сопоставляется дуб наклоненный или прибитый грозою.
Зелений дубе, чего похилився?
Молодий козаче, чего зажурився?
Чом дуб не зелений? Лист туча прибила.
Козак невеселий — лихая година.
Образ дуба до того сроднился с образом молодца, что девица, заблудившись в лесу, думает сначала, что перед нею дуб, а оказывается молодой лесник.
Яж думала, то дуб зелененький,
Аж то стоить гайдай молоденький.
Двое пирующих мужчин сопоставляются с двумя дубами.
Похилився дуб дубови,
Поклонився кумь кумови,
За любую гостинойку,
За красную бесидойку!
Сухой дуб сопоставляется с козаком, которого постигает невзгода, например, поход, разлучающий козака с его возлюбленною, а также с дурным или с развратным молодцом.
Розвивайся, сухий дубе, завтра мороз буде,
Убирайся, козаченьку, завтра поход буде.
Я морозу не боюся, таки розивьюся,
Я ноходу не боюся, вранци уберуся.
Таки з своею дивчиною та попрощаюся.
Сухий дуб, сухий дуб, сухий не зелений,
На що мене полюбив, коли ти мерзений.
Як из тебе, сухий дубе, зелений не буде,
Так из тебе, пройди свите, господарь не буде.
Пройди свите, зайди свите, вси дороги знаеш,
На которе мисце прийдеш, то дивчину маеш.
Сухой дуб противополагается зеленому, как немилый человек милому.
Сухий дуб на долини, а зелений в лиси,
Мене мати годувала, як ластивку в стриси,
Мене мати годувала, в папир завивала,
Молодцями вибирала, за нелюба дала.
Так как вообще в песнях природа часто радуется вместе с человеком и разделяет его горе, то и дуб представляется в близких отношениях к сердечным ощущениям человека. В любовных песнях говорится: когда мы сошлись и полюбили друг друга, тогда сухие дубы развивались, а когда мы разошлись, то и зеленые и молоденькие усохли.
Як ми з тобою спизналися, —
Сухи дуби розвивалися:
А як кохатися перестали, —
То й однолитки повсихали.
Козак относится к дубу, как к мыслящему существу и спрашивает: будет ли ему принадлежать любимая девица.
Ихав козак через байрак — помагай Биг, дубе,
Ой чи моя, чи не моя дивчинонька буде?
В одной песне дуб противопоставляется отцу, а береза матери, сирота в чужой стороне говорит, что ему не к кому приютиться, приютится он к дубу, а дуб — не батюшка, приютится к березе, а береза — не матушка.
Прихилюся й к дубочку
А дубочок та не батенько,
Прихилюся й к берези,
А береза та не матинка.
В галицкой песне с падением дуба на дуб сопоставляется ссора, возникшая у молодца с его матерью.
Дуб на дуба повалився,
Син з мамкою посварився.
Есть в народной поэзии образ-голубь, сидящий на дубе, в одной песне любовного содержания голубь сидит на дубе — на мужеском дереве, а голубка на женском — на вишне.
Сидить голуб на дубочку,
Голубка на вишни:
Скажи мини, мое сердце,
Що маеш на мисли.
В другой — голубь своим гуденьем, сидя на дубе, предсказывает козаку грозящее ему бесчестье.
Подивлюся я на дуб чорними очима,
А на дубоньку сив голубонько гуде,
А на козака неславенька буде.
В третьей описывается, как на дубе сидели два голубочка, потом снялись и полетели.
Ой на дубоньку два голубоньки
Циловалися, миловалися,
Сизими крилечками обнималися,
Знялись вони полетали…
В иной песне под дубом сидел голубь с голубкою,
Пид дубиною, пид зеленою,
Сидить голуб и з голубкою…
вдруг козак убил голубя, а голубка тоскует. Подобных образов сидения голубей на дубе можно привести еще несколько: они замечательны потому, что имеют соотношение с теми двумя голубями, которые представляются сидящими на двух дубах, стоящих посреди моря (см. ниже о голубе).
Колись то було з початку свита,
Тоди не було неба, ни земли,
Неба, ни земли, нем сине море,
А серед моря та два дубойки,
Сили упали два голубойки,
Два голубойки на два дубойки.
Это обломок мифа о всемирном дереве, составляющем одну из крупных черт первобытной арийской мифологии и отразившемся, между прочим, в додонском дубе древней Греции, который кажется особенно близким к нашим дубам, так как здесь и там играют роль голуби.
В малорусской поэзии есть одна нередкая форма — письмо, написанное на древесном листе и посылаемое к родным или близким. Дубовый лист, упоминается при таком обороте. Девушка, потерявшая невинность, хочет известить отца о своем несчастье посредством такого письма.
Пливи, доле, за водою,
А я у слид за тобою,
Допливемо до дубчика,
Та вирвемо по листочку.
Та спишемо по письмечку,
Та пошлемо до батенька:
Нехай батько не турбуе,
И виночка не готуе,
Я свий винок утратила и пр.
Клен (клинь-дерево) встречается в песнях не часто, но из немногих мест видно его значение также в качестве мужеского символа. С кленом, разрастающимся в разные стороны раскидисто, сравнивается козак, ухаживающий за девицею и не обращающий внимания на людские толки.
Ой у поли клинь-дерево ризно,
Ходить козак до дивчини пизно.
Ой не ходи, козаче, до мене:
Буде слава на тебе й на мене.
Я неслави по вик не боюся:
Кого люблю, стану — обиймуся.
В одной козацкой песне с кленом сопоставляется предводитель отряда, которого козаки похоронили, а с опаданием листьев с клена — собственная погибель этого отряда без начальника.
Росло, росло клинь-дерево, та у гору високо,
Закопали отамана в сиру землю глибоко.
Росло, росло клинь-дерево, та й став лист опадать,
Зосталися гайдарики, сами стали пропадать.
Развитие клена — прибытие сына к отцу, или ожидание отца.
Клинь-дерево розвиваеться:
Батько сина сподиваеться.
В любовных песнях девица поет, что клен зеленеет там, куда проезжает ее милый, и вянет там, куда проезжает немилый.
Ой куди мий нелюбий поихав,
Ой туди трава полегла,
И клинь-дерево зовьяло,
И мое серденько зоетряло…
Куди мий миленький поихав,
Ой туди трава вже шовкова,
И клинь-дерево зелено
И мое серденько весело.
Но в песнях более играет роль кленовый лист, чем само дерево клен. В веснянке девица хочет написать на кленовом листе письмо к отцу и просить его дозволения погулять.
Ой пиду я в зелений лис,
Та вищиплю кленовий лист,
Та пишлю пислоньки до батенька:
Чи звелить батенько гуляти.
Девица хочет закрыть кленовым листом след своего милого, чтоб ее милого другие не любили (здесь, вероятно, разумеется известный способ привораживания посредством следа).
Ой пиду я у лисочок,
Вирву кленовий листочок,
Та прикрию слидочок,
Щоб не припав слидочок,
Щоб пташечки не ходили,
И слидочкив не зробили,
Щоб мого голуба сивого
Инши не любили.
С кленовым листом сравнивается судьба новобрачной, удаленной от родительского дома.
Кленовий листочок.
Куди тебе витер несе —
Чи в гору, чи в долину.
Чи в чужую украину?
Молода дивчинонька!
Куди тебе батько оддае.
Чи миж турки, чи миж татари,
Чи в чужую землю
У великую семью?
Старик, вспоминая о своих молодых летах, спрашивает: не завились ли они в кленовый лист и не полетели ли в леса.
Лита мои молодии, де ся ви подили?
Чи завились в кленовий лист та в лис полетили?
В песне, в которой рассказывается, как девица, шедшая с водою, прогневила Бога, ходившего по земле, тем, что не дала ему воды и назвала воду нечистою, она говорит, что в воду нападало кленовых листьев.
Бо вода есть нечиста.
Нападало з клну листа.
В щедровках поется, что на кленовом листе написаны имена солнца, луны и звезд, которые означают хозяина, хозяйку и детей.
Ой по рици, по осоци
Там плавае кленов листок..
На тим листу написано
Три письмечка:
Первое письмечко — ясен мисяць.
Друге письмо — ясне сонце,
Третье письмо — ясни зори.
В песнях того же разряда говорится о том, что через село везли клен, из него делается церковь, в которой три хоругви, принадлежащие молодцам, называемым по имени: им в честь колядуют. Все эти неясные черты о клене и о кленовом листе указывают, что с этим деревом соединялись некогда особые представления, теперь уже угасшие и оставшиеся только в обломках.
Через наше село
Клинь-дерево везено
Високе, зелене,
А з того деревця
Висока церкивця,
А у тий церкивци
Три корогивци.
Виноград — символ девического состояния, молодости, а также веселости и благоденствия. Девица у родителей проводит веселые дни юности для того, чтобы достаться мужу: это выражается образом разведения винограда. Виноград ее вытопчет жених с боярами. Девице жаль его. ‘Не жалей винограда, — говорит ей отец, — пожалей о своих молодых летах. Минет твое веселое житье у батюшки’.
Ой ходила дивочка по городу,
Та садила собй виноград из приполу,
Та забула воритечки зачинити,
Та мусила свого батенька упросити:
Ой зачини, мий батенько, ворота,
Не пускай Ивасенька з боярами,
Бо витопче сад-виноград ногами.
Ой не жалуй, дитя мое, сих винових вит,
Та пожалий, дитя мое, молоденьких лит,
Шо виннии квиточки зростуться,
Батенькови роскоши минуться.
Под виноградом девица рядится и любуется своим нарядом.
Перед воритьми виноград росте,
А з пид винограду та вода тече:
Тамь Марусенька билилася,
Свого батенька просилася,
Чи хорошенько вбралася.
О девице-красавице говорится, что она родилась в саду и выросла в винограде.
Вона в саду родилася, в винограду зросла.
Моли Бога, молодий козаче, щоб за тебе пишла.
Девица разговаривает с своим виноградом и просит его расти, цвести, родить ягоды, если она пойдет за милого, и, напротив, не расти, не цвести и не родить ягод, если ей суждено идти за немилого.
Ой у городи виноград сажен,
Ой хто его садив? Молода Маруся,
А садючи та говорила:
Винограде, виноградочку,
Як не пиду я за милого замиж,
Винограде, не приймайся,
У виточки не роспускайся,
А як пиду за милого замиж —
Винограде, приймайся,
У виточки роспускайся!
Венок из виноградных листьев, означающий девичество, представляется пущенным по воде: кто его поймает, тот девицу добудет.
По садочку хожу,
Виноград сажу,
А посадивши поливаю,
А поливши нащипаю,
А нащинавши винка зивью,
Винка зивыо, на воду пущу.
Хто винка пийме, той мене визьме.
Прибытие жениха изображается еще и в образе сокола, прилетевшего в сад, где растет виноград, — там он ищет голубки.
Летить, летить соколонько через сад,
Та вдарився крилечками в виноград,
Та вдарився крилечками та й питае:
Чи тут моей голубоньки не мае.
В некоторых песнях показывается, что народное поэтическое мировоззрение соединяет с виноградом представление о благоденствии. Таким образом, в одной свадебной песне говорится, что виноград стелется на доброе житье новобрачным.
У вишневим саду виноград стелеться,
Нашим диткам на добрий бит стелеться.
В одной галицкой колядке виноград — символ семейного счастья и зажиточности. Отец и мать девицы и сама девица, которая садит виноград, называются виноградными ягодами, девице желают выйти за поповского сына (идеал более богатого быта для земледельцев), чтобы не работать, пить мед-вино, да ключами позванивать, т. е. надзирать за хозяйством.
Сад пидмитала, грядки копала,
Грядки копала, вино садила,
Вино садила, слово мовила,
Ой рости, вино, тонко, високо,
Тонко, високо — в корни глубоко.
Ой не зродило по три ягодойци:
Перша ягодойка — ей матейка,
Другая ягодойка — ей батейко,
Третя ягодойка — сама молода,
Сама молода зарученая…
Аж до Люблина за поповог сина,
За поповог сина, щоб не робила,
Щоб не робила, мид-вино пила,
Мид-вино пила, ключьми дзвонила.
Виноград — также образ пиршества и празднества. Девица бережет виноград и отгоняет от него райских пташек, потому что для ее семьи он нужен на свадьбу: для женитьбы молодцов и для выдачи замуж девицы.
Зажурилася крутая гора,
Що не зродила шовкова трава,
Тилько вродився зелен виноград,
Красная панна саду стерегла.
Та налинули райски пташкове.
Ой ишша, ишша райськи пташечки,
Нам того вина барзо потреба,
Есть у нась синки — на жениньнячко.
Есть у нас дочки — на даваньнячко.
Виноград является преимущественно в обрядных песнях, свадебных и колядках, в прочих, бытовых, мы встречаем только выражение сад-виноград, под которым уже не разумеется специально виноградной лозы.
Закотилося сонечко за сад-виноград…
Или:
Через сад-виноград по воду ходила.
Это не более, как поэтическое название всякого сада, тогда как в приведенных нами выше примерах, взятых из обрядных песен, несомненно идет дело о виноградной лозе. В настоящее время этого растения почти нет в быту малорусского поселянина, но, по известию архидиакона Павла, сопровождавшего патриарха Макария антиохийского в половине XVII века (The travels of Macarius, part. II. trahslat. by X. C. Belfour, p. 206—211), в Малороссии в садах росли виноградные лозы и даже делалось из них вино. Так как виноград является в таких песнях, которые наиболее древни и наименее подвержены искажениям и заимствованиям, то поэтому мы можем предполагать, что знакомство с виноградом истекает из далекой древности.
Из плодовых деревьев и кустов в народных песнях встречаются яблоня, груша, терн, ожина (ежевика). Яблочное дерево имеет значение только по плодам. Яблоко — символ любви и приветливости. В подольской колядке поется, что девица стерегла яблоки золотые. Просил у ней отец, мать, братья, она не дала, говоря, что бережет их для милого:
А в лиску, в лиску на жовтим писку,
Росла яблонька тонка, висока,
Тонка, висока, листом широка,
Зродила вона золоти яблочка.
Ябка стерегла гречная панна.
Прийшов до ней батенько ей:
Ой здийми, доню, золоти яблучка,
Биг ми не здийму, милому держу.
А когда пришел ее милый, она сказала, что теперь снимет яблоки, потому что берегла для него.
Оттепер здийму, бо тоби держу.
Этот мотив очень распространен и в других местах Малороссии и в Галиции. В угорской песне девица просит ветер свалить ей два яблочка — одно ей, другое милому.
Подуй, витроньку, з Дуная,
Сваль ми яблочко з конаря,
Сваль же ми едно, або дви:
Едно милому, друге ми.
Кому ж я го мам даровати?
Даровала бы я го старому,
Не мило сердцу мому,
Лем го дарую молодому, —
То мило сердцу мому.
Девица покачивает яблоко по следам милого, это — знак согласия на любовь, тогда как по следам старого, немилого она катит камень.
Ой по слиду старого
Покотила каминем,
А по слиду молодого
Покотила яблучком,
Ой як мило та любо
Яблучкови котиться,
Ой так мило та любо
Молодому жениться.
Яблоко, подаренное милым, имеет привлекающее свойство, молодец дал девице яблоко: она раскусила первое и узнала его, раскусила другое — и полюбила его.
Одно твое яблучко роскусила,
Тебе, миленький, пизнала,
Друге твое яблучко роскусила,
Тебе, милий, полюбила.
Яблоко также означает внимание к родным.
Як будете но яблучку рвати — зирвить и мое,
Як понесете до отця, до неньки — понесить и мое.
В веснянках золотое яблочко является в руках таинственного младенца* которого приносят или привозят к воротам.
Ой чим воно цятаеться?
Срибними оришками.
Ой чим воно пидкидаеться?
Золотим яблучком.
(О мифическом значении золотого яблока смотри у Афанасьева. Поэт. воззр. 11. 307). С яблоком сравнивается лицо красавицы.
Биле личко як яблуко, стало як калина.
Груша не имеет определенного постоянного значения. Иногда с опаданием грушевого цвета сравнивается скоропреходимость радостей.
Ой на грушци билий цвит — та вже опадае.
Любив козак дивчиноньку — тепер покидае.
В угорских песнях есть песня о том, как девица, попрощавшись с милым, ждала его столько времени, сколько он велел — два года, а потом, вопреки его заказу, не ждать его долее двух лет, прибегла к чарам и творила их над сухою грушею. Это такие чары, что мертвое тело заговорит.
За два роки го чекала,
А на третий чарувала…
Суху грушку подливала.
Боже, Боже, чьто за чари,
Же мертве тило прогварит!
В четвер вечур по вечери,
Не вистало и полночи,
Иде милий дуркаючи.
В силу этих чар над сухою грушей, в четверг ввечеру (у литовцев в это время особенно являются привидения) явился к ней умерший милый. Она удивилась, что у него лицо было бледно и волосы слеглись. Он зовет ее под черешню. Вдруг запел петух. Мертвец приказал ей идти домой не оглядываясь, а не то она погибнет.
Як они там посидали,
То когути заспивали.
Ид до дому, моя мила,
Жебись ся не обизрила,
А скоро ся ти оглянеш,
Та ти зараз там пропадет, и проч.
Эта песня, однако, нам кажется не древнего происхождения и если усвоена народом до какой-нибудь степени, то сложена на немецкий образец. Баллады совсем не в духе малорусской песенности, никогда рассказы о мертвецах и чертях не облекаются в песенные формы. Притом в западную южнорусскую песенность вошла даже другая песня, отчасти похожая на приведенную нами, но уже явно составленная по мерке Бюргеровой Леноры.
Терек, кроме приведенного выше превращения молодца (см. выше о калине), в малорусских песнях встречается как образ очей.
Чорни очи як терночок,
А бривоньки якь шнурочок.
Девица прикладывает терен к глазам и говорит: если б у меня были такие очи, я бы вышла замуж за господчика,
Урвала соби чорного терну,
Та приложила к своим оченькам:
Коби ж у мене такии очи,
Годила бим ся та паничеви.
А в песне об утонувшей Ганне, по некоторым ее вариантам, в терен превращаются ее очи.
У лузи терен — Ганнины очи.
В колядке поется о золотом терне, служащем как бы оградою господарю, которого прославляют.
Ой славен, славен нашь господарь,
Золотим терном обгородився.
В некоторых песнях говорится о терновом огне или терновых огнях, т. е. о горящем терне:
Ой по гори, по гори,
Терновии огни,
Коло тих огнив
Дванадцять молодцив.
Между этими песнями особенно поразительна одна, в которой изображается хоровод около тернового огня.
А там на луках на барз широких,
Там же ми горит терновии огник,
Коло огня ходит широкий танец,
А в таньци ходить княгня Иванко.
Далее рассказывается о каком-то княжиче (княжя) Иванке, которого пан приказал посадить в тюрьму. Если мы сопоставим с иною песнью игру в горелки или ‘горю дуба’, то, быть может, не ошибемся, если сделаем такую догадку, что в глубокой древности языческие хороводы отправлялись при горении костров и для этого употреблялся, между прочим, терн, имевший священное значение.
Верба (Salyx fragilis) в песнях — символ сборищ и свиданий, что вполне сообразно с бытом, так как это дерево растет не только в огородах, но в селах на улицах, при дворах, при плотинах, — везде, где бывают сборища. Под вербою в песнях водят хороводы, собираются улицы, девицы приманивают к себе молодцов, женщины белят полотна.
Ой пид вербою, пид зеленою,
Ой там круглий танец иде.
Що на наший улици
Верба зеление,
Ой тим вона зеление,
Що челядь молода.
А на чужий улици
Верба не зелена,
Ой тим вона не зелена,
Що челядь мерзена!
Пид вербою дивочка
Русу косу чесала,
На молодцив моргала.
Ой пид вербою, пид зеленою
Там молодиця биле билила.
В веснянках приглашают девицу обмести вербу и место под нею: туда приедет и станет с товаром молодец, — у него хорошие кольца: всем девицам он продает, а одной из них дает даром.
Ой пид вербою не метено.
Пид зеленою не прометено.
Та встань, Настечко, ранесенько,
Обмети вербу чистесенько,
Ой там Ивасько з крамом стане,
З крамом хорошим — з обидцями,
Усим дивочкамь роспродае,
Дивци Настечци так дае.
В другой песне, петровочной, поется, что под вербою стоят коки оседланные, с уздами и нагайками, совсем готовые — только сесть на них, да ехать сватать девиц.
Ой пид вербою зеленою
Там стоять кони посидлани,
И посидлани и поуздани,
И нагаечки почеплени.
Тильки систи та поихати,
У Високее дивок сватати.
Здесь опять под вербою сборище. Под вербою — свидания молодцов с девицами, она — свидетельница и ссор жен с мужьями.
На гори верба, пид вербов вода.
Черпала ми ей дивча молода,
Дивча вид води, козак до води,
Зачекай мя кгречна панно,
Дай коним води.
На двори верба, пид вербою калюжа,
Россердилась жинка та на свого мужа.
Верба стоит на распутье, все видит, все слышит, и к ней обращается девица, желая узнать, куда уехал ее милый.
Ой вербо, вербице,
Ти на роспутьти стояла.
Далеко чула, видала,
Куди ихав мий миленький?
Верба, растущая на дворе девицы, имеет как бы приворотное значение. Ветреный молодец говорит любящей его девице, которой он изменяет, чтоб она посадила у себя близ ворот вербу, он хоть пойдет и к другой, а зайдет к ней. Девица отвечает, что она садила и поливала, да не принимается верба, и сопоставляет это обстоятельство с тем, что молодец, которого она любила, отвращается от нее.
Ой посади, молода дивчино, у ворот вербу,
Ой я буду до другой йти, то и до тебе зайду.
Ой уже я садила, уже поливала, та не приймаеться,
Ой кого я любила, кого я кохала, той мене цураеться.
Верба — признак собрания молодцов, и запорожский кошевой атаман собирает под вербою свою козацкую раду.
Ой пид вербою, пид зеленою,
Стояла рада хлопцив громада.
Та стоить верба сама одна,
Та вона соби гостя мае,
Гостя мае, кошового:
Приихав кошовий для порадоньки.
Верба применяется, сверх того, к различным положениям женщины, и потому в этом отношении сходится с другими женскими символами из деревьев Так верба, у которой вода подмывает корень, сопоставляется с женщиною, вышедшею замуж за старика.
Ой не стий, вербо, над водою,
Непогожа вода гид тобою:
У день и у нич пробувае,
У тебе коринь висихае,
Зверху гильлячко посихае.
Козак дивку вговоряе:
Не иди, дивча, за старого:
Старий вири не диймае,
На улицю не пускае.
В другой пегсне девица, за которую бьются молодцы, сравнивается с вербою, у которой гнутся ветви, да не переломятся.
Ой ти, вербо зелененькая,
Та на тоби гольлячче гнеться!
Нехай гнеться, не поломаеться,
Таки на мни лист знайдеться!
В свадебных песнях с наклоненною вербою сравнивается обвенчанная новобрачная, а с расколотою вербою — перебравшаяся из родительского дома в дом мужа.
Схилилася верба з верху до кориня,
Винчалася Маруся з ранку до полудня.
Роскололася верба од верха до корене,
Взята Марийка, взята од отца, од матери.
Верба сопоставляется не только с женским, но и с мужским лицом: ‘время тебе, верба, развиться, поется в одной веснянке, — время тебе, Ваня, жениться’.
Ой вербо, вербо, вербице,
Час тоби, вербо, розниться,
Ой час тоби, Иваську, жениться.
В песнях встречается шум верб. В козацких песнях и думах он является с зловещим значением.
То не верби луговии зашумили,
То безбожнии ушкали налетили.
В любовных песнях он находит воспоминания об утраченной любви:
Шумлять верби, в кинец гребли, що я насадила,
Нема тепер того тута, кого я любила.
А с опаданием листьев с шумящих верб сравнивается разлука с милым.
Шумлять верби, шумлять верби, а лист опадае,
Жалуй мене, мий батенько, милий покидае!
Явор (Acer pseudoplatanus — чинаровидный клен, но именем явора в других местах не называется какое-нибудь определенное дерево, так что собственно это название исключительно песенное и в жизни неизвестно) — символ печали, несчастия и грусти. Во всех почти песнях, где только является это дерево, — содержание более или менее грустное.
Явор — свидетель смерти и убийств.
Под явором лежит убитый козак:
Пид явором зелененьким
Лежить козак молоденький,
Постриляний, порубаний.
Под явором разбойники умерщвляют свою жертву:
Повели в чисте поле з голими мичами,
Зняли з его головоньку пид трома яворами.
Под явором козак застает свою девицу на свидании с другим и убивает соперника.
Ступай, ступай, сивий коню, з гори на долину,
Доганяймо пид явором молоду дивчину.
Та що ж вона, пане брате, пид явором робить?
Ой там вона з розлучником на гуляньня ходить.
Допоможи, мицний Боже, розлучника вбити,
Най не ходить, де я хожу, дивчину любити.
Най не ходить, най не носить сопилки в кишени!
Сопилочка яворова, денце ялинове.
Любилися, кохалися, — тепер перестанут!
Сопилка, с которою последний ходил к девице, называется яворовой. Образ явора сопоставляется с фактом погибели человека вообще.
За воротьми в папороти явир зелененький,
Загиб, загиб у Силници Песех молоденький.
В одной галицкой песне муж убивает свою жену, а оставшемуся после нее ребенку делает из явора колыбель и оставляет младенца в лесу,
Завив его до лисойка,
Справив ему колисойку
З яворовог деревойка.
Буде витрець подувати,
Буде синок так думати,
Же го колите родна мати,
Буде дожчик покраньяти,
Буде синок так думати,
Же го купат ридна мати.
Здесь колыбель из явора — символ безвыходного положения покинутого ребенка.
Гроб иногда представляется сделанным из явора.
Ой скажу я соби явир зрубати,
Явир зрубати, домовину збудовати.
В свадебной песне, которая поется сироте-жениху, явор сопоставляется с гробом родителя, которого сын призывает к себе на свадьбу.
Ой прилетили два голубоньки,
Та крикнули над явором.
Ой заплакав Ивасенько
Над батькивським гробом:
Ой прошу я тебе, мой батенько,
На весильлячко до себе!
Ой рад би я соловейком прилитати, —
Прилягла сира земля, та не могу встати.
Девица под явором теряет свое девство и впоследствии сожалеет о своем безрассудстве:
Утратила свий виночок,
Через дурний розумочок,
Пид явором зелененьким
З козаченьком молоденьким.
Несчастная пленница, растленная татарином, дает знать родителю, чтоб он не готовил ей приданого, что она утратила его под явором с неверным татарином.
Най ся тато не турбуе
И посагу не готуе,
Я вже посаг утратила
Пид явором яворином,
И з невирным татарином.
Козак, лишив девицу невинности, насмехается над ее горем, играя на скрипке под явором.
Ой у гаю явир зелененький,
Пид явором козак молоденький.
Сидить соби, на скрипочку грае,
Струна струни вирне розмомляе:
Нема впину вдовиному сину,
Звив з розуму молоду дивчину.
Подобный образ встречается в песне, в которой злая мать научает сына истязать жену, которая, как описывается в той же песне, и умерла от побоев.
Пид явором козак молоденький
Стиха соби на кобзоньци грае,
Струна струни голосу додае,
Ой мати так сина научае:
Маеш, синку, жинку молоденьку,
Не дай же ий роспусту тяженьку.
А з вечера комора бренила,
А в пивночи нагайка шумила,
На россвити миленька заснула.
Вода, текущая из-под явора — символ плача.
З пид явора вода тече,
Тече вода риченьками,
Плаче мила слизоньками.
Любовное свидание под явором — образ, означающий печаль, возникающую после свидания.
У городи зеленая яворина,
Ой там дивина з козаком говорила.
З тобою говорю — не наговорюся,
До дому прийду — з жалю розибьюся.
Явор в песнях нередко изображается с наклоненными ветвями Над водою. Такой образ применяется к козаку, который, уехав в Московщину, там умер.
Стоить явир над водою — в воду похилився,
На козака пригодонька — козак зажурився.
Не хилися, явороньку, ще ти зелененький,
Не журися, козаченьку, ще ти молоденький.
Не рад явир хилитися — вода корни мие,
Не рад козак журитися — та серденько ние.
Тот же образ в песне о Савве Чалом, как символ предчувствия наступающей беды.
Стоить явир над водою, в воду похилився.
Ииде Сава з Немирова, тяжко зажурився.
Этот же образ сопоставляется с прекращением любви. Козак, сам находясь в чужой стороне, откланялся девице, то есть известил ее, что разлучается с нею навсегда.
Стоить явир над водою, в воду похилився,
Из чужини до дивчини козак одклонився.
Молодец, указывая на наклоненный явор, говорит, что если он не женится на той, которую любит, то навсегда останется неженатым.
Коло млина яворина, явир похилився,
Як не возьму котру люблю — не буду женився!
Муж, недовольный своим супружеством, сам себя называет явором:
Стоить явир над водою,
Повидае свою долю:
Моя жинка некрасная,
Людьски жинки як ластивки,
Моя жинка як жидивка.
А ревнивый молодец сопоставляет мучение своего сердца, возбуждаемое разговором его возлюбленной с другим молодцом — с явором, стоящим над водою и палимым солнечным жаром.
Стоить явир над водою, в него соненько грие,
Ой не стий же, мила, з инчим на розмови,
Бо мни серденько млие.
Привороженный молодец, страдающий от любви, идет спать под явор.
На добра-нич усим на нич,
Тепер же я пиду спати,
За воротами зелен явирь, —
Там я буду почувати.
Ой чи явир, хоч не явир,
Так зеленая ялина,
Миж усима дивчатами
Одна дивчина мини мила.
Молодец, пораженный горьким несчастием, идет в лес под явор оплакивать свое горе.
Ой пиду я бором, бором.
Та стану я пид явором:
Явороньку зелененький!
Пропав мий вик молоденький!
Явор помещается и в саду: и здесь он — символ грусти.
У садочку явир зелененький,
Явир зелененький, козак молоденький,
Козак молоденький тяжко зажурився!
Явор, являясь в начале песни, тем самым указывает на ее печальное содержание и вообще определяет грустный тон всего последующего. Это мы видим, например, в колыбельной песне, которая начинается словами: ‘над морем-Дунаем ветер качает явор’.
По над морем-Дунаем
Витер явир хитае.
Ой, сине мий Иване,
Дитя мое кохане!
Далее следует грустное чувство матери, воображающей себе, как она будет расставаться с сыном, когда он пойдет в войско. Так песня о кровосмесителе, где рассказывается, как вдова бросила в Дунай сына, а потом через двадцать лет нечаянно вышла за него замуж, начинается явором: из-под явора выходит эта вдова и этим определяется печальное и мрачное содержание песни.
По над морем глибоким,
Стоить явир высокий,
А з пид того явора
Вийшла вдова молода.
В народной поэзии мы встречаем также яворовый лист. В одной угорской песне поется, что солдат томится в неволе, и песня начинается словами: широк лист на дубе, а еще шире на яворе. Дуб здесь — символ молодца, а явор — несчастия, горести, сообразно содержанию песни.
Широкий лист на дубини,
А ще ширший на явори.
Сидить жовнир у неволи
Сидить, сидить, тяжко здише,
Та й до тата листи пише.
В одной галицкой песне говорится: пошла б я к кринице за водою, да криница не чиста: нападало в криницу листьев с явора. Сделайте, молодцы, калиновый мостик, вычистите из криницы яворовые листья.
Ой пила би’м та й водицю, водиця нечиста:
Нападало у кирничку яворового листа,
Ой уробить лединчики, мосток калиновий,
Вичистити из кирнички листок яворовий!
Зная уже символизацию криницы и калины, а также и калинового мостика, смысл этой песни, по-видимому, загадочный, делается понятен: женщина хочет разогнать свою грусть и просит молодцов пособить ей.
Вещи из явора также имеют печальное символическое значение: девица, томясь сердечным недугом и не находя себе ни в чем покоя, говорит, что она хочет брать воду, но вода не берется, и ее яворовый коромысел сгибается в дугу.
Ой у бору воду беру — вода не береться,
Яворовий коромисел у дужечку гнеться.
В свадебных песнях новобрачная, с грустью разлучаясь с родителями и родительскою хатою, называет свои сени яворовыми.
Синечки мои яворови,
Будете неметени:
Ненька старенька, а сестра маленька,
Я пиду вид батенька.
Об этом дереве в песнях есть мифические истории: то явор с другими деревьями вырастает из могилы и как бы из тела лица, похищенного насильственною смертью, то живая личность, гнетомая тяжелым горем, превращается в явор. Одна песня, говоря об убитом козаке, заставляет вырастать явор из его ног, —
Куди впали били ноги,
Там виросли два явора,—
а другая, галицкая, песня рассказывает, что два явора выросли из ног убитой и погребенной девицы.
Де Настини били ноги,
Там виросли два явори.
Но гораздо полнее и связнее представляется история двух супругов, погибших жертвою злой свекрови.
Оженила мати сина молодого,
Та взяла невистку та не до любови,
Не билее личко, не чорнии брови,
Та не знала мати, як розлучати:
Послала сина до виська служити,
Нелюбу невистку до стадечка пасти.
Та послужи, синку, та два годочки,
А на третий до мене в гостиночку прийдеш.
Як прийшов же син у саму недилю,
Нелюба невистка в самий понедилок.
Посадила сина та за стольчиком,
Нелюбу невистку за скамницею,
Чествовала сина и вином и медом,
Нелюбу невистку та отрутою.
Випьемо, жинко, по половинци,
Щоб нас поховали в одний домовинци,
Та випьемо, жинко, по цилий чарци,
Щоб нас поховали обох в одний ямци.
Як умер же син та у недилю,
Нелюба невистка та у понедилок.
Поховали сина та пид церквою,
Нелюбу невистку пид дзвиницею.
Вирис на синови зелений явир,
На невистонци била тополя.
Стали их могили та присуватися,
Став явир до тополи та прихилятися.
Вийшла тоди мати сина поминати,
Нелюбу невистку та проклинати…
Либонь же ви, дитки, вирненько любились,
Що ваши вершечки до купки схилились!
Последняя, возненавидев свою невестку, хотела отравить ее, но сын выпил яду вместе с женою. И похоронили сына под церковью, а невестку под колокольнею. На могиле сына вырос явор, а на могиле невестки белый тополь. Мать приходит поминать сына и проклинать невестку и видит, что их могилы стали придвигаться одна к другой, а явор стал склоняться к тополю. И мать сказала: верно, дети, вы крепко любили друг друга, когда верхушки ваши склонились одна к другой. Галицкий вариант этой песни, вместо тополя, ставит на могиле невестки березу.
На серед села седила вдова.
Ой мала жь вона сина Василя,
Ой мала жь вона, до школи дала,
Зо школи взяла, в вийсько виддала,
В вийско виддала, на вийну пислала…
Чекае рочок, не йде синочок,
Чекае другий, не йде син любий,
На третий рочок иде синочок,
Синочок иде, невистку веде.
Ой вийшла мати з новой хати,
Ой взяла ж вона сина витати.
Винесла вона дви склянци вина,
А третя бутилька сама тротина.
До синонька пье червоним вином,.
Невистци дае саму тротину.
Син вина не пив, пид коня вильяв,
А тротиноньку по половинци,
Невистка пье, та й омливае,
А син ся дивит, з Коня ся хиляе.
‘Знала сь нас мати, як чаровати,
Знай же нас, мати, вкупци сховати!’ —
А мати сина не послухала,
Як сама хтила, так их сховала:
Сина Василя пид оконцями,
А невисточку пид воротцями,
На сину Василю соненько сходить,
По невистонци увесь мир бродить,
На синонькови явир зелененький,
На невистоньци била березонька:
Береза росте, розростаеся,
Лист до листонька привертаеся,
А явир росте, розростаеся,
Лист вид листонька видвертаеся.
А вариант Гродненской губернии — липу:
Мати сина оженила,
Да нивистку ни злюбила.
Дала сину каплун исти,
А нивистци чимирици,
Син ж тое зознав,
Своюй милой исти ни дав,
— ‘Иижмо, мила, пирод мое,
А потом будем исти твое,
Помрем разом обое’. —
Помер син в нидилю,
А нивистка в понидилок.
Кладуть сина в церкви,
А нивистку на цвинтари.
На синови вирос зилн явор,
На нивистци била липа.
Явор стину пробивае,
З липки листок доцягае,
Лист з листком злипаеться,
В матки скипаеться.
Глубокая древность этой песенной легенды доказывается общностью не только народной поэзии других славянских народов, но и прочих, принадлежащих к арийскому племени. Так, у сербов есть песня, в которой рассказывается, что двое любовников были погребены вместе и на могиле молодца выросло сосновое деревцо, а на могиле девицы красная роза, и роза прильнула к сосне. В старинной английской балладе William and Margareth на могиле красавицы вырастает роза, а на могиле рыцаря боярышник (Ministrelsy of the Bord., 221). Подобные образы есть и в скандинавской поэзии. (Uldralgte dunskevis, p. 352). Замечательно, что в наших песнях дерево на могиле невестки изменяется: то тополь, то береза, то липа, а деревом на могиле мужа остается все один и тот же явор.
В явор превращается живой человек: это молодец, которого мать прогнала от себя. Известные варианты этой песни — галицкие: мать прогоняет сына за то, что в пятницу пел, в субботу умывался (?), в воскресенье завтракал. Сестра спрашивала брата, когда он приедет гостем. ‘Когда камень пустит корень, а верба родит яблоки’, отвечал ей брат. Мать терпела два года, на третий пошла искать его и стала под явором. Начала она рвать листья с явора, а явор сказал ей: ‘не рви, родимая, листья — это мои волосы. Куда только ты, мать, ни посмотрела, верхи деревьев увяли. Куда, говорит явор, ты ни шла — за тобою кровавая река бежала’.
Иди, синку, причь от мене,
Най не маю грих на тебе,
За пятничне спиваненько.
За недильне сниданенько.
Пишов синок до сестроньки,
Та найстарша коня дала,
Середуща осидлала,
Наймолодша виправляла:
‘Коли, брате, гостем будеш?’ —
— Тогди, сестро, гостем буду,
Та як каминь коринь пустить,
Та як верба ябно вродить. —
Терпила рик, терпила два.
А третого не стерпила:
Пишла мати в лис шукати.
Стала соби пид яворець.
Та й узяла листье рвати.
А явир взяв промовляти:
Не рви, ненько, та листьенько.
Бо то мое волосьенько!
Куди сь мати подивила, —
Вси вершечки увялила,
Куди мати, каже, пишла,
То кровава ричка бигла.
Другой, также галицкий, вариант излагает эту легенду несколько иначе. Мать рассердилась на сына и прокляла его. Сын, разгневавшись, простился с сестрами и дал им обещание тогда возвратиться, когда камень поплывет по воде, а перо потонет, когда солнце будет ходить обратным путем.
Сын уехал сначала в темный лес, а там в чистое поле: конь его превратился в камень, а он сам в зеленый явор. Мать стала плакать о сыне и пошла искать его в поле. Стал дождь капать, мать стала на белый камень под явор, стали ее кусать мухи, она начала ломать ветви, тогда изрек ей слово явор: ‘о, мать проклятая! Ты не дала мне проживать в селе, не даешь и в роще стоять. Белый камень — мой конь, зеленые листья — моя одежда, тонкие прутья — мои пальчики’. А мать растосковалась и рассеялась прахом.
В недилю рано мати сина лала,
Мати сина лала, та й проклинала,
А синойко ся дай розгнивавши,
Казав старший сестре хлиба напечи,
А середульший коня вивести,
А наймолодший коня всидлати.
Найстарша сестра хлиба напекла,
А середульша коня вывела,
А наймолодша коня всидлала.
Коня всидлала, та й ся звидовала:
‘Колиж, братцю, к нам гостейком прийдеш?’ —
— Озьми, сестрице, билий каминець,
Билий каминець, легкое перо,
И пусти ти их иа тихий Дунай:
Як билий каминець на верх виплине,
А легкое перо на спид упаде.
Подумай, сестро, що з сего буде?..
Коли сонейко на зопак зийде,
Втоди, сестрице, гостьом в вас буду. —
Навернув коньомь од схода сонця
И поихавь си в темний лисочок.
Виихав овин в чистое поле.
Став ту коничок билим каминем,
Вин молодейкий зеленим явором.
Ой стала мати за сином плакати
И пошла она его гледати:
Вийшла она в чистейке поле,
В чистейке поле, в болоничейко.
Ой став ей дожчик кропити,
Стала она на билий камень,
На билий камень под зелен явир.
Ой стали ей мушки кусати,
Стала она галузки ламати,
Прорик яворець до ней словце:
‘Ой мати, мати, мати проклята!
Не дала есь ми в сели кметати,
Кще ми не даеш в полю стояти.
Билий каминець — мий сивий коничок,
Зелене листья — мое одиння,
Дрибни прутики — мои пальчики!
А мати его ся розжаловала,
Та и на порох ся россияла.
Есть еще один вариант — угорский, похожий на предыдущий, но здесь мать сама, проклиная сына, приказывает ему превратиться в явор, а коню его в камень. Это происходит на праздник русалий. Через неделю мать пошла искать сына, искала на ярмарке и не нашла, а, возвращаясь домой, ушла от дождя в лес и там узнала в яворе своего сына.
На сами святи Русаля,
Мати синочька прокляла,
А як она го прокляла,
Та го до лиса послала,
Вигнала его до лиса:
‘Иди ти соби до биса!
Жеби ти там стал явором,
А твий коничок каменем!’
Як тому тиждень переходил,
Матери жаль ся уробил:
‘Ей Боже, Боже, Боже мой,
Ах, где ся подил тоть син мой.
А буде ярмак на Левочи,
Пийду я, нийду плачучи,
Пийду я, пийду на него.
Глядати сина моего’.
Ходит от краму до краму,
Смотрит до очей каждому.
Треба ся домов вертати,
Не мож ту сина познати,
Як ишла домов, дощь падал,
Та ей до лиса там загнал.
А стала она под явор,
Вздихала: ‘Боже, Боже мой.
Ей явор, явор зелений,
Який ти красний, румений:
Таки на тоби голузки,
Як мого сина волоски,
Таки на тоби листочьки,
Як мого сина губочьки’.
А явор ку ней промовил:
‘Ой иди, мамо, ти домов,
От тамо до дому своего,
Ужь я не пийду до него!
Ид оганяти худобу,
Бо я до дому не пойду.
Я ту остану явором,
А сивий коник каменем!’
В песне из Глуховского уезда жена прокляла своего мужа и велела ему превратиться в явор, его конь должен был сделаться горою, сабля — дорогою, шапка — кочкою, а синяя одежда — чистым полем. Пошла вдова жать в поле, дождь стал капать, она укрылась под явор и говорила: ‘яворушка зеленый! Прикрой моих деток-сироток!’ — Явор сказал ей: ‘я не явор, я — твоим детям батюшка, вспомни, как ты меня отправляла в путь и проклинала’.
Жона мужа виряжала,
Виряжаючи, проклинала:
‘Бодай ихав, не доихав,
Щоб ему кинь горою став,
А шабелька дорогою,
А шаночка купиною,
Сини сукни чистим полем
А сам молод явороньком!’
Пишла вдова в поле жати,
Стала хмара набигати,
Та й став дожч накрапати.
Пишла вдова пид явора.—
‘Явороньку зелененький!
Прикрий дити сиритоньки!’ —
‘Ой и я ж не яворонько,
Я ж тим дитям та батенько.
Згадай, як мене виряжала,
Виряжаючи проклинала!’
Во всех этих песнях, при всем их разнообразии, общим остается то, что в явор превращается человек в силу произнесенного над ним заклятия. Но в археологическом отношении едва ли не важнее всех та песня, где козак встречает на море сиротку, которая закляла его в явор, стоящий посреди моря. Мы уже приводили эту песню.
В весенних песнях встречается явор в припевах к такой песне, в которой, по-видимому, нет ничего грустного. Но припев мог быть отнесен и к другой песне, а не к той, к которой он принадлежал прежде. В купальских песнях является явор с сосною, в противоположение мужской личности женской. Молодец говорит, что он срубил явор и спугнул с него трех соколов, эти соколы оказываются молодцами, которые вслед затем называются по именам, потом он срубил сосну и спугнул с нее трех кукушек, которые также оказываются девицами с собственными именами.
Нихто того не видав
Як я явора зрубав,
Три соколи зигнав:
Перший соколонько — молодий Иванько,
Другий соколонько — молодий Петрусько,
Третий соколонько — молодий Пархимко.
Нихто того не видав,
Як сосонку зрубав,
Три зозули зигнав:
Першая зозуленька — молода Орися.
Другая зозуленька — молода Явдося,
Третя зозуленька — молода Настуся.
Здесь, как нам кажется, проглядывает мрачное значение явора, как и сосны: молодец срубил явор и согнал с него соколов, то есть освободил молодцов от грусти и тоски и пустил их веселиться.
Между галицкими песнями есть колядка, в которой колыбель младенца Христа представляется висящею на яворах:
А в полю, в полю два яворойки,
На явороньках суть ретязойки,
На ретязойках колисанойки,
В колисайноци Бижее дитя:
Колисала го Бижая мати,
Ей колисала, твердо заснула,
Прилетали к ней вирлове птаси,
Полетили з ним аж пид небеса.
Мы едва ли ошибемся, если объясним, что присутствие яворов здесь означает земные невзгоды и страдания, ожидающие Христа в земной жизни, тем более, что в другом варианте той же колядки жиды покушаются наделать зла младенцу.
На тих яворах висить скобойка,
А в тий скобойци колисанойка,
В тий колисанойци сам милий Господь.
Тамтади лежит давна стежейка,
Тов стежейков идет сим-сот жидив.
Едни ми гварят: заколишиме!
Друга ми гварят: переверниме!
А трети гварят: з собов возьмиме!
Но в галицких песнях есть, однако, следы такого значения явора, которое не сходится со всеми приведенными примерами. Таким образом, в колядках поется, что среди двора стоит явор, на котором золотая кора и серебряная роса, прекрасная девица обдирает золотую кору и стряхивает серебряную росу, потом несет то и другое к золотых дел мастеру, чтоб он сделал золотую чашу и серебряный кубок: из чаши будет пить сам Господь, а из кубка хозяин, в честь которого колядуют.
Стоить явир посеред двора,
На явори золота кора,
Золота кора, срибная роса,
А уточила (?) красная панна,
Золоту кору, тай обтручила,
Срибную росу тай обтрусила,
И нонесла до золотничка:
Ой золотничку, голубоньку,
Зроби мини золотий келих,
Золотий келих, срибний кубок.
А з келиха сам Господь пье.
А из кубка сам господарь.
В другой колядке наверху явора сокол вьет гнездо, в середине дерева в борти — пчелы, а у корня черные бобры, все это, как (Предметы богатства, предоставляется хозяину и хозяйке.
Ой там за двором, за чистоколом,
Стоит ми, стоит зелений явир,
А в тим явори три користоньки:
Една ми користь — в верху гниздонько,
В верху гниздонько, сив соколонько,
Друга ми користь а в середини,
А в середини в борти пчолоньки,
Третя ми користь — у коринячка,
У коринячка чорнии бобри.
Сив соколонько — пану на славу,
Яри пчолойки — Богу на хвалу,
Чорнии бобри — та на шубоньку,
Та на шубоньку господиноньци.
Таким образом, в обеих этих колядках явор является уже не с обычным своим мрачным значением, а скорее представляется образом богатства. Но нельзя поручиться, чтобы здесь было одно и то же дерево под именем явора, тем более что в чешских и словацких песнях явор является совсем не тем глубоко-грустным символом, как в южнорусских, и, может быть, западнославянское воззрение отразилось здесь на западных окраинах южнорусского племени. Наконец, надобно принять во внимание и то обстоятельство, что одно дерево могло заменить другое с ослаблением ясности мифологических воззрений. Так, в чрезвычайно любопытной колядке о сотворении мира (см. ниже о голубях) в одном ее варианте — дуб, в другом — явор и, при соображении с другими подобными образами, можно склониться к тому, что явор заменил дуб неправильно.
Лоза — также постоянный символ несчастия и слез, чему немало* способствует и созвучие слов, постоянно встречаемое в тех образах, где в народных песнях является это дерево: лозы — слезы — применительно к разным положениям и девицы и молодца, и замужней женщины, и козака и детей.
Еще козак не заихав за густии лози,
Вже облили дивчиноньку дрибненькии слези.
Или:
Десь мий милий далеко
За густими за лозами
Умиваеться слизами.
Или:
Пишли дити за лозами,
Виливаються слизами,
Тоби б, тату, так Биг дав,
Як се ти нас розигнав.
Или:
Заростало Запорожье густими лозами,
Та вмилися козаченьки дрибними слизами.
Калина в лозе — образ несчастного замужества.
Ой у лози калинонька в лози,
Тепер моя головонька в тузи.
А вжеж в лози калинонька зацвила,
А вжеж мене мати за пьяницю дала.
На пути козаку расцветают лозы — невзгода.
Ой зацвили густи лози
Козакови при дорози,
Козак блудить, козак нудить.
Девица, не дождавшись милого, сопоставляет себя с лозами.
Хилитеся, густи лози, видкиль витер вие,
Дивитеся, кари очи, видкиль милий ииде,
Хилилися густи лози, та вже перестали,
Дивилися кари очи, та й плакати стали.
Лоза — страдание от врагов.
Тяжко лозам хилитися через береженьки:
Тяжко очам дивитися через вороженьки.
Ночевать в лозах или под лозою — образ бедствия.
Пид лозиною всю нич почувала,
И з лозиною всю нич розмовляла:
Ой лозино, ти жовтий цвите,
Пропала я, ох мий бидний квите!
Ой лозино, ой ти ж зелененька,
Пропала я, та щей молоденька!
Лоза — постель утопленника.
Моя постилонька у води лозинонька.
Есть песня, в которой молодец бросает свою возлюбленную в Дунай и сам обещает за нею последовать. Она, конечно мертвая, приплыла к густым лозам.
Ой взяв милий милу пид биленьки боки,
Пустив милу на Дунай глибокий.
‘Пливи мила, миленька водою,
А я зараз плину за тобою!’ —
Ой виплила, мила, за густии лози,
Ой облили мене дрибненькии слези!
Хвойные деревья: ялина (ель) и сосна — также печальные символы. Ель встречается редко. В песне, которую мы приводили выше, говоря об яворе, она равняется с этим последним и сопоставляется с томлением изнывающего от любви молодца, которому и еда не идет на ум.
Хоч не явир, хоч не явир,
Так зелена Ялина,
Кличе мати вечеряти,
Вечеронька мини не мила.
Ель, в другой песне, является на могиле матери, —
Найшла в поли ялину,
Матинчину могилу, —
и здесь она имеет только иносказательный смысл, так как на самом деле нет обычая сажать ель на могилах. В иной песне об умершем козаке — она материал для гроба.
Будеш мати дом яловий,
Темненькую хатиноньку,
Високую могилоньку.
В свадебных песнях она — символ смирения, безгласности.
Похилее дерево ялина,
Покирнее дитятко Маруся.
С сосною сопоставляется плачущая девица, еще чаще замужняя женщина и мать-вдова.
Ой стояла сосоночка напроти сонечка,
Ой плакала дивчинонька, сидя в виконечка.
Вие витер в чистим поли,
По крутому береженьку,
По жовтенькому писочку.
По хрещатим барвиночку.
Вода сосну пидмивае,
Горностай коринь пидъидае,
Зверху сосна усихае,
На верх сосни пчоли вьються,
В молодой слези льються.
Ой сосенка, сосенка!
Деж ти так виросла?
Ой виросла я в лужку,
При крутому бережку,
Заскрипило деревце:
Я в лугу стоючи заплакала,
Я, вдова, свого сина годуючи.
Женщина, скучая в разлуке с родными, воображает их гуляющими под вишнею, —
Ой у саду сосна,
Пид сосною вишня,
Там моя родина
На гулянья вийшла,
Родина гуляе, мене не поминае.
Покладу я кладку на биструю ричку:
Пиду до матинки хоч у темну ничку, —
а самую вишню помещает под сосною, вероятно, знаменуя этим последним образом собственную грусть о том, что она не с родными. Козак, тоскуя в чужой земле, в Турецкой, говорит, что его занесла туда вода, которая пошла от сосны.
Ой сосно, сосно кучерява,
Изросла на жовтим писочку,
На крутим бережечку,
Туди вода ишла,
Бона мене занесла
В чужу землю — в Туреччину.
Сосна, колыхаемая ветром, возбуждает у сироты думы о его лихой судьбе.
Витер повивае, сосенку хитае.
Не хитайся, сосно, мини жити тошно!
Тошно на чужини, як на пожарини,
Нихто не пригорне при лихий години!
Ночевать под сосною — образ горя и слез. Козак увез девицу и спрашивает ее: где она будет ночевать. Девица говорит, что под сосною,
Ой де мемо почовати, моя мила дивчино!
Ой пид сосною пид зеленою, мий нелюбе, з тобою! —
и потом — следуют слезы.
Чом же ми ся повмиваем, моя мила дивчино!
Вмиемося — ти росою, я слизою, мий нелюбе, з тобою.
Що ж ми мемо поснидковати, моя мила дивчино!
Ой ти ягодоньки, я слизоньки, мий нелюбе, з тобою!
Сосна играет роль в одной песенной истории очень трагического свойства. Это песня о молодце, который соблазнил девицу, а потом увез ее в бор и привязал к сосне, а сосну зажег. Песня эта чрезвычайно распространена и перешла повсюду в Великую Россию. Действующие лица в этой песне, по настоящей общеходячей редакции, — донец и шинкарка. Собственно в том виде, в каком она поется, эта песня кажется первоначально скорее великорусскою, донскою, зашедшею в Малороссию, но мотив ее, именно сожжение женщины, является в чистой малорусской песне о пани — Марусеньке. Последняя песня — времен гайдамацких: гайдамаки убили пана и приезжают с вестью к его жене, Марусе. Не всегда, но в некоторых вариантах этой песни мы встречаем описание, как козаки-гайдамаки сожгли Марусю, привязав ее к сосне.
Як взяли Марусю лугами-ярами,
Та повезли Марусю битими шляхами,
Привязали Марусеньку до сосни плечима,
До сосни плечима, в темний бир очима,
Запалили сосну з верху до кориня.
Сосенка горит, Маруся кричит:
‘Не есть ви козаки, есть ви гайдамаки!
Уже мое биле тило та й попелом сило,
Уже моя руса коса до гори димом пишла’.
В галицких песнях мы находим подобную нашей песне — песню о донце, но вместо донца там действует Волошин: он соблазняет девицу и увозит ее при пособии товарищей, приехавши в лес, ей приказывают стлать постель. ‘Меня, говорит она, моя мать еще не отдавала вам на то, чтоб я вам стлала постель под зеленым явором’. Тогда Волошин говорит: ‘встань, кремень, выруби огонь! Зажигай сосну сверху и снизу! Гори, гори, зеленая сосна, теки, черная смола, на белое тело шинкарке, чтоб ей не хотелось идти от нас прочь’.
А вже вчинили дивчини зраду:
Ой ведут милю, та й ведут другу,
Ой на трети ж би видпочивати,
Пустили ж они коники пасти,
Казали ей все лижко класти,
‘Мене ще мамка ба и не виддала,
Щоби я з вами все лижко клала.
Ой пид явором, пид зелененьким,
Из Волошином та й молоденьким’. —
Устань кременя, викреши огню,
Запали сосну в верху и споду:
Ой гори, гори зелена сосно,
Ой течи, течи, чорная смоло,
Та на шенкарча, на биле тило,
Щоби шенкарча прич не хотило!
Галицкий вариант, по языку и тону, не может быть последующим видоизменением песни о донце и шинкарке, тем более, что он принадлежит к разряду колядок, песен древнего склада. Поэтому, мы полагаем, что в народных песнях мотив о сожжении женщины, привязанной к сосне, очень древний, быть может, относящийся к мифологическому периоду и, вероятно, он состоит в связи с словацкою песнью о сожжении девицы посредством зажженной липы, — песнью, в которой Коллар видел либо принесение в жертву, либо же древнюю кару, постигающую девицу, утратившую невинность, а может быть и казнь за волшебство.
Горела липа, горела,
Под нооу паненка седела,
Кедь на ню искри падали,
Вшецци младенци плакали.
В свадебных обрядах сосна не имеет, по-видимому, того грустного значения, какое ей придается в песнях, так, из сосновых ветвей делается вильце, убранное разными украшениями и цветами. Но сосна здесь означает не — себя, а другое дерево, и употребляется на вильце только зимою, потому что на вильце требуется дерево зеленое, а она одна в это время года зеленеет, если же свадьба бывает в такое время года, когда можно достать иное зеленое дерево, то употребляют ветви яблони, груши, черемухи, калины. Вероятно, в древности для этой цели назначалась специально калина, так как и теперь калиновыми ягодами непременно должно убираться вильце. В песнях, приноровленных к обряду убирания вильца, поется о калине, и нам кажется, что сосна здесь стала заменять калину, что сделалось уже при ослаблении прежнего строгого сознания поэтической символики.
Як ми вилйце вили,
Вси лужечки сходили,
Червону калину поламали.
Говоря о сосне, мы не можем не упомянуть о чрезвычайно странной песне, которой смысл для нас совершенно непостижим. ‘За воротами, за праворотами (?) стоит сосна, она ярче серебра, прекраснее золота, в этой сосне корабль плывет, в том корабле красная девица, пришел маленький мальчик, она на него засмотрелась, она поклонилась хоругви. —
За воритьми, за праворитьми.
Там стоит сосна вид срибла ясна,
Вид срибла ясна, вид злата красна,
А у тий сосни корабель пливе,
А в тим корабли кгречная панна,
Прийшло до ней мале пахоля,
Вона на его задивилася,
Короговци поклонилася.
А я гетмана перепрошу,
Тебе, молоду, замуж возьму. —
А я (говорит, по-видимому, мальчик) гетмана упрошу, тебя молодую замуж за себя возьму’. Никак нельзя поручиться, чтобы тут и первоначально была сосна: могло быть, конечно, другое дерево, могли образы совсем перепутаться и исказиться, что, вероятно, и произошло.
Осина в песнях малорусских почти не встречается, только в галицких колядках поется, что Божия Матерь шла через гору с Младенцем-Спасителем и стала на пути отдыхать, тогда все-деревья склонили свои ветви, но проклятая осина не поклонилась, а с нею также показал строптивость и проклятый терн. За это проклятой осине суждено трястись, а терну — колоть до страшного суда.
Стало ий ся стало галузья кланяти,
Бучья й коринья и всяке творинья,
Лем ся не вклонили проклята осика.
Проклята осика и прокляте терня.
Проклята осика! бодай ся трясла
До суду судного, до вику вичного,
А прокляте терня! бодай-есь-кололо,
До суду судного, до вику вичного!
Это предание (совпадающее с апокрифическим преданием о поклонении деревьев Христу), по-видимому, немецкое, по крайней мере оно существует в Германии (см. Nork Mythol. der Volksg. 951), и можно предполагать, что оно вошло в Галицию от немцев. Но есть другая песня, где трясение осины происходит из другого источника. Идет речь о какой-то девице. Ее отец пашет землю и говорит: нет моей девочки, некому водить волов! Старший брат сеет пшеницу и говорит: нет моей сестры, некому носить пшеницу! Средний брат собирается боронить и говорит: нет моей сестрицы, некому водить лошадей! Старая мать ткет и говорит: нет моей девочки, некому навивать челноки. Меньшой брат вынимает пистолет и собирается за сестрой. Как только сестра это услышала, так от печали рассыпалась в прах. Тогда черные вороны отправляли над нею погребение, а мелкие пташки хорошо пели. Поклонились деревья и коренья и всякое творение. Не поклонилась несчастная осина. Дрожи же ты, осина, отныне до века, до страшного суда.
Скоро того дивча скоро вислухало,
Зараз ся од жалю на прах россипало,
А чорни гаврани погриб одправляли,
А дрибни птачкове барз красно спивали.
Вшитко ся кланяло древо и кориня,
Древо й кориня и вшитко створиня,
Лем ся не вклонила несчастна осина.
Бодай ся трепала од нини до вика,
Од нини до вика до вика вичного,
До вика вичного, до суда страшного.
Эта странная песня непонятна, тем более, что в ней нет начала содержания, да кроме того, может быть, в ее настоящем виде она смешалась с другими песнями, но все-таки она показывает, что в первой песне о Младенце-Христе трясение осины не христианского происхождения, а скорее этот образ, будучи древним языческим, приспособился к христианским представлениям, и Богородица, как во многих других песнях, так и здесь, заменила какое-то другое мифологическое лицо. Поэтому, несмотря на сходство с немецким преданием, образ трясения осины едва ли можно считать заимствованным, особенно в более позднее время.
В галицких колядках проклятым деревом представляется ива, и начало проклятия над нею отнесено к страданию Христа. ‘Когда жиды мучили Христа, клали ему на голову терновый венец, подпоясывали его ежевикою и хмелем и забивали ему под ногти щепки разного рода, ни одно дерево не пошло под ногти, но согрешила червивая ива, она одна пошла под ногти, пролилась кровь, и сам Господь проклял иву: чтоб тебя, ива, точили черви от младости до старости, от корня до верхушки!’
Як жидова Христа мучили,
Терновий винок на голову клали,
Ожиною, хмельом вперезували,
Всякое древо за ногти клали,
Всякое древо за ногти не йшло,
Червива ива та й прогришила,
За ногти пишла, кривцю пустила.
Червиву иву сам Господь проклял.
Бодай тя, иво, черва точила,
Вид молодости аж до старости,
Вид коринячка аж до вершечка!
Вот, насколько нам известно, все растения, как травянистые, так и деревянистые, встречаемые в народных песнях с более или менее определенным символическим значением. Нам остается указать еще на значение леса вообще.
Лес в народных песнях является в видах и наименованиях: луга (лес на низменном месте) диброви (дуброва), гай (роща), лис и бир (бор). Последние два вида в песнях встречаются реже. Близость человека к природе резко выражается в песенных отношениях к лесу. Народное сердце очень любит его. К лесу обращаются, как к существу способному принимать участие в человеческих ощущениях. Молодец находится в раздумье: жениться ли.ему или оставаться холостым, он обращается к роще за советом.
Ой, гаю, гаю, ридний брате,
Порадь мене, гаю, що маю робити:
Чи мини жениться, чи так волочиться?
Видя рощу в опустошенном виде, спрашивают ее: что это значит, а роща отвечает, что была холодная зима, шло войско, ночевало под рощею и опустошило ее.
Чого, гаю, невеселий?
Чого, гаю, незелений?
Як я маю зеленити:
Була зима студеная,
Ишло вийсько великое,
Пидо мною ночувало,
Кориннячка потоптало,
Кориннячка копитами,
А гильлячка шабельками.
Девица расспрашивает у дубровы: какая птица раньше встает, какое растение лучше цветет, кому худо, кому хорошо на свете жить? Дуброва дает ей ответ (ответ о цветах тот самый, какой мы привели выше, говоря о розе).
Зеленая дибривонько, скажи мини правдоньку.
Котора пташина ранний уставае,
Чи той-то малий воробейко,
Чи той соловейко,
Чи сивая зозуля?
Малий воробейко устае раненько,
А той соловейко щебече раненько,
А сива зозуля трошки засипае.
Зелена дибривонько скажи мини правдоньку:
Кому красче, кому гирше в свити проживати,
Чи бидний вдови, чи мужний жони,
Чи той прекрасний дивици?
Бидна вдова хлиб-силь заробляе,
Мужняя жона все склади складае,
А у той дивици и думки не мае.
В галицких колядках дуброва своим шумом дает знать охотнику, что в ней есть дивный зверь.
Ой зашумила зелен диброва,
Ой чож ти шумиш, ой чож ти звениш?
Ой шумью, шумью, бо в соби чую
Дивное звиря, тура-оленя.
Скорбное чувство ищет у рощи участия к своему горю. Мать, разлученная с сыном, обращается к роще и говорит ей, что у нее нет более любимого дитяти.
Ой гаю мий, гаю!
Котору дитину
Кохала, любила —
У себе не маю!
Девушка, потерявшая девство, бросает в воду венок и посылает его по воде в лес, чтобы рощи тосковали с нею об ее горе.
Задай тугу зеленому лугу,
Задай жалю зеленому гаю!
Шум леса усиливает печаль сиротствующего в чужой стороне молодца, —
Ой не шуми, луже, ти зелений гаю,
Не завдавай сердцю жалю, бо я в чужим краю! —
и женщина, разлученная с милым, просит дуброву не шуметь тогда, когда она будет идти через нее, а зашуметь тогда, когда она будет от нее вдалеке.
Ой не шуми, дибривонько,
Та не шуми, зеленая,
У три ряди саженая,
Та не шуми надо мною,
Як я буду ити тобою.
Но зашуми той хвили,
Як я буду за три мили.
Но есть песня, в которой, наоборот, безмолвие рощи производит томительное чувство на одинокую и грустную особу, находящуюся в чужом краю.
Ой гаю мий, гаю, густий, зелененький!
Що на тоби, гаю, витроньку не мае,
Витроньку не мае, гильля не колише?
Братець до сестрици часто листи пише:
Сестро моя, сестро, сестро украинко,
Чи привикла, сестро, на Вкраини жити?
Ой брате мий, брате, треба привикати:
Од роду далеко — никим наказати.
Переполненное грустью сердце хочет избавиться от тяжести и рассеять грусть по лесу.
Ой роспущу тугу
Та по всему лугу!
Гай сопоставляется с молодцом, —
Ой гай, мати, гай.
Гай зелененький!
Виизжае з Украини
Козак молоденький, —
а разные качества рощи — с разными положениями человека, напр., дубровы — с плачем девицы:
Зашумила дибривонька зелененька,
Заплакала дивчинонька молоденька
Или:
Зашумила дибривонька, як ся развивала,
Заплакала дивчинонька, як ся виддавала, —
шум ‘луга’ — с думами козака, которого волнует мысль о предстоящей женитьбе и о горе, неразлучном с семейною жизнью.
— Ой не шуми, луже, луже
Над моею головою! —
‘Ой як мини не шумити,
Буйний витрець повивае!’
Ой задумав козак женитися:
Оженюся, зажурюся,
И з детьми, з жоною
И з своею головою!
Густота леса сравнивается с трудностью знать, что станется вперед, или с трудностью возвратить потерянное.
Ой гаю, мий гага, густий не прогляну!
Сама я не знаю, що робити маю.
Развивание леса сопоставляется со сватовством, —
Лугом иду, коня веду, развивайся луже.
Сватай мене, козаченьку, люблю тебе дуже, —
а рубка леса означает сближение с девицею.
Коло гаю конем граю, гаю не рубаю,
Люблю, люблю дивчиноньку, ии не займаю!

Символика животных

А. Птицы и насекомые

Кукушка у всех арийских народов является с более или менее очевидными следами древнего мифического значения. Поэтические воззрения народов, разделенных друг от друга пространствами и историческими судьбами, представляют очень близкое сходство между собою, так, между прочим, обычай спрашивать кукушку о числе оставшихся лет жизни или девичества, существующий у нас, есть и у других европейских народов. Древность мифического значения кукушки, кроме общности поэтических воззрений, подтверждается еще и прямыми сведениями о роли, какую играла эта птица в древних мифологиях. Так, у древних индусов, как показывают ведические гимны, божество Индра превращалось в кукушку, и эта птица, под разными наименованиями, сообразно разным видам своей породы (cakuni, cakunta, kapinjala, ravana, ravatha, kokila), была символом и вестницею благополучия, охраняющею от злых людей и от всяких опасностей, дарующею благоденствие, долголетие и счастливое потомство. Это представление древности является и в греческой мифологии. Зевс, воспылав страстью к гордой и неприступной Гере и не добившись от нее взаимности, увидев ее на горе Форнаксе, произвел гром и прилетел к ногам Геры в виде кукушки, будто бы спасающейся от дождя и бури. Гера приютила кукушку, и таким образом Зевс достиг своей цели, но не иначе, как ставши ее законным супругом (Paus. 11—17). На этом-то основании у статуи Геры, находившейся в Аргосе, в одной руке был скипетр с изображением кукушки. У Гезиода кукушка () — провозвестница благодатного дождя и урожая: представление это мы встречаем и в наших песнях. Уважение к кукушке осталось и у нынешних греков, которые величают кукушку ласкательными именами и, подобно нам, спрашивают ее о летах жизни.
&#967,
.
(О подобных представлениях у прочих европейских народов можно найти сведения в превосходном исследовании Маннгардта: der Kukuk (см. Zeitschrift fr deutsche Mythologie und Sittenkunde. 3 B. 2 H.).
Из разных старинных известий о кукушке ни одно так не близко к нам, как известие, записанное в польской летописи Прокоша. Оставляя в сторону все, что может сказать строгая историческая критика об этой летописи, место, нами приводимое ниже, имеет признаки древнего достоверного известия, и для успокоения тех, для которых важнее всего авторитеты, мы можем прибавить, что оно было защищаемо знаменитым Яковом Гриммом. Там говорится, что в языческой древности у поляков божеству Живе был построен храм на горе Живце, туда в первые дни мая сходилось множество народа. Молили божество о благополучии и долгоденствии. Более всего добивались услышать ранее других кукушку и верили, что будут жить столько лет, сколько раз она прокукует. Они думали, что бог, верховный правитель вселенной, превращается в кукушку и возвещает им время их жизни. Убить кукушку считалось преступлением, достойным наказания {Divinitate Zywie fanm exstructum erat in monte ad ejusdem nomine Zywiec dicto, ubi primis diebus mensis maji innumerus populus pie conveniens precabatur ab ea, quae vitae .auctor habebatur longam et prosperam valetndinem. Praecipue tarnen litabatur ab iis qui primum cantum cuculi audivissent, ominantes superstitiose tot annos se victuros quoties vocem repetisset. Opinabantur enim supremum hunc universi moderatorem transfigurari in cuculum, ut ipsi annuntiaret vitae tempora, unde crimine ducebalur capitalique poena a magiatratibus afficiebatur qui cuculum occidisset.}. Заметим при этом, что до сих пор в народе у нас существует мнение, что убить кукушку грех.
В малорусской песенности кукушка (зозуля, древняя зегзица, старочешская zezulice) является именно в таком виде, который согласуется с древнейшими представлениями о превращении божества в эту птицу. Кукушка — добрый гений человека, всеведущая прорицательница. Она не символ грозного рока, бесчувственного, поражающего без жалости, она если предсказывает и дурное, как доброе, то все-таки жалеет о человеке, предостерегает его и оплакивает его гибель. Она говорит правду:
Зозуля кувала, правдоньку казала,
Що вона кувала, то правду казала.
Ее кукованье есть как бы особый язык, понимаемый поэтическим чутьем.
Девица говорит, что если б она была кукушка, она бы облетала всю Украину, узнала бы своего милого, села бы возле него и сказала бы ему всю правду.
Ой коли б я зозуленька, то 6 я крильця мала,
Я ж би тую Украину кругом облитала,
Я би свого миленького в свитах пизнавала,
Я би коло милого сила,
Я ж би свому миленькому всю правду повила.
Кукушкина правда связана с получением счастливой доли, в одной песне женщина говорит: зачем ты, кукушка боровая, не куковала рано — мне правды не сказала? Чужие девушки рано встали, разобрали счастливую долю, а мне встретилась лихая доля.
Ой боровая зозуленько,
Чому ти рано не кувала,
Чому правди не казала?
Чужи дивки рано встали,
Счастя-долю рознбрали,
А я молода опизнилася, —
Лиха доля зъустрилася.
Дочь, собираясь умирать, велит на своей могиле посадить калину: на этой калине будет куковать кукушка и скажет матери правду, а ей будет легко лежать в земле.
Туди буде, матинко, зозуля литати,
Бона буде, матинко, раненько кувати.
Тоби буде, матинко, всю правду казати,
Мини буде, матинко, легенько лежати.
Также на могиле молодца, отравленного девицею из ревности, в одной песне, садят калину, чтобы кукушка прилетала и куковала: умер, умер козак через девицу, пусть все это знают.
Викопали козаченьку високу могилу,
Посадили на могили червону калину,
Щоб зозуля литала и рано ковала:
Помер, помер козак через дивчину, чтоб вси люди знали.
Здесь кукушка даже, как видно, и обличительница преступления. Таким образом кукушка имеет отношение и к отжившим. Это еще резче выказывается в причитании дочери над матерью, где дочь спрашивает кукушку: не видала ли она ее умершей матери, и просит передать ей, что дочери горько на свете жить без матери.
Коли буде зозуля ковати.
Я буду ии питати:
Чи не бачила моей неньки ридненькои?
Скажи ий, зозуленько, як мини тошно,
Як мини гирко без неньки жити.
В другом причитании — сестры над братом — сестра говорит, что будет куковать кукушка и щебетать соловей, а она спросит у кукушки: не видала ли она ее брата.
На червоний калини
Зозуля буде кувати,
Соловейко щебетати,
А ми свого братика
В гости будем дожидати.
На порози стояла,
Зозуля ковала,
А я про свого братика
В ней питала:
Чи не бачила мого братика?
Кукушка часто изображается, как и в предшествующей песне, вместе с соловьем, и в таком случае она — символ благодушия. ‘Пусть тебе кукушка, а мне соловей’, — говорит девица молодцу, ‘пусть мне будет легко, а тебе весело’.
Нехай мини зозуленька, тоби соловейко,
Нехай мини так легенько, тоби веселенько!
В иной песне сестра просит брата приехать к ней, развеселить ее, и сопоставляет отраду сердца с кукушкою и соловьем.
Хочь сивою зозулею або соловейком,
Нехай мини розвеселить мое бидне серденько.
В галицких колядках, которые, как мы уже не раз замечали, особенно дышат древностью, кукушка — вестница и как бы даровательница обилия и благополучия. Девица хотела бы прорубить лес, достать кукушку и пустить ее в сад, чтоб она кукованьем своим будила хозяина и провозвещала ему большой урожай хлеба.
‘Ей коби я мала ясну шабевку,
Вистинала би я лис-буковину,
Лис-буковину, вшитку ялину,
Жебим поймала сиву зазулейку,
Пустила б ей до свого садойка,
Жеби она ми ранейко кукала,
Ранейко кукала, газду забуждала:
‘Встань, газдо, горе, билий день на дворе.
Встань волойким дати, час пийти орати.
Час пийти орати чорну земличьку,
Чорну земличьку на яру пшеничку,
На яру пшеничьку, на озиме житце!
Буде там стебевце — саме тростове,
Будут колосойки, яко билинойки,
Будут там женци — сами молодци,
А вязальнички — сами молодчики,
Будут снонойки, як на неби звиздойки,
Будут стогойки, яко горойки,
Будут возойки, як чорни хмаройки,
З везут они, звезут, за поле до сто доли’.
В другой колядке сама кукушка говорит, что ей не безопасно в орешнике, — там могут разорить ее гнездо, не безопасно при потоке на осоке, — вода затопит, хочет она вить гнездо в вишневом садике, чтобы будить хозяина и извещать его, что у него будет изобилие скота.
Стала ся томити, де ма’ть гкиздо вити:
‘Вила бим го, вила, в лиси при дорози,
В лиси, при дорози, та на лищинойци:
Лищинойку рушит, розпотрушит,
Гниздо розпотрушит, дити ми оглушит’.
Кукула зозуля в сели и проч.
‘Вила бим го, вила, при потичейку,
При потичейку, на ситпичейку,
Водиця прийде, гниздо забере,
Гниздо ми забере, мене осиротить,
Буду го вити на вишним садойку,
На вишним садойку, аж на вершейку,
Та я си буду рано кукати,
Рано кукати, газду зобуждати:
Вставай, газдо, горе, билий день на дворе!
Стала ти ся радисть в твоему дворе:
Коровици ти ся вси положили,
Сиве стадейко та породили’.
Она — принадлежность лета и его радостей. Девица, говоря, что ей было скучно и она не видала лета, выражается, что ей не куковала кукушка, она прячется, как наступает зима, —
Ой ковала, зозуленька ковала,
Як упала тяжка зима, вона ся сховала,
Як упала тяжка зима, ковати забула, —
она возвещает годовые перемены:
Заковала зозуленька у садочку,
Прихиливши головоньку и к листочку,
Ой не буде сад зимою зеленити,
Таки буде з пид снижечка лист чорнити,
А як буде та литечко та й тепленьке,
Так и буде садовника та й рясненька.
Она все знает, везде бывала, и ее обмануть нельзя. Свадебные гости поют о золотых горах и шелковых травах, но кукушка обличает их вымыслы: все я облетала, но не видала золотых гор и шелковых трав, везде горы каменные и травы зеленые.
У нас трави шовковии,
У нас гори золотии.
Була там зозуленька,
Видила вона тое:
Всюди я облетила,
Золотих гир не видила,
Всюду гори камении,
Травоньки зелении.
От этого к ней девица обращается с вопросом: долго ли она будет оставаться у родителей и каково ей будет у свекрови:
При летила зозуленька з темного лисочку,
Сила, пала, заковала в вишневим садочку.
Ой як вийшла Марусенька в ней запитала:
Скажи, скажи, зозуленько, чи довго буду у батька?
Закувала зозуленька на хати в загати,
Як я буду пробувати в свекрушиний хати?
И кукушка пророчит ей недоброе житье.
Закувала зозуленька у садочку:
Ой чи буде так у свекра, як у батька?
Ой чи пустить на улицу погуляти?
— Лихий свекор погуляти та не пустить,
Ой хоть пустить молодую, та пригрустить:
Иди, иди, дитя мое, не барися,
У синечки, за дверечки та й вернися,
Увийшовши у свитлицю поклонися.
Такой же смысл имеет веснянка, очень распространенная в различных вариантах, где девица представляет себя уже замужем и просит дубровную кукушку не куковать рано и не будить ее, потому что ее разбудит свекор с попреками.
Ой дибривная зозуленько,
Та не куй рано у диброви,
Та не буди мене молодой!
Избудять мене раний тебе:
У мене свекорко — не батенько,
У мене свекруха — не матинка:
Уставай, невихно, неробитнице…
Здесь девица говорит кукушке: не кукуй, — в том смысле, что она прокуковала ей именно то, что потом описывается и что совсем не отрадно и не желательно для девицы. Но в другой веснянке сирота-девица, которую чужая, а не родная мать утомляет невозможною работою, просит кукушку закуковать ей в ‘комори’ и как бы облегчить ее судьбу.
Ой зозуленько та дибривная,
Ой не куй рано в диброви,
Ой закуй мини у комори:
В мене матусенька старая,
Ще до того и чужая,
Наказала мини робити:
Та решетом воду носити,
З попелу дижу мисити.
Кукушка предсказывает и открывает разные нравственные отношения и случаи жизни. Кукушка кукует о том, что девицу ожидает знакомство с молодцом.
Закувала зозуля дибривная,
Хвалилася молода дивчина:
Що в ней коса до пояса,
Що в ней личко биленькее,
Що в ней бривки чорненькии.
Ой обизветься молодий козак:
Ой не хвалися, молода дивчино,
Не ти сее личко вибилила,
Не ти сии брови вичернила.
Девица, услышав кукушку, плачет, потому что узнает по ее кукованью, что ей придется кончать жизнь не там, где родилась.
Заковала зозуленька на гаю, на гаю,
А де ж я ся не родила, вмирати гадаю.
Заковала зозуленька на хати, на рози,
Заплакала дивчинонька в синех на порози.
Кукует кукушка, и девица соображает: кто будет ее любить и томиться по ней, —
Заковала зозуленька в вишневим саду,
А хто ж буде припадати до мого слиду?
Ой е в мене такий хлопец, буде припадав,
Буде мене молоденьку, що раз споминав… —
узнает, где ее милый и что делает.
Там на загуменю тополя стояла,
И на тий тополи зозуля ковала,
Зозуленька куе, соловий то чуе:
Бог сам знае, видае, де мий милий ночуе!
Ой ци вин в обози, в далекий дорози,
Ой ци з одноралом в чужим краю на залози!
А вин в чистим полю по обози ходит,
Свого пана однорала вислуги ся просит:
‘Пусти ж мене пане, пусти мня до дому,
Ай бо затужила дивчина за мною!’
Кукушка сообщает ей о неверности милого, —
Закукала зозуленька,
Кукала вна била:
Иншу милу любку маеш, —
предсказывает ей разлуку с милым, —
Сива зозуленька в гай полетила,
В гай полетила на калину сила,
Сила на калину, та й стала кувати:
Кого я любила, того не видати, —
предостерегает ее от увлечения любовью: так, например, девица берется вымыть козаку рубашку, а кукушка велит ей оставить эту работу и идти жать пшеницу.
Ой виперу, вимаглюю,
Козацьку сорочку.
Ой летала зозуленька,
Та й стала кувати:
Годи, годн чорнявая,
Сорочку прати,
Возьми серпи, иди в степи —
Пшениченьки жати.
Отказывая молодцу в любви, девица ссылается на кукушку, как на изрекшую приговор, что она не для него выросла.
Ой у садочку заковала сивая зозуля, —
Не для тебе я уросла красная дивуля.
В свадебных песнях кукушка кукует на калине, как бы произнося приговор, что свадьба должна совершиться, и наводит грусть на отца невесты, который разлучается с дочерью.
В огороди калинонька,
Куе на ий зозуленька
Аж мий батенько чуе:
Сива зозуленько,
Не задавай мине жалейку,
Я и без тебе жаль маю,
Що дивоньку замиж даю.
Она зовет новобрачную на посад:
Ой летила зозуленька через сад.
Ой кликала Марусеньку на посад.
Ее посылают вестницею к матери невесты после венчания последней, чтобы мать приготовила брачное пиршество.
Сива мала пташечко,
Рябая зозуленько,
Ой полинь дорогою,
Занеси матинци висти:
Нехай матинка чуе,
Нехай приготуе,
Нехай застеле тисовии столи,
Нехай поставить зелене вино.
Мать, находясь в разлуке с сыном-козаком, обращается к кукушке, чтоб узнать, что с ним.
Зозуленько сивенька, ти всюди литаеш,
Чи ти мого сина у вичи видаеш?
Нередко кукушка — вестница или прорицательница грядущего несчастия. Так, сирота узнает по кукованию, что ей ничего не остается на свете, и просит сырую землю расступиться и взять ее.
В мене ненька не ридная,
И рид мене оддаляе.
Розступися, сира земле,
Бо я вийду мала в тебе!
Ой летила зозуленька
Через сад куючи,
Та вже мини надокучило
На сим свити горюючи.
Кукушка предсказывает рекрутам-новобранцам их судьбу.
Ой летила зозуленька через сад куючи:
Заплакали новобранци до приему идучи.
В галицких гайдамацких песнях кукованье кукушки делается сигналом их сбора на добычу, —
Заковала зозуленька та меже лисами,
Ой ходи, Байчуку, на здобичь и з нами, —
и прорицанием того, что их догонят солдаты.
Заковала зозуленька, заковала жовта,
Здогонили лединикив на Рекети ровта.
В песне об утонувшем молодце Василе кукушка поет в лозах на далине, как бы предсказывая, что будет с молодцем.
Закувала зозуленька в лозах, в очерети,
Кличе мила Василину к соби вечерети.
В другой песне кукушка предсказывает козаку утопление в воде и как бы предостерегает его.
Закувала зозуленька, заковала,
З вишневого саду вилитала,
На синее море поглядала:
Що синее море замерзае,
Ледком тоненьким,
Та й припадае
Снижком билесеньким.
Туди козаченько нагнався,
А пид ним кинь вороний розигравея,
Ой став козаченько потопати и пр.
Также она предостерегает влюбленного молодца и кукованием своим пророчит ему беду. Этого молодца отравила (причаровала) девица.
Ой летила зозуленька через сад куючи,
Плакав, плакав козаченько до дивчини йдучи.
Ой чии то воли по горах ходили,
Ой то того козака, що ми в трх любили:
Першая любила — подарочки шила,
Другая любила — сестра розлучила,
Третия любила — та й причаровала.
Кукушка приносит также вести о смерти близких. В одной песне молодец, которого убивают, перед смертью обращается к кукушке и поручает ей принести весть его жене, кукушка исполняет это поручение.
Лети, лети, зозуленько, та й сядь на воротях,
Нехай вийде моя мила в червоних чоботях!
Прилетила зозуленька та й пала на хати
Чи не вийде его мила до двору из хати?
Ой не вийшла его мила, а найменьша свисть:
Ой принесла зозуленька найсмутнишу висть.
Оборот этот очень древний, так как мы встречаем вариант почти подобного в шотландских балладах: убитый охотник посылает птицу (только не кукушку, а дрозда) передать весть о его смерти матери. В песне об убитом молодце Лебеденке кукушка жалобным кукованьем приносит весть матери о смерти сына.
Прилетила зозуленька та й сила,
Та й почала зозуленька жалибно кувати.
Пишла ж наша Лебедиха сусидив питати:
Сусидочки голубочки, який мини сон снився,
Либонь мий син Лебеденко сю ничь оженився.
В думе о трех братьях, убежавших из Азова, кукушка садится в головах исклеванного орлами и истерзанного волками тела козака и оплакивает его, как сестра брата или мать сына.
Де ся взяла сива зозуленька,
В головках сидала, жалибно кувала,
Як сестра брата або мати сина оплакала.
В другой думе, при таком же положении, кукушке влагается меланхолическое размышление,
У недилю рано порану,
Сива зозуля вилитала,
На могилу сидала,
Жалибно ковала:
Голово козацька, голово молодецька,
Чи е в тебе на Руси отець або мати,
Або састра найменьша?
Як би отець, мати.видали,
Билу постиль би на смерть слали,
Або сестра найменьша видала,
То в недилю б раненько вставала,
Жалибненько оплакала,
Так як би зозуля закувала!
Подобное встречается в одной Немецкой балладе, где лесная птичка оплакивает голову убитого, не имеющего около себя никого близкого.
Но есть в песнях места, где за кукушкой не признается всеведущей силы. Так в одной песне заблудившийся в лесу козак просит кукушку указать ему дорогу, но кукушка отвечает, что она ему не скажет, а пусть он спросит об этом соловья.
Зозуленько сивенькая,
Та скажи мини дорогу,
Куди ихати до роду,
Ой до роду, до родили,
До вирненькои дружини? —
‘Ой козаче, левенце,
Не скажу я тоби сердце,
Спитай же ти соловейка:
Вин ранесенько встае,
И високо литае, —
Вин дороженьку знае!’.
Затем в той же песне следует восклицание: какой же глупец козак, что спрашивает кукушку.
Козаче бурлаче, дурний розум маеш,
Що зозули питаеш!
Еще резче высказывается это в другой песне, где девица спрашивает кукушку, сколько времени она останется в девицах, и недовольная ответом кукушки говорит: чтоб ты, кукушка, семь лет не куковала за то, что мне не сказала правды.
Бодай же ти, зозуленько, сим лит не кувала,
Що ти мини молоденький правди не сказала!
Быть может, здесь нужно видеть влияние сравнительно позднейших времен, когда уже прежняя языческая вера в прорицания кукушки поколебалась. Но, может быть, это представление имеет связь с тем старинным представлением, по которому кукушка могла быть ложною, т. е. что-то другое принимало вид или казалось людям кукушкою, не бывши на самом деле ею. Таким образом в немецкой песне спрашивают кукушку, сколько времени остается жить, и при этом приговаривают: смотри же, не солги, не обмани, а то значит ты не настоящая кукушка.
Kukuksknecht,
Segg mi recht
Segg mi war
Wie viel Iahr ich leben soll.
Betrug mich nicht
Betrug mich nicht
Sonst bist du der rechte Kukuck nicht.
Здесь же мы можем привести одно место из галицких песен, где мать сердится на кукушку за то, что она разбудила ее ребенка.
Бодай з тебе, зозуленько, сиве перье впало,
Збудила с ми дитиноньку, ще би було спало!
У германских народов кукушка, кроме того, имеет эротическое значение и часто представляется в песнях символом молодца и любителя прекрасного пола:
Ibid. 248 и т. д., напр.
Der Kukuck ist ein braver Mann
Der sieben Frauen halten kann.
у нас в народе такого представления не могло образоваться уже и потому, что там кукушка (der Kukuk) мужеского рода, у нас — женского, но в одной веснянке есть странный образ, невольно побуждающий искать аналогии с древнегреческим мифом о превращении женоподобного Зевса в эту птицу. Вставай, челядь, городите город, закрепите его терном, чтобы не прилетела сизая кукушка и не похитила девичьей красы.
Вставай, челядонько,
Город городити.
Терненьком тернити,
Щоби не злетила
Сива ей зозуленька,
Щоби не схватила
Паняньскои краси.
Подобный образ встречается в другой веснянке о соколе, где он соответствует постоянной символизации этой птицы. Так как эта песня стоит особняком и ничего другого в таком же смысле мы не отыскали в песенности, то и нет возможности приводить об этом более предположений.
Кукушка иногда в песнях символ женщины — жены, сестры, матери, лица, плачущие над убитым козаком, называются тремя кукушками.
Ой надлетило дви, три зозуленьки,
Вси три просивеньки, та вси три смутненьки:
Ой одна упала по конци головки,
А другая впала по конець нижочок,
А третя упала по конець серденька:
По конець головки — то мати старенька,
По конець нижочок — сестричка ридненька,
По конець серденька — то его миленька!
Но преимущественно кукушка — символ матери.
Прилетит там зозулейка,
Зозулейка риднейкая…
Зозулейка прилетав,
З за бучейка дазирае,
Ходь, синойку, до домойку,
Ней ти змию головойку!
В одной песне сыновья сопоставляются с соколами, а мать с кукушкою:
Як би я, мати, сокил —
Я б до тебе прилинув,
Як би я сива зозуля —
Я б до тебе прилинула.
В другой — мать в виде кукушки прилетает на могилу погребенного сына и просит подать ей из могилы руку.
Прилетила зозуленька та й сказала: куку!
Подай, синку, подай, орле, хоч правую руку!
В свадебных песнях невеста изображается кукушкою, а ее дружки — галками.
Та летять галочки в три рядочки,
А зозуленька попереду,
Та вси галочки на гильлях сили,
А зозуленька на калини,
Та вси галочки защебетали,
А зозуленька заковала.
Та йдуть дружечки та ряд по ряду,
А Марусенька по переду,
Та вси дружечки за столом сили,
А Марусенька на посади,
Та вси дружечки заспивали,
А Марусенька заплакала!
Кукушка также означает и замужнюю женщину. Козаку, у которого во время отсутствия из своего дома умерла жена, снится, что из его двора вылетела кукушка.
Що на мий дим пчоли впали,
На подвирье зоря упала,
А з двора зозуля вилетила.
‘Ах синоньку, мии зятоньку,
Тидь же скоро до домоньку.
Маеш дома пригодоньку!
Бо пчолоньки — то слизоньки,
А зоронька — дитинонька,
А зозуленька — Марисенька’.
Но в этом значении первое место занимает песня о превращении в кукушку замужней женщины, которую мать отдала замуж за немилого человека и запретила бывать у себя по одним вариантам семь лет, а по другим без означения срока.
Ой оддала дочку в чужу стороньку,
Та й приказала сим лит в гостях не бувати,
Пожила годочок, пожила и другий,
На третий годочок — стало мини нудно,
Стало мини нудно, на серденьку трудно,
Без свого отця, без своей неньки!
Пороблю я крильця, та з щирого сердця,
Та й полечу до отця, до неньки!
Летила, сидала — сади потопила,
А все своими дрибними слизами,
Та й прилетила до новой хати,
До новой хати, та й стала ковати,
Чи не вийде мати из-новой хати,
Мати виходила та й заговорила:
‘Чи ти зозуленька, чи ти голубонька,
Чи ти моя дочка из-за нелюбочка?
Ой як зозуленька — лети ковати,
А як моя дочка — то прошу до хати’.
— Ой не хочу, мати, до твоей хати,
Коли заказала в гостях не бувати,
Так я полечу в темний лис кувати!
Песня эта чрезвычайно распространена во многих, очень различных вариантах. Такого же содержания и такого тона есть песня великорусская, и это указывает на глубокую древность ее темы. В галицком варианте превращение женщины в кукушку, по-видимому, совершается уже после ее смерти, постигшей ее от жестокого обращения мужа или от самоубийства, вызванного жестокостью мужа.
‘Коли сь ми детятко, де ж твое биле тило?’ —
— Мое биле тило пид нагайкою зитлило, —
‘Коли сь ми детятко, де ж твои чорни очи?’
— За нелюбом виплакала м як у день, так в ночи. —
‘Бодай его руки та дзбали круки,
Бодай его очи билий писок точив!’
Или (угорская):
‘Дивко моя люба, где же твое тило?’ —
Мое, мати, тило с витром улетило:
Нягай го муж не бивае!
‘Доне моя, доне, где твои волоси?’
— Мои, мамо, власи тихий Дунай носит,
Нягай их муж не тирмосит!
Кроме самой птицы кукушки, в песнях встречаются кукушкины перья. Кукушка летела через Дунай и уронила перо: каково этому перу на Дунае, таково сироте в чужом краю.
Ой летила зозуленька через поле гай,
Та впустила рябе перце на тихий Дунай.
Ой як тому сивенькому перцю на Дунай,
Оттак мини сиротини на чужому краю!
В другой песне кукушкины перья нападали в криницу, они заменяют кленовый лист других песен (см. выше о клене).
Соловей (соловейко с эпитетом: ‘малый, маленький’) — певец утра, в песнях он представляется чаще всего поющим (щебече) на заре, он — символ веселья, удовольствия. Его пение возвещает свет (и в песне об Игоре: соловьи веселыми песнями свет поведают) и радость. С ним сопоставляет девица явление своего милого.
Без милого соловейка и свит не свитае,
А без мого миленького гуляньня не мае.
Як вилетить соловейко то й свита раннише,
А як вийде мий миленький — гулять веселише.
Девица, воображая для себя веселое житье, хочет, чтоб к окну ее прилетели соловьи и щебетали для нее.
Щоб до мене соловейки прилитали,
Щоб мини раненько щебетали!
Женщина, ожидая прихода матери, просит соловья не щебетать и не обивать ранней росы, — пусть обобьет росу ее матушка: этим выражает она ту мысль, что удовольствие видеть мать для нее лучше самых песен соловья и, вместе с тем, она как бы хочет соловья сделать соучастником своего благодушия.
Ой ти соловейко, пташечка мала,
Ой не щебечи садом литаючи,
Ой не оббивай раньнеи роси,
Нехай обибье матинка моя,
До мене йдучи, одвидуючи,
Мого житьтя роспитуючи!
Но также и ночью поет соловей и веселит душу
Защебечи соловейко у ночи,
Розвесели мои чорни очи.
Соловей, как мы уже заметили, нередко упоминается вместе с кукушкою как символ благодушия. В колядке, желая хозяину, чтоб ему было хорошо, выражаются, чтоб он был как соловей в луговой, а кукушка в буковой роще, и как ласточка на подворье.
Як соловейчика при тузи в лузи,
А зозулечка при буковинци,
При буковинци, при верховинци,
А ластивочка на подвиречку. —
Мать разговаривает с сыном, оба изъявляют друг другу благодушную любовь (сыновнюю и материнскую), и этот образ сопоставляется с соловьем и кукушкою.
У першому сади соловейко свище,
У другому сади зозуля куе,
У третьему сади мати с сином стояла, и пр.
Невеста сирота посылает соловья и кукушку — первого к умершему отцу, последнюю в ‘Украину’ за родными, но ни тот, ни другой не возвратились, потому что нет возможности добыть для нее то, чего она желает.
Молода Марьечка
Калиноньку прогортала,
Батенька шукала.
Пошлю соловейка,
Пошлю маленького
По батенька ридненького,
А зозуленьку на Вкраиноньку.
По свою родиноньку.
Ни соловейка з гаю,
Ни батенька з раю,
Ни зозули з У крайни,.
Ни моей родини.
Девица и соловья, подобно как кукушку, спрашивает о своей судьбе или о том, где ее милый.
‘Ворожи ми, соловийку,
Чи буду я так до вику?’ —
Не журися, дивчинонько,
Прийде на тя годинонька!
‘Соловейко малесенький,
В тебе голос тонесенький!
Скажи, де мий миленький?’ —
Твий миленький на риночку,
Пье вин вино-горилочку.
Впрочем, это качество прорицания соловей разделяет и с другими птицами (см. ниже).
Пение соловья услаждает горе одиночества в чужой стороне, —
Соловейко, мало пташечко,
В тебе голос тонесенький,
Защебечи ти мини,
Бо я на чужий сторони, —
но при сильном горе оно также усиливает и боль, как вообще нередко веселое не в силах разогнать тоску и еще более увеличивает ее своею противоположностью и бессилием.
Соловей маленький,
В тебе голос тоненький!
Ти раненько спивает,
Мое сердце вриваеш.
Не щебечи раненько,
Бо й сам знаеш, маленький,
Який то жаль тяженький!
Бо як в день, так в ночи
Стоить милий перед очи.
С соловьем сопоставляется молодой козак, играющий на дудочке.
Чи той, мати, соловей, що кризь сад литае,
Чи той, мати, молодець, що в дудочку грае?
Голос соловья — вообще счастье, и потеря голоса соловьем сопоставляется с потерею счастья и доброй доли.
Чому, чому, соловейку, не спивает,
Десь ти, соловейку, голосу не маеш?
— Потеряв я свой голос в вишневим садочку. —
— Чому, чому, кавалиру, чому не чуляеш?
Десь ти, кавалиру, счастя-доли не маеш? —
— Потеряв я счастя-долю через тебе, дивчино.
Свивание соловьем гнезда — образ приготовления молодца к женитьбе, причем галка представляется парою соловья.
Ой там на гори
Соловейко гниздо звив,
Та всю ниченьку не спав,
Соби галочку прикликав:
‘Ой чи будеш, галочко,
Моим дитям маткою!’
Так как соловей служит символом благодушия и веселья, то бедствие выражается в народной поэзии, между прочим, образом разорения соловьиного гнезда или поимкою соловья в неволю. Вот из корабля вышли козаки, они стреляют и убивают соловьиных детей, остается отец-соловей и плачет о погибели детей и о своем сиротстве.
Як прилетив батенько соловейко:
‘Дитки мои, дитки соловьята!
Хто ж буде у садочку щебетати,
Мене старенького розважати?’
В другой песне козаки, стреляя, обожгли соловью крылья, соловей встречает сестрицу-перепелку, которая ему говорит: не сказывала ли я тебе: не вей гнезда в дуброве, свей гнездо в степи при дороге, — там будут идти чумаки, а ты станешь щебетать рано и чумаков будить.
Тай зустрив соловейко перепилку:
‘Ой здорова, здорова, сестрице перепилко’.
— Здоров, здоров, брате соловейку.
А чи я тоби брате не казала:
Не бгай гнизда у диброви,
Зобгай гниздечко в степу край дороги:
Ай там чумаченьки будуть прохожати,
То вони будуть рано уставати,
А ти будешь раненько щебетати,
Та будеш чумаченькив пробужати.
Соловья хватают соколы: это — образ молодца, взятого в неволю.
Налетили соколи из чужой сторони,
Узяли соловейка в чужую сторону.
Соловей любит свободу: чернец, у которого соловей улетел из клетки, просит его воротиться, петь ему, и обещает ему соли и воды из самого чистого ключа, но соловей согласен лучше пить воду из реки, лишь бы оставаться на воле.
Повернися до клитоньки,
Будеш мини спиватоньки,
Дам ти соли й водици
З як найчистои криници.
— Не хочу я води з криници,
Волю ся в рици напити,
Але вольности зажити.
Чиж (чижик), сколько нам до сих нор известно, упоминается в одной только песне, но в некоторых вариантах он же называется соловьем, а в других воробьем, оставаясь чижом (чижику-соловейчику, или чижику-горобейчику). Девица спрашивает его, кому воля, кому нет воли, и он объявляет ей, что воля — девушкам, а неволя — замужним женщинам.
Ой чижику-соловейчику-горобейчику,
Скажи мини всю правдоньку:
Кому воля, кому нема волечки?
— Дивочкам своя волечка,
То за стричечку, то за виночок,
То на улочку, то у таночок.
Молодичкам нема волечки:
Ой у пичи горщик бижить,
У колисци дитя кричить,
У запечку нелюб сидить.
Горщик каже: одстав мене,
Дитя каже: росповий мене,
Нелюб каже: поцилуй мене.
Песня эта очень древняя, как видно из того, что подобная существует и в Великороссии. Смешение этих птиц произошло оттого, что всем им в отдельности приписывалась одинаковая способность прорицания.
Воробей (горобец) в веснянках — образ молодца, впрочем недостойного любви, с тремя воробьями девица сравнивает трех молодцов, за которых не хочет выходить замуж.
На улици три горобчика,
А на улоньци три парубка:
Не давай, ненько, ни за одного,
Бо не буде добра ни вид одного!
У несчастного козака, которого бьют палками, представляется пшеница, которую клюют воробьи.
Ой чия ж то пшеничка, що горобци пьют?
Ой то того козаченька, що палками бьють.
В веснянках же в игре ‘мак’ обращаются к воробью, чтоб он сказал: как сеют мак.
Воробейчику, чи бував ти у садку,
Чи видав ти, як мак сиють?
В одной шуточной веснянке говорится, что девицы пели песни и складывали их в решето, а потом повесили это решето на вербе, налетели воробьи и свалили решето с песнями на землю.
Спивали дивочки, спивали,
В ришето писеньки складали,
Та и повисили на верби:
Як налинули горобци,
Звалили ришето до долу,
Час вам, дивочки, до дому!
Жаворонок (по малоросс, жайворонок) упоминается в одной веснянке как признак начала весны.
Ой чому ти, жавороночку,
Рано з вирия вилитав?
Ище по гороньках сниженьки лежать,
Ище по долинах криженьки стоять.
Ой коли пора прийщла,
Неволенька вийшла!
Ой я тий криженьки крилечками розжену,
Ой я тий сниженьки ногами потопчу.
В одной песне, в разговоре между братом и сестрою, сестра называет брата жаворонком, а брат сестру перепелкою. В одной угорской песне жаворонок начинает справлять погребение Иисусу Христу, умершему на кресте, а за ним следуют голубь и другие птицы.
Ой повичь же ми, соловию, правду,
Де-я свого Спасителя найду,
Ци ли на гори, ци ли на долини,
Ци ли на крижовий висит деревини?
Гори и долини треба розмиряти,
А на тий гори треба умерати.
На полудне солнце наступав,
А юж на крести Христос умерае.
Жиди взяли, во гриб поховали
И камением запечатовали.
Жаворонок пискат, в гору ся пидносит,
Господу Богу погриб оголошат.
И ти, голубе, дармо не гуркаешь,
Господу Богу погриб отправляешь.
Ище пташкове жалостно пискали,
Господу Богу погриб отправляли.
Колись то було з початку свита,
Подуй же, подуй, Господи,
3 духом святим по земли!
Втоди не було неба ни земли,
Неба ни земли, ним сине море,
А серед моря та два дубойки,
Сили, упали два голубойци,
Два голубойци на два дубойки,
Почали соби раду радити,
Раду радити и гуркотати:
Як ми маемо свит основати?
Спустиме ми ся на дно до моря-:
Винесеме си дрибного писку,
Дрибного писку, синего каменьце.
Дрибний писочок посиеме ми.
Синий каминець подунеме ми.
З дрибного писку — чорна землиця,
Студена водиця — зелена травиця,
З синего каминьця — синьее небо,
Синьее небо, свитле сонейко,
Свитле сонейко, ясен мисячок,
Ясен мисячок и вси звиздойки.
Или:
Коли не било з нещада свита,
Подуй же, подуй, Господи,
Из святим духом по земли!
Тогди не било неба, ни земли,
Ано лем било синое море,
А серед моря зелений явир,
На яворойку три голубоньки,
Три голубоньки радоньку радять,
Радоньку радять, як свит сновати:
‘Та спустимеся на дно до моря,
Та дистанеме дрибного писку,
Дрибний писочок посиеме ми,
Та нам ся стане чорна землиця,
Та дистанеме золотий каминь,
Золотий каминь посиеме мо,
Та нам ся стане ясне небойко,
Ясне небойко, свитле сонейко,
Свитле сонейко, ясен мисячик,
Ясен мисячик, ясна зирниця,
Ясна зирниця, дрибни звиздойки’.
Голубь (по малоросс, голуб) в древности имел мифологическое значение, которого самым видным остатком может служить галицкая колядка о сотворении мира. Двое голубков (по другому варианту трое) садятся на два дуба (по другому варианту — на зеленый явор) посреди первобытного моря, существовавшего до сотворения неба и земли. Они хотят спуститься на морское дно и достать песку для сотворения земли, воды, растений и синего неба (по другому варианту — золотого камня, из которого образуются небо и небесные светила). Здесь удержались следы глубоко-древнего арийского мифологического представления. Подобные образы открываются в зендской мифологии, где изображаются два чудные дерева: одно — дерево жизни и исцеления, а другое, стоящее посреди первобытного моря Варушана, содержит в себе всякие семена, на его вершине — мифическая птица (объясняемая соколом) разносит, при посредстве воды, эти семена по всему миру (Windischmann. Zoroastrische Studien. 1863, S. 165—176). В древней Индии встречается подобное, в последней части Ригведы говорится о дереве, из которого созданы небо и земля, на нем две птицы обнимаются (Kuhn. Die Herabkunft des Feures. 1859, S. 126—129): последний признак сближает с ними наших голубей, которые сами по себе — птицы любви. Вероятно, из двух приведенных нами вариантов тот, в котором два голубя, сохранил более старинного смысла, чем последний, в котором число три могло возникнуть под влиянием представлений о христианском уважении к троичности.
С этим глубоко-мифическим представлением должны были некогда состоять в связи и другие образы голубей в песнях, поражающие своею странностью. Вот, например, поется о двух голубях, сидевших на дубе: они слетели и покрыли своими крыльями все степи, взвеселили весь свет своими голосами.
Ой на дубоньку два голубоньки,
Знялись вони, полетили,
Криличками вси степи вкрили,
Волосами весь свит звеселили.
Вероятно, это одни и те же голуби, которых мы встречали в колядке о сотворении мира, тем более, что и здесь их двое, и здесь место их на дубе, как в первом из вариантов упомянутой колядки. Кроме того, в иной, колядке поется о двух голубях, которые объявляют, что они ангелы, слетевшие с неба для того, чтоб узнать, живут ли люди так, как прежде жили.
Пане господарю, на твоим двори
Ой два голуби пшениченьку дзюбають!
Хоче господарь на их стриляти,
Стали до его та й промовляти:
‘Господарю наш! Не бий же ти нас.
Ми не голуби, ми есть ангели,
Ми випитуем и виглядуем:
Що се диеться на билим свити,
Чи тепер все так, як колись було?
Ой тепер не так, як колись було:
Що брат на брата тай ворогуе,
А сестра сестри чари готуе!’
С первого взгляда можно здесь видеть христианское происхождение, но, соображая существование таких представлений о голубях, которые никак не дозволяют сомневаться в том, что в народной поэзии удержалось их древнее мифологическое значение, можно с большею вероятностью подозревать и здесь языческую основу, принявшую отчасти формы, подходящие к христианству. Сущность здесь та, что в образе голубей являются высшие существа мыслящие, но и голуби, творящие небо и землю, конечно, означали или символическое изображение высших существ, или же их орудие.
Есть следы легенд о превращении в голубя или о явлении в виде голубином человеческой личности. Так, в одной песни мать сожалеет, что она не слышала, как под ее окном ворковала сизая голубка. ‘Что это значит, что ко мне дочь не приходит?’ — говорит потом эта мать. — ‘Пни ее не протоптанная дорожка из далекой стороны заросла травою?’ — Дочь, неизвестно откуда, отвечает ей: ‘не слыхала ты, матушка, как я у тебя под угольным окошечком гудела голубкою’.
Не почула, моя матинко,
Як я в тебе була:
Пид покутним виконечком
Я голубкою гула.
Вероятно, здесь разумеется умершая, так как вообще существует представление об явлении души в виде птицы, между прочим, и в виде голубя, по народным рассказам.
Прилетила пташка, биля мене впала:
Таки очи, таки брови, як у мого пана!
Прилетила пташка — малевани крильця:
Таки очи, таки брови, як у мого Гриця.
Везде в песнях, как мы заметили, голубь является несомненно символом любви. Девица называет своего милого сизым голубем, —
Мий миленький, голубонько сивенький! —
а молодец — девицу сизою голубкою, —
Дивчинонька мила, голубонька сива! —
братья и сестры между собою выражают так же свою родственную привязанность, —
Сестро моя миленька, голубонька сивенька.
Братику мий милий, голубоньку сивий!
Любовь между молодцом и девицею сравнивается с любовью голубей.
Кохалися, любилися, як голубив пара.
Свойственное первобытному человеку стремление передать свои сердечные ощущения природе выражается, между прочим, тем, что влюбленные, видя в жизни голубей подобие своих отношений, думают, что голуби принимают участие в их житье.
На дубоньку два голубчики
И цилуються и милуються,
Моему житьтю дивуються.
Разные приемы и случаи из жизни голубей служат в народной поэзии установленными символическими выражениями любовных отношений. Таковы прежде всего половые нежности голубков — образ человеческих отношений подобного рода.
Ой у саду та пид дулькою
Сидить голуб из голубкою,
Цилуються та милуються,
Сами соби та дивуються:
Що у голуба та сиза голова,
А в голубки позолочувана,
А в Ивася та на думци було:
Колиб моя та Параска така,
То я б ии цилував, милував…
Голуби вместе пьют воду:
Ой у броду, броду,
Пьють голуби воду,
И цилуються и милуються,
Сивими крилами обиймаються.
Это — образ любовного сближения, одни голуби пьют воду, другие возмущают ее:
Два голуби воду пили, а два колотили:
Бодай же тим тяжко-важко, що нас розлучили!
Это — образ препятствий, причиняемых влюбленным. Знакомство девицы с любовью символически выражается таким образом: девица нарвала калины, продала ее и купила голубка, она сыплет ему пшеницу, ставит перед ним воду, а он не клюет пшеницы, не пьет воды, все воркует.
Цвит калину ломала,
Та понесла в городок,
Та продала за шажок,
Та купила голубця,
Та принесла до дому,
Та пустила до долу,
Сипле ему пшеници,
Ставле ему водици:
Вин пшеници не хоче,
Вин водици не хоче,
Та все соби буркоче.
В другой песне девица говорит, что к ней прилетает голубь. Мать говорит, что надобно его приручить: насыпать пшеницы по колена, а воды по крылья. Это, как ниже объясняется в той же песне, значит: лечь спать с козаком, положить одну руку ему под голову, а другою обнять, прижать к сердцу и поцеловать (в некоторых вариантах этой песни не голубь, а сокол. См. ниже о соколе).
‘Голуб, мати, голуб, мати, голуб прилитае’.
— Давай, донько, принадоньку, нехай привикае! —
— ‘Яку ж мини, моя мати, принадоньку дати?’
— Посип пшоньця по колинця, водици по крильця! —
‘Козак, мати, козак, мати, козак приизжае!’
— Давай, донько, принадоньку, — нехай привикае! —
‘Яку ж мини, моя мати, принаду давати?’
— Стели, доню, постель билу, лягай из ним спати:
Одну ручку пид головку, другою обняти.
Пригорнути до серденька, та й поциловати.
Если приручить голубя значит сойтись с молодцом, то выпустить голубя — потерять молодца.
Ой гаю, мий гаю, густий, непрогляну,
Та впустила голубонька, та вже не пиймаю!
Хоч пиймаю, не пиймаю, та вже не такого:
Приложу ручку к сердечку, та вже не такому!
Купанье голубя в воде — символ любовного волокитства и нежностей.
Чи се тая криниченька, що голуб купався?
Чи се тая дивчинонька, що я женихався?
Разлет голубей врознь — разлука:
Коло рички, коло броду,
Пили два голуби воду,
Вони пили, полетили,
Крилечками стрепенули,
Про любощи спомьянули,
Про любощи, про милощи,
А любощи та милощи
Та хуже всякой болисти.
Болисть буду, перебуду,
Кого люблю, не забуду.
Сиденье врознь голубя и голубки — нечистосердечие и недоразумения между влюбленными,
Сидить голуб на берези, голубка на кладци,
Скажи мини, мое сердце, що маеш на гадци.
Разлука, причиненная влюбленным насильственными действиями других, выражается образом нападения другой птицы на голубей.
Надлетив орел старий,
Розигнав голубив з пари.
Голубка, лишившаяся своего голубка, представляется образом верности. Орел — виновник разлуки, к овдовевшей голубке налетают голуби, но голубка говорит им, что уже теперь не будет ни с кем сближаться.
Бильше не хочу знатися ни з ким,
Пиду кризь землю, исти не буду,
Пити не буду, жити не стану.
В другой песне убивает голубя стрелец, а в утешение оставшейся голубке нагоняет к ней толпу голубей и предлагает ей выбрать себе возлюбленного, но голубка отвечает, что не хочет жить, не станет ни есть, ни пить. В иной песне голубку похищает ворон, кормит ее пшеницею, поит водою, она не ест и не пьет. Здесь — образ насилия над девицею со стороны сильного.
Надлетив ворон з чужих сторон,
Голубку взявши, к соби призвавши,
Сипле пшеницю, ляе водицю,
Голубка не исть, голубка не пье…
Голубь, летающий без пары и ищущий голубки — образ покинутого возлюбленною или лишенного возлюбленной молодца.
Горами-долами туман налягае,
А миж тими туманами сив голуб летае.
Як полетив сивий голубонько помиж туманами,
Та зустрився сивий голубонько з буйными витрами.
Ви, витроньки буйнесеньки, далеко бували?
Чи видали ви, чи не видали ви моеи пари?
Сизый цвет голубей — образ приятности.
Сивий голуб, сивий голуб, голубка сивиша,
Милий отець, мила мати, дружина милиша.
Воркование голубей — грусть, оно сопоставляется с плачем влюбленных.
Ой пье голуб воду, голубка буркоче:
Либонь мене мий миленький покинути хоче.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ой загуде сивий голубонько, сидючи на тичини,
Ой заплаче молодий козаче по своий дивчини.
Оно возбуждает и усугубляет тоску несчастного.
Нема в мене дружиноньки, ни счастя, ни доли,
Сам зостався на чужини, як билина в поли!
Ходить голуб коло хати, сивий, волохатий:
Як загуде жалибненько — на сердцю тяженько.
Подобно кукованью кукушки оно имеет значение приговора: и прорицания (несчастия).
Загули два голубоньки та над криницею:
Горе мини, моя мати, жити за пьяницею!
Ой у лиси на гориси два голубоньки гуде:
Отсеж тоби, мий синоньку, пригодонька буде!
Или:
Ой на дубоньку сив голубонько гуде,
А на козака неславонька буде.
Летание голубей — образ нередко грустный и, как вообще летание птиц, возбуждает тоску по утраченной молодости.
Ой вилитае сивий голубонько из темного лугу,
Ой не завдавай, молода дивчино, мому серденьку тугу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
По над гору високую голуби литают,
Я гаразду не зазнала, та й лита минают.
Я гаразду не зазнала, та й вжо не зазнаю,
Иочим же вас, лита мои, споминати маю.
Голубь представляется переносчиком вестей между влюбленными. Молодец, не видя своей милой, посылает за нею голубя с письмами.
Чогось моя мила до мене не ходить?
Чи ий мати заказала,
Чи ся з иншим закохала?
Напишу я три листоньки,
Та пошлю я голубонька.
Голубок литае,
Дивчини шукае.
В свадебных песнях встречаем образ, в котором голубь делается символом девичества. Голубь ходит по столу и обмакивает крылья свои в пиво, он угощает девиц, но обходит невесту, которая уже выходит из девического круга. Будучи символом любви, он предсказывает этим девицам любовь и оставляет ту, которая уже познакомилась с любовью.
Милий Боже, ходить голубь по столи:,
Крильця в пивце вмочае,
Вси панночки частуе,
А Марусеньку минае,
Бо вже з панянства вистае,
До старих людей пристав.
Ласточка (малор. ластивка) — символ домовитости. В колядках поется, что ласточка прилетает к хозяину под окно (древность подобного образа доказывается сходством с явлением ласточки под окном в Любушином суде) и кличет его посмотреть, что у него отелились коровы, и он возьмет деньги, когда вырастут телята.
Прилетила ластивочка,
Сила соби на виконци,
Стала соби щебетати.
Господаря викликати:
Вийди, вийди господарю.
Подивися до товару:
У тебе дви корови отелилося,
Два бичка народилося,
Там-то чорни, там-то красни,
Щей хороши,
Будеш мати за их гроши.
В галицком варианте этой же колядки ласточка приказывает хозяину послать челядников к скоту, а самому осмотреть пчел.
Ой ластивонька та пралитае,
Господаренька та пробужае:
Ой устань, госнодареньку,
Побуди свою всю челядоньку,
Та пишли же их по обороньках,
Чи ся коровки та потелили?
Та пишли же их по стаенках,
Чи ся кобилки пожеребили?…
А сам си пиди па пасиченькам,
Чи ти ся пчоли та пороили,
Та пороили, понароили?
В том же символическом значении домовитости молодец, желающий жениться и обзавестись семьей, посылает ласточку искать себе подругу.
Пошлю ж бо я ластивоньку
На чужую сторононьку,
Нехай пролитае,
Дружини шукае,
Дружини такой,
До сподоби моей,
Щоб роду тихенького,
Щоби личка биленького,
Щоби чорни брови,
Сама до розмови. —
Я, всю Польщу облитала,
Дружини не здибала,
Дружини такой
До спободи твоей.
Иногда ласточка означает мать.
Матинко-ластивко! головка болить.
Или:
…В тии макивци ластивка
Ой вивела двое дитей.
Упасть ласточкою — выражение, означающее покорность и любезность.
Упаду я ластивонькою,
Перед матинкою.
В одной купальской песне купающаяся ласточка сопоставляется с девицею, которая хвалится своею косою и личиком.
Ой на Купала на Ивана
Та купалася ластивонька,
Та на бережку сушилася,
Дивка Марьечка хвалилася,
Що в ней коса аж до пояса,
А биле личко як яблучко.
В другой песне, веснянке, с ласточками сравниваются красивые девицы в противоположность безобразным, похожим на ворон.
Ой у наший сторони
Красни дивки як ластивки.
А тут — як ворони!
Перепелка (по малор. перепилка, перепелиця) — женский символ. Малорусы любят давать названия птиц в качестве ласкательных имен женщинам: перепилочка — одно из самых употребительных. В песнях с перепелкою сопоставляется мать-вдова, обремененная детьми.
Перепилочко, не литай по ночи,
Бо повиколюеш на стернинку очи.
Як мини вдови по ночам не литати,
Коли в мене дрибни дити — ничим годувати?
Не журися, матинко-перепилочко, нами,
Як пидростем, то розлетимось сами,
По густим лиси, по чистому полю.
В свадебных песнях с перепелкою сравнивается невеста, но в том смысле, что ее ожидают в жизни семейные трудности и заботы.
Зажурилась перепилочка:
‘Бидна моя головонько,
Що я рано з вйрия вилетила,
Нигде мини гнизда звити,
Нигде мини дитки сплодити!’
— Не журися, перепилочко,
Есть у мене три сади зелени:
Що в першому сади — та гниздо зивьем,
А в другому сади — диток виведем,
А в третьему сади — диток нагодуем.
В зажнивных песнях с перепелкою сравнивается хозяйка, а с мелкою пташкою ее работницы в поле,
Полетила перепилочка по полю,
Убирала дрибни пташки до бору…
Ой ходила наша пани по полю,
Та збирала челядоньку до двору.
В одной шуточной песне избалованная в девичестве женщина говорит мужу, что он будет ее лелеять как перепелку.
Ой ти знав, на що брав мене невеличку:
Будет ти мене кохать як перепеличку.
В другой шуточной, но аллегорической песне перепелка — разборчивая невеста — отказывает в руке щеглу и выходит замуж за соловья.
Перепилочка овдовила,
Замиж итти захотила.
Ой приихав щиглик з пишна,
Сив соби в саду на вишни.
Перепеличенька вийшла з хати,
Та й на его дивиться:
‘Ой ти щиглику, ти багатий,
Ой ти привик довго спати.
На тоби сукни дуже приборни,
А до работи не здибни’.
Ой приихав соловей з пишна,
Та й сив соби в саду на вишни,
Зачав писню щебетати.
Перепилочка вийшла з хати,
Та й на его дивиться:
‘Ось мий муж, любий, коханий,
Того я давно ждала,
Щоб соловейка замуж взяла,
Ой щоб ти все не спав,
А зо мною розмовляв’.
В ряду весенних песен есть песня о перепелке, где эта птица — образ женщины. Песня сопровождается игрою: одна девица изображает перепелку, прочие девицы поют, что у перепелки умер муженек, и она изъявляет знаки печали:
А в перепилочки умер мужичок…
Потом поют, что у нее ожил муженек, и она становится веселою.
А в перепилочки ожив мужичок.
Игра эта, вероятно, есть видоизменение Кострубонька. Все эти примеры показывают, что перепелка означает женщину замужнюю или вдову. Но есть песни, где перепелка означает, по-видимому, и девицу, и у ней возлюбленным — иногда голубь, иногда сокол.
Перепилочка мала, невеличка,
По полю литае, траву прогортае,
Траву прогортае, голуба шукае.
Перепилочка мала, невеличка,
Очерет прогортае, сокола шукае:
‘Соколоньку ясний, молодец ти красний!
Гордуеш ти мною, як витер травою,
Туман долиною, сонце калиною,
А мороз водою, козак дивчиною’.
Утка (по-малорусски — утка, утинка, также качка) — женский символ, большею частью грустный. В свадебных песнях с уткою сравнивается сирота-невеста, напрасно призывающая умершую мать или отца.
Ой плавала сира утка тихо по води,
Ой кликала Марусенька матинку к соби:
Прибудь, прибудь, моя мати, тепера ко мни:
Ой дай мини порадоньку бидний сироти.
В другой свадебной же песне с уткою, которая боится зимы, сопоставляется невеста, которая боится житья у свекра.
Пливе утинка коло берега,
Коло липи, коло кориння,
Та боиться вона лютой зими,
Ой хоч вона боиться, хоч не боиться,
Та на мори зимовать буде.
Ой боиться Марьечка свекорка свого
И наруганячка его,
Хоч боиться вона, не боиться,
Та у свекорка викувать буде.
Девица, которая грустит о том, что мать не пускает ее гулять, сопоставляет себя с уткою.
Та на мори утинка купалася.
Та на бережку сушилася,
Я, молода, журилася:
Мене мати не пускала
И в комирочку замикала.
Молодец называет свою возлюбленную в ласкательном смысле серою уткою,
Дивчинонько, сира утко, чи сватати хутко?
а девицу, которую молодец любил, но которая просватана за другого, он сравнивает с застреленною уткою.
Та вже моя утинка,
Та застреленая, та й понесеная,
Та вже моя дивчина,
Та полюбленая, та й засватаная.
В одной песне с уткою сравнивается вдова, ходящая плакать на могилу своего мужа.
— Ой не литай, сира утко, до озера води пити,
Засидают два стрельчики, хочуть тебе вбити. —
‘Ой як мини не литати до озера води пити:
Есть у мене на озери маленький дити.
В мене дити маленький нездужають в степ летити’.
— Ой не ходи, удивонько, на цвинтарь тужити:
Засидают два диверки, хочуть тебе вбити. —
‘Ой як мини не ходити на цвинтарь тужити:
Положила миленького, зосталися мои дити,
Мои дити малолити, ни з ким мини жити’.
В козацкой песне с уткою, плавающею по озеру, сопоставляв ется плачущая жена козака, ушедшего в поход.
На бистрому на озери геть плавала качка.
Не по одним козаченьку плакала козачка.
Утка означает мать в одной весенней игре с принадлежащею песнею.
Утка йшла по берегу,
Сирая по крутому.
Вела дитей за собою,
И старого и малого,
И середнего з пид-бильшого.
Пиди, утиця, до дому:
В тебе семеро дитей,
Восьмий селезень,
Девятая утка, —
Ворочайся хутко!
Селезень (по-малорусс. селезень, также в западной Малороссии качур) — образ молодца вместе с уткою, означающею девицу, составляет подобие любовной пары, а в свадебных песнях — жениха и невесты.
Пливи, пливи, селезеню, поки води стане,
Вийди, вийди, хлопчино, як вечир настане.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ой ти селезень, а я утинка,
Ти полинеш, а я тутенька.
Или:
Ой на ставу, на ставочку,
Пиймав качур чириночку,
Посадив ю подли себе. —
Люблю тебе, як сам себе.
. . . . . . . . . . . .
Де був селезень?
Де була утинка?
Селезень на ставку,
Утинка на плавку,
А тепер же вони
На одним плавку,
Та идять же вони
Дрибную ряску,
Та пьют же вони
З одной криници.
Де був Пархимко?
Де була Кулинка?
Пархимко у батенька,
Кулинка у свого,
А тепер же вони
За одним столом.
В одной песне изображается козак, который везет на возе девицу:
Козак ииде на конику,
Дивку везе на возику,
Иоганяе коня та дрючиною,
Називае дивчину дружиною.
Он сопоставляется с селезнем, а девица с уткою, последняя просит у селезня позволить ей покупаться, а селезень отвечает, что пустит ее, но в степи (там, где она не может в свое удовольствие воспользоваться свободою), так и козак обещает девицу, которую взял в девичьем венке, пустить под убором замужней женщины (или девушки, потерявшей невинность и, потому, обязанной покрывать волосы)
Селезень летить, утинку кличе,
А в его утинка та прохалася:
‘Ой пусти мене, мий селезеньку,
Та миж утята та покупатися’. —
Не тут тебе взяв и не тут пущу.
Узяв я тебе на синим мори,
Узяв я тебе в чистому поли.
Пущу я тебе та у виночку,
Пущу я тебе та у рубочку!
В весенней игре селезень представляется молодцом, выбирающим себе девицу.
Ходить качур в гороховим винку,
Вибирай си, качурику, що найкрасчу дивку.
Утки, плавающие попарно, возбуждают тоску в одиноком молодце, по противоположности образа, видимого им, с его собственным положением.
Ой зииду я на горбочок,
Та гляну я на ставочок:
Пливуть качки в два рядочки,
Одно другого впережае,
Кожна соби пару мае,
А я живу в Божий кари,
Не дав мини Господь пари.
Утка и селезень, подобно многим другим птицам, переносят вести:
Долив, долив, качурику, долив за водою,
Поклонись мому роду, що я сиротою.
Или:
Ой пущу я утку по тихим Дунаю:
Пливи, пливи, утко, де родину маю.
Лебедь (по-малорусс. лебидка, лебидонька, множ. лебеди) — также символ женский, и плавание лебедей сопоставляется с разными видами женской жизни. Девица выходит на гулянье и сравнивает себя с белою лебедью на Дунае.
Ой вийду я на улицю, гуляю, гуляю,
Як билая лебидонька на тихим Дунаю.
Молодец говорит, чтобы девица привыкала к чужой стороне, и сопоставляет это привыкание с плаванием лебеди по течению воды.
Пливуть лебеди та по тихий води,
Тихо за водою,
Привикай, привикай, молода дивчино,
Помиж чужиною.
С плаванием лебеди против течения сравнивается грусть разлуки.
Ой як лебидоньци плисти проти води тяжко,
Так мини, козаченько, жити без тебе важко.
Девица просит козака не обесславить ее и сопоставляет себя с лебедью, плавающею поперек пруда.
Ой плавала лебидонька та поперек ставу,
Не вводь мене, козаченьку, в великую славу.
Двое лебедей, плавающих вместе, имеют символическое соотношение с любовью и вступлением в брак.
Два лебеди на води — обое биленьки,
Ой будемо, сердце, в пари, бо ще молоденьки.
Двое лебедей, пьющих воду и потом разлетевшихся — образ любовников, подобный тому, какой существует и относительно голубей.
Коло млину, коло броду,
Два лебеди пили воду,
Напившися полетили,
Крилечками стрепенули.
Про любощи спомянули.
Девица жалуется своему возлюбленному, что она уронила в воду свой венок из руты, и молодец отвечает, что у него есть пара лебедей: он пошлет их ловить венок, но лебеди не могли уже поймать венка.
Ой не турбуйся, молода дивчина, о своей пригоди:
Маю ж бо я пару лебедив:
Попливуть проти води.
Лебеди пливуть — виночки потопають…
В свадебных песнях лебеди расплели навеки косу невесты.
Ой сиди ли лебеди на води,
Та полетили на рики,
Роспустили русу косу на вики:
Отсе тоби, Марьечко, за тое,
Не плети кисоньку у двое!
Лебедь прилагается также и к замужней женщине.
Ой плавала лебидонька за тихою водою:
Дала мати дочку замиж молодою.
С лебедями, которые, плавая, треплют крыльями, сопоставляет себя женщина, которая не может свыкнуться с чужою стороною.
Пливуть лебеди
Та по тихий води,
Крилечками треплють,
Чужа сторона,
В мене роду нема, —
Тут я не привикну.
Лебедь с лебедятами — образ матери, обремененной семейством.
Ой на мори на синенькому
Пливе лебедь з лебедятами,
Из маленькими дитятами,
Ненько наша, лебидочко,
Погодуй нас хоч тришечки,
Погодуй нас хоч годочок,
Поки вбьемось у пушочок,
А з пушочка та в крилечки,
Стрепенемся, та й полинемо
В чистее поле живитися:
Тоди перестанем журитися.
Подобно другим птицам, и лебедь говорит то, что видит и знает, говорит правду, по песенному образу выражения. Это мы встречаем в одной песне, и странным способом: орел принуждает лебедь говорить правду, он бьет ее, и лебедь высказывает ему, что делается в городе Кистрине, где происходит битва московских людей с татарами. Реки протекают кровавые, мостят мосты головами солдатскими.
Ой на мори на синенькому
Там плавала била лебидонька
З маленькими лебедятами.
Де ся взяв сизопирий орел,
Став лебидку бита й забивати,
Стала лебидка до его промовляти:
‘Ой ни бий мене, сизопирий орлоньку,
Скажу тоби всю щирую правдоньку:
Як у тим мисти у Кистрини
Та бьется орда уже три дни,
Бьется вона три дни й три години,
Розбилася вона на три половини,
Течуть рички та все кровавии,
Через ти рички мостять мости,
Мостять мости та все головками,
Головками та все московськими’.
Подобный образ встречается в великорусской хороводной песне, где также орел нападает на лебедь и терзает ее. Есть в малорусской песенности очень замечательный образ, также близкий к упомянутым выше образам страдания лебеди. Девица берет воду и загоняет лебедь с лебедятами: вдруг где ни взялся стрелец, он убил лучшую лебедь, перья лебяжьи рассыпались по лугам, а кровь разлилась красными реками: это не кровь — это красота девичья.
Ой плавала лебидочка з лебедятами,
Де ся взяла чорнява я воду брати,
Взяла тии лебедята заганяти,
Де ся взявся жвавий хлопець ще й стрилець,
Убив соби що найкрасчий лебедець.
Порозсипав биле пирья лугами,
Порозливав кров червону риками,
То не кров — то дивочая краса.
Здесь, как будто обломок какой-то мифологической истории, в которой лебедь была женщина. Это можно заключить из того, что в великорусских былинах есть личность женского пола, называемая ‘лебедь белая’, ее древняя история распалась на совершенно противоположные и несходные образы, дошедшие до нас в былинах: по одним вариантам, эта лебедь белая — верная и любимая супруга любящего ее богатыря, по другим — она коварная предательница того же богатыря, который является уже грязным пьяницею.
В одной козацкой песне с криком лебеди на море сопоставляется грусть черноморцев, потерявших своих коней.
Ой плавала лебидонька на синему мори,
Ой там пасли чорноморци в чистим поли кони,
Ои крикнула лебидонька, море перепливши,
Заплакали чорноморци, кони погубивши.
Лебеди иногда являются в песнях вместе с гусями и даже как бы одною птицею под двойным названием во множественном числе — гуси-лебеди. Таким образом, в свадебных песнях поется, что гуси-лебеди, означающие здесь свадебных гостей, зовут невесту на посад. Очень замечательна одна галицкая колядка, в которой гуси-лебеди изображаются сидящими на дереве и видящими с него то, что творится в чистом поле и на синем море. Они видят: плывет корабль, в нем красавица девица, она обращается к какому-то молодцу и просит взять ее с корабля, обещая награду от братьев, которых у нее семьдесят, а из них трое родных.
А в лиску, в лиску, на жовтим писку,
Росте деревце тонко, високо,
Тонко, високо, в коринь глубоко,
В коринь глубоко, листом широко.
На тим деревци гуси-лебеди
Ой сидят же вни, далеко видять,
Ой видят жи вни чистое поле,
Чистое поле, синее море,
На синим мори корабель пливе,
А в тим корабли кгречна панночка,
Кгречна панночка, та й Марусенька,
Обзиваеся до паниченька,
До паниченька, поновиченька:
‘Ой паниченьку, поновиченьку!
Ой возьми мене та з кораблика,
Бо е у мене симдесят братив,
Симдесят братив, а три ридненьки,
Ой держать мини та парть велику,
А як мня возьмет, все тото дадут’.
Образ непонятный и так как он является в колядках, то, вероятно, он древний и, может быть, обломок какого-то мифологического представления.
Гуси сами по себе не имеют определенного символического значения, хотя встречаются в песнях нередко. С летящими дикими гусями сравнивается толпа девиц и толпа Козаков.
Летили гуси рядком-рядком,
Крикнули вони разком-разком,
Летили гуси сизокрилии, —
У нас все дивки чорнобривии,
Летили гуси волохатии,
У вас все дивки пикатии.
Налетили гуси, стали жирувати,
Наихали козаченьки, стали ночувати.
Гусиный крик — образ вестей.
Летили гуси рядком-рядком,
Та крикнули гуси разком-разком.
Та вийшли люди дивитися,
Ииде Ивасько женитися.
Тоскующая женщина посылает гусей к своим родным и велит им не говорить, что ей жить дурно, а приказывает сказать, что она роскошествует, —
Пливить, пливить, били гуси, та до мого роду,
Та не кажить, били гуси, що я тут горюю,
А скажите, били гуси, що я роскошую, —
и вероятно гуси, в одной песне, такой женщине принесли весть от ее родных, так как она, упомянувши о гусях, просится у своего мужа к родным.
Ой у броду, броду, пили гуси воду,
Пусти мене, мий миленький, та до мого роду,
Бо я в свого роду ище не гуляла,
И в своей родиноньки в гостях не бувала.
Летание диких гусей, как вообще летание птиц, наводит грусть о прожитых летах:
Из-за гори високои гуси вилитають,
Ще роскоши не зазнала, вже лита минають,
Не зазнала в отця, в неньки, замижем не буду,
Почим же я лита мои споминати буду?
А девушка, потерявшая невинность, изображается гонящею гусей на реку и в то же время плачущею о своем горе.
Ой гиля, сири гуси, гиля на Дунай!
Завьязала головоньку, — тепер сиди та й думай.
Ой гиля, гиля, сири гуси, гиля на море!
Завьязала головоньку, — горе ж мини, горе!
В одной песне плавание гусей сопоставляется с любовною беседою, —
Пливить, гуси, пливить, гуси, бистрою рикою,
Вийди, вийди, дивчинонько, розмовься зо мною, —
а в другой женщина, желающая погулять, сравнивает себя с гусынею.
Коби мини не чепець, не шовкова хустка,
То я б соби погуляла, як на ставу гуска.
Чайка (по-малорусски называется не та птица, которая носит это название в Великороссии, но та, которая по-великорусски называется чибисом или пиголицею) в одной очень известной песне изображает бедную мать, которой плохо жить: и жнецы хотят забрать у ней детей, и птицы ее обижают.
Ой бида чайци,
Чайци небози,
Що вивела дитки,
При битий дорози,
Киги, киги! злетивши в гору,
Тильки втопиться в Чорному морю!
Жито поспило,
Приспило дило,
Идуть женци жати,
Диток забирати.
Ой дити, дити,
Де вас подити?
Чи мини втопиться,
Чи з гори убиться?
И кулик чайку,
Взяв за чубайку,
Чайка кигиче:
‘Згинь ти, куличе,
И бугай дугу,
Ще з лози дугу!’ —
Не кричи чайко,
Бо буде тяжко! —
‘Як не кричати,
Як не литати:
Дитки маленьки,
А я их мати!’
Ой бида чайци,
Чайци небози,
Що вивела дитки,
При самий дорози:
Хто йде, той пхне,
Таки дурно не мине,
Кигик, кигик,
Злетивши в гору,
Тильки втопиться
В Чорному морю.
И кулик чайци
Не пидпомога,
Тилько зневага,
Що близько дороги.
И бугай дугу,
Не вдавайся в тугу.
Бо новишу чайку,
Не кричи в лугу!
Як не кричати,
Як не плакати:
Дитки маленьки,
Жаль — я их мати!
Всяк хоче бити,
Никому хоронити
Диточок в гнизди,
При тяжкий биди.
В ней обыкновенно видят аллегорическое изображение Малороссии, ее приписывали то Хмельницкому, то Мазепе, то последнему запорожскому атаману Калнышу. Но едва ли в своем корне это не народная песня, где, наравне с другими символическими образами, взятыми из жизни птиц, обычными в народной поэзии, изображается бедная, горемычная мать. В Киевской губернии мы слышали отрывки думы о чайке, в которой под видом этой птицы рассказывается аллегорически судьба бедной матери семейства, обижаемой сильными людьми, но, к большому сожалению, невозможно было записать ее, оттого что кобзарь почти совершенно позабыл ее и, вспоминая отрывочно разные места, не мог пропеть или проговорить ничего в стройном виде.
Подобный образ бедной семьи представляет песня о птичке ремезе. Обращаются к этой птичке с советом не вить гнезда над водою — над Десною, потому что река может затопить детей ее.
Ой ти ремезе, ти ремезоньху,
Та не мости гнизда над Десною,
Бо Десна Десниця що день прибувае,
Вона твоих диток позатопляе.
Вариант этой песни, с прибавлением, обращается в щедровку. Советует ремезу не вить гнезда в чистом поле, где за плугом ходят святые Петр и Павел, а Божия Матерь носит им есть и молит Бога об урожае, советует ремезу свить себе гнездо в лесу: орешник будет развиваться и прикроет его птенцов.
Ой ти ремезе, ти ремезочку,
Не клади хатки на льодочку:
Льодочок ся буде розтавати,
Твою хату забирати,
Не клади хатки и в чистим поли.
В чистим поли плужок ope,
А в тим плужку чотири воли половии,
А у их роги золотии.
Святий Петро за плугом ходить,
Святий Павло воли гонить,
Пресвятая Дива исти носить,
Исти носить, пана Бога просить:
Уроди, Боже, жито-пшеницю,
Жито-пшеницю и всяку пашницю.
Поклади гниздо в густим лиси,
В густим лиси, та на гориси,
Горих ся буде розвивати,
Твою хаточку прикривати.
Кулик в одной песне сопоставляется с бедною вдовою, обремененною детьми.
Припав кулик над водою:
За дурною головою
Пишла замуж молодою,
Тай зосталася вдовою
З маленькими диточками.
Мали дити — мале лихо:
Побильшають, погиршають!
Синица в одной песне-колядке собирает с конопли золотую росу и несет к золотых дел мастеру, чтобы сделал ей перстень.
Ой у поли конопельки,
На конопельках золота роса,
Ой там синиця походила,
Тую росу потрусила,
До злотничка поносила:
Ой злотничку, голубочку,
Искуй мини перстеника.
Есть очень распространенная в разных вариантах песня о свадьбе щегла с синицею.
Ой сив соби щиглик, та й думае,
Загадався: женитися мае,
Полюбив соби синицю, прекрасную птицю,
Хорошую та гожую, горобця сестрицю.
Соловей коника сидлае,
Весильля збирае.
Сокил за дружбу,
А староста журавель,
Сорока свитилка,
Сваха перепилка,
Журавель з гусаком настройте музики,
Каня ся закрала,
Курчят покрала
На щиглове весильля.
Кошту пидняла.
А джмиль меду додае,
Всих гостей приймае,
А сорока плеще,
Гостей припрашае.
По другому варианту:
Сам пан орел за старосту,
Шпак за дружбу, кос в ту службу.
Хрущ з круком маршалком,
Журавель хоружим,
А индик — пан синдик,
Боцян — пидхоружим,
Пава садить каретою,
Каня йде пихотою,
Куропатва, перепилка —
Сващка пристойная дивка,
А соя для покоя за пани сваху.
По одним вариантам все птицы на этой свадьбе вели себя благочинно, сначала описывается их обед, потом танцы, как следует на свадьбе.
Шляхетний боцян сивши близь индика,
А журавель при боку самого синдика,
Орел сидит коло пави,
Напившися слодкой кави,
А тетери шафран терли,
Дають обид соби,
А гусак иисть в смак кашу и з росолом,
Лебедь пие, гукае, сидить за столом,
Орел бере за печеню,
Яструб напхав повну жменю,
А каня ся запихае,
Сорока вина додае,
А пава ласкава гости частуе.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Вставши гости по обиди, взялися до танцю,
Орел поглянув на паву: пий моя коханцю!
Журавель сою поить,
Боцян з канею ся строить.
З соколом зазуль колом на перед ними,
Крогулець иде в танець, взявши соби пляшку,
Когут квак заспивав, випив меду миску,
А гупало дае знати —
Виват палить из гармати,
Качор пороху додае,
Бо му стрильби не достае,
Все стройно, достойно и циломудрно.
Ще ся натим не стало и час не збувае:
Ще раз бильше гостей прибувае,
Прийшла чапля из роботи,
А чайка робить хворботи,
Музиканти в торобанти грають добраничь.
Сковронки на скрипки, канарки спивали,
Яструби на труби, дудки на цимбали,
Ластивки на свиставки, соловий на обои,
А бекаси тнуть на баси:
Согласно, прекрасно и концентовно.
Но в других вариантах дело оканчивается дракою, и невеста должна была бежать:
Сова сидит за столом, скоса поглядае,
А ворони стари жони иишли таньцювати,
А крючище взяв дрючище, пишов пидгоняти.
А сич на порози став на сторожи,
Погудькало уперлося, лягло на дорози,
А горобець впився, з чорногузом побився,
Як ударив чорногуза, аж той повалився,
Як взяли ся бити, взяли мордовати,
Молодая синица мусила втикати.
Щегол стал печалиться о жене, и воробей указал ему, что она на крапиве. Она убегает от него потому, что он больно щиплется.
Сив щиглик зажурився, сив тай думае:
Оженився утратився: а жинки не мае,
Горобчик братичок его поражав,
Гляди ии на крапиви — там вона сидае
Заросився щиглик по сами колинця,
Щукаючи на синицю доброго полинця.
Навиженая синиця щигла покидае,
Бо, боиться его скубня, що добре кусае.
По другому варианту он ее находит на калине и приводит к себе.
Горобчик хлопчик добрий ему приятель…
Закотив си щиглик штани по сами колинця,
Ходить, глядить и шукае и жинки питае.
Иди, швагру, на калину: так вона сидае,
Привив ии до дому, посадив на прилавку,
Посадив на прилавку, дав ий паляницю.
Тема этой песни очень древняя: она не только является в песнях других славянских народов, но и в немецких, где, однако, женихом представлен соловей, а невестою снегирь.
Чечотка в одной очень распространенной у странствующих слепцов и кобзарей, аллегорически-шуточной песне — мать семи дочерей, которых выдает замуж.
Полетала чечоточка в вишневий садок,
Ой вивела чечоточка семеро диток,
Явдосю, Хвевросю, Орину и Марину и Горпину й Катерину.
И Насту сю свою,
Що найменшую,
Що найкрасчую.
Ой вона ж их годовала й замиж оддавала:
За Ивана Явдосю, за Романа Хвевросю,
За Демида Орину, за Давида Марину,
А Горпину за Яцька, Катерину за Стецька,
А за пана за Самийла Настусю свою,
Що найменшую,
Що найкрасчую.
Наиихали до чечотки любии зяти,
Поставили короговци та все хороши:
Из Харькова пан Иван, из Зинькова пан Роман,
Из Полтави пан Демид, з Кременчука пан Давид,
Из Хорола пан Яцько, з Пирятина пан Стецько,
А з Чернечого села пан Самийло.
Наихали до чечотки люби старости:
И Данило и Борис, и Ваврило и Денис,
И пан Марко и Захарько й Северин.
Наихали до чечотки любии свашки:
Кася, Вася и Ганнуся, Сося, Прися и Маруся,
И Варварина любая дитина.
Сама сила чечоточка та на покути,
Як и стала чечоточка пити та гуляти,
И просила вона Бога и молила за мужа свого,
Й за себе саму:
Поздоров, Господи, самого того,
Господина чечота й чечотку его,
И зятей и дитей, и свашок и дружок,
И бояр и старост, подстарост, и музик и возник,
И всих домових.
Поздоров, Господи, всих моих людей,
Поздоров Господи приизжих гостей,
Щоб пили, гуляли, танцювали.
Жартовали, мед-вино подливали,
Пивом ся похмиляли.
Поздоров, Господи, всих моих зятив,
Поздоров, Господи, всих моих дочок,
Колиб ви, Господь дав, дочечки здорови були,
Колиб ви, кожна, по сим дочок привели,
Колиб ви, сванечки, здорови були,
Колиб по сим синив кожна привели.
Просилася чечоточка у свого чечота,
Просилася чечоточка у свого старого:
Пусти мене мий старенький до зятив погуляти.
До Харькова од Лубень
Чухрала первий день,
До пана Ивана до любезного свого,
А у пана Ивана погуляла,
Як собака коло ворит постояла:.
До Зинькова од Лубень
Чумрала другий день,
До пана Романа до любезного свого,
А у пана Романа погуляла, поживилась,
Як сучечка кризь ворота подивилась,
До Полтави од Лубень
Чухрала третий день,
До пана Демида до любезного свого,
А у пана Демида погуляла,
Як корова край кошари постояла,
До Кременчука из Лубень
Чухрала четвертий день,
До пана Давида до любезного свого
А у пана Давида погуляла,
З помийници помии похлибтала:
До Хорола из Лубень
Чухрала пятий день,
До пана Яцька любезного свого,
А у пана Яцька погуляла,
Вси мисочки, тарилочки полизала,
До Пирятина з Лубень
Чухрала шостий день,
До пана Грицька до любезного свого.
А у пана Грицька погуляла,
Як кишечка пид столом поникала,
До Чернечого з Лубень
Чухрала семий день,
До пана Самийла зятя свого наймильшого.
А у пана Самийла погуляла,
Дубових киив скуштовала,
Втикаючи тини поламала.
Як прибигла чечоточка до дому,
Поздоров, Боже, самого того,
Господина чечота и чечотку его.
Она угощает своих зятьев, а потом едет к ним в гости и везде получает дурной прием. Песня эта имеет подобие думы и любима народом. Есть подобного содержания дума, где рассказываются подобные приключения тещи уже без всякой аллегории. То же содержание служит предметом старой великорусской песни, и мы думаем, что песня эта в своем основании принадлежит к древним.
Павлин (по-малоросс. пава) иногда изображает женщину.
Прилетала пава,
Прибижала мила.
Чаще в песнях встречается не сама эта птица, а перья ее, из них девица делает себе венок (павяный венок): так в одной очень распространенной колядке, которую поют девицам.
А в лиску, в лиску, на жовтим писку,
Там пава ходить, пирьячко ронить,
Марьечка ходить, пирьячко збира,
Пирьячко збира, в рукавець склада,
З рукавця бере, виночок плете.
В галицкой колядке павяный венок срывают с девицы ветры.
Пошла дивчина рано по воду.
Та схопилися буйни витрове,
Буйни витрове, шайни дожчове,
Та исхопили павяний винок,
Занесли его в тихий Дунаец.
Девица ищет свой венок и на берету реки встречает рыболовов, которые, на вопрос девицы: не видали-ль они ее венка, спрашивают ее: что им будет, когда они поймают ее венок. Девица обещает одному золотой перстень, другому платок, а третьему саму себя.
Та надийшли туда три риболови.
‘Помай Биг, май Биг, три риболове,
Три риболови, паньски синове.
Чи не стричали павляний винок?’ —
Бодай здорова, кгречна панночко, —
Хоть и стричали, коли не знали:
А щож нам буде за переимец? —
‘Едному буде хустка шовкова,
Хустка шовкова з билои шии,
Другому буде золотий перстень.
Золотий перстень з билого палця,
Третому буде сама молода,
Сама молода та як ягода’.
В иной колядке поется, что в Угорской земле нива заборонена павлиньим пером.
Угорська земля преч поерана,
Преч поерана и посияна,
Павяним перцем заволочена,
Ясними мечи обгороджена,
Обгороджена од злой тучи.
Образы эти, конечно, древни: павлиньи перья издавна были естественным украшением, вещью обычною в домашнем обиходе. Потому-то и козак, прощаясь с родными и желая сказать, что он никогда не возвратится домой, говорит, что когда павлинье перо потонет, тогда родные дождутся его.
Тоди я, нене, прииду до вас,
Як павине пирье на спид потоне,
А млиновий каминь на верх виплине.
Здесь павлинье перо приведено, конечно, как предмет часто попадающийся на глаза. Должно думать, что павлинье перо в старину было девичьим украшением преимущественно в зимнее время, когда не было ни зелени, ни цветов на венки, и может быть, оттого-то павлиньи перья играют роль в колядке, одной из самых распространенных песен исключительно зимнего времени. Затем оно стало символом убранства и довольства и в последнем смысле изображается нива, забороненная павлиньим пером.
Петух (по-малоросс. пивен, пивник, древн. кур. В зап. Малоросс. польское: когут) и курица (по-малоросс. курка, курочка, курточка, квочка наседка) не имеют определенного символического образа. В веснянках девица сопоставляет с кучею кур молодцов, собравшихся на улице, а своего милого, которого при ней нет, с петухом, и просит петушка дать ей взаймы крыльев, чтобы полететь и узнать, где ее чернобровый.
Вси курочки до купочки, пивень ходит ризно,
Уси хлопци на улици, а мий ходить пизно.
Курашечко, чубашечко, позич мини крилець,
Ой полину, одвидаю, де мий чорнобривець.
В веснянках с наседкою сравнивается мать, а с цыплятами — молодцы, и последним придаются разные насмешливые признаки.
Ой сидила квочка та коло килочка,
Та вивела квочка четверо диток:
Иваська, Петруська, Василька, Миколку,
У того Иваська та кривии ноги,
У того Петруська кучерява голова,
У того Василька великий зуби,
У того Миколки билии руки.
Кривими ногами жар загрибати,
Кучерявою головою пич вимитати,
Великими зубами кориння глодати,
Билими руками листи писати.
Петух и курица в одной веселой песне изображают мужа и жену.
На улици пивничок громаде,
Ой вин свою куриночку проваде:
‘Иди, иди, куриночко, до дому.
Та не давай пирьячка ни кому’. —
Хиба ж би я, пивничку, без ума,
Щоб я свое пирьячко давала.
Иногда петух — вестник несчастия: его пение извещает мать о смерти сына.
Злетив пивень на ворота,
Каже: кукурику!
Не сподивайсь свого сина,
Матинко, до вику.
Женщина жалуется, что петух разбудил ее, и проклинает его.
Бодай той когут зпидив,
Що мене рано збудив!
Оборот этот тем замечателен что он древний: подобный есть в великорусских песнях.
В галицких песнях есть легендарное предание о том, что когда русский Бог воскрес, то его увидала первая жидовская девочка и сказала своему отцу, но старый жид отвечал ей, что если б она не была его дочь, он бы за такие слова приказал бросить ее в Дунай: пусть жареный петух, что лежит перед ним на тарелке, полетит, тогда он поверит, что русский Бог восстал из мертвых. Вдруг петух полетел, и жид остолбенел.
…Ой дивчя, дивчя жидивчя,
Ой кобись то так не моя дитина,
Я казав би тя в Дунай кинути,
Втоди руський Бог из мертвих устав,
Коли тот каплун перед мя злетить,
Перед мя злетить, красно запие.
Есть перед жидом тарель точений,
Тарель точений, каплун печений,
А каплун злетив, та й на облок сив,
Красненько запив, а жид остовнив.
Галка — отчасти женский символ. Сокол представляется молодцом ей под пару.
Чорна галочка невеличечка,
На що сокола перемовила?
Ой не я его перемовила:
Перемовило пирья чорнее.
Ой дивчинонько молоденькая,
На що Грицика перемовила?
Перемовило личко билее,
Личко билее, слово вирнее.
Предостерегают галку, чтоб она не летала в вишневый сад: там сокол караулит ее, сидя на яворе, пусть девица не ходит рано за водою: там стережет ее козак.
Чорная галочко, не лети в вишневий сад:
Стереже тебе сокил, на явороньку сидгочи.
Молода дивчино, не иди рано по воду.
Стереже тебе козаченько, на конику сидючи,
На тебе пильно поглядаючи.
Эта песня как будто изображает древнее умыканье девиц у воды. В свадебных песнях, как мы уже указывали, говоря о кукушке, галки означают свадебных дружек. Нередко и одиночно девица сравнивается с галкою.
Чорна галочка невеличка по дороженьци скаче,
Дурна дивча неразумная за козаченьком плаче.
Но галка не исключительно изображает только женский пол, есть песня, в которой галки сопоставляются с козаками.
Ой галочки, чорнопирочки, круту гору вкрили,
Пишли наши козаченьки, жалю наробили.
Ой галочки, чорнопирочки, пиднимитесь у гору,
Молоденький козаченьки, вернитесь до дому.
Ой ради б ми пиднятися, — туман налягае,
Ой ради б ми вернутися, — отаман не пускае.
В одной сиротской песне одинокий молодец в чужой стороне как бы сопоставляет сам себя с галкою, которая сидит на сосне, качаемой ветром.
Вилитала галка з зеленого гайка,
Сила-пала галка на зелений сосни,
На тоненький гильци, на самий вершинци.
‘Не хитайся сосно, мини жити тошно!
Не ламайся, гилко, мини жити тошно!
Гирко сиротини жити на чужини!’
Галка-вестница. Она кличет новобрачную на посад, напоминая ей, что уже наступило время.
Ой летила галочка через сад,
Та крикнула галочка на весь сад:
Ой час тоби, Марьечко, на посад.
Козаки посылают галку на Дон есть рыбу и принести им весть от кошевого, но галка отказывается.
Ой полети, полети, чорная галка, на Дин риби исти,
Та принеси, принеси, чорная галко, од кошового висти.
Та вжеж мини не литати на Дин риби исти,
Та вжеж мини не носити од кошового висти.
Но подобное поручение дает галке девица: она посылает ее на Дон есть рыбу и принести ей весточку от милого, и галка исполняет поручение и приносит желанную весть.
Ой полети, нолети, чорная галко, на Дин риби исти,
Та принеси, принеси, чорная галко, од милого висти.
Полетила чорна галка, та й не барилася,
Та принесла таку звистку, щоб не журилася.
Молодец, не зная, где его милая, спрашивает об этом галку, и она сообщает ему то, что ему нужно знать.
Галочко моя, галочка чорненька,
Скажи мини, галочко, де моя миленька?
А твоя миленька в лузи над водою
Умиваеться горячою слизою,
Утираеться зильлям кропивою.
Другой молодец поручает галке сообщить его родным, что он остался сиротою, что у него люди отбили девицу.
Ой летила чорна галка та по над водою,
Накажи ти мому роду, що я сиротою,
Сиротою невеликою недавно остався.
Через тую молоду дивчину, що я величався,
Величався, не смиявся, думав — моя буде,
Розраяли добри люде, — дивчини не буде.
В песне о сотнике Харьке галка приносит его жене роковую весть об его смерти.
Ой летила через тии будинки та чорненькая галка,
Ой зосталася сотничка Харчика, як приблудная ярка.
Сокол и орел — символы мужественной красоты, отваги, удальства, во многом оба эти образа сходны между собою до. того, что даже существует в народной поэзии сокол-орел, как бы одна двойственная птица,
Ой пиду я лужком, бережком,
Чи не зостринуся з орлом-соколом.
Соколоньку ясний, ой, ти орле мий,
Чи не плаче, чи не тужить дивчина по мини?
но, всматриваясь глубже в значение того и другого образа, можно, однако, найти между ними отличие. Орел заключает в себе более суровости и мрачности: так, между прочим, орлы представляются терзающими тело убитого козака, между тем как о соколах нет ничего подобного.
Сокол — символический образ богатыря. ‘Не видали ли вы моего сына-сокола?’ спрашивает мать козака у его товарищей. ‘Не тот ли твой сын, что семь полков сбил, а за восьмым полком сложил голову?’ с своей стороны спрашивают у ней козаки.
‘Чи не бачили мого сина-сокола?’
— Чи не то твии син, що сим полкив убив,
За восьмим полком головку схилив?
Мать, лаская сыновей своих, называет их соколами.
Сини мои, сини, ясни соколоньки,
Тим же я вас не женила, що ви молоденьки.
В колядке поется: люди говорят: это сокол летит, а тесть скажет: это мой зять идет.
Люде кажуть: се сокил летить,
Тестенько скаже: се мий зять иде.-
Также девица называет молодца ясным соколом, —
Соколоньку ясний, молодець ти краспий! —
и употребляет это имя в ласкательном смысле, обращаясь к своему милому.
Ой як пидеш, милий, на нич, заграй хоч в сопилку,
А я вийду, послухаю, чи ти там сокилку.
Молодец-сокол припадает к окну девицы и просит у нее руку.
Чи не той то соколонько,
Що з орлом литае,
До виконця пидлитае:
Ой стуку, стуку!
Подай, сердце, руку!
С соколами сравниваются козаки, которые в одной песне приезжают ко вдове с известием о смерти ее мужа.
Налети ли соколи из чужой сторони,
Сили-пали соколи в удивоньки на двори,
Крилечками увесь двир укрили,
Ниженьками у синечки вступили,
Оченьками всю свитлоньку збудили.
Молодец, желающий жениться, сравнивает себя с соколом, ищущим пары, а о девице, которая была разборчива насчет молодцов и из всех наконец избрала себе одного милого, поется, что она перебирала соколами, всех пустила в поле, а себе оставила одного.
Сивий соколонько по полю литае,
По своих роскошах пароньки шукае,
А я молод в свити гадаю,
Що я соби пароньки не маю.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Ой ти, дивонько-перебиронько,
Тож то си перебирает:
Вже вси соколи впустила в поле,
Но едного не пускает, —
Того сокола дрибненька мова
Золоти крильци хороши.
Тот же образ приручения, который мы приводили выше, говоря о голубе, относится и к соколу.
Сокил, мати, сокил, мати, сокил прилитае!
Давай, донько, принадоньку, — нехай привикае.
Козак, мати, козак, мати, козак прибувае!
Давай, донько, принадоньку, — нехай привикае.
Упустить сокола — на песенном языке значит упустить жениха.
Упустила соколонька, та вже не пиймаю,
Розсердила миленького, та вже не вблагаю.
Новобрачный вступает за брачный стол соколом.
Ой зять нам с я стелит
По подвирью хмелем,
По синех васильком,
А к хати барвинком,
А за столом-столом
Сивесеньким соколом.
Как сокол, перелетев через четыре леса, сел на орешнике и горделиво хвалится перед лесом своею быстротою и ловкостью, так жених, проехав села, остановился на избранном им тестевом дворе.
Линув соколонько через три лиси,
Через три лиси, через чотири,
На пятим лиси пав на оришье,
Пав на оришье, з лисом говорить:
Ой лису, лису, чом ти не шумиш?
Чом ти не шумиш, чом тихо стоиш?
Через тебе лину, крильцем не тину,
Крильцем не тину, перцем не рухну.
Иихав Ивасько через три сели,
Через три сели, через чотири,
На пятум сели зостановився,
Зостановився в тестенька на двори.
Когда молодцу говорят, чтоб он подождал жениться до осени, он сопоставляет трудность ожидания с трудностью лететь соколу под небо, но ему говорят, что как ни далеко до неба, а соколу все-таки надобно долетать, — и козаку надобно ожидать, как ни кажется ему долго.
Ой високо соколови до неба литати,
Ой далеко козакови до осени ждати,
Хоч високо, невисоко, — треба долитати,
Хоч далеко, недалеко, — треба дожидати.
Образ печального Сокола, которому трудно или вовсе нельзя вить гнезда, сопоставляется с затруднительным положением молодца, напр., козака, отъезжающего в поход, или рекрутов.
Зажурився сивий соколонько:
Бидна мое головонька,
Що я рано з вирия вийшов:
Нигде систи гнизда звити,
Малих дитей росплодити,
Що по горах сниги стоять,
А по долинах рики протикають и пр.
Ой зажурився сивий соколонько,
Що нигде систи гнизда звити,
Изивью гниздечко хоч з травини,
Роспущу дитоньки по всий Украини,
Ой сам полину поле через поле,
Поле через поле, за синее море!
На битий дорози рекрути ступають,
Ой вийшла мати сина пизнавати.
Есть в песне такой образ: сокол купается с орлом и спрашивает его: не бывал ли он на его родине, не печалится ли о нем милая, а орел сообщает ему, что печалится и плачет.
Ой на мори на синьому.
Сокил з орлом купаеться,
Сокил в орла питаеться:
Ой чи не був, орле, в моий сторони,
Ой чи не журиться моя мила обо мни?
Ой журиться, побиваеться,
Синзоньками умиваеться.
Здесь или два козака в аллегорическом образе сокола и орла, или же орел — действительно птица, а сокол — козак.
Аллегорический образ сокола послужил предметом для целой думы об ‘ясном соколяти, бездольном дитяти’, относящейся, без сомнения, к разряду песенных народных произведений о невольниках в Турецкой земле. Дума эта рассказывает, что соколы, прилетевшие из чужой стороны, свили себе гнездо щерлатнее (скарлатное), снесли яйцо жемчужное и вывели дитя, которое названо бездольным, то есть несчастным, потому что ему суждено претерпеть неволю.
Вилинули соколи из чужой сторони,
Сили-пали в лиси, на привоздобному дереви ориси,
И звили соби гниздо драгоцинное, щерлатнее,
И знесли вони соби яйце жемчужнее,
И вивели вони соби дитя бездольнее.
Когда старый сокол полетел искать живности, стрелки из Царьграда взяли соколенка, завезли его в Царьград и отдали лицу, которое в думе, по известному нам варианту, названо Иваном Богословцем.
И полетив старий сокил на чужу украину живности доставати,
Вин живности не достав,
А тильки безридне та бездольне ясне соколя, свое ридне дитя, утеряв.
И шли стрильци булахивци (?) из Царегорода,
Щерлатнее гниздо усмотрили,
Орих дерево изрубили,
И бездольне, безридне ясне соколя соби забрали,
Та в Цареград его заношили,
Та Ивану Богословцеви на утиху ему оддавали.
Этому имени едва ли нужно придавать важное значение, так как, вероятно, кобзарь заменил им что-то другое, взявши его из существующей думы об Иване Богуславце, о которой мы будем говорить впоследствии на своем месте. Овладевший соколенком наложил на ноги ему серебряные путы, а на глаза жемчужную повязку, как действительно поступали в старину знатные любители соколиной охоты с любимыми птицами.
Срибрени пути ему на ноги накладае,
И жемчугом глаза {Новейший анахронизм.} ему закривае,
И по Царегради он похожае,
Свое сердце звеселяе
И душу свою ясним соколям утишае.
Старый сокол, возвратившись домой, узнает от сизокрылого орла о плене своего соколенка и просит совета, как ему повидать свое дитя. Орел дает ему совет полететь в Царьград и постараться прежде сказать своему дитяти правду, чтоб он не прельщался ни серебряными путами, ни жемчугом, ни тем, что ему в Царьграде хорошо жить, — пусть он поступит по-козацки. Как будет его господин гулять по Царьграду и носить его на руках, он пусть как будто в изнурении склонит свою голову, господин смилосердуется над ним и велит своим слугам снять с ног молодого сокола путы, а с глаз жемчуг, выпустить за Царьград на высокий вал, чтобы там овеяло его ветром и соколенок стал бы здоров.
А старий сокил з чужой украини прибувае,
Сизокрилого орла на своей украини стричае:
‘Ой, здоров, здоров, сизокрилий орле!
Як ти тут живеш, проживает,
На своий украини пролитаеш?
Чи чув ти, прочув, чи бачив, пробачив,
Чи мое дитя бездольне, безридне, ясне соколя, на моий украини
хоч мало ще гуляе?’
— Э гей, ни, ясний соколе, твого дитяти на сий украини немае,
А твое дитя бездольне, безридне, ясне соколя,
У вири бусурманський,
У каторзи турецький,
У городи Царегради пробувае,
У Ивана Богословця на его втихи проживав. —
То старий сокил до орла сизокрилого словами промовляе:
‘Як же мини свое дитя бездольне, безридне, ясне соколя, у вичи
увидити,
Свое сердце звеселити?’ —
Сизокрилий орел до его словами промовляе,
Бить-то (будто) гирко плаче-ридае:
‘Ти не знаеш, старий соколе, що робити.
Полети ти на Царьгород город, жалибненько заквили,
Своим толосом виру бусурманську, каторгу турецьку звесели,
А свому дитяти бездольному, безридному, ясному соколяти, всю
правду скажи:
Нехай вин на серебрени пути не взирае,
На жемчуг не поглядае,
Що ему там хороше жити,
Е що исти, е що пити,
Та нехай воно соби козацький звичай знае:
Як Иван Богословець буде по Царьгради городи гуляти
И его на руках носити,
Свое сердце утишати,
То воно соби так беспечне .головоньку свою нехай склоняв,
То Иван Богословець буде велике милосердие мати,
Буде з своих рук слугам оддавати
И слугам своим промовляти:
Ой ви слуги мои дорогии
Возьмить срибни пути дитяти бездольному, безридному, ясному
соколяти, з ниг скидайте
И жемчуг з головоньки з очей здиймайте,
Та за Цариград город вихождайте,
Та на високий вал его викидайте,
Чи не буде тихий витер повивати,
Чи не буде дитя безриднее, бездольнее, ясне соколя здоровья соби мати.
Дума не описывает, как старый сокол исполнил совет своего друга-орла, но по смыслу речи видно, что он сделал именно так, как говорил орел, и это ему вполне удалось. Господин, у которого находился соколенок, приказал своим слугам поступить с пленником так, как предсказал орел старому соколу. Его слуги, исполняя повеление господина, вышли за город Царьград и покинули соколенка на высоком валу.
Го вони тее зачували
За Цареград город вихождали,
Дитя бездольне, безридне, ясне соколя, на високий вал викидали.
Это аллегория отпуска на волю невольника. Старый сокол уже дожидался сына и, как пришла пора, спустился на землю, подхватил на крылья своего соколенка и унес на высоту далеко.
А старий сокил свои крила на землю спускав,
И свое дитя бездольне, безридне, ясне соколя на крила хапае,
Та пид високу висоту пидношае.
Затем он делает дитяти вопрос: что лучше — проживать ли в Царьграде или метаться по белому свету, и сам же отвечает, что последнее лучше первого.
До свого дитяти бездольного, безридного, ясного соколяти, промовляе:
А що мое дитя, ясне соколя, чи лучче в Царигради у Ивана
Богословця проживати,
Чи лучче по билому свиту ганяти?
Ой же лучче, дитя мое бездольне, безридне, ясне соколя, по билому свиту гуляти,
Ниж у Ивана Богословця у городи Царигради, у вири бусурманський, у каторзи турецький пробувати.
Дума оканчивается тем, что старый сокол пролетает над Царь-градом, издает жалобный голос и изрекает проклятие на Царьград за то, что хотя в нем много серебра и злата, изобилие яств и питья, но нет отрады человеку.
Го старий сокил ясний через Царьград город перелитае,
То вин жалибненько квилить, проквиляе,
Царьград город кляне, проклинав:
Хоч ти, Цареград город, на все не жаден,
На срибло та злато,
У тоби хороше жити, е в чим людям ходити,
Есть що исти й пити,
Но тильки чоловикови нема одрадости!
Дума эта в дошедшем до нас образе, конечно, принадлежит козацким временам и притом, сколько нам кажется, цветущему периоду поэтического творчества козацкой песенности, но основа аллегорического изображения символа очень древняя, и мы полагаем, что ранее, чем народное творчество изобразило аллегорически событие из своей человеческой жизни посредством события из жизни символа, последнее уже существовало само по себе без аллегории, по крайней мере в приблизительно сходных чертах. Нас побуждает допускать это предположение, более или менее применительно ко всяким подобным аллегориям, то, что всегда символы, кроме сопоставительной стороны с человеческими действиями, имеют еще и мифическую сторону: действуют и мыслят как разумные существа, сами по себе они подлежат собственной истории, которая хотя и потускневшими от времени чертами все еще нередко выказывается.
Сокол сообщает вести. Молодец видит двух летающих соколов и спрашивает их, не были ли они на его родине и не тоскуют ли о нем родители:
Из-за гори два сокола лине,
Мои ж ви та оба сокола,
Чи не були у моей сторони?
Чи не тужать отець мати по мини?
Плачуть, плачуть, розбиваються,
Слизоньками умиваються,
Хустиною утираються,
Стара мати на лижечку,
Праву ручку на серденьку держить.
А жена чумака хочет узнать от сокола, что делают чумаки, и сокол объявляет ей, что чумак проиграл в кости своих волов.
Соколоньку, скажи всю правдоньку.
Катерино, та ти ж наша пани,
Скажу тоби всю правду й неправду,
Скажу тоби вси чумацьки злости:
Програв чумак сири воли в кости.
Новобрачная посылает сокола к отцу сказать ему, чтоб он встретил ее, когда она будет возвращаться с венчания.
Лети, лети, соколоньку, до батька мого,
Нехай же вин столи тесови застилав.
Нехай свичи восковии зажигае,
Нехай мене молодую ожидае.
В свадебных песнях также сирота посылает сокола за умершим отцом на небо.
Пишлю сокола повище неба,
Мини батенька треба,
Чорну галочку на Вкраиночку
Но свою всю родиночку.
Ни сокола з неба, ни батенька з раю.
Сокол возвещает судьбу. Женщина, которая тяготится браком с немилым, слышит голос сокола, сидящего на тополе (любимое дерево сокола, так как и в веснянках представляются соколы на тополе, а потом в сопоставлении оказываются молодцами), и понимает, что это он о ней поет.
Иду милю, иду другу,
А никого не здибую.
Ино сокил на тополи
Пие писню лихий доли.
Ой соколе, соколочку,
Не смути ми головочку.
Бо вже мене засмучено,
Що з нелюбом излучено.
Древнее мифологическое значение сокола не раз проглядывает в песнях. Можно с вероятностью полагать, что в глубочайшей древности у арийских племен эта птица уже стала определенным мифическим образом. У древних индийцев птица изображала солнце и этою птицею был сокол (Mannhardt. Die getteracet. 29). С разветвлением племени образы видоизменялись, хотя основа древняя оставалась: таким образом, у германцев место сокола во многом занимал лебедь. У древних персов сокол был мифическою птицею: он помещается на одном из двух всемирных дерев, именно на дереве, из которого происходят семена всех деревьев в мире. Сокол пребывает на этом дереве и разносит с него семена, передавая дождю для оплодотворения (Windischmann Zoroasrische Studient, 166—167). У нас на подобном дереве, стоящем так же, как и у персов, посреди моря, сидят голуби, но мифический характер сокола проявляется в других образах: так, например, приведенное нами летание сокола к небу и на небо намекает на символическое отношение этой птицы к небу. Еще ярче высказывается оно в галицкой щедровке, где сокол-орел высоко сидит и далеко видит. Садись, говорят ему, на синем море, — там плывет корабль, в котором трое ворот: в одних воротах светит месяц, в других — всходит солнце, в третьих — сам Бог ходит с ключами и отпирает рай, впускает души.
Ой вирле, вирле, сивий соколе!
Яисоко сидиш, далеко видиш.
Сидай ти соби на синим мори,
На синим мори корабель на воли,
В тим кораблейку трое воротци:
В перших воротейках мисячок свитит,
В других воротейках соненько сходит,
В третих воротейках сам Господь ходит,
Сам Господь ходит, ключи тримае,
Ключи тримае, рай видмикае,
Рай видмикае, души впускае,
Ено еднои не допускае,
Що витця, матерь не защ не мае,
Старшего брата позневажала,
Старшу сестройку споличковала.
Здесь синее море не что иное, как небо, которое в первобытных мифологических выражениях изображалось морем. В одной галицкой колядке есть очень замечательный мифический сокол: он сидит на яворе и вьет гнездо, он обкладывает его терном, кладет в середину калину, а на вершину золото. Лесной (охотник) молодец хочет стрелять в него из лука, но сокол просит не стрелять его: он будет молодцу полезен, когда молодец будет жениться, сокол переведет его (через воду) и возьмет на свои крылья его невесту.
Стоит ми, стоит зелений явир,
Повийний, повийний витре,
Прихила явир до земли!
На тим явори сив сокол сидит,
Сив сокол сидит, гниздечко виват,
Обкладае го острим терничком,
Острим терничком, сухим бильечком,
А в серединку — цвит та калинку,
А на вершечку — щирое злото.
Туда милала гладка стеженька,
До сив сокола намиряючи:
Надийшов нею гайний молодець,
Золотим луком потрясаючи,
Яснов шабельков вививаючи,
Та яв сокола стридков стриляти,
Стрилков стриляти, шаблев рубати.
Сив сокил каже: ‘не стриляй мене,
Не стриляй мене, не рубай мене!
Коли ти будеш ой женитися,
Я тоби стану та в пригодоньци:
Срибними пидкивками вибрязкуючи,
Яснов шабельков вививаючи,
Сивов шапочков насуваючи,
Ряснами суконцями потрясаючи
Тебе молодого сам перепроваджу,
Твою княгиню на крильци возьму,
А твои гроши возьму на ноши’.
Древность этого образа, которого сущность состоит в том, что птица, представленная разумным существом, помогает человеку в добывании красавицы, несомненно доказывается похожими образами не только у славян, но и у других одноплеменных народов. В этом отношении замечательное сходство представляет древне-немецкая былина о св. Освальде, английском короле (действительно существовавшем в VII столетии и принявшем христианство нор-тумберландском короле), который посредством ворона сначала завел сношения с красавицею, на которой хотел жениться, а потом, при помощи ворона, и достал ее, преодолев большие затруднения. В довершение сходства с нашею колядкою Освальд после первого подвига ворона оскорбил его, а ворон потом опять-таки пригодился ему, так и наш молодец хочет убить сокола, который может ему пригодиться впоследствии (Uhlands Schriften III.- Alte hoch- und nieder deutsche Volkslieder. Abhandl. 111—117). Что у нас сокол, а у немцев ворон, это не должно нас смущать, так как вообще образы видоизменяются при неизменности основания, впрочем, в другом средневековом поэтическом произведении — шотландской балладе сокол (Gochauk-Taubenfalke) переносит красавице вести и письма от своего господина.
Как же замечательна по своей странности другая колядка, где сокол, сидя на калине, говорит девице: ‘прекрасная девица, иди за меня замуж! У меня есть три белых города (здесь город в древнем, более обширном смысле загородья, огороженного пространства): в первом городе мы сами будем жить, в другом городе — яровая пшеница, в третьем — зеленое вино (виноград)’. Но девица догадалась, что это обман, и сказала ему: ‘если б у тебя были три белых города, не сидел бы ты на калине, а сидел бы ты в белом городе, клевал бы ты яровую пшеницу, а не мелкий песок, пил бы ты зеленое вино, а не луговую воду’.
Ой при лужейку, при бережейку,
(припев: калино, гей калино.
Чом тебе вода пидмила?)
Тамтади лежит здавна стежейка,
На калинойци сив соколойко,
А тов стежейков иде дивойка.
‘Биг помогай, Биг, сив соколойко. —
— Бодай здорова, красна дивойко.
Красна дивойко, подь ти за мене!
Ой маю же я три гради били:
В едним градойку сами будеме,
В другим градойку яра пшеничка,
В третим градойку зелене вино. —
‘Ой жеби ти мав три гради били,
Не сидив би ти на калинойци,
Лем би ти сидив у граду билим,
Ой жеби ти мав три гради били,
Не дзбав би ти на лузи писок.
Лем би ти дзбав яру пшеничку,
Ой жеби ти мавт три гради били,
Не пив би ти си лугову воду,
Лем би ти си пив зелене вино’.
Этот сокол такое же разумное существо, как и первый, но хочет добыть красавицу не для молодца, а для себя. Быть может, это молодец-чародей, превратившийся в сокола, как это бывает в сказках, но вероятнее какое-нибудь мифологическое существо, о котором существовала история, подобная греческим похождениям Зевса. В немецкой мифологии боги принимали образ сокола (Simrock Myth., 30). С соколом галицкой колядки, по-видимому, находится в соотношении веснянка, в которой молодая ключница велит сторожу замкнуть ‘жарты’ (шутки) четырьмя замками, чтобы не залетал сизый сокол и не выносил девичьей красы.
Молодая ключниця по замках ходила,
Молодого сторожа за руку водила.
Стороже, жарти замкни в чотири замки,
Щоби не залитав сивий соколонько,
Щоби не виносив паненьскои краси.
Орел (обыкновенно сизий, как сокол-сивий), как мы уже сказали, — мужеский символ. Мать называет сыновей своих сизыми орлами, —
Сини мои, сизи орли, ще й соловейки.
Тимже я вас ие женила, що ви молоденьки.
Или:
Подай, сине, подай орле, хоч правую руку, —
а девица своего возлюбленного сизокрилым орлом.
Куди идеш одъизжаеш, сизокрилий орле.
А хто ж мене молодую без тебе пригорне?
В думе об Ивасе Коновченке, отрицательным способом сравнения, козак, поражающий татар, уподобляется орлу, гонящему ястребов, а в думе о невольниках пленники сравниваются с орлами.
Не сизий орел яструбив ганяе,
Вдовиченко Коновченко на вороним кони розъизжае.
Мечем своим як блискавка сяе,
Трох татар янычар з коней збивае.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
У святу недилю не сизи орли заклектали,
Як же бидни невольники у тяжкий неволи заплакали.
Такое же сравнение встречается и в других песнях, где изо бражается молодец в неволе.
В славним мисти Жаботини,
На високим замку,
Сидить орел у кайданах
За Гандзю коханку.
Козак молодец-орел, а девица — орлица.
Ой дивчина орлиця
До козака горнеться
А козак як орел…
Или:
Пригорнулась, прилягла,
Вже орлиця до орла.
Молодец между своими товарищами, как между орлами.
Ой вийду я за ворота, стану миж орлами:
Чи не вийде дивчинонька з чорними бровами.
Летание орла — символ быстроты.
Кину пером, лину орлом, конем поверну.
Та до свого та гетьмана таки прибуду.
Молодец хотел бы, чтоб у него были орлиные крылья, летал бы он к девицам или к своей возлюбленной.
Хотив би я орлом бути, та бистро литати.
Литав би я що вечора дивчат розглядати.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Колиб я мав орловии крила,
Полину в би, де моя мила.
В одной песне орел спорит в быстроте с конем: образ, вероятно, очень старинный, так как он встречается в великорусской поэзии.
Закладався орел з конем
А за тии криниченьки:
Ой чи скориш ти добижиш,
Мини крильця повтинаеш?
Ой кинь бижить, земля дрижить,
Орел летить, перо дзвинить,
Ой кинь бижить все ярами,
Орел летить все лугами.
Один из любимых образов в народной поэзии — летание орла над морем — сопоставляется с разными положениями и ощущениями молодца.
Летив орел по над морем: ой дай, море, пити,
Ой як тяжко убогому багату любити!
Летив орел по над морем, на воду схилився:
Иде козак из чужини, тяжко зажурився.
Десь мий милий чорнобривий тяжко зажурився.
Орлы, пьющие воду из криницы — образ, означающий овладение девицею другими.
Та вже з той криниченьки орли воду пьють,
Та вже мою дивчиноньку замиж оддають.
Орлы, товарищи Козаков, сопровождают их в походы в степях.
Та Савур могила, та Савур могила, сивий орел пролитае,
Иде висько славне запоризьке, та як мак процвитае.
Орел — свидетель козацкой смерти в степи, он и пожирает его тело. В думе о трех братьях, бежавших из Азова, орлы-черно-крыльцы лезут к умирающему, но еще живому козаку: он просит их помедлить, пока он испустит дух… По смерти его орлы садились у головы его, наступали на его черные кудри, выдирали изо лба глаза, обирали белое тело около желтых костей. Это были похороны козацкие.
Стали орли чорнокрильци налитати,
Стали в головках козацьких сидати:
Став козак словами промовляти:
‘Орли мои чорнопири, гости невесели,
Заждить мини малую часинку:
Як буде чорная хмара наступати,
Буде дрибний дожчик накрапати,
Буде козацька душа зь билим тилом розлучати’.
То не чорная хмара наступала,
То душа козацька з билим тилом розлучала.
Стали орли чорнокрильци налитати,
В головках козацьких сидати,
На чорнии кудри наступати,
Из лоба очи видирати,
Коло жовтои кости тило козацьке оббирати:
Тож вони похорони козацьки одправляли.
В другой думе изнемогающий от ран козак силится подняться, достать ружье и послать подарок чернокрыльцам-орлам, которые как будто приняли на себя обязанность присматривать за умирающим козаком.
Орли чорнокрильци,
Козакови дозирци,
Налитають,-
Козацькую душу доглядають.
То вже козак молодий отця й неньку споминае:
‘Поможи мини, отцева й матчина молитва,
На колинцях стати,
Семипъядну пищаль достати,
По три мирци пороху пидсипати,
По три пульки свинцових набивати,
Орлам чорнокрильцям,
Козацьким дозирцям,
Великий подарунок давати’.
В одной песне изображается, как орел оторвал от козацкого трупа руку, и эта рука проговорила к нему: ах, если б это знали отец и мать, они бы похоронили белое тело.
Десь узявся сизоперий орел,
Та взяв руку з козацького трупу,
Та понис руку у чистее поле,
Та й став руку бити, побивати,
Стала рука до орла промовляти:
Колиб сее отець и мати знали,
Вони б сее тило поховали!
Есть песня, где козак, умирая в степи, просит орла дать знать его матери и сказать, что ее сын женился на королевне-могиле, которую выслужил у крымского хана благодетеля.
Орел приносит горестные вести родным убитого козака.
Вин до его промовляе:
‘Сизии орле, побратаймось,
Як ти брате, орле, будеш
3 лоба очи видирати,
Дай же моий неньци знати,
Як у тебе моя мати
Буде про мене питати, —
Скажи: служить вин у хана
У кримського добродил,
Та вислужив королевоньку —
В чистим поли могилоньку!’
Вот идет вдова с ребенком и села отдыхать, орел сидит над водою и извещает ее, что знает ее мужа: три раза на день кормится им, щиплет его белое тело, разносит желтые кости по горам, по долинам и ущельям.
Та йшла вдова долиною
Из малою дитиною,
Сила вдова оддихати,
Плаче вдова и ридае,
Що пана в ней не мае.
Сидит орел над водою,
Розмовляе з удовою:
‘Не плач, вдово, не журися,
Ой я твого пана знаю,
Трейчи на день попас маю,
И снидаю й обидаю,
Полудную й вечеряю,
Биле тило вищипую,
Жовти кости розношую
Ой по горах, по долинах,
По широких байрачинах’.
Такие вести орлы не только переносят людям, но сообщают их птицам. Так, например, орел купается с соколом и на вопрос сокола, не видал ли он чумаков, рассказывает, как орда их изрубила, а частью взяла в плен.
Ой на мори, на синьому,
Сокил з орлом купаеться,
Сокил орла питаеться:
‘Чи не був, орле, на в крайни,
Чи не бачив, орле, чумачий?’ —
— Всих чумакив орда взяла,
Котрих старих порубала,
А молодих в полон взяла.
Потом орел полетел туда, где случилось бедствие, и в заключение обращается к матери: а ты, мать, сидишь дома, не знаешь, не ведаешь, что сделалось с сынками.
Над ризкою Самаркою
Горять огни терновии,
Варять каши яловии.
Туди орел прилитае,
Чумачию одвидае:
Котории порубани,
Котории в полон взяти.
Оттут же им прихилище,
Сира земля приимище!
А ти, мати, дома сидиш,
И не знаеш, не видаеш,
Що з синочками зробилось!
Осиротевший козак обращается к орлу с вопросом, что ему делать. Отец и мать померли, — не с кем жить. Зачем спрашиваешь, когда сам знаешь? — говорит ему орел. Не ходи в ту сторону, где у тебя нет родных.
Скажи мини, орле, що мини робити:
Помер отець, мати, ни при кому жити!
— На що ти питаеш, Що сам добре знаеш?
Не иди в ту сторону, де роду нг маеш.
Однако не послушался козак орла. Козак в чужой стороне, в степи. Он беспокоится: кто присмотрит за ним, когда он будет умирать в степи. Орел говорит ему: есть, брат, много нас, сизокрылых орлов, будем, брат, присматривать за тобою при смерти, будем поминать тебя твоим же телом, похороним кости твои в терновых кустах.
Е в мене, брате, много сизокрилого орла,
Будем твоей смерти, брате, доглядати,
Будем твоим тилом та тебе поминати,
Твои жовти кости по тернах ховати.
Иногда, однако, являются более дружелюбные отношения Козаков к орлу. Встречает козак орла, сидящего на камне, и спрашивает его, что делается у него дома, тоскует ли о нем милая. Орел сообщает ему, что его милая даже заболела от тоски по нем.
В чистим поли бил каминь лежить,
Ой на тим камни сиз орел сидить,
Ой сидить же вин та розмишляе,
Иде козак дорогою, та орла питае:
‘Ой чи був, орле, в моии сторони,
Ой чи тужить моя мила по мини?’ —
— Ой тужить, тужить на лижку лежить,
Правою рученькою за серце держить.
Тогда, по одному варианту, извещает невестку о скором прибытии мужа мать последнего, а по другому собственно не говорится кто, но по смыслу можно заключить, что это исполняет тот же орел.
Ой уставай, мила, несу тоби висть:
Ой прийде до тебе миленький гисть.
Козак, разлучаясь с возлюбленною, обещает ей пересылать письма посредством сизых орлов.
А сам поииду, а сам поииду в велику дорогу,
Буду писати й пересилати сизими орлами.
В веснянках орел является также птицею дружелюбною человеку: он заохочивает девиц к играм, а сам обещает полететь и принести зеленое лето, крещатый барвинок, старым людям посевы, мужам орать, женщинам жать, а девочкам гулять.
Грайте, дивочки, без орла,
Поки я принесу, принесу
Зеленое литечко, литечко,
Хрещатий барвинок, барвинок,
Старим дидам, сияньня, сияньня,
Чоловикам ораньня, ораньня,
Молодицям гречку жати, гречку жать,
Вам, дивочкам, погулять, погулять,
Вам, молодим, погулять, погулять.
Здесь орел является мифическою птицею. Нам кажется, что древняя мифическая птица солнца и животворной силы разбилась на разные образы и между прочим на сокола и орла. На востоке ясно древнее значение сокола, в Греции сокол, сколько известно, не имел значения, зато мифическою птицею Зевса был орел. У нас это значение имеет, между прочим, сокол-орел, так как в песенном языке нередко это одна птица с двойным названием, то и естественно, что одни и те же мифические черты есть и в соколе и орле. В веснянке орел, приносящий лето и установляющий занятия людей, есть тот же восточный сокол, рассевающий животворные семена, и тот же греческий орел, спутник Зевса. В таком же смысле, вероятно, надобно понимать странную в настоящее время веснянку, где поется, что орел изорал поле и насеял пшеницы и ячменя, —
Орел поле изорав
И пшеници насияв,
Дивочкам на коровай,
Молодицям на диво,
Парубочкам на диво.
Орел поле изорав
И ячминю насияв,
Парубочкам на коровай,
Молодицям на диво,
Чоловикам на диво, —
а также и одну петровочную песню, где говорится об орании орлами и о засевании поля жемчугом в виде начала к тому, что не имеет с этим началом связи.
Ой Петре, Павле, Иване!
Та зъоримо поле орлами,
Та засиемо жемчугами,
Та поставим стовни золотии,
Та зовисим коври шовковии.
Быть может, к мифическому мировоззрению относится, по своему основанию, колядка, где повествуется, что орлы строили церковь, и один из них давал приказания класть белый камень, на камень дубовое сырое дерево, наверх его белое железо, а на самой вершине поставить золотой крест. В этой церкви сам Бог — священник, а дьяками — ангелы, сами собою загораются свечи, сами собою читаются книги, само собою отправляется богослужение.
Муровали ей (церковь) три вирлоньки,
Ино един не муровав,
Но им тилько розказовав:
‘Кладить на cвид биле каминья,
По каминю сиру дубину,
А по дубини та клениноньку,
По кленинонци явориноньку,
Пид самий верх биле зализо,
На самий верх золотий крест’.
А в тии церковци сам Бог погом,
А дячата — анголата,
Сами ся свичи посвитили,
Сами ся книги почитали,
Сами ся служби повиди равяли.
Ворон (малор. ворон, крюк, крлчок, гавран, с эпитетом черный) птица с неизменно-мрачным значением. Он пожирает труп убитого козака и приносит матери роковую весть.
Летить ворон з чужих сторон,
Вин на личку усидае,
Очи з лоба видирае…
. . . . . . . . . . . . .
А я твого сина знаю,
З лоба очи видираю.
Иди, стара, до домоньку,
Возьми писку в билу ручку,
Посий иого в городочку,
Коли той писок изийде,
Тоди син до тебе прийде.
Его крик — плач, горе и предвещание смерти.
Летить ворон з чужих сторон, жалибненько кряче,
Не один отець, мати за сином заплаче.
Или:
Летить ворон по над морем, та й жалибно кряче,
Сидить козак биля моря, та сидючи плаче.
Летить ворон, чорний ворон, нижки пидобгавши,
Тяжко мини в свити жити, родини не мавши.
Ой у поли чорний ворон кряче.
Ой тож вин мою голову баче.
Или:
Нехай плаче, нехай плаче, та вже не виплаче,
Бо над синим, над Нечаем чорний ворон кряче.
Такое же мрачное значение в народной поэзии имеет филин (пугач), подобно тому, как в народных верованиях он — предвестник несчастия или смерти. В одной песне, где описывается болезнь, а потом смерть чумака в дороге, этому несчастию предшествует повторяющийся крик филина на холме (на могиле).
Сидить пугач на могили, та як пугу, так пугу!
Дотягайте, славни чумаченьки, до темного лугу.
Ой ради б ми поспишати, та чумак занедужав.
Та правою рученькою за серденько вхопився и пр.
В песне, в которой изображено козачество, тоскующее о минувшем (в песне, однако, не чисто народной, а соединенной с другою, более распространенною), также является кричащий филин.
Ой сив пугач на могилу
Та й крикнув вин: пугу!
Чи не дасть Биг козаченькам хоч тепер потугу!
Що день ждемо, що нич ждемо,
Поживи не маем,
Давно була Хмелышченька, уже не згадаем!
Народное мировоззрение причисляет к птицам в известном смысле и насекомых, как летающих тварей. Из них, впрочем, в народной поэзии встречаются только пчелы, комар и жук. Пчелы означают слезы. Козаку приснился сон, что на его дворе сели пчелы. Ему объясняет ворожея, что это — слезы —
А що пчилоньки, то слизоньки, —
и потом он узнает, что его жена родила младенца и умерла. В других песнях пчелы также сопоставляются с плачем и слезами.
На верх сосни пчоли вьются,
В молодой слези льются.
Вероятно, также в сближении с этим печальным значением пчел, женщина, терпящая нужду, говорит, что мать дала за нею в приданое только пчел, которые разлетелись.
Та дала мя моя мамка за високи гори,
Не дала ми бильше ничог, лише одни бджоли:
А бджоли ся разлетили, лишь я ся лишила.
А тепрьсь мя моя мамко на вики втопила.
Но пчелиный рой сопоставляется и не с одними печальными явлениями. Так, в свадебных песнях пчелиный рой — как бы символ благополучия новобрачных, и с самою невестою, окруженною дружками, сопоставляется пчелиный рой.
Вився рий, вився:
На садок полетив
На Василькову (имя жениха) сосну.
Не гуди, рою,
По над головою:
То не рий гуде,
То Маруся до дому йде.
Согласно с этим значением в колядках представляется, что пчелиная матка собирает пчел роиться и носить мед хозяину, а воск на свечи Богу.
Ой шумить гуде, дибровою йде,
Пчилонька мати пчилочок веде,
Ой пчилочки мои, диточки мои,
Ой десь ми будем при саду мати,
Рои роити, медок носити,
Медок-солодок пану господарю,
А жовтий воск — Богу на свичу.
Комар составляет предмет шутливых песен. В одной, очень распространенной, песне описывается смерть и погребение комара. При этом играют роль мухи. По одним вариантам комар женился на мухе, потом следует его смерть, и старые мухи отправляют ему погребение.
Ой щось за-гук учинився,
Що комар та на муси оженився,
Та взяв соби жинку молодичку!
Як полетив комарочок у лисочок,
Та й сив комарочок на дубочок.
Ой сив комарочок на дубочку,
Прихиливши головоньку и к листочку.
Де ся взяли буйни витри,
Та звалили комарика та на мос-ти,
Розбив, поламав свои кости.
Де ся взяли старии мухи,
Взяли того комарика пид руки,
Наихали гости з При луки,
Вони тому комарику труну будовали,
Чорними сукнами труну оббивали..
Край шляху, при дорози поховали.
По другим — не говорится о бракосочетании комара, а описывается его смерть, сожаление мухи (очевидно его подруги) и погребение.
Гукнуло, стукнуло в лиси,
Комарь з дубу повалився,
Розтовк соби головище
На дубове коренище.
Вилитала муха з хати,
Комарушка жаловати:
‘Ой комарю, мий комарю,
То ми тя жаль не по малу!
Поховали его в лиси,
Ай у лиси, при ориси
(Или: при дубовим копариси).
Песня оканчивается родом эпитафии, которая в галицком ва рианте подробнее и произносится от лица покойника.
Ой що се лежить за покойник,
Чи пан, чи гетман, чи полковник?
Ой се лежить козачище,
Се старого виська товарище.
. . . . . . . . . . . . . . .
Насадьте ми — петрушоньки,
Зеленой маруноньки,
Тоту будут девки рвати,
Комарушка шановоти.
Ай тут его лежит тило,
Не одного оно иило,
А тут лежит его сало,
Не одного очаровало,
А тут лежит его труба,
Которая пала с дуба.
Ой ду-ду-ду, ду-ду, ду-ду.
Комарушка не забуду.
Другая насмешливая песня из веснянок описывает, как молодцы поймали комара и делили его между собою (см. выше). Жук в шуточных песнях — символ молодца.
По дорози жук, жук, по дорози чорний,
Подивися, дивчино, який я моторний.

Б. Четвероногие

Из домашних четвероногих животных в народной поэзии занимает первое место конь. Это — верный друг, товарищ молодца, существо умное и любящее. Мать говорит сыну, который жалуется, что ему не с кем беседовать, что она купит ему коня, — пусть он с ним разговаривает в темную ночь.
Куплю тоби, синку, коня вороного,
Прийде темна ничка — говори до его.
И действительно, разговор козака с своим конем — одна из обычных форм в песнях. Вот влюбленный козак спрашивает у своего коня совета, что ему делать: писать ли к милой письмо, или самому к ней поехать.
По садочку хожу,
Коня в руках вожу,
До коника стиха промовляю:
Порадь мене, що я молоденький.
Чи мини листи писати,
До милой слати,
Чи самому систи поихати?
В другой песне козак спрашивает у своего коня, где милая, и конь указывает ему ее местопребывание.
‘Сивий коню, сивий коню, сива твоя грива!
Скажи мини, сивий коню, де моя дивчина?’ —
— Ой там гора, там другая, гей там долинонька,
Меже тими гороньками твоя дивчинонька.
Видя, что хозяин печален, конь хочет узнать от него причину печали, и молодец сообщает ему, что люди говорят, что девица уже не принадлежит ему.
‘Ой чого ти, козаченьку, плачеш,
Либонь же ти вечеряти хочеш?’ —
— Ой вжеж мини, коню, вечеря не мила.
Люде кажуть: вже не твоя дивчина.
С своей стороны, замечая, что конь его грустен, козак спрашивает, не тяжел ли он коню и не тяжела ли для коня козацкая сбруя. Конь отвечает ему, что тяжело для него беспутство козака, так как он, козак, гуляет до полуночи в шинке, а его конь, вызывая господина из шинка, в это время копытами выбьет в земле яму по колена.
‘Ой чого ти, мий коню, нудиш?
Чи я тоби, мий коню, важок.
Ой чи моя козацькая зброя?’ —
— Ни ти мини, мий нане, не важок,
А ни твоя козацькая зброя?
А тим я смутненький, що ти молоденький:
Куди погадает, туди й погасает,
Нигде того шинка не минаеш,
До пивночи в шинкарки гуляет,
А я сирой земли по колина вибью,
Поки свого пана из шинка не визву.
Конь остерегает козака от порока. Хозяин сообщает коню свое намерение бежать с чужою женою, а конь представляет ему безнравственность этого поступка,
‘Ой коню мий, коню, порадь же ти мене,
Хочу иихати тобою прич и з чужою женою’. —
— Ой пане, мий пане, молодий розум маеш,
Що свою жону покидает, из чужою прич гадает.
В другой песне молодец, огорченный, изменою женщины, в досаде проклинает коней своих за то, что когда он ездил к неверной, они не заржали, не дали ему знать о ее неверности. ‘Ты сам негодный, отвечают ему кони, зачем не женишься, беды не знаешь, молодым хочешь казаться’.
‘Ой кони ж мои, вороненькии, бодай ж в и поздихали.
Ой як я ииздив до невирници, чому ж ви не заржали?’ —
— Ти сам негидник, ти сам обридник, що жинки не маеш,
Жинки не маеш, били не знает, молодим ся тримаеш.
Едучи на свидание к девице, козак просит коня заржать, чтоб его возлюбленная услышала, и конь разделяет радость своего хозяина, козак делает оклик, а конь ржет, девица услыхала.
Ой заржи, вороний коню, на круту гору идучи,
Нехай зачуе моя мила, снидати готуючи.
Коничок заржав, козак засвистав, дивчина почула.
Конь — товарищ козака в битвах. — Нас — говорит конь ко-заку — стерегут с боков, встречают спереди, а сзади погоня бежит. — ‘Не смущайся, мой вороной конь, — отвечает ему козак, — мы сторожу обминем, от погони уйдем, со встречными побьемся’, — Закидана дорога валежником, — говорит конь коза-ку. Козак ему отвечает: ‘а ты у меня, конь вороной, перескочишь этот мелкий валежник’.
‘Из бокив та сторожають,
А з переду зъустричають,
А сзаду погоня бижить’. —
— Не журися, коню вороненький,
Ми вид погони втечемо,
А сторожу та обминемо,
А з устричею та побьемося,
Ой низом, кониченьку, низом! —
‘Закидана дороженька хмизом’.
— А ти в мене, кинь вороненький,
Перескочит той хмиз та дрибненький! —
Конь оказывает козаку услуги. Вот козак соблазняется деньгами, хочет продать коня и говорит ему об этом. ‘Не продавай меня, — говорит конь, — помнишь ли, как мы убегали от турок и татар, как за нами пули орали землю, а стрелы летали, как снег’.
— Коню мий коню, я тебе продам,
Я ж тебе продам за сто червоних!’ —
‘Пане мий, пане, не продавай мене:
Не продавай мене, спогадай мене:
Як ми з тобою з виська втикали,
За нами гнались турки, татари,
За нами пули землю зъорали,
За нами стрили, як сниг, литали’.
Конь чует и удачу и несчастия хозяина. Прощаясь с родными, козак говорит им, что грустить нечего: он воротится, потому что конь его заиграл под ним.
Ой не плачте, не журитесь, в тугу не вдавайтесь:
Заграв мий кинь вороненький, назад сподивайтесь.
Козаку весело на душе, когда конь его играет, потому что козак, по этой примете, надеется себе благополучия, козак просит своего коня заиграть под ним — разбить его тоску,
Заграй, коню, заграй пидо мною.
Розбий тугу по темному лугу.
Конь спотыкается, останавливается, когда предчувствует горе. В песне о Берестечской битве у коня Хмельницкого, когда джура (оруженосец) стал седлать этого коня, задрожали ноги.
Як став джура, як став малий коника сидлати,
Стали пид тим кониченьком ниженьки дрижати.
В песне о сотнике Харьке козаки говорят своему атаману, чтоб он не печалился, а Харько отвечает: ‘как же мне, молодцы, не печалиться, когда мой буланый конь подо мною и ржет, и останавливается’:
Иихав сотник через Уланик, на сидельце схилився,
За ним, за ним сим сот козакив: стии, батько, не журися!
‘Ой як мини, пани молодци, ой як не журиться,
Коли пидо мною буланий кинь и рже и становиться’.
Это послужило предзнаменованием погибели Харька, —
Ой заржав же вороний коник в стани, на помости,
Та вже вбито Харька сотника
В Морозовци на мости.
И другой его конь, вороной, ржет в конюшне, чувствуя, что господина его нет на свете. Но более всего проявляется сердечная связь между козаком и его конем там, где конь — свидетель смерти своего хозяина. Козак поит своего коня, а конь не пьет и ржет, чует несчастье: ржание, большею частью, дурное предзнаменование… И этот козак умер, а умирая, завещал, чтобы конь его шел за его телом, конь заржет над ним, и услышат родители, скажут: ‘верно, нашего сына Ивана нет на свете, когда вороной конь подает голос’.
Ой у поли криниченька, там водиця прибувае,
Ой там молодий козак кониченька наповае,
Ой кинь и рже, води не пье — пригодоньку чуе…
Отамане, товарищу, чини мою волю,
Виведь коня, винесь зброю за тилом за мною,
Ой нехай зарже кинь вороний, стоячи надо мною,
Ой щоб зачули отец-мати, сидючи в кимнати.
Ой десь нашего сина Ивана на свити не мае,
Що коничок вороненький голосок подавае!
В одном из вариантов песни о Харьке, когда этого сотника стали умерщвлять, его конь закричал жалобно.
Ой як стали Харька, як стали сотника из свита згубляти,
Ой и став же его коник, коник вороненький, жалибненько кричати.
Есть целый ряд песен, в которых, при всех разнообразиях, проводится один и тот же основной мотив разговора умирающего в степи или уже мертвого козака с своим конем. Козак лежит в поле смертельно раненый, над ним стоит конь, и козак посылает коня известить родных или жену, всегда почти при этом смерть изображается в виде брака с могилою. Вот под явором лежит, убитый козак, над козаком стоит конь, не отходит от тела, уж он пробил в земле яму по колена. Убитому козаку жаль коня: не стой надо мною, — говорит он ему, — вижу твою привязанность.
Над ним коник зажурив ся,
По колина в землю вбився.
‘Не стий, коню, надо мною,
Бо я вижу щиристь твою’.
Встань, мой господин-хозяин, — говорит в другой подобной песне конь, — хоть приподними ко мне голову свою, укажи мне дорогу.
Ой устань, пане хозяине,
Ой хоч поведи головку до мене,
Прокажи шлях-дорожку мини.
— Кому ты меня отдаешь — турку ли, татарину? спрашивает конь убитого хозяина, который на это отвечает ему: ‘тебя турок не поймает, а татарин не оседлает’.
‘Ой кому мене вручает,
Кому мене покидает:
Чи турчину, чи татарину?’ —
Тебе турчин не пиймае,
А татарин не осидлае.
Вслед затем убитый козак посылает коня к матери: она будет коню подкладывать сена, подсыпать овса, поить водою и сквозь слезы спрашивать про сына,
Буде тебе за поводи брати,
Буде тоби сина пидкидати,
Буде тоби вивса пидсипати,
И скризь слези про мене питати,
Та не кажи, коню, що я вбився,
А кажи, коню, що я оженився.
и тут конь должен сказать ей о том, что сын ее женился. Не удивительно, что при таком важном значении коня красота его является в гиперболических образах, так, в колядке, которая поется молодцу, прославляется его конь. Нет у короля такого коня, у этого коня глаза — как звезды, уши золотые, грива серебряная, а хвост шелковый.
Нема в короля такого коня.
А в того коня звиздови очи,
А в того коня золоти ушки,
А в того коня срибная грива,
А в того коня шовковий хвостик.
Звиздови очи далеко видять,
Золоти ушки далеко чують,
Срибная грива грудь покривае.
Шовковий хвостик слид замитае.
В другой колядке поется, что от молодца убежал конь, и молодец предлагает тому, кто поймает коня, чашу золота и две чаши серебра.
Ой хто мого коня изловить,
Тому буде чаша золота,
Чаша золота и дай чаши срибла.
Ему не пришлось платить, потому что коня поймала девица, которую он взял себе женою.
Ишла дивчина рано по воду,
Взяла коника за поводочки,
Повела коня у ставницю,
А молодого у свитлицю.
Золото мое и срибло мое,
А ти моя красная панна.
За конем такие же близкие, хотя в меньшей степени, друзья человека — воли (волы). Подобно тому, как конь предчувствует беду на своего хозяина, и волы не пасутся и не пьют воды, чуя скорую кончину своего хозяина-чумака.
Чому сь воли мои не пасуться, та не хочуть води пити?
Лучче було хозяйновати, ниж по дорогах ходити…
Занедужав чумаченько, задумав умерти,
Та никому чумакови доглядити смерти.
Или:
Воли ревуть, води не пьють, пригодоньку чують,
Бодай же ви, сири воли, та до Криму не сходили,
Що ви мене, молодого, на вик засмутили!
Помер, помер чумаченько…
Умирая ‘в дороге’, чумак обращается к своим волам с нежным участием: кто-то будет над ними господином.
Воли мои половин, хто над вами паном буде,
Ой як мене, чумака Макара, на свити не буде?
Волы, как конь над убитым козаком, стоят и жалобно ревут над могилою чумака, своего хозяина.
Помер, помер чумак Макар, сидючи на вози,
Поховали чумака Макара в степу при дорози,
Стоять воли сири, половин, ревуть, ремигають.
Орание земли волами сопоставляется с течением человеческой жизни. Волы не орят (правильнее, дурно орят), лето проходит напрасно.
Воли мои половии, чому не орете?
Лита мои молодии, чому марно идете?
Вообще волы и коровы — образ зажиточности и благополучия, что вполне естественно в поэзии земледельческого народа. Девица, желая сказать богатому молодцу, что он богат, а она бедна, зато красива, говорит, что у него волы и коровы, а у нее только черные брови:-
Багачу, багачу, я тебе давно бачу:
Що в тебе, багачу, воли та корови,
А в мене, багачу, та чорнии брови.
И сам молодец, сравнивая двух девиц — одну богатую, другую бедную, но красивую, характеризует первую тем, что у нее волы и коровы.
Одна мила далекая, а другая близька,
А у той далекой воли та корови,
А у сей близенькои та чорнии брови.
Хвастливый молодец, величаясь своим богатством- и называя себя иронически бедняком, говорит, что у нега семь сот волов, а мелкому скоту числа нет.
Бо я хлопець убогий —
Сим сот волив в обори,
Яливнику без лику!
С ирониею, в противоположном смысле, свекровь, попрекая невестку ее бедностью, говорит, чтоб она подоила коров, которых пригнала с собою.
Та встань, невистко, та встань, небого,
Та подий ти корови,
Що их навела, що нагнала до моей обори.
В колядках хозяину поют, что Бог ему дал три рода счастья и один из этих родов счастья — волы и коровы, остальные два — здоровье и хлеб.
Ой вийди, вийди, пане господарю,
Кличе тебе Господь на порадоньку.
Даруе тоби три доля-счастя:
Першая доля — счастя-здоровья,
Другая доля — воли и корови,
Третяя доля — жито-пшениця.
Овцы вместе с козами служат иногда как бы добавочным к волам и коровам признаком благоденствия, напр., в некоторых колядках и в той песне, которую мы привели выше, где девица говорит богачу о волах и коровах, следуют слова: у тебя, богач, козы и овцы, а у меня ласковые слова.
У тебе, багачу, кози й овечки,
А у мене, багачу, ласкови словечки.
С овцою, отбившеюся от стада, сравнивается одинокая сирота, несчастная женщина, лишившаяся мужа, и лихая доля.
Ходить, бродить по улици як приблудна вивця,
Ни с ким стати промовити вирного словця.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ой у поли, при дорози там вивця пасеться,
Ой там моя лиха доля шляхом волочеться.
С козлом и козою в народной поэзии соединяются остатки языческой старины. Древнее весеннее жертвоприношение козла, подробно описанное в известиях о литовском язычестве и существовавшее у славян, отражается и до сих пор. В некоторых местах Малорусского края есть обычай водить козла, — обычай, потерявший свои прежние принадлежности и состоящий только в том, что на масленице девицы бегают по селу и поют песни о козле или козе с припевами: ‘ой лелю-ладо’, и ‘ой диду-ладо’, припевы эти исключительно принадлежат веснянкам, так что песни о козле — самые ранние веснянки и открывают собою великое древнее народное торжество весны, которого признаками служат все вообще веснянки и весенние игры.
Та вскочив козел в огород, в огород,
Ой лелю-ладо, в огород,
Та поиив козел лук-чосник.
Ой лелю-ладо, лук-чосник!
И билую петрушку, петрушку,
Ой лелю-ладо, петрушку!
И чорную чернушку, чернушку,
Ой лелю-ладо, чернушку!
Из одной песни, где вместо козла — коза, видно, что обычай водить козла или козу и, вероятно, жертвоприношение, которое за тем следовало, соединялись с надеждою или прорицанием урожая в грядущее лето.
Го-го козо, го-го сира,
Ой росходися, розвеселися,
При своему двори, при господари.
Де коза ходить, там жито родить.
Де коза туп-туп,
Там жита сим куп:
Де коза рогом, рогом,
Там жито стогом, стогом,.
Де коза хвостом, хвостом,
Там жито ростом, ростом.
Другая песня довольно явно указывает на самое жертвоприношение, которое, должно быть, совершалось при посредстве старика.
Не ходи, козо, у тее сельце,
А в тому сельци все люде стрильци.
Устрелять козу в правее ухо,
Скризь полотенце в щирое сердце. —
— Ой я не боюсь тих людей стрильцив,
А тильки боюсь старого дида,
Устрелить козу в правее ребро.
Это имеет, как видно, прямое соотношение с известною великорусскою песнью о том, как хотят козла зарезать: сидит старик, держит нож, а возле него котел стоит.
Из прочих домашних животных в песнях является кот — спутник младенческой жизни, преимущественно упоминаемый в колыбельных песнях. Приглашают кота укачивать ребенка,
Иди, коте, до хати,
Мое литя колихати, —
кот приносит сон детям, —
Ой кит-воркит ходить по гори,
Та носить сон в рукави,
Чужим диткам продае,
А нашому так дае, —
запрещают ему мурлыкать, чтобы не разбудить дитяти, —
Ой ти, коте, не гуди,
Мое дитя не збуди, —
делаются намеки на его шаловливость и плутоватость.
Люли-люли, коточок,
Украв бабин клубочок
Та й заховався у куточок.
Он просит есть, —
Ой коте, котку,
Та не сиди в кутку.
Не проси папки,
Подбиваю лапки.
Ой ну, мовчи, коте,
Дитина спать хоче!
лазит всюду и испытывает неприятности, —
Ой коте-котку,
Не лизь на колодку…
Упав кит из труби,
Одбив соби груди, —
посылает кошечку за водою, кошечка падает в воду, а он вытягивает ее за хвост и пр.
Послав кит кицю,
Та упала киця у криницю,
Пишов котик ратовати,
За хвист кицю витягати.
Кроме того, кот символ волокиты, проказника по любовным делам. Это проглядывает даже в колыбельных песнях.
Ой ти коте-коточок,
Та не ходи в садочок,
Не полохай дивочок,
Нехай зовьют виночок.
В других — большею частью шуточного тона — это яснее. Девица пригласила к себе в сени молодца, мать из хаты спрашивает, кто там ходит в сенях. Дочь отвечает, что это кот ловит мышей.
Донько моя, Марусенько, хто по синях ходить:
Мати моя, матусенько, коток мишки ловить.
В другой песне девица выпускает от себя милого в образе кота.
Я, молода, уставала,
Виконечко одчиняла,
Сирого кота впускала.
Возьму котика в припил,
Ой винесу я на двир,
Та й пущу кота за двир,
Щоб батенько не чував,
Люде не вбачили,
Що ми з им гуляли.
В третьей — муж подстерегает в образе кота, молодца, который ухаживает за его женою.
Ой що ж то за котик, що дви лапи мае.
Вин до мого сала часто заглядае.
Ой вин ходить по пид-стиньню, пидмовляе мою жинку.
Из диких зверей в песнях встречаются — куница, соболь, ласочка, олень, тур, волк и медведь.
Куница и соболь символизируют молодца и девицу.
Та наказувала куночка
Свому чорному соболю:
‘Ой бувай, та соболоньку,
Та у мене та в суботоньку’. —
— Ой рад би я та бувати,
Тебе, куночку, видати,
Та у тебе лози густии,
А риченьки бистрии. —
‘А я лозоньки порублю,
Бистри риченьки впирну’. —
— Ой бувай, бувай козаченьку
У мене у суботоньку’. —
— Ой рад би я бувати.
Тебе, дивочку, видати,
Та у тебе двори новии,
Ще й замочки крипкии,
Ще й батенко сердитий —
‘А я замочки одимкну,
Воритечки одчиню.
Свого батенька вблагаю’.
О превращении в куницу чужой жены, убежавшей с женатым молодцом, превратившимся в камень, см. выше о камне. Соболь — ласкательное прозвище молодца.
Козаченьку, мий соболю,
Визьми мене и з собою.
В одной карпатской колядке мы встречаем бобров, как предмет богатства для хозяина.
Ой там за двором, за чистоколом,
Ой дай, Боже!
Стоит ми, стоит, зелений явир,
А в тим явори три користоньки,
Одна ми користь — в верху гниздонько..
В верху гниздонько, сив соколонько,
Друга ми користь — в середини,
А в середини, в борти пчолоньки,
Третя ми користь — у кориненька,
У кориненька чорнии бобри.
Ласочка является в одной карпатской колядке в чрезвычайно странном образе. Девица отправляется за водою и видит дивного зверя-ласочку, которая оказывается не ласочкою, а Божьей Матерью.
Ой пишла ж она з двома ведерци:
В едно начерпла, з другим ся вергла,
Вергла ся борзо до матиночки:
Видила ж бо я дивное звиря,
Дивное звиря — ластивляточку,
Не е бо тото ластивляточка,
Але е ж тото Божая Мати!
Можно предположить, что здесь была какая-то мифологическая история о появлении в виде животного женского существа, внезап.но потом принявшего свой собственный вид — один из обыкновенных образов мифического мира, оставшийся во многих сказках: Божия Матерь заменила что-то иное.
Олень и тур встречаются преимущественно только в галицких песнях. Понятие об этих зверях сбилось до того, что образовался один зверь — тур-олень. В одной колядке поется, что хозяйка (газдина) посылает слуг поймать и убить тура-оленя и повесить его шкуру и рога в ее покое.
Стоит ми, стоит, свитлонька ноча…
Ой дай Боже!
А в тип свитлонци гей газдиненька,
В’ на соби ходит, з ч’лядью говорит,
З ч’лядью говорит, в кватирку ся дивит,
Дивится, дивит, в чистое поле,
Ой висмотрила дивное звирье,
Дивное звирье, тура-оленя,
На головци ж му та девять рижкив.
Ой крикнула ж в’на на свои слуги:
‘Служенки ж мои найвирнийшии!
Верить же соби шовкови сити,
Други застрийте яснии стрили,
Чей спиимаете дивное звирье,
Дивное звирье, тура-оленя.
Як поймаете, вид разу вбьете,
Вид разу вбьете, роги зщибете,
Роги зщибете, щубу здоймете,
Ой принесете, та й повисите,
Та повисите в новий свитлонци,
В новий свитлонци, чом на стинонци,
Все ж того буде гей газдиненьци.
Здесь ясно воспоминание о древней охоте на этих зверей, о которой не раз говорится в наших старинных летописях и сочинениях. Затем эти звери представляются в чрезвычайно мифической оболочке. Так в одной колядке, например, черный тур говорит молодцу, который промахнулся, что он убьет его после, в воскресенье, и через то добудет такую славу, что достанет себе девицу.
Як надибали чорного тура,
Чорного тура, грубого звиря,
И снипок стрилок не достриляе,
И сив коничок из ниг спадае,
Гордий молодец з страху вмливае,
А чорний тур так промовляе:
‘Не бияся мене, не забьеш ти мене.
Поиидеш же ти в недилю рано,
Тогда ж ти мене та й постриляш,
А за славоньку панну достанеш’.
В другой колядке на одном из рогов тура-оленя поставлен терем, а в этом тереме красная девица,
Дивнее звиря тура-оленя,
Що на головци девять рижичкив,
А на десятим терем збудован,
А в тим терми кгречна панночка.
Далее описывается, что она шинок держит и за неплатеж денег берет с трех молодцов — коня, саблю и шубу. Кажется, все, что относится к этой девице и молодцам, составляет особую песню, не имеющую связи с рогами тура и приставленную к песне о туре случайно. Но вообще тот образ, что на рогах у тура или оленя происходят сцены человеческой жизни, вероятно, был присущ народной поэзии и основался на забытом теперь мифологическом представлении, на это указывает другая колядка, в которой поется, что от ветра высох Дунай и зарос зельем, по этому зелью пасется олень, на нем пятьдесят рогов и тарелка, на тарелке золотой стольчик, на стольчике молодец играет на гуслях и поет.
Ой за гори-долу витер повивае,
Дунай висихае, зильем заростае,
Зильем трепетьом, вшеляким листом,
Дивное звирье спасуе зилье,
Спасуе зилье сивий оленець,
На тим оленци пятдесят рижкив,
Пятдесят рижкив, еден тарелець,
На тим тарельци золотий стильчик,
На тим стильчику гречний молодец
На гусли грае, красно спивае.
Волки встречаются в козацких песнях в мрачных образах. Волки растаскивают кости умершего козака.
Вовки сироманци набигали,
Козацьки кости розношали
По байраках, по долинах,
По козацьких прикметах.
Козак, ожидающий смерти в степи, называет волков и лисиц своими братьями и сестрами.
Ой у поли вовки та лисици,
Ой тож мои брати и сестрици.
Волк — образ страха вообще: мать, предостерегая своего сына от всякого рода опасностей, иносказательно говорит, чтоб он не ходил в темный лес, где его может съесть волк.
Не иди, синку, в темний лис,
Ой там тебе вовк изъисть.
Вообще погибель выражается символическим образом съедения волком. Девица, которая хочет выразить мысль, что ей не жаль, если б она лишилась немилого, и жаль было бы, если б погиб ее милый, представляет это таким образом, будто того и другого съели волки.
Вовки завили, милого зъили,
А я журюся, пиду утоплюся.
Вовки завили, нелюба зъили.
Я не журюся, та веселюся.

В. Пресмыкающиеся и рыбы

Змея (по-мал. змия, гадюка) — образ злой женщины. Злая мать, которая подстрекнула козака убить жену, называется гадиною.
Прилизла к ему чорна гадина,
То не гадина — то мати его!..
Ой ти, мати моя, чорна гадина.
Гадина служит для травы или для чар, по народному выражению.
На камини гадинонька,
На гадину сонце пече,
Из гадини ропа тече.
Пидстав, дивко, коновочку
Пид гадючу головочку.
Гнетомый горем молодец сравнивает тоску с гадиною, вьющеюся около его сердца.
Чогось мини, братци, горилка не пьеться?
Туга коло серця як гадина вьеться.
Но змея является и в более приветливом образе. Молодец увидал змею под белым камнем и хотел изрубить ее. ‘Не руби меня’, сказала ему змея. ‘Я пригожусь тебе, как ты будешь жениться: я намощу тебе перстневые мосты, поставлю золотые столбы, повешу шелковые ковры. Как будешь везти свою девицу, мосты зазвенят, столбы заблестят, ковры заколыхаются, загорятся восковые свечи’.
У поли, в поли та бил каминь лежить.
А пидь тим камнем та змия лежить,
Ой тая змия та промовила:
‘Не рубай мене, не сичи мене!
Буду я тоби в великий пригоди:
Ой як ти будешь та женитися.
Помощу мости все перстневии,
Поставлю стовни все золотии,
Повишу коври все шовковии.
Ой як ти будеш дивочку везти,
Забрязчать мости все перстневии,
Засяють стовни все золотии,
Замають коври все шовковии,
Засяють свичи все восковии’.
Подобные столбы и ковры встречаются в другой песне купальской, где говорится об орании поля орлами и о засевании жемчугом.
Рыба в народной поэзии — символ раздолья, простора, веселого житья. Из разных пород рыб преимущественно является в песнях щука, имеющая иногда значение видового названия рыбы — щука-рыба. За щукою окунь иногда является как бы парою к щуке. Молодец противопоставляет щуке, ведущей раздольное житье в воде, свое бездолье.
Щука риба в мори гуляе до воли,
А я один сиротина, та не маю доли.
Девица хочет гулять, как рыба По Дунаю, —
Щука риба по Дунаю,
А я молода погуляю.
как щука-рыба с окунями, так она с молодцами.
Щука риба з окунцями,
Я молода з молодцями!
Девица желала бы жить с милым, как рыба с водою,
Ой коби ти так за мною, як я за тобою,
Жили б, жили, мое серце, як риба з водою.
Да и мать любит дочь, как рыба воду.
Кохалася мати мною, як риба водою.
Одиночество противопоставляется рыбе, у которой всегда есть своя пара, —
Щука риба грае, соби пару мае,
А я, бидний сиротина, пароньки не маю.
Или:
Щука риба грае, соби иару мае,
А я стою та гадаю, що пари не маю, —
а житейские трудности и беды сопоставляются с плаванием рыбы против воды, —
Ой як тяжко та рибоньци проти води плисти,
А ще тяжче, кохавшися, не мати користи, —
с пребыванием рыбы в мутной воде —
Ой як гирько рибоньци,
В коломутнии водици,
Оттак мини, сиротиньци,
В чужий сторононьци, —
или вовсе без воды.
Як трудно та нудно
Билий рибоньци без води, без води,
Так трудно, так нудно,
Молодому козакови без жони.
Рыба, подобно птице, посылается вестницею.
Пливи, пливи, щука риба, уплинь за водою,
Скажи мому миленькому, що я сиротою.
Есть одна галицкая песня, показывающая как будто на верование, что утопленники превращаются в рыб. Бедная вдова, гнетомая панщиною, бросает, в озеро свое дитя и говорит: ты будешь в озере, как рыбка плавать, а я до смерти плакать под Маковицею (место происшествия).
Утопить тя мати, не будеш ся знати,
Будеш там в озери на вики плавати.
Ти будеш в озери як рибка плавати.
Я пид Маковицев до смерти плакати.
Здесь мы оканчиваем наше обозрение символики природы. Без сомнения, оно очень недостаточно, богатство южнорусской песен-ности велико и далеко не все нами исчерпано.
К мифологическому периоду народной жизни следует отнести и олицетворение доли, которое встречается в южнорусских песнях. Доля — мифическое существо, действующее на жизнь человека, дающее счастье и несчастие.
У каждого — своя доля. Она для него прирожденная, ‘родимая’.
Ой я твоя доля родима,
Та не вельми счастлива.
Она дается родителями и преимущественно матерью. Так сирота, осужденный служить у чужих людей, вспоминает родителей и жалуется на мать, что она, родив его, не уделила ему счастливой доли.
Билий снижок випадае,
Бурлак нижки пидгинае,
Отця-неньку споминае:
Мати моя старенькая!
На що мене породила,
Счастя-доли не вдилила,
Розбесчастного пустила.
Но по другому представлению дитя само добывает себе долю, так девица пеняет на мать, зачем не разбудила ее, — другие встали раньше и взяли себе по доброй доле, а она опоздала, и ей досталась лихая доля.
Сама, мати, яровинила.
Мене рано не збудила:
Чужи дочки рано встали,
Та по добрий доли взяли,
А я, мати, спизнилася,
Лиха доля судилася.
В одной свадебной песне как будто языческие представления сталкиваются с христианскими, являются две доли разом: одна — дается невесте Богом, а другая — родителем.
Ой славен, славен Марусин посад,
По всих виконцях ангели сидять,
Ангели сидять, доленьку судять,
А над дверьми сам Господь стоить,
Сам Господь стоить, книжечку читае,
Книжечку читае, доленьку роздае.
Марусю дитятко, чия доля липша?
Ой чи божая, чи батенькова?
Несчастие представляется по отношению к доли двумя различными образами:, или существованием у человека лихой доли, или отсутствием доли.
Несчастная женщина приписывает свое горе тому, что мать ей дала при рождении лихую долю.
Породила меня мати у святу недилю,
Дала мини лиху долю, де ии покину!
Нет возможности отвязаться от нее: лихой доли ни продать, ни променять, люди поумнели, не хотят покупать.
Лиху долю ни продати и ни проминяти:
Тепер люди поразумнили — не йдуть куповати.
Несчастная просит ее потеряться в поле, утопиться в воде, заблудиться в лесу, просвятиться в церкви — все напрасно: лихая доля везде уцепляется за нее.
‘Та пиди, доле, пиди, несчастная, в поли загубися,
А за мною, та за молодою, та не волочися’.
— Хоч я пиду, молода дивчино, в поли загублюся,
А як пидеш пшеници жати, я за тебе вчеплюся. —
‘Та пиди, доле, пиди, несчастная, в лиси заблудися,
А за мною, та за молодою, та не волочися!’
— Хоч я пиду, молода дивчино, в лиси заблудюся,
А як пидеш калини ломати, я за тебе вчеплюся. —
‘Та пиди, доле, пиди, несчастная, в води утопися,
А за мною, та за молодою, та й не волочися’.
— Хоч я пиду, молода дивчино, в води утоплюся,
А як вийдеш рано води брати, я за тебе вчеплюся. —
‘Та пиди доле, пиди, несчастная, в церкви присвятися,
А за мною, та за молодою, та й не волочися’.
— Хоч я пиду, молода дивчино, в церкви присвячуся,
— А як прийдеш молиться Богу, я за тебе вчеплюся.
Эта лихая доля иначе называется бида (беда), которая, по выражению песни, одинакова от Киева до Кракова,
А хто биди не знае,
Нехай мене спитае,
А я в биди обидав,
А я биду одвидав:
Одь Киева до Кракова,
Всюди бида однакова! —
она неотвязно следует за козаком, с ним родилась, с ним венчалась она.
Ой пиду ж я, пиду, та з сего краю пиду,
Ой покину я та у сим краю биду.
Ой оглянусь я за крутою горою,
Аж иде бида слидочком за мною…
Ой чого ти, бидо, за мною вчепилася?
— Я з тобою, безталанний, з тобою родилася.
Ой чого ж ти, бидо, за мною ввязалася?
Я з тобою, безталанний, з тобою винчалася.
Впрочем, несчастная доля не всегда следует тенью за человеком, иногда она вдалеке от него, а между тем управляет его жизнью назло ему. Так, девица слышит голос своей доли из-за моря, как она пророчит ей несчастное замужество.
Ой дивчино зъумилася
Де доленька подилася.
Обизветься ии доля
Аж на тим то боци моря:
‘Ой я твоя родима,
Та не дуже счастлива…
Ой ти пидеш, дивко, замиж,
Тоди будеш постиль стлати.
Та не будещ на ий спати,
Край кровати стоятимеш,
Матинку споминатимеш:
Породила мене мати,
Та не вмила прикопати
Та малою дитиною’…
Но существует другое представление: человек несчастен оттого, что у него нет доли, никакой доли. Таким образом, доля имеет здесь значение существа доброго, приносящего счастье. Несчастная женщина приписывает свои бедствия тому, что мать умышленно не дала ей доли, купала ее и проклинала, желая, чтобы дочь ее не имела доли.
Купаючи кляла, щоб доли не мала.
В этом смысле несчастие называется недоля, бездолье, а несчастная женщина — бездольница.
Ой деж наша бездольниця
На чужий сторони?
Человек не только не имеет доли от младенчества, но и теряет ее, доля уходит от него, отступается, пропадает… Образы потери и искания доли обычны и любимы в народной поэзии. ‘Где ты моя доля?’ восклицает женщина, ‘заблудилась ли ты в лесу, опоздала в поле, или ты была на пиру, пила мед-горелку? Зачем меня забыла’.
Из за гори витер вие,
Моя доля в гости йде.
Чи ти, доле, в лиси заблудилась,
Чи у поли опизнилась,
Чи в беседи була,
Мед-горилку пила, —
Де ти, доле, була,
Що мене забула?
Устаревшая несчастная женщина хочет запрягать волов или лошадей и догонять убежавшую долю. Она догоняет ее на калиновом мосту (то есть воспоминает о молодых летах) и просит долю придти к ней в гости. Доля не возвращается: ‘было б тебе, — говорит она, — меня прежде уважать, каждый день вечером стлать постель’.
Ой запряжу сири воли, вороний кони,
Ой поииду доганяти счастливой доли.
Ой дигнала свою долю на калиновим мости.
‘Вернись, вернись, моя доля, хоч до мене в гости’.
— Не вернуся я до тебе, не буду у тебе.
Було б мене шановати, булоб поважати,
Було б мини що-вечира билу постиль стлати!
Чаще всего пропавшая доля — за морем или в море. Козак, возвращаясь с Дону, садится над водою, проклинает долю, а доля откликается к нему из-за моря (см. символику моря). В другой песне козак идет искать долю и спрашивает старика, где ему искать своей доли: в Сече ли, в Самаре, или в чистом поле. Старик говорит, что его доля выплывает на другой берег моря.
Пишов козак дорогою доленьки шукати,
Гей та зострив вин старого дида,
Став его питати:
‘Скажи мини, старий диду,
Де шукати доли?
Гей чи в Сичи, чи в Самари,
Чи в чистому поли?’ —
— Ой ни в Сичи, ни в Самари,
Ни в чистому поли:
Гей виринае твоя доля
По тим боци моря!
В одной песне, о которой мы упоминали уже, говоря о символическом значении моря, дочь просит мать дозволить ей купаться в море и искать в нем своей доли. Есть повторяемый несколько раз в песнях образ, как человек ловит свою долю в море или в реке неводом, как рыбу, и не может поймать. Козак ходил искать доли в лесу и не нашел, но встретил рыболовов, которых просил закинуть невод в воду и поймать его долю. Рыболовы исполнили его желание, но поймали вместо доли рыбу.
Ой пиду я гаем,
Гаем зелененьким,
Доленьки шукати.
Не знайшов я доли,
Знайшов риболовци,
Гей ви, риболовци,
Та риднии братци!
Закидайте невид,
Та на билу ричку,
Та пиймайте долю
Мини молодому.
Не знайшов я долю,
А пиймали рибку.
То же делает женщина.
Ой пиду я долом по над синим морем
Доленьки шукати, доленьки шукати.
Не найшла я доли, найшла риболови.
Ой ви, риболочки, ви риболови!
Закиньте невид вид Днипра до моря,
Чи не випливе к вам счастливая доля!
Невид закидали, й доли не пиймали.
С этим сближением доли с водою состоит в связи также любимый народною поэзиею образ, как девица, потерявшая невинность, посылает свою долю за водою.
Ой у поли над водою сияла дивка долю,
Ой сияла, говорила: пливи, доле, за водою!
О потоплении и сгорании доли упоминалось выше, при изложении символики воды и огня. Таким образом доля, будучи тесно связана с существом человеческой личности, представляется подверженною уничтожению прежде самого человека.
Говоря о доле, мы считаем нужным упомянуть о песне, вероятно уже не древней, в которой выразилась философия народа. Доля представляется уже существом, принадлежащим не каждому лику исключительно, но всем вообще людям: это уже какая-то фортуна, она, как последняя, слепа, помогает злым, негодным людям, а добрых заставляет терпеть нужду: все им не удается, за что они ни возьмутся. Те, к которым милостива лукавая доля, живут в свете спустя рукава, живут хорошо люди без ума, но плохо с умом, но без доли. ч
Ой доля людьская доля есть слипая,
Часто служить злим, негидним, и злим помогав,
Добри ж терпять нужду, по миру товчуться,
И все не в лад им приходить, за що ни возьмуться,
До кого ж у свити ласкова ся доля лукава,
То той живе в свити спустивши рукава,
Без розуму в свити люди живуть гарно,
А з розумом без доли вик проводять марно.
Эта песня распространена, но она очевидно сочиненная. Словом ‘доля’ иногда в переносном смысле называет жена своего мужа или муж жену.

II
Южная Русь до козачества

Народная южнорусская жизнь, мимо всяких второстепенных наделов на основании различий, представляемых временем и местностью, может быть разделена на три периода: до-козацкий, козацкий и по-козацкий.
При обозрении способа явления природы в народных песнях мы видели, что народная поэзия сохранила древнейшие представления и, наконец, во всем способе отношений человека к природе до сих пор господствует в ней то первобытное мировоззрение, которое могло возникнуть и образоваться в глубочайшей древности, в эпоху младенчества народов. Но не то окажется, когда мы начнем в песнях отыскивать следы наступивших после того периодов — удельно-вечевых времен, особенно, когда станем надеяться, что найдем прямые воспоминания о событиях этих времен.
Окажется, что привычки и приемы народной жизни очень крепки, а народная память сравнительно слаба. Недаром и в жизни отдельного человека то, что составляло сумму его ранних впечатлений и образовало его индивидуальность, оказывает на человека сильнейшее влияние, удерживается в нем при всех переменах жизни, становится для его духовного существа как бы подкладкою, тогда как последующие ощущения стираются скорее. Заметим еще, что период, в который народ находился под господством натуральной религии, нам хотя неизвестен, но, конечно, был продолжительнее периода от принятия христианства до козачества, тем более, что при слабости и медленности, с какою христианские начала вытесняли древние языческие, народ все еще переживал языческий период, хотя и считался христианским народом.
Едва ли можно сомневаться в том, что отношения народа к природе и способы его прэтического выражения в удельно-вечевые времена были похожи на те, какие представляют нам сохранившиеся теперь песни. Уже одно то, что в теперешних песнях есть следы времен более древних, чем княжеские времена, дает нам право признавать логически несомненным, что в промежутке между более глубокою древностью и более близкими к нам веками существовали эти же следы, и конечно в большей свежести, чем позже. В этом же отношении важно для нас и то, что ‘Слово о полку Игоря’ представляет поразительное внутреннее сходство с южнорусскою народною поэзиею, а это происходит оттого, что певец XVII века черпал свои вдохновения из того же источника, из которого истекли наши песни, народная поэзия прежних веков была прародительницею поэзии позднейших и передала позднейшей даже многие свои выражения целиком. Наконец, есть песни, которые не только по духу, мировоззрению и поэтическим приемам, но, даже по описываемым событиям имеют почти дубликаты в песнях великорусских (как, напр., превращение женщины в кукушку, спор коня с орлом, история матери, взятой в плен татарином, прежде похитившим ее дочь, убийство жены по наущению матери), других славянских (как, напр., песня об отравлении сестрою брата по наущению молодца, посредством змеиного яда, помещенная в довольно близком варианте в собрании моравских песен Сумиля, стр. 187) и даже других арийских народов (напр., песня об утонувшем молодце, которого девица хочет вытащить из воды, встреченная нами в немецком сборнике Кретшмера).
Такого рода песни, конечно, древни: они не могли быть заимствованы одним народом от другого в поздние времена, да притом песни действительно заимствованные (как, напр., великорусские, которые поют малоруссы, и, наоборот, малорусские, переделанные на великорусский лад) с первого раза даже для малоопытного взгляда обличают свое происхождение. Указанное нами сходство с песнями других народов происходит не от чего иного, как от общности древних мотивов, которые если и переходили от народа к народу, то переделывались и вполне усваивались, на что нужно было продолжительное время. Вероятно, таких песен, а еще более древних найдется и много, но они относятся к семейному быту и не заключают в себе ничего такого, что бы показывало в них тот или другой период народной истории: они изображают то, что равным образом могло быть в равные времена, так как семейная жизнь менее и медленнее, чем общественная, подвергается коренным изменениям. Оттого-то народ и удержал такие мотивы, которые, будучи древнего происхождения, не противоречили его строю жизни и в более поздние времена. Но последующие поколения народов, заимствуя от предшествовавших поколений и поэтическое мировоззрение, и поэтические приемы, и чувствуя тем же способом, каким чувствовали предки, не могли, однако, сочувствовать всему, чему в свое время сочувствовали эти предки, и относиться с одинаковым участием к тем явлениям, которые, в силу изменившихся исторических обстоятельств, не могли уже повторяться. То, что оставалось по-прежнему и было близко народному сердцу, что могло вновь случиться, как случалось прежде, к тому народ все еще относился так, как относились отцы его и прадеды. Но много было и такого, что уже не могло занимать потомков, как занимало предков, и потомки, увлеченные потоком иных жизненных переворотов, забывали старое. У потомков являлись другие интересы, другие условия и притом более могучие, шире захватывавшие народную жизнь. Воспоминания о временах Владимира и вообще об эпохе Киевского стола исчезли из Южной Руси и ушли в Великую Русь: там, потеряв свои древние формы, они нашли совершенно иные, да и в Великой Руси их место оказалось там, где народ менее всего жил деятельною жизнью, — там, где ничем другим более живым нельзя было заменить их. В Южной Руси период козачества был настолько могуч, до такой степени поднял всю народную массу и в таком волнении держал несколько поколений сряду, наконец, так много вызвал новых условий, создал новые идеалы, увлекавшие народ, что очень естественно было прежнему лишиться народного сочувствия и исчезнуть из народной памяти, которая всегда, при той степени духовного развития, на какой находился южнорусский народ, подчиняется чувству: народ помнит в своей поэзии только то, чему сочувствует. Период козачества чересчур потряс его существо: народ слишком много видел впереди, чтоб оглядываться назад, слишком много ожидал, чтобы вспоминать, слишком много страдал в настоящем и боролся, чтобы сетовать и уныло мечтать о прошлом. Достаточно было нескольким поколениям прожить в таком напряженном положении, в каком находилась Южная Русь в XVI и XVII веках, чтобы всякие воспоминания о прежних удельно-вечевых и последовавших за ним литовских временах испарились из народной памяти. Да притом и по существу своему условия времен, предшествовавших козачеству, не могли западать так глубоко в душу народа, как условия времен козачества, когда народную массу всецело увлекала борьба с неверными, беспрестанно уносившая из населенных мест Южной Руси цвет народа в степи и на море. Позднее, когда наступила еще сильнейшая борьба с Польшею, освященная знаменем религии и вместе связанная с социальными идеалами освобождения народа от власти панов и свободного обладания землею,— тогда возникла из предыдущей другая, внутренняя, тяжелая и неудавшаяся борьба народного стремления к воле и равенству под сродною для народа формою окозачения, — борьба, так сказать, с враждебною судьбою, поставившею такому стремлению непреодолимые препятствия и извне, и в самом народе.
Ничего такого, по крайней мере, насколько нам известно, не представляют прежние до-козацкие времена. Некогда на первом плане в народной жизни было вольное дружинное начало, составление воинственных шаек, примыкавших к тому или другому князю. Время было кипучее, жизни было много, но она истрачивалась на более или менее мелкие распри земель и князей, изредка только задаваясь более высокими предприятиями защиты края против внешних врагов. Другая часть народа, конечно, многочисленная, погружена была в свои обычные буднишние заботы о существовании, часто прерываемые всякого рода бедствиями, — то междоусобиями, разорительными сегодня для того, завтра для другого уголка страны, то иноплеменными нашествиями и погромами.
В оное время была своего рода поэзия, которой образчиком (хотя уже, при народной основе, в литературной переделке) служит ‘Слово о полку Игоря’, но такая поэзия не была общим достоянием и ее интересы не могли всегда обнимать народных идеалов, правда, певец Игоря стоит выше дружинника: по своей широте взгляда он — человек земский, но вместе с тем предметы, занимающие его, не всенародны: какова бы ни была эта поэзия, мы не видим, чтоб она была выражением каких-нибудь деятельных всенародных стремлений. Дружинный элемент еще до татар начал переделываться в аристократию, которой народная масса не могла сочувствовать. В последующие затем времена, при всей недостаточности наших сведений об этих временах, мы все-таки не видим народной деятельности, всенародных стремлений: мы замечаем порою то княжеский деспотизм (особенно в XVII веке), то аристократию князей и бояр. Понятно, что если у народа и были какие-нибудь песни, касавшиеся этих времен, то они не могли иметь того смысла, как в позднейшие времена песни козацкие, и должны были умолкнуть и исчезнуть, как скоро народное сердце забилось сильнее, настала другая жизнь, несравненно шире первой, жизнь деятельная и всенародная, с общими для массы стремлениями и идеалами. Таким образом между козацким периодом и предшествовавшими временами образовалась пропасть. Народ южнорусский мог казаться не прямо происшедшим от прежних поколений, живших на той же земле, а как будто пришлым откуда-то, новым народом: и действительно, были такие гадатели, которые даже с кафедр считали малоруссов потомками торков и берендеев и т. п. Их смущало отсутствие в этом народе всяких воспоминаний о том, что совершалось на его земле, — отсутствие всякого, по-видимому, сочувствия к прежним судьбам своего отечества. На самом же деле этот народ, почти не помня своих князей и как будто не желая оказывать к ним никакого внимания, глубоко сохранил многое из того, с чем жил еще до появления в его стране этих князей. Не удивительно, что он не показывал нежных чувств к памяти этих князей своих и даже забыл еб их существовании. Паны и шляхта, с которыми он боролся, были прямое перерождение князчины и дружинщины былых времен.
Тем не менее, однако, в некоторых песнях показываются, а еще более в некоторых сборниках изданных песен нам хотят показывать следы княжеского периода.
В драгоценном своем сочинении ‘Записки о Южной Руси’ П. А. Кулиш поместил нечто вроде думы о походе князя-язычника в Царьград. Событие глубочайшей древности: это то самое, о котором византийские писатели протрубили, как о первом принятии крещения русскими. Это скорее изустный рассказ, чем дума: его записал некто Шишацкий-Илич (писавший в ‘Черниговских Ведомостях’ в пятидесятых годах текущего столетия), в селе Красиловке, Козелецкого уезда, от восьмидесятилетней старухи Гуйдихи. Рассказывается, что в старину у неверных был бог Посвистач. Князь собрал совет из своих слуг и предложил вопрос, что делать на случай его смерти. Слуги дали ему совет жениться и вызвались достать ему красавицу.
Они отправились на кораблях в христианскую землю. Князю было какое-то предчувствие грядущей беды. Когда они доплыли до христианской земли, тамошний народ собрался на берегу и молил Бога разогнать ветром и потопить вражеские корабли. Вдруг поднялась буря, разбила врознь корабли, и войско стало тонуть. Князь воскликнул тогда: ‘Посвистан не настоящий бог. Что, он спал, что ли, или в Макоше гулял?! Вот христианский Бог — настоящий Бог!’ Он с остатками кораблей отплыл в свою землю и, собрав старых людей, держал совет, как посылать в христианскую землю посольство и принимать христианскую веру. Одни отговаривали, другие молча досадовали, третьи советовали так поступить. Затем дума говорит о пире у князя и обрывается на этом: она, вообще, как без начала, так и без конца.
‘Оце слуги мои вирнии, нам треба знать,
Кого поели мене на царство зоставить,
Щоб вами, розумними головами, добре-предобре править,
Часом моей смерти, щобь ви знали,
Кого царвать поставить’.
От ему й кажуть:
‘Що ти, нащ старший князю, наша голова народна,
Що ти сам можеш добрий совит дать,
И своим розумом помирковать.
А коли дозволиш, так ми тоби от що скажем:
Не прикажи нас казнить и рубать,
А позволь тоби красную княгиню достать,
Позволь корабели стругать,
Да на сине море выижджать’.
Тут старший князь усмихнувся…
Повелив корабли снаряжать
И нови дубовать,
А в корабли вийско насажувать
И кадки меду уставлять,
Щоб було с чим по синему морю гулять,
Да краагую княгиню затримать и шановать.
Як зобрали ж да збудовали корабли,
Тогди став князь у волосяну даху одягатьця,
Да золотим череслом пидперязуватьця.
Стали вирнии слуги его на майданах громадитьця,
Да свойму богу Посвистачу молитьця,
Щоб вин им годину дав,
Да моря не турбовав.
Стали за сим вони збиратьця,
Да корабели свои у море випускать,
Стали корабели свои чайми пидимать:
Як стадо лебедив вони од берега одпливали,
По синему морю як бжоли сновали,
Що аж море собою, неначе хмарами тими, крийма укривали.
Ииде князь старший з своим вийском по круглому морю до земли
християнськои,
Щоб там у ляк своими кораблями усих постановити
И соби красную княгиню в замужже достати.
Як стали вони до християнськои земли доижджати,
Стало старшого князя удале серце недобре зачувати,
И каже вин своим радним слугам:
‘Эй ви слуги мои, рати вирнии!
Щось моя душа недобре чуе:
Що ни сон не йде, ни хлиба иззисти.
Ни води испити…
Коли б нам часом оттут своих душ не положити!’
Тогди стари голови стали князя резонити,
Що на синему морю им ничого боятись:
Бач, вони свого бога Посвистача прохали моря не турбовати.
Як тильки ж до берега християнського вони стали допливать,
Став чорний орел над морем литать,
А литавши став вин голосом казать:
‘Пхе, руська кость пахне!’
Став народ християнський до моря зиходитьця,
Да Бога свого прохать,
Щоб вин корабели вражеськи витром розогнав,
Чи водою потопив.
Став Бог християнський бурю пиднимати,
Да круглее сине море из свого ложа вивертати.
Тогди корабли по морю без ладу гуляли,
Найми их витром ламало,
Да по води роскидало.
Стало вийско князя старшого у мори потопать,
Став тогди старший князь своим радним слугам казать:
‘Эй ви слуги мои вирнии!
Не ест се бог наш Посвистач Бог настоящий,
Що вин сеии бури не втишив,
Да наши корабли в такий сили потопив.
Десь наш бог Посвистач спав,
Чи в Макоши гуляв…
Есть-то Бог настоящий —
Бог християнський!’
Тогди старший князь корабли свои останни завертав,
Да назад одпливав.
Як приихав князь старший у свою невирную землю,
Став вин совит старих людей ззивать да збирать,
Да в християнську землю посилать,
Щоб вони там виру заимали’
Да християнського Бога и соби Богом зазнали.
Довго стари голови мовчали.
Одни свого старшого князя от сеи думки одвертали,
Другии сами соби нарекали,
А трейти стали старшого князя важить,
Щоб швидче човни бударажить,
Да у християнську землю одпливать.
Стали вони выижджать,
Стали тогди уси пир пировать,
Да крипким медом дорогу поливать.
Не день и не два вони там гуляли,
Покиль аж посланци з старшим князем назад повертались.
У дутдки грали
И в бряцкити бряжчали…
Рассказ очень вял, рифмованный, он походит на думы, но вовсе не имеет ни поэтического порыва, ни силы выражения, ни стройности повествования, свойственных последним, Г. Кулиш замечает, что ‘песнь какого-то соловья старого времени дошла до нас в убогом виде’. Но этот справедливый приговор не помешал ему сказать, что открытием этого памятника южнорусской народной поэзии Шишацкий-Илич сделал в ее истории эпоху, и его заслуга не уступает заслуге графа Мусина-Пушкина, первого издателя ‘Слова о полку Игореве’ (‘Зап. о Южн. Руси’ I, 171).
Если бы нам сказали, что подобная дума была записана от бандуриста, мы бы наотрез сказали, что это невозможно. У бандуриста, который все-таки поет, сопровождая пение музыкой, дума не может обратиться, съежиться в такую прозу, неудобную для дум. Но нам говорят, что ее записали от 85-летней женщины. При этих условиях искажение такого рода действительно возможно, но здесь возникают другие вопросы и недоумение: мы не встречали примера, чтобы женщины выучивали и пели думы, если ж эта дума, ‘брошенная бандуристами’, обратилась в изустный рассказ, как поясняет г. Кулиш, то рассказ уже не мог быть достоянием одной только Гуйдихи в целом свете. Можно предположить, что дума, которую никто не пел, кроме бандуристов, умирает с каким-нибудь последним, знавшим ее, бандуристом: вероятно, такая участь и постигла очень многие думы, но известный рассказ не умирает с одним каким-нибудь лицом, а между тем г. Кулиш сообщает нам, что Гуйдихи уже нет на свете и, вероятно, нынешнее поколение ее класса людей, сколько мы его знаем, не сохранило в памяти темного сказания о каких-то языческих плавателях по круглому морю. Нет, если, быть может, никто, кроме Гуйдихи, не мог передать его в том виде, в каком она его передавала, то невозможно, чтоб уже кроме нее не знал никто содержания ее рифмованного рассказа, если только такой рассказ существовал. Событие, о котором идет речь, действительно могло быть предметом рассказа. Сведения в народе могли поддерживаться даже книжным путем, многие духовные знали о том, что русские язычники когда-то нападали на Цареград, что молитвами к Богу произвели бурю, которая потопила корабли, и это произвело на язычников такое впечатление, что они крестились: другое из старины удерживать в памяти народу труднее было, чем это событие, если только оно входило в народную память. Таким образом мы не находим невозможным, если нам скажут, что рассказ о нем существует, но также возможно, что его и нет, если же только он существовал, то никак не мог быть достоянием одного лица, и как скоро окажется, что его никто не знает и не слыхал, тогда прямо возникает сомнение, чтобы и Гуйдиха его знала, и прославленное открытие надобно признать подделкою, может быть, того же Шишацкого-Илича (в добросовестности г. Кулиша мы уверены, но ведь он сам не записал и не слыхал его).
В самой этой так называемой думе есть выражения если не вполне побуждающие нас признавать эту думу за подделку, то возбуждающие важные сомнения, так, например, стихи:
Як стадо лебедив вони од берега одпливали,
По синему морю як бжоли сновали,
Що аж море собою, неначе хмарами тими, крийма укривали, —
представляют искусственный склад речи: едва ли где можно отыскать рядом на один и тот же предмет три сравнения, из которых два выражения через як, а третье — с творительным падежом, бжоли сновали — выражение не народное и никогда не говорится о пчелах сновали. Стих:
Да круглее сине море из свого ложа виверстати, —
также представляет вычурность выражения, чуждую народной речи, самый эпитет — круглое море — здесь является первый раз в народной поэзии и кажется нам сомнительно-народным. Море называется обыкновенно по внешним, бросающимся в глаза признакам: синее море, широкое море, глубокое море, но круглое море предполагает измерение и исследование географического положения моря. Для народной песни такой эпитет слишком научен. Наконец, нам кажется сомнительным присутствие Макоши (которого неизвестно по каким причинам произвели в славянского бога тишины. ‘Записки о Южн. Руси’, I, 177). Едва ли могло уцелеть имя божества совершенно непонятное и чуждое народному языку в настоящее время, особенно еще там, где выражение о нем приправлено юмором, тогда как народ именно способен острить только над тем, что ему известно и близко. Дума эта, искажаясь и разлагаясь (а сам издатель ее соглашается, что она дошла до нас в убогом и жалком виде), раньше всего должна была бы утратить имя языческого божества, ставшее непонятным. По нашему мнению, и выражение у ляк постановити — также искусственное. В заключение мы скажем, что, не отрицая окончательно возможности народной основы этой думы, мы считаем ее сомнительною и поэтому полагаем, что она не может занять места в ряду известных нам произведений народной поэзии.
В ‘Записках о Южной Руси’ приведен так называемый ‘Отрывок из песни о разорении Киева Батыем’.
Да не славнииший город Медведивка из своими городами,
Як славнииший Пилип Орлик з двома козаками:
Один Грицько, другий Андрий, на виру гонитель,
Всим городам украинським вин був розоритель:
В недилю рано-пораненьку у вси дзвони дзвонять,
И старии, и малии в весь голос голосять,
На колина упадають и Бога просять:
‘Поможи нам, Боже, Киев город боронити,
Дождемо Першои Пречистой будем обид становити’.
В недилю рано-пораненьку города достали,
Всим церквам украинським верхи позбивали,
Полотняни образи пид кульбахи клали,
Дзвонами спижовими кони наповали,
В святих церквах кони становили.
Песня эта взята из описания Васильковского уезда, составленная Зуликовским по-польски, он относит ее к Батыевым временам, полагая, что так как народная песня часто заменяет старые имена своих богатырей новыми, то поэтому имя Батыя заменилось именем Орлика, а имена Мангу и Петы именами Грицька и Андрия. Но, отлагая в сторону крайнюю произвольность такого толкования, мы обратим внимание на то, что здесь собственно не один отрывок, а три и, по-видимому, из различных песен, по крайней мере первый не представляет никакой связи с последующими. Что касается до второго и третьего, то хотя во втором говорится об обороне Киева, а в третьем о разорении какого-то города неверными, но мы не видим оснований, почему именно то, что описывается в третьем, должно относить к Киеву, а не к иному городу. Отчего же, например, не к Каменцу, взятому турками и татарами в 1672 году, где действительно происходили сцены поругания христианской святыни. То, что во втором отрывке говорится о Киеве, не может также давать нам право приурочивать это непременно к Батыю, так как Киев много раз, в более поздние времена, был угрожаем татарами и находился в таком положении, что могла быть речь об его оборони: хоть бы, например, в 1687 году (Летоп. Самов., 79), язык этих отрывков ничуть не отзывается признаками древности и, напротив, носит на себе отпечаток искусственности, так что нет никакого основания видеть в этих отрывках каких-нибудь остатков поэзии до-козацкого периода или даже смутных воспоминаний о нем. Гораздо больше права на действительное значение памятника до-козацкого периода остается за легендою о Михайлике и золотых воротах, приведенною П. П. Кулишом в I т. ‘Записок о Южной Руси’ (стр. 3—5). Собственно сказки и легенды не входят в предмет нашего исследования, но есть некоторое основание заключить, что некогда это была дума, которая утратилась и оставила по себе изустную народную легенду, в которой народ удержал от прежней думы четыре стиха, составляющие речь Михайлика к киевлянам. Когда татары (здесь, вероятно, во времена Батыя) подступили к Киеву, витязь Михайлик попал стрелою в миску обедавшему татарину (главному из них). Понимая, что в Киеве есть славный богатырь, татарин послал к киевлянам сказать, что он отступит от города, если ему выдадут Михайлика. Киевляне согласились. Тогда Михайлик сказал им: ‘О, кияне, кияне, честная громада! Ваш совет никуда не годится. Если бы вы Михайлика не выдавали, пока свет стоит светом и солнце светит, татары не взяли бы Киева’.
Ой кияне, кияне, панове громада!
Погана ваша рада:
Як би ви Михайлика не оддавали,
Поки свит сонце, вороги б Киева не доставали.
Вслед затем он поднял на свое копье киевские золотые ворота и проехал через татарское войско невидимо для татар. Враги бросились в Киев в пустое место, где стояли золотые ворота, унесенные на копье богатырем. Михайлик с золотыми воротами уехал в Царьград и до сих пор живет в Цареграде: перед ним стоит стакан воды и лежит просфора, другого он ничего не ест. Ворота стоят в Цареграде, но будет такое время, когда Михайлик возвратится в Киев и поставит ворота на свое место. Теперь же пока они стоят в Цареграде, и если кто, пройдя мимо них, скажет: ‘быть вам ворота на старом месте’, золото так и заблестит, а если скажет: ‘не быть вам ворота- на старом месте’, золото так и померкнет.
Видно, что дума, которой следы заметны в этой легенде, существовала до падения Константинополя, так как и в легенде Царь-град, очевидно, еще христианский город. Видно, что народ питал еще желание и надежду возобновления прежней независимости и значения Киева, выразив это в образе возвращения Михайлика в Киев с золотыми воротами. По этому остатку можно заключить, что прежняя дума относительно своего духа и способа поэтического воззрения отличалась от тех, которые нам остались от времен козачества. Здесь господствует эпический характер, сближающий это произведение с великорусскими былинами: вероятно, Василий Пьяница в последних (Киреев., т. I, ч. 2) — есть тот же, но искаженный, Михайлик. В малорусском произведении эпическая гипербола имеет смысл аллегории. Михайлик — как бы олицетворение народной самосилы, которая когда-то должна подняться. По известному нам иному варианту той легенды, он называется Михайло Симилиток и представляется необыкновенным ребенком: ему предстоит возрастать в Цареграде. Этот мотив — изображать необыкновенные качества ума и телесной силы в детях — присущ южнорусскому вымыслу. Так в древней повести о Басарге, купце киевском, действует тоже необыкновенный ребенок, а в сказке о девке-семилетке — маленькая девочка изумляет своею сметливостью и находчивостью. В сказках более или менее одинаковых или сходных с великорусскими третий сын — в великорусских редакциях обыкновенно дурачок, в малорусских — часто малолеток. В этой черте мы осмеливаемся видеть глубоко лежащее в народе предпочтение грядущего перед прошедшим, будущих поколений перед отжившим, юного перед увядающим.
Кроме этого, в некоторых обрядных песнях, преимущественно колядках (особенно галицких), мы встречаем такие черты, которые сильно присущи удельно-вечевому строю южнорусского края. Таким образом в некоторых колядках обращаются к хозяину (пану господарю), приписывая ему признаки, которые никак не приличны поселянину и вполне приличны древнему князю, по-видимому, такого рода колядки пелись когда-то князьям и боярам и, пережив их, теперь уже совсем некстати поются поселянам. Так, например, господаря нет дома, он уехал в Судомир (едва ли Сендомир, а скорее аллегорическое название города, где происходит суд и устанавливается мир) судить суды и раздавать села: населили три села людьми.
Ой поихав вин до Судомира
Суди судити, села дилити,
Насадили вини три села людьми.
Или:
Поихав же вин до Судомира.
Щож там поихав? — Суди судити.
Щож ему дано за тот и суди? —
Ой дано ему та три селечки.
Князья, как известно, разъезжали по земле творить суд, раздавали села и населяли их пришлыми людьми. В другой песне он едет в Судомир судить суды и получает за то три села, — черта очень важная, объясняющая исторический факт древнего удельно-вечевого быта. Князю села давались в вознаграждение за его обязанности, в числе которых был суд. У господаря двор представляется как город, где живет князь, там собирается народное собрание — древнее вече, его двор также обнесен каменною стеною, там собираются люди, ставят шатры, в тех шатрах сидит господин, он выделывает стрелы и кладет на лук: лук и стрелы сами по себе уже признаки давнего угасшего быта.
У господаря остроженний двир,
Остроженний двир, там збираеться збир,
Все старии люди радять радочку,
Невеличкую, стародавнюю.
Или:
Стояла сосна високого роста,
Пид тою сосною громада людей,
А миж ними гречний пан
Свого коня в рученьках водить.
. . . . . . . . . . . . . . .
Обмуровав двир билым камнем,
А воретечка з жовтои миди.
А там люди ставять намети,
А в тих наметах сидить пан Иванько,
Стрилочки струже, на лучок кладе,
А з лучка бере та й заправляе.
Это приготовление к войне.
В другой колядке видим древнего князя, собирающего удалую рать и идущего вместе с родителем на чужое княжение, он готовит золотой лук (т. е. в золото оправленный), сноп стрел и зовет отца вместе с собою идти на Галич.
Коня сидлае, зброю сбирае,
Бере вин соби та снипок стрилок,
Золотий лучок, ясну шабельку,
Та до батенька вин промовляе:
‘Най ся батенько борзо збирае,
Ой поиидемо та до Галича’.
Есть черты, напоминающие значение княжеского стяга, очень важного знака по летописям:
По пид Каменець битий гостинец,
Там вийско стоить, ладу не знае.
Пан (имр.) прийшов, лад вийску знайшов.
Став звив корогву, берегом пийшов.
Много есть колядок, сходных по содержанию, распространенных по всей стране, где живет малорусское племя: изображается, что молодец собирает войско, приступает к городу и задает ему страху: жители приходят в смятение и предлагают ему окуп то тем, то другим, обыкновенно, в колядке молодец не берет ни денег, ни даров, а добывает себе красную девицу: последняя черта выражает только обычное желание неженатому молодцу жениться.
Там вийско ишло, ладу не найшло,
Иванько ишов, лад вийску найшов,
Велив гармати порихтувати,
В Вирвий город стрили пускати.
Вси мищаночки излякалися,
По ринку ходять, рученьки ломлять,
Рученьки ломлять и радоньку радять,
Що такому паняти за дару дати,
Винесли ему мису червоних и пр.
Или:
Ой пид Львовом на оболоню,
Там Ивасенько коником грае,
Коником грае, лук натягае,
Лук натягае, на злоту баню стриляе,
Вийшли до него та три мищане,
Винесли ему мису червоних.
Колядки эти носят черты княжеских времен, когда действительно удалые князья с своими дружинами и ратями осаждали города и брали с них окуп или предавали на щит. Любимое развлечение князей, о котором в летописях сохранились повествования, — охота — отразилось также и в колядках. В повсеместно-распространенной колядке представляется молодец, который будит свою братию, велит седлать коней, скликать псов и ехать на охоту: братьям будет куница в дереве (дупле), а ему достанется девица в тереме. Кроме образа, чрезвычайно подходящего к древней княжеской жизни, самый язык этой колядки веет древностью, как показывают слова, теперь уже не употребительные: кура вместо петуха (пивни), терем, лук.
Ой рано, рано кури запили,
А ще ранниише пан Михайло встав,
Пан Михайло встав, лучком задзвонив,
Лучком задзвонив, братив побудив,
Братци, вставайте, кони сидлайте,
Кони сидлайте, хорти скликайте,
Пойдем, братци, в чистее поле,
В чистее поле, на полованье,
Нави дав и вам куну в дереви,
Куну в дереви, дивку в тереми,
Вам, братци, буде куна в дереви,
А мини, братци, дивка в тереми.
Или:
Поиидемо ми в чистее поле,
В чистее поле, в темний лисок,
За чорним туром,
За грубим випрем.
Составление дружин, пристававших к князьям в надежде выгод, нашло себе также память в колядках. Изображается сбор молодцов, которые готовятся идти на службу к пану, даже в далекую страну в Царьград, куда, как известно, ходили русские определяться на службу у греческих императоров.
А в чистим поли, близько дороги,
Стоять намети, били шовкови,
А в тих наметах все громадове,
Радонько радять, коби врадили.
Ой не справляймо на жони шуби,
На жони шуби, на дочки злото,
Ано справляймо мидяни човна,
Мидяни човна, срибнии весла,
Та пускаймося края Дуная,
Чуемож ми там доброго пана,
Доброго пана, то пана Петра,
Що платить добре за заслужейку.
Ой дае на рик по сто червоних,
По коникови по вороному,
По жупанови по китаеву,
По ясний стрильци, по хороший дивци.
Или:
Ои чи много нас, панове молодци,
Изложимося та по золотому,
Купим соби золотого човна,
Та поиидемо пана щукати,
Пана шукати, на ями Ивана,
То ми ему будем вирне служити,
То вин нам буде добре платити,
Що недилоньки по золоту,
Що мисяченька по чорвоному.
. . . . . . . . . . . . . . .
Ой пустимож ся на тихий Дунай,
Долив Дунаем пид Цареград,
Ой чаемо там доброго пана,
Що платит добре за заслуженьку.
Ой дае на рик по сто червоних,
По коникови та й по шабельци,
По пари сукон та й по шапочци,
Та й по шапочци, та й по панночци.
Эти же дружины возводили и прогоняли князей. Эту черту, как нам кажется, следует видеть в одной колядке, где молодец берет в плен короля (князь мог легко замениться в песне королем, тем более, что в Червоной Руси Данило остался в истории под именем короля). Король просит, чтоб его отпустили или убили, но молодец говорит, что он не убьет его и не пустит, а повезет в Русскую землю: в Русской земле нет короля, так пленник будет королем.
Коника гонив, короля ловив,
По чагарочку, по пожарочку,
А в его король силне прохався:
‘Або мене зотни, або мене пусти,
А ни тебе зотну, а ни тебе пущу,
Повезу тебе у свою землю,
А в Руський земли нема князя,
Ти будет королем, нам слава буде’.
Но в другом варианте подобной колядки молодец побеждает таким же образом и берет в плен турецкого царя и хочет его везти в Чешскую землю, где нет короля, и сам молодец как бы за такой подвиг будет королем в Чешской земле.
Ой як го узрив, та й мечем извив,
Як панок наш тяв, то тур царя став,
Ой взяв же его по пидли коня,
А повиз его в Ческую землю,
А в Ческий земли короля нема,
Ой ти, паночку, господаречку,
А в Ческий земли королем будеш.
Здесь первоначальные образы видоизменились: турецкий царь явился впоследствии, а Чешская земля, должно быть, вошла сюда из какого-то другого народного памятника, в котором, быть может, оставалась память Данилова похода в Чехию (в 1254 г. См. Полн. Собр. лет., II, 184), или же русских во времена гуситов.
Походы князей в чужие земли для приобретения славы и богатств нашли себе только отголосок в колядках и притом очень ясно, так что в этом случае прямо говорится о княгине и ее муже-князе, воротившемся из Угор домой: братья расспрашивают его, что делается в Угорской земле.
Тисови синци, яворови схидци
Ходить ми по них молода княгиня,
На тий княгини кований пояс,
На тим пояси золоти ретязка,
На тих ретязьках мидяни ключи.
Мидяни ключи тихо дзвините,
Тихо дзвините, пана не збудите,
Бо тепер наш пан з Угор приихав,
Зийшлися к нему вшитки Панове,
Вшитки панове, его братове,
Стали ся его вивидувати:
Ой пане, пане, що там чувати,
Що там чувати в Угорсьский земли?
Угорська земля преч порана,
Преч порана и посияна,
Павяним перцем заволочона,
Ясними мечами обгорожена,
Обгорожена од злой тучи.
В другом варианте говорится, что муж приехал из гор и привез жене дары:
Наша княгинька господинонька.
Ключами дзвонить, до них говорить:
‘Ой ключи мои срибни, золоти,
Ой не дзвоните, не голосите,
Ой мого пана та не збудите,
Бо мий пан тепер з гир прийшов,
Привиз вин мени дорогии дари’.
А в ином сестра хвалится, что брат ее приехал с войны и привез ей подарков.
Тепер мий братик з войни приихав,
А привиз мини та три радощи,
Первая радощ — перловий винок,
Другая радощ — золотий перстень,
Третья радощ — дорога суконька.
В иной колядке описывается поход в ‘нимеччину’, откуда молодец везет деньги, которыми будет платить войску.
З нимещини иде, грошики несе,
Грошики несе, коника веде, —
Грошиками виську платити,
А коником з виськом ся бити.
В колядках можно найти и другие черты нравов удельно-вечевого быта, известные нам по летописям. Так, например, мы знаем из летописных источников, как некоторые князья приглашали к себе мастеров иноземцев и воздвигали храмы (см., напр., Полн. собр. лет., II, 136), но также встречаем и примеры своеволия князей, которые при случае и грабили их (там же, II, 111), и это встречаем в колядке: волохи строят церковь, а пан велит засадить их в тюрьму и забрать у них серебро.
Ген там волохи церкву муруют,
Ой коло споду каминичейком,
А в середини деревичейком,
А к вершечькови сриблом, золотом.
Видили ми то панский слузи,
Скоро ввидили, пану повили:
Идьте же ви, идьте, волохив возьмите,
Волохив возьмите, вь темницю всадите,
В темницю всадите, срибло заберите.
Достойно замечания, что такой поступок не порицается, а как бы славится, точно так же отголоском тех времен, когда грабеж не всегда был предосудителен, но даже считался делом молодечества и доблести, может считаться колядка, в которой изображается девица, ограбившая трех купцов.
А вна ж бо ся помирковала,
Три крамарчики заграбовала:
В едного взяла сив кониченька,
В другого взяла ясну шабельку,
В третего взяла дорогу шубу.
В колядках встречаем и внезапные набеги иноплеменников, которые могли в оное время быть печенегами, половцами или уграми, а впоследствии заменились в песнях турками.
Ой стучить, гримить з поля сторожа,
Та вдариться в жовти ворота,
Пане Иване, чи спиш, чи не спиш?
Ой коли не спиш — Господь з тобою:
Що в твои городи турки вступили,
Ой я тих туркив та не боюся.
В этом отношении особенно выдается резкостью черт, переносящих в княжеские времена, одна червоно-русская колядка (о которой мы уже упоминали по поводу символики терна): разведен огонь терновый, водят около него хоровод (по-малор. ‘танец’), а в хороводе (заметим, что слово танец иносказательно употреблялось и в смысле битвы) ходит князь Иванко с соколом на голове, в одной руке у него гусли, а другою ведет коня. Увидал его пан и приказал взять в неволю, его сокол жалобно кричит, — хочется ему взлететь на голову князю, играют гусли, — вспоминают Иванка, его конь скребет землю, — хочется ему в поле, Иванко плачет, — хочется ему к милой.
А в таньци ходит княгня Иванко,
На головойци сокола носит,
В правий ручейци коничка водит,
В ливий ручейци гусевки носит,
Нихто не видив, лем пански слузи
Скоро ввидили, пану доновили:
Ой идьте, идьте, Иванка звязите,
Иванка звязите, ту го приведите,
Соколойка пустьте до сокивници,
Гусовки шмарьте до гусевници,
Коничка вставте до конничейки,
Иванка всадьте до темничейки.
Соколик квилит, головойки хоче,
Гусевки граут, Иванка споминаут,
Коничок греде, до поля хоче,
Иванко плаче, до милейкой хоче.
Подобный образ взятия в плен князя был не редкостью, но эта песня более всего напоминает нам судьбу Ивана Берландика, изгнанника ж скитальца, который притом несколько времени находился в неволе и в оковах. Мы, однако, не решимся утверждать, чтоб эта колядка непременно относилась к нему. Довольно того, что его судьба может служить образчиком той бытовой стороны княжеского периода, которая выражается в приведенной нами песне.
Наконец заметим, что следы воззрений, вообще присущих княжескому периоду, видны отчасти и в княжеских обрядах, тесно соединенных с принадлежащими к ним песнями. Жених носит название князя, а невеста — княгини, сопутники жениха — его бояре, один из них называется старшим, точно так же, как и около князя были старшие и младшие бояре. Подруги невесты — ‘дружки’ — название, напоминающее дружину. Новобрачных, в знак вступления в их достоинство, сажают на посад, так точно, как и князей сажали на стол, в знак вступления в должность. Даже весь свадебный ритуал как будто представляет в семейной жизни параллельный образ тому, что происходило в общественной жизни. Жених соединяется с невестою, как князь с землею. Как у земли были свои бояре, свои старосты, как у князя свои, так у жениха и невесты свой свадебный чин. Сначала обе стороны становятся как будто бы в позицию, готовые перейти во вражду: сторона невесты хочет показать свою самостоятельность, брат невесты готовится защищаться и не давать жениху места, а потом заключает с ним договор и взводит его на посад. Близ него держат знак, называемый меч, что, как известно, было символом княжеской власти. Это сближение происходит оттого, что одинаковый склад древних представлений отражался одинаковым образом как в области семейной, так и общественной.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека