Исторические видения Даниила Мордовцева, Сенчуров Ю., Год: 1990

Время на прочтение: 17 минут(ы)
 

Юрий СЕНЧУРОВ

    ИСТОРИЧЕСКИЕ ВИДЕНИЯ ДАНИИЛА МОРДОВЦЕВА

Вступительная статья
к книге Д. Мордовцева ‘Державный плотник’
================================================================
Копии текстов и иллюстраций для некоммерческого использования!!!
OCR & SpellCheck: Vager (vagertxt@inbox.ru), 27.05.2003
================================================================
А н н о т а ц и я  р е д а к ц и и: Творчество писателя и
историка Даниила Лукича Мордовцева (1830 — 1905) обширно и
разнообразно. Его многочисленные исторические сочинения, как
художественные, так и документальные, написанные, как правило, с
передовых, прогрессивных позиций, всегда с большим интересом
воспринимались современным читателем, неоднократно
переиздавались и переводились на многие языки. Из богатого
наследия писателя в сборник вошли произведения, тематически
охватывающие столетие русской истории: ‘Сиденне раскольников в
Соловках’ (конец XVII века), ‘Державный плотник’ (о Петре I)
‘Наносная беда’ и ‘Видение в Публичной библиотеке’ (время
Екатерины II)
================================================================
…Белинский, говоря о причинах читательского успеха одного из
романов своего времени, писал:
‘Всякий успех всегда необходимо основывается на заслуге и
достоинстве… Человек, умственные труды которого читаются целым
обществом, целым народом, есть явление важное, вполне достойное
изучения’*.
_______________
* Б е л и н с к и й В. Г. Собр. соч.: В 9 т. — М., 1977. — Т.
II. — С. 93 — 94.
Великому критику не все нравилось в разбираемом им романе (речь шла о
‘Юрии Милославском’ М. Загоскина), однако, проживи он подольше и
рассматривая историческую беллетристику Д. Мордовцева, он бы наверняка
сказал то же самое…
Даниил Лукич Мордовцев… Устойчивость читательского внимания к
творчеству этого писателя — с 70-х гг. прошлого века, едва ли не с первых
публикаций. В Москве и Петербурге увидели свет более ста томов его
произведений.
Между тем, роман о современной Мордовцеву народнической
интеллигенции — единственная книга писателя, изданная в городе на Неве и в
столице в советское время*. Хотя только за двенадцать предреволюционных
лет (Д. Л. Мордовцев умер в 1905 г.) в Петербурге вышло три собрания его
сочинений!
_______________
* См.: М о р д о в ц е в Д. Л. Знамение времени: Роман. — М.,
Пг., 1923. То же. — М., 1957.
Был пресечен интерес русских читателей к главному в творчестве
Мордовцева — его исторической беллетристике. Как будто изменение
государственного строя должно было означать и столь же решительное
изменение интересов читателей — в том числе и к прошлому своего народа.
В самом деле. Ни одна из наций Союза не была так унифицирована с
понятием о ‘новой исторической общности’, как русская нация. Уже само
упоминание о ней стало возможным лишь в разговоре о прошлом, которое в
‘Истории СССР’ рассматривалось сквозь призму современной, особенной
идентичности русского — советскому народу. Хотя официальные историки и
продолжали маяться между ‘Россией — тюрьмой народов’ и ‘сплотившей’ их
‘великой Русью’.
Исторические представления Д. Мордовцева не укладывались в такую
историю. Например, чуждым для этих представлений и для истории нашего
чувства к родственному народу вообще оказалось так называемое
‘украинофильство’. Производное от ‘славянофилов’, это клеймо было
поставлено на всем том, что свидетельствовало о влиянии украинского народа
на историю и культуру своего ‘старшего брата’. Кстати, об этом
‘старшинстве’ у Мордовцева были свои представления: именно Украину, прямую
наследницу Киевской Руси, называл он ‘старшей сестрой России’.
…А почему бы и не так?!
В этой связи о самом Мордовцеве можно было бы сказать: хорошо, что
этот русский писатель был также и украинским писателем. На Украине это шло
из веков: здесь более бережно относились к общим духовным ценностям наших
народов.
Да, на родине своего ‘Мордовца’ (Данило Мордовец — украинское имя
писателя) не забывали… Может, не так часто, как хотели, но переиздавали
произведения, написанные им на родном языке или на русском, но посвященные
истории украинского народа. Такие, например, как повесть ‘Сагайдачный’,
отрывки из которой в дореволюционных школах заучивали наизусть вместе с
гоголевскими описаниями ‘Малороссии’. В советских украинских журналах
появлялись воспоминания о Даниле Мордовце, статьи о его творчестве, о
духовной его близости великому Кобзарю, учеником и одновременно защитником
творчества которого ему довелось быть.
Даниил Лукич Мордовцев родился в бывшей тогда ‘Области войска
Донского’.
Но первой для него была именно ‘ридна мати Украина’. Мир которой,
весь уклад ее жизни, хозяйственной и духовной, сохраняла среди станиц
донских казаков его родная слобода…
‘Там, у слободi Даниливцi, — писал впоследствии сам Даниил Лукич, —
7-го просинця (‘грудня’ — 19 декабря по н. ст. — Ю. С.) 1830 року я и
побачив божий свiт. Слобода була чисто украiнська, и я до девьети лет ни
слова не знав по-московськи — говорив тiльки рiдною мовою’.
Наверное, немало для начального образования дал бы ему отец. Лука
Андреевич Мордовцев, в молодости — Слепченко-Мордовец (вторая часть этой
фамилии — казачье прозвище их предков-запорожцев — и станет потом тем
именем, под которым выходили украинские произведения будущего писателя),
из крестьян ‘поднялся’ до управляющего помещичьим хозяйством, был
человеком не только сметливым и грамотным, но и довольно начитанным.
Однако отец вскоре умер, и читать-писать выучили мальчика родственники
матери, служители сельской церкви. Так что он уже начал учиться в
Усть-Медведицком окружном училище, а все еще писал украинские слова
старославянскими буквами. Если ко всему этому добавить, что первой
прочитанной им русской книгой был перевод с английского (в библиотеке его
отца оказалась поэма Джона Мильтона ‘Потерянный рай’), то тем более
удивителен проявленный затем этим писателем талант в передаче именно
народного русского говора.
Видимо, библейское ‘в начале было слово’ — истинно при начале любого
народа. И то матерински общее, что объединяет языки славян, воплощается
иногда в их сыновьях с особенной силой, как выражение этого единого
начала. Работа Мордовцева над переводом с русского языка ‘украинских’
(посвященных Украине) произведений Н. В. Гоголя — еще одно этому
свидетельство, и это, кстати, было одно из первых по времени возвращений
Гоголя языку его родного народа.
Надо сказать, что взаимообогащение славянских литературных языков —
страсть, которая не остывала среди многих интересов и душевных порывов
Мордовцева. Об этом же говорит и его работа над украинским переводом
‘Краледворской рукописи’. В то время еще не знали, что рукопись была не
‘найдена в 1817 году’ В. Ганкой, а что это его собственная работа…
Произведение В. Ганки, выданное им за памятник древнечешской поэзии, было,
однако, столь талантливо и национально по духу, что оказало большое
влияние на чешскую литературу. Петербургский профессор И. И. Срезневский,
большой знаток славянских языков, был поражен редким сочетанием точности и
поэтичности перевода этой поэмы, ‘свершенного’ …первокурсником
Казанского университета. Мордовцев сделал перевод по просьбе студентов
Петербургского университета А. Н. Пыпина и В. И. Ламанского, своих бывших
товарищей по гимназии. Успех этот в столь серьезной литературной работе
заставил Мордовцева наконец согласиться с их уговорами и перейти ‘на
учение в столичном университете’. Об этом же — сочинение, за которое
Мордовцеву вручили золотую медаль при окончании им университета, — ‘О
языке ‘Русской правды’ (своде княжеских ‘правд’ и законов Киевской Руси).
Нельзя здесь не сказать и о том, что, кроме произведений, созданных
Мордовцевым на родном языке, он переведет на украинский и немало из
написанного на русском им самим.
Но все это для Мордовцева — потом… Сначала была юность. Вместе со
старшим братом (тот ‘пошел по хлебной торговле’) — поездки по Дону,
Днепру, по всей Украине (‘русский хлеб’ шел тогда в Европу прежде всего из
этой, исстари крупнейшей в Европе пшеничной державы). Затем родилась у
него любовь еще к одной славянской реке, главной реке России: он был
определен братом ‘на учение в гимназии города Саратова’.
‘…В прошлый год, — писал он богатеющему брату, — со мной на дворе
стоял гимназист Грановский (снимал рядом комнату. — Ю. С.), и я во время
морозов ездил на лошади с ним в гимназию, и мне было не холодно доехать в
несколько минут, а теперь…’
Вопрос о теплой шинели и хлебе насущном встал потом перед выпускником
столичного университета (1854 г.) особенно остро. Вдосталь намаявшись
‘дачей уроков’, Мордовцев, наконец, поступает в канцелярию саратовского
губернатора: ‘в чиновниках’ (ах, какое это теперь тоскливое понятие)
пребывали тогда не только гоголевские, а потом и чеховские персонажи, но и
почти весь цвет ‘разночинной’ интеллигенции.
Город юности, Саратов, оказался для Мордоввдва и городом его
семейного счастья: он женится, становится отцом. Его жена, А. Н. Пасхалова
(урожденная Залетаева: для нее это второй брак), была известна в городе
как поэтесса и, что оказалось особенно ценным — собирательница народных
песен Поволжья. Она была старше своего второго мужа на семь лет, а умерла
раньше его — на двадцать… О детях (родной дочери и приемных) Даниил
Лукич заботился потом всю жизнь. Возможно, этим еще, желанием помочь им
материально, если не оправдывается, то все же объясняется то, что
Мордовцев, уже известный писатель, вдруг, один за другим, начал сочинять
такие романы, которые один из его современников назвал ‘поспешными’. Но не
это действительно слишком торопливо написанное ‘из древневосточной жизни’
(романы ‘Замурованная царица’, ‘Месть жрецов’, ‘Ирод’ и так далее)
характеризует Мордовцева как писателя.
В начале творческого пути Д. Мордовцев — прежде всего публицист. Хотя
сказать, что потом он ‘весь ушел в историю’ — значит сказать о ком-то
другом: но не об этом человеке, живом, легком на подъем — и в другие
пространства (Украина, Италия, Испания, калмыцкие степи, вершины пирамиды
Хеопса в Египте и библейской горы в Армении (как ученый понимал, что не
может там, на Арарате, быть никакого ‘Ноева ковчега’, но как художник не
мог при восхождении не верить в прекраснейшую из человеческих легенд), и —
во все времена (от царя Ирода до эры электричества и телеграфа). Его
волновали разные, подчас полярно разные проблемы: свобода печати в
провинции, терпимость к ‘неправославным’ вероисповеданиям, привлечение
народа к земскому самоуправлению, нужды крестьян-переселенцев… С гневом
‘природного сына Украины’ и духовным благородством русского
интеллигента-демократа обличает он противников самостоятельного развития
украинской культуры, борется за преподавание в местных школах родного
языка. В то же время ‘прекрасным’ назвал Иван Франко его, написанное и
напечатанное на украинском языке, выступление против попыток полонизации
самой истории Украины, раскрашивания ее ‘польского периода’ радужными
красками, а также, в этой связи, против принижения именно исторических
произведений Т. Г. Шевченко. Мордовцев — пожизненный и бесспорно
крупнейший в России защитник поэзии великого сына Украины — как от попыток
свести ее значение к ‘чистой лирике’, так и против стремления царских
властей видеть эту поэзию в русле ‘единого державного языка’. В семье
Мордовцевых оказалось наибольшее собрание записей поэм и стихотворений
Шевченко, что затем помогло в издании более полных сборников его
сочинений*.
_______________
* Основой этого рукописного собрания стало услышанное супругами
Мордовцевыми непосредственно от самого Шевченко: они встречались с
Тарасом Григорьевичем в 1859 г. в Петербурге.
В Саратов, после окончания университета, вернулся человек,
просвещенный не только знаниями, но также идеями и надеждами нового
времени.
‘Я собрал богатейшие материалы, особенно по злоупотреблениям
помещичьей властью’, — сообщает он редактору одного из столичных журналов.
Это исследование, ‘все построенное на подлинных бумагах’, мог
написать не просто человек передовых взглядов, но — чиновник ведомства
внутренних дел, который… ‘черпал из архивов, не доступных частному
человеку’. И который, конечно же, понимал, какую ‘корысть извлекает он из
этого труда’ о российском рабстве, о том, ‘сколько погибло русского народа
от того, что отношение раба и господина не имело разграничивающей черты’.
И правда: стоило начать печатание этого труда в журнале (‘Дело’, 1872),
как тотчас его автор был ‘отставлен от должности’. Публикация в журнале
была приостановлена, а когда впоследствии, ‘доработанное и дополненное’,
это исследование вышло отдельным изданием (‘Накануне волн. Архивные
силуэты’, 1889), от уничтожения его тиража удалось сохранить лишь
несколько экземпляров. В том числе и усилиями самих цензоров: ‘сожженные’
книги Д. Мордовцева хранились потом не только в их архивах, но и в
библиотеках ‘высокопоставленных’ лиц’. Кстати (и это относится не только к
Мордовцеву), царские цензоры не старались объяснять запреты литературных
произведений их ‘недостаточной художественностью’. Так, например, о другой
книге Мордовцева (сборнике пьес ‘Славянские драмы’, 1877), весь тираж
которой также был определен к сожжению, цензор писал: ‘В пьесах,
написанных страстным, поэтическим языком, выведены под весьма прозрачным
замаскированием русские политические эмигранты Герцен и Бакунин’*.
_______________
* Д о б р о в о л ь с к и й Л. М. Запрещенная книга в России,
1825 — 1904 гг. — М., 1962. — С. 124.
Когда после революции разбирали личную библиотеку российских
императоров, нашли в ней и этот сборник. О том, что экземпляр первой из
упомянутых здесь ‘сожженных книг’ Мордовцева также находился в этой
библиотеке, сообщил недавно в печати его нынешний владелец-книголюб.
…Когда Ф. Энгельс после смерти своего великого друга и соратника
разбирал его библиотеку, он думал прежде всего не о мемориальном, а о
практическом ее значении. Среди книг, которыми пользовался в своей работе
К. Маркс и которые Ф. Энгельс охотно потом посылал для чтения русским
политэмигрантам и знавшим русский язык общественным деятелям Европы, были
и книги Д. Мордовцева ‘Самозванцы и понизовая вольница’ (1867) и
‘Политические движения русского народа’ (т. 1 — 2, 1871)*.
_______________
* См.: Русские книги в библиотеке К. Маркса и Ф. Энгельса. — М.,
1979. — С. 95, 116.
В Европе сведения об исторических исследованиях Мордовцева можно было
узнать из газеты А. И. Герцена и Н. П. Огарева ‘Колокол’, — например, в
1868 году, когда газета издавалась в Женеве также и на французском языке:
среди ‘авторов замечательных монографий, касающихся наиболее интересных
сторон и моментов нашей национальной жизни’, назван здесь, рядом с
выдающимся историком Н. И. Костомаровым, Д. Л. Мордовцев…
Одной из характерных особенностей, определивших невиданный после
‘Истории государства Российского’ Н. М. Карамзина успех сугубо
исторических исследований Мордовцева, был уже сам стиль их повествования,
далекий от академического, живой и образный. Вот, например, как Мордовцев
в своей монографии ‘Гайдамачина’ (1870) рассказывает о той части крестьян,
которая противилась путам оседлого крепостнического состояния в ‘польский
период’ истории Украины: ‘…на землях помещиков, которые желали привлечь
к себе чужих крестьян, выставлялись большие деревянные кресты, а на этих
крестах обозначалось ‘скважинами проверченными’, на сколько лет
новопоселившимся обещается льгота от всех ‘чиншов’, т. е. от оброка и
барщины. Крестьяне, со своей стороны, бродили от одного места к другому,
выискивая, нет ли где креста и сколько на нем просверлено скважин. И вот
мужик проведает о новой кличке на слободку и нового креста ищет и таким
образом весь свой век не заводит никакого хозяйства, а таскается от одного
креста к другому, перевозя свою семью и переменяя свое селение… Пока
окончательно не успокаивается под могильным крестом’.
Из таких вот кочующих по Украине крестьянских масс и вырывались
‘самые страстные натуры’, отвергающие этот социальный крест на своей
судьбе — гайдамаки.
‘…внутренний хаос, в котором зарождалась гайдамачина, — пишет
Мордовцев, — подобно тому, как среди внутренней неурядицы России
зарождалась и созревала около того же времени пугачевщина — два родных
детища деспотизма’.
Уже из этих слов писателя понятно его ‘общественное настроение’ —
демократическое по своей сути, неизменно сочувственное ‘к голытьбе,
забытой историей’. Но… не забытой самим народом, память которого
‘освещает известные исторические события и лица вернее, ближе к истице,
чем официальные документы, не всегда искренние, а часто — с умыслом
лживые’*.
_______________
* Из предисловия автора к первому (1870 г.) изданию
‘Гайдамачины’.
С явным сарказмом передает Мордовцев желание ‘власть имущих’ иметь
такую историю, в которой народ безмолвствует только потому, что —
одобряет… Из которой бы явствовало, как он, народ, ‘вносил подать,
отбывал рекрутчину, благоденствовал (вспомним здесь непередаваемый на
русском языке ‘юмор’ шевченковских строк: ‘на всiх языках все мовчить, бо
благоденствуе!..’ — Ю. С.), как он коснел или развивался, как подчас
бунтовал и разбойничал целыми массами, ‘воровал’ и ‘бегал’ — тоже массами
в то время, когда для счастья его работали генералы, полководцы и
законодатели’.
В таком повествовании — весь Мордовцев: что это у него, как не
усмешка самого народа над истинно ‘барской’ историей!
Истина не конечна: павшим за нее воздвигаются монументы, но для живых
это уже скорее символы недвижимости завоеванных привилегий. Дворянство,
родившееся при Иване Грозном, было благодарно Петру I прежде всего за то
государственное значение, до которого он его поднял, разрушив старую
боярскую Русь. Прославляемые с петровских времен ‘долг и честь российского
дворянина’ — это его  д о л г  перед  с в о и м  дворянским государством,
его честь — во взаимоотношениях с себе подобными. Об этом теперь, через
три четверти века после нашей революции, мы начинаем забывать. И вот уже
такие понятия, как  и с т и н а  и  г у м а н и з м, кажутся нам понятиями
абсолютными, ‘очищаемыми временем от вульгарно-социологического
содержания’ — однако не в отрыве ли этих понятий от российской истории?
Петр I в произведениях Мордовцева — герой и в буквальном и в
литературном смыслах: романы ‘Идеалисты и реалисты’ (1876), ‘Царь и
гетман’ (1880), ‘Царь Петр и правительница Софья’ (1885). В романе
‘Державный плотник’ он ‘гений’, ‘титан’, ‘исполин’, ‘вождь’…
Исторически прогрессивной для своего времени считает деятельность
Петра I и современная наука. В самом деле. Пирамиду власти, венчаемую
‘великими’, создавала сама необходимость, собравшая, наконец, русских
вместе после ордынского грома. И, конечно же, читая роман Мордовцева, мы
понимаем поистине пушкинскую гордость автора за ‘державного плотника’, как
никто в истории выразившего государственную идею русского народа.
Но… И опять он, автор романа, здесь с нами: в силах ли была она,
эта идея, утешить целые поколения русских крестьян, которые приходили в
этот мир однажды и, оказывалось, совсем не для счастья? Разве наша
благодарность Петру Великому означает забвение пращуров наших, ‘потом
трудов своих’ (а не только его, ‘царских’) создавших новую Россию?
И как раз именно эти, на весах истории, неотвратимые ‘да’, иногда
восторженные до коленопреклонения, и сострадательные ‘но’, впрочем, еще
чаще исполненные восхищения перед мученическим концом героев-идеалистов, —
суть творчества Мордовцева. Повествует ли он о покорении Новгорода (роман
‘Господин Великий Новгород’, 1882), в котором показывает, с одной стороны,
историческую необходимость собирания Москвой всей Руси в единое
государство, а с другой — героическую борьбу Новгородской республики за
свои стародавние свободы, рассказывает ли о московском ‘чумном бунте’ в
повести ‘Наносная беда’ (чтение которой в настоящем сборнике Мордовцева
наверняка вызовет у читателей сложное, противоречивое настроение: людей
русских же, ‘простых’ — и любишь и ненавидишь одновременно, сострадая им,
никак, однако, не желаешь им победы), — всегда произведения Мордовцева
волнуют этой диалектикой времени и души.
Несомненно, лучшие главы в романе ‘Державный плотник’ те, в которых
показывается борьба двух миров России того времени в Преображенском
(‘пытошном’) приказе князя-кесаря Ромодановского. Борьба, где ‘государев
допрос’ с его пытками ‘слабой плоти’ и неминучей смертной плахой бессилен
подчас против приверженцев старорусских идеалов, в глазах которых
‘царь-антихрист’ допрашивает самое Русь. Да, конечно, новые люди страны
борются ‘со всем обветшалым и косным’, что мешает ее будущему, но в романе
показывается и то, как губили русские же люди национальное восприятие
жизни, как при этом подчас иссякало и такое, общее для всего живого
чувство, как жалость к родной плоти… Ибо, например, не страха ради
доносит попадья Степанида на своего мужа, а в будущем ‘в пытошной
исповедальне’ окажется — царевич Алексей!
Читая в романе, как Петр учинил устав ‘всепьянейшего и всешутейшего
собора’, чин ставления в ‘шутейшие патриархи’ и распевал на этих ‘соборах’
им же сочиненные ‘Бахусовы и Венерины кануны’, задумываешься о том, что
он, видимо, ревновал своих подданных в их вере в бога, желая направить
энергию этой веры на великое, начатое им дело.
А дела предстояли действительно великие! Страна уже не могла дышать
без моря, — и как раз в такое время, когда все выходы к нему были заперты
сильнейшей тогда в Европе армией шведского короля Карла XII.
…Пока еще не написано такой, если не мировой, то хотя бы
общеевропейской истории, с которой бы согласились все народы. У каждого
народа — своя правда в истории, и подчас тот, кого он почитает
национальным героем, для другого народа не более, как ненавистный
захватчик.
‘Правда’ нашего народа заключалась прежде всего в том, что пока он в
течение нескольких веков служил для Европы тем самым ‘русским щитом’,
который заслонял ее от нашествий с Востока, пока русские изнемогали в этом
кровавом противостоянии, ‘благодарная Европа’ часть за частью захватывала
ее западные земли — от Галиции до Киевщины и от Немана до Смоленска.
Александр Невский, государственный гений которого оказался еще выше,
чем его же полководческий, породнившись ради спасения уже разоренной
ордынцами Русской земли с ханом Батыем, при своей жизни не давал шведам и
немецким крестоносцам захватить приморско-невские пятины (провинции)
Новгорода. Здесь, известный еще Геродоту (под именем ‘Чуди’, которую он
считал частью Скифии), жил народ Ижора. (Еще и сейчас на территории
Ленинградской области проживает несколько тысяч человек, называющих себя
‘ижорцами’). Затем, захватив, наконец, этот край, шведы назвали его
‘Ингерманландией’.
Эти-то древние новгородские земли и предстояло России вернуть себе.
Впрочем, Мордовцев, объективный историк, не без соли показывает в
романе, как союзный с новгородцами патриотизм Ижоры используется русским
православием для создания государственной идеологии. Старый священник
читает царскому сыну Алексею летопись времени Александра Ярославича —
накануне того, как стать этому князю ‘Невским’… Рассказывается в
летописи о видении ижорским старейшиной Пелгусием святых Бориса и Глеба,
сподвигнувших его оповестить новгородского князя о появлении на Неве
шведской рати. И вот теперь, когда русские вернулись в этот край,
священник не только напоминает эту историю, но, оказывается, и сам он
‘духовными очима’ увидел, как рядом с царем ‘взыде на большой свейский
корабль святый Борис, огненным мечом…’.
Воспитание патриотизма посредством слова, внушения, легенды — это как
раз то воспитание в русском человеке государственной идеи, к которому Петр
хотел ‘приставить’ церковь, фактически, после ликвидации патриаршества,
низведенную им до роли одного из своих приказов (коллегий).
Несмотря на множество ‘литературных вариантов’ жизни Петра I, в том
числе и в советском историческом романе. Мордовцев раскрывает в его образе
немало таких черт, которые или внове современному читателю, или понимались
им не совсем верно. Так, в художественной, да и в исследовательской
литературе много говорится о житейской неприхотливости этого человека,
например, об отсутствии у него какой-либо ревности при виде возводимых его
приближенными дворцов, подчас, как, например, у Меншикова и Шереметева,
более роскошных, чем его, царские… Читая Мордовцева, начинаешь
догадываться, что мы иногда просто не в состоянии постичь того времени,
когда и ‘полудержавный властелин’ Меншиков и ‘Шереметев благородный’ были
таковыми для всех, кроме царя: для него они — ‘Алексашка’ и ‘Борька’, ему
они принадлежали не только вместе со своими дворцами, но и, сказать
по-простому, ‘со всеми потрохами’.
Или — что, например, мы почерпнули для себя нового о Петре через его
отношение к князю Михаиле Алегуковичу Черкасскому?.. Это после того-то,
как царь узнал, что заговорщики ‘во место’ его, Петра, хотят поставить
царем именно этого человека, любимого всей Москвой… Если мы и не
скользнем взглядом по этому единственному в романе упоминанию о князе
Черкасском, а задумаемся о его дальнейшей судьбе, то уж, наверное, по
историческим стереотипам нашего века будем ожидать для него самого
худшего.
Однако Петр… и сам любил этого действительно славного характером и
толкового в любом деле человека — и не изменил своего отношения к нему. А
дореволюционный читатель, наоборот, после этих строк подумал о Петре
только хорошо… Потому что он, тот читатель, сразу же, как только
прочитал об этом, неожиданном для самого Черкасского соперничестве,
вспомнил из истории о том, что, когда в 1707 году шведский король
Карл XII, разгромив тех, кто противостоял ему в Северной и Средней Европе,
двинулся со всей своей армией в Россию, именно князю Черкасскому вверил
Петр судьбу Москвы!
Чтение этого романа непривычно еще и потому, что его автор, так же,
впрочем, как и современные ему читатели, изучал историю общества без
отделения ее от истории религии, — отсюда не только истинное знание
истории России, но и наполнение романа всей той жизнью, реалий которой
(например, подлинной истории закладки Санкт-Петербурга) мы не найдем в
нашей современной исторической беллетристике.
Не бесспорны, однако же, наверное, интересны выводы автора о том,
какой характер приняла бы война со шведами, если бы она оставалась
исключительно ‘Северной’ войной, не спровоцируй Мазепа Карла XII на его
поход именно в Украину своим обещанием поднять ее против России.
Собственно, рассуждения автора на эту тему можно понять только таким
образом: сам же допуск (‘а, что, если?..’) союза Украины со Швецией
исторически неуместен.
А как хороша, по-девчоночьи искренна и прелестна в романе Мотренька —
совсем еще юная дочь Кочубея! Рисунок ее в таком возрасте мог быть только
романтическим, именно такой он и в романе Мордовцева — совсем еще далекий
от драматизма пушкинской Марии.
И лишь печальная песнь слепого кобзаря, его ‘дума’ о трех братьях,
бежавших из турецкой неволи, тревожит ее, нарушает безмятежный покой ее
души. ‘Дума’ в романе дается на украинском языке — это удивительное и
волнующее чтение для русского читателя: как будто вспоминаешь те
слова-чувства, которые были когда-то в самом начале…
Пожалуй, здесь место сказать о том, что как художник слова автор
этого сборника русских произведений начал в украинской литературе.
Первое произведение Данилы Мордовца, поэма ‘Козаки и море’
(1854 г.), — это юношеское, радостное упоение ярким, красочным началом
поэзии самого Шевченко, его ‘Гайдамаками’, ‘Гамалией’…
Но уже о рассказе ‘Нищие’, написанном Мордовцом в следующем году
(напечатан в 1885 г.), Иван Франко отозвался как о произведении
‘оригинальном’, ‘глубоко задуманном’… Здесь уже не романтика упоения
жизнью, нет: тихая искренность повествования, простота фабулы — но тем
больше трогает душу это смиренное всепрощение обойденных жизнью старцев…
Затем (в 1859 г., напечатаны в 1861 г.) последовали рассказы ‘Звонарь’,
‘Солдатка’.
Автор вступительной статьи к украинскому двухтомнику писателя
В. Г. Беляев пишет о том, что простотою, лиризмом, мелодичностью и
задушевностью повествования рассказы Мордовца близки к рассказам такого
замечательного украинского писателя, как Марко Вовчок, что они даже
написаны раньше ‘народних оповiдань Марка Вовчка’*.
_______________
* Д а н и л о  М о р д о в е ц. Твори. — Киев, 1958.
В украинскую литературу Мордовец возвращался в течение своей жизни не
один раз, это возвращение выражалось уже и в том, что некоторые из своих,
написанных и опубликованных ранее на русском языке произведений, например,
повесть ‘Палий’, он переводил и печатал теперь на украинском языке. Романы
и повести, написанные им на темы исторического прошлого Украины, такие,
как ‘Сагайдачный’, ‘Царь и гетман’, ‘Архимандрит и гетман’, ‘Булава и
Бунчук’, а также другие произведения, в той или иной мере затрагивающие
эти темы, были настолько читаемы, что, по данным библиотек Киева,
Харькова, Екатеринослава и Чернигова, Мордовцев в первой половине 90-х
годов был здесь самым читаемым из всех русских писателей страны. Этот факт
нельзя не отметить и как одно из многих свидетельств возрастания
национального самосознания украинцев.
Прошлое мы постигаем настолько, насколько его чувствуем, — одних
знаний тут недостаточно. И если труды научные, написанные Мордовцевым в
свете демократических настроений современной ему интеллигенции исследовали
политические движения прошлого, то его историческая беллетристика родилась
из желания понять чувства того времени — попытки дать историю человеческих
чувств, пусть и не всегда удачные, явили нам Мордовцева-писателя. Хотя в
романе ‘Державный плотник’ приоритет идеи над образом явный — идеи
государственности и ее воплощения в образе Петра I. Но до сих пор в
искусстве и литературе образ царя-реформатора — прежде всего выражение
этой главной, выстраданной русским народом идеи.
Особенный интерес в России к прошлому своего народа возникает после и
перед великими событиями. После войны 1812 года выражением этого интереса
в исторической беллетристике стали романы и повести Кукольника, Полевого,
Зотова, Загоскина, Лажечникова. Затем, после некоторого спада, после
злободневных произведений, вызванных ожиданием и результатами отмены
крепостного права, история государства и общества вновь стала привлекать к
себе пристальное внимание. И это было результатом уже не военных, а
внутренних потрясений: создание революционных партий, взаимный — царской
администрации и народовольческий — террор. Члены группы Нечаева объявляли
‘мужицкую революцию’, которая виделась им как ‘всеобщее беспощадное
разрушение’, применяли такие ‘ребяческие приемы’, как ‘обманы…
мошенничества и насилия’*. Было совершено — впервые не в результате
дворцового переворота, а как ‘отмщение за народ’ — убийство монарха.
Мордовцева оно потрясло, и не только как ответ критикам его романов
прозвучали на следующий год со страниц журнала слова: ‘…какой
исторический рост человеческих групп двигает вперед человечество —
свободный или насильственный? Мне всегда казалось, что последний не имеет
будущего, а если и имеет, то очень мрачное’**.
_______________
* М а р к с К., Э н г е л ь с Ф. Собр. соч. — Т. 13. — С. 612,
616.
** Исторический вестник. — 1881. — Кн. 11. — С. 650.
И совсем не случайно в эти годы большой общественный интерес в стране
вызвали работы по истории церковного раскола. В свое время этот раскол
едва не стал расколом всего русского народа, многие теперь, и уже не
только на религиозной почве, стали проводить аналогии с современным
состоянием общества, задумались теперь прежде всего о нравственной стороне
раскола.
Именно в эти годы Мордовцев пишет романы ‘Идеалисты и реалисты’
(1876), ‘Великий раскол’ (1881), повести ‘Сидение раскольников в Соловках’
(1880), ‘Социалист прошлого века’ (1882), произведения о раскольниках
XVII — XVIII веков, а также примыкающую к ним тематически (народные
волнения) повесть ‘Наносная беда’ (1879).
Моральные истоки раскола были, конечно, не в новом написании и
произношении обращений к богу, не в том, двумя перстами (по-старому) или
тремя (по-гречески) креститься. Патриархом Никоном двигало время: ‘приспе
бо час…’ ‘Приспе час’ Московскому государству дать у себя место печати,
книге, новой идее… А ‘идея, — говорит Мордовцев, — в каком бы виде она
ни входила в государство, в общество, в семью, всегда входила клином в
живое тело и расщепляла его’.
Противники ‘новой веры’ были против нее уже потому, что: ‘начнете
переменять — конца переменам не будет’ (Аввакум). И правда: даже в наше
время, столь скорое на объяснение всего и вся социальными причинами,
забывают, что реформы Никона были приняты почти в те же годы, что и
‘Соборное уложение’, окончательно закрепившее крестьянскую
(‘хрестьянскую’) неволю. Теперь крестьянина заставят ‘работать на земле’,
а не иметь ее в собственности, переселяться только туда, куда укажет
‘барин-боярин’, и даже просто быть переданным другому владельцу в качестве
рабочей силы.
Да, Соловецкий монастырь не принял новых книг и откололся от
Московского государства. В это время Степан Разин ‘отколол’ от Московского
государства всю юго-восточную окраину, и хотя сам он был не очень-то
религиозным, в его отряды вступило немало староверов. Кстати, потом, после
разгрома восстания Разина, некоторые его участники оказались в Соловках:
здешний монастырь еще держался…
Мордовцев утверждает в ‘Сидении’, что социальная нетерпимость в
стране началась со времен раскола. Но как тогда еще было далеко до
общественного раскола его времени: в правдивости своих слов русские XVII
века, враги друг другу, клялись друг другу на… Евангелии. И не было
прочнее этой клятвы.
Замечателен в повести образ Спири-юродивого. Блаженных и юродивых в
народе любили потому, что они могли говорить правду. Господа не слышали
или делали вид, что не слышат тех, ‘кого уже Бог наказал’. Простолюдины же
припадали к этим уродливым и подчас действительно нечистым устам, как к
святому источнику: до того жадным было желание услышать правдивое слово —
произнесенным.
По мастерству изображения народных сцен, народного говора ‘Сидение’,
так же как и повесть ‘Наносная беда’, в числе лучших произведений
Мордовцева. Например, это надо было услышать: ‘Оно не што, да и нам не
лучше…’ — говорят солдаты арестантам, конвоируя их в далекую, проклятую
живыми и мертвыми крепость: ‘Что ж не смеяться? Все равно всем жить
скверно, да и недолго’.
В этих повестях Мордовцеву особенно удается передать не просто
‘человека в ландшафте’, а саму картину — через изображенного на ней
человека. Увидеть прелестную, чистейшей души Оленушку, взлетающую на
качелях к ‘небу-счастью’, — среди непонятной ей дикой борьбы людей, не
желающих почему-то согласиться друг с другом в таких, по ней, пустяках,
как двумя или тремя перстами осенять себя перед миской с кашей, увидеть
страшную чумную Москву глазами засмоленного от заразы ‘мортуса’ —
должность, которой герою повести, честнейшему ‘хохле’, заменили казнь за
его простодушную попытку сбежать от солдатчины к своей Горпине, — увидеть
эту Москву на кончике его же крюка, которым он цеплял на кладбищенскую
телегу лежащих на улице и, быть может, еще живых людей. Москву увидеть —
горького 1771 года, запертую вооруженными кордонами, разобравшую заборы на
гробы и уже стервенеющую от ужаса среди братских кладбищ. Да что —
Москва!.. Казалось — вся Россия была тогда под конвоем.
И пусть читатель, закрыв эту книгу, сам решит… ‘на стороне какого
процесса развития человеческих обществ лежит залог будущего, успехи
знаний, добра и правды, какой исторический рост человеческих групп двигает
вперед человечество’ (Д. Мордовцев).
…Решит — подобно герою его последнего в этом сборнике исторического
видения, перенесшемуся на час из ‘эры телеграфа и электричества’ в век
Екатерины, чтобы ‘духовными очима’ увидеть одну из великих мира сего с…
‘двойным светом в глазах…’.
Но — порадуемся вместе еще одной, открываемой русским читателем
странице отечественной культуры, этой встрече с произведениями хорошего
писателя.
Ю р и й  С е н ч у р о в
================================================================
Мордовцев Д. Л. М79. Державный плотник: Роман и повести /
Сост., вступ. ст. и примеч. Ю. Н. Сенчурова. — М.: Сов. Россия,
1990. — 480 с.: 1 л. портр., ил.
ISBN 5-268-01024-7
Тираж 250 000 экз. Цена 6 р. 30 к. ИБ No 5736
Художник В. М. Прокофьев.
Редактор Т. М. Мугуев. Художественный редактор
Л. С. Безрученков. Технические редакторы Р. Д. Рашковская,
Т. С. Маринина. Корректоры Е. С. Куштаева, С. В. Мазеева,
Е. А. Добровольская, А. А. Позднякова, И. М. Бакналова,
А. З. Лазуткина.
================================================================
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека