Испуг, Сергеев-Ценский Сергей Николаевич, Год: 1910

Время на прочтение: 9 минут(ы)

Сергей Николаевич Сергеев-Ценский.
Испуг

Стихотворение в прозе

Маленький Сережа подбежал к отцу и проговорил задыхаясь:
— Папа-папа!.. Там, на дорожке… лягушка!.. Папа-папа!.. Там, на дорожке лягушка… раздаву-утая!.. Суха-ая!
— Ага… ну хорошо, — сказал папа, не посмотрел на него — читал газету.
— Папа-папа! — Сережа потянул его за рукав. — Там, на дорожке… ну, смотри!.. Папа же!.. Там, на дорожке… раздави-итая, сухая!.. Папа…
— Ну хорошо. Поди побегай! Поди к маме, — сказал папа, ощупью нашел его стриженую головку, добавил: — Вот напек головку на солнце!.. Поди в холодок к маме… Поди.
Растопырив голые ручонки, как крылья, побежал Сережа к маме, стиравшей тут же в саду его белье.
— Мама-мама, — ухватил он ее за фартук, — мама же, ну, смотри!.. Мама, там, на дорожке… раздавитая лягушка… так! — он запрокинул голову и раскорячил ноги. — Су-ха-ая!
— Не мешай, уходи! — сказала мама.
— Ну, смотри, — захныкал Сережа. — Раздавутая лягушка… там…
— Я тебе сказала: уходи!
— Ну, смотри! Ну, смотри!.. — несколько раз топает на месте ногами оскорбленный Сережа, уже собирается заплакать во весь голос, но замечает Прокофия-плотника, который чинил ворота.
— Пор-кофий, Пор-кофий, — добежал до него Сережа, — там, на дорожке лягушка… раздаву-утая…
— Ишь ты… лягушка! — удивляется Прокофий. — Какая лягушка-то?
— Раздави-итая… Сухая!..
— Вот еще какая, — ах ты, господи! — Прокофий улыбается заросшим отовсюду ртом, откладывает в сторону шершебок и покрывает ласково Сережину спину широкой ладонью.
— Лягушка? — говорит он.
— Суха-ая! — добавляет Сережа.
— Ишь ты, — удивляется Прокофий, — дела чудные!.. А много ль тебе годов, Сережа?
— Три, — говорит Сережа и тут же добавляет поспешно: — И восемь.
— Та-ак… три да восемь… это, стало быть, тебе много годов… Оказался ты у нас старичок: три да восемь… Постой-ка, цанзюбель возьму…
Он отстраняет легонько Сережу и вынимает из мешка длинный желтый ящик.
— Цан-буль-буль, — пробует про себя повторить Сережа, задумчиво засунувши палец в рот.
— Цанзюбель называется… А вот это — это струг двухручный, понял?
От усилий запомнить ‘цанзюбель’ и ‘струг’ Сережа шевелит губами и жмурит брови, а Прокофий уже орудует цензюбелем, и из-под мудреного визгливого инструмента ползут-ползут длинные, желтые, как макароны, стружки, от которых пахнет скипидаром.
Очень жарко. Так жарко, что нельзя стоять возле Прокофия голыми ногами на горячем песке. Сережа переминается, подпрыгивает, чешет подошвы, потом окончательно начинает тосковать:
— Ой, что ж я теперь буду делать! Что я буду делать!
— Поди водицы напейся, — искренне советует Прокофий, — и мне принеси.
И вот Сережа на кухне, и звенит уже оттуда его полуплачущий голос, обращенный к кухарке Дарье:
— Дашка! Дай кружку!.. Дашка!.. Да Дашка же!.. Ну, смотри!
Из кухни он едет на велосипедике в сад, исправно вертят колеса трехгодовалые ножонки, и правильно действует он рулем, мчится по пустым дорожкам и неистово дует в свисток: давай дорогу.
Но вот брошена в дальнем углу машина, и опять бежит к папе Сережа, ошарашенный и спешащий:
— Папа-папа!.. Папа-папа!.. Ну, смотри!.. Там — граммофоны!
— Э-э-э… этого… поди, милый, маме скажи, — отзывается папа.
У него на круглом, белом, облупленном солнцем столе две пустых красных бутылки, к сладким лужицам около них липнут мухи, и жужжат, и лезут в рот и в уши, и мешают читать газету.
Деваться от жары некуда. И говорили сегодня в земской управе, где он служит помощником секретаря, что были уже в городе случаи солнечных ударов. В газете тоже: повсеместная жара, засуха, солнечные удары.
— Да папа же! — дергает его за рубаху Сережа.
— Э-э… вон мама… видишь, мама… Поди маме скажи.
Мама уже вымыла его рубашонки и вешает их сушить. Отсюда, сквозь кусты черной бузины, Сережа видит ее синий капот и над ним встрепанные желтые волосы.
— Нет, ты посмотри!
— Мне некогда, отстань.
— Ну, смотри, — хнычет Сережа горестно, — ну, смотри!
Мама — строгая, ей говорит Сережа полно и точно:
— Мама-мама!.. А там цветут граммофоны… там! — и показывает рукою — где.
У мамы с папой только что была ссора. Перечислено было все, что перечислялось уже при прежних ссорах, и добавлено, что накопилось за последний месяц. Мама плакала, веки у нее набрякли, и глаза красны. И послал к ней Сережу человек, которого она ненавидела теперь больше всего на свете.
— Пошел от меня, слышишь, пошел! — кричит она Сереже. — И не приходи ко мне больше, никогда не приходи!
— Ну, смотри! — начинает плакать Сережа, — ну, смотри… ну, смотри!
Он морщится, краснеет, взмахивает руками, и уже бегут-бегут из глаз чистенькие серебристые слезинки.
— Это, должно, крученые паничи у вас цветут-с, Сережа, — говорит издали Прокофий, — паничи, цветы такие, — а ты — граммофоны… То-то ты еще чудной!
Но Сережа все стоит около матери, смотрит на нее обиженный, сморщенный, плачет громко, навзрыд, и щедро моют его чумазые щеки частые слезинки.
Потом он уходит. Он идет покинуто и безнадежно в калитку и дальше, на выгон, по крепко утоптанной тропинке в степь. Около соседнего дома, дома старика Рохленка, старосты пожарных, он видит — возятся Петька и Васька, дети Рохленка, продувные мальчишки. Петька окликнул его:
— Сережа!
Но Сережа отвернулся и идет дальше.
— Сережа, ты куда это? — кричит Васька.
Но Сережа нарочно отвернулся от него, насколько мог круче, и идет, нетвердо ставя ноги. Тут колючки, репейник, ямы… Дальше, дальше — солдатский лагерь, а еще дальше — там синее. И маленький Сережа уходит от мамы, от дома, от Даши… в синее. На щеках его окончательно высыхают следы слез, и много мелких трудных шагов он делает, пока останавливается, наконец, и робко смотрит назад, где нет уже ни Васьки, ни Петьки, — и дома нет: много домов.
Сережа — один. Небо, степь и Сережа. Он робеет. Он идет назад, проворно работая ногами. Слышит, как сильно бьется сердце, но бьют в колючках кузнечики, попадаются тряпочки, стеклышки… Оцарапало что-то голую ножонку, — стерпел Сережа, не заплакал, — идет пыхтя. И когда приходит он, наконец, к такой знакомой своей желтой калитке и тут же на дворе видит Прокофия с пилою, он, спотыкаясь, бежит к нему, хватает его за шаровары и кричит восторженно, задыхаясь:
— Пор-кофий-Пор-кофий! Пор-кофий… я сам пришел!
Часов в пять, когда уж схлынула большая половина солнца и в серые тополи стали вплетаться золотые паутинки, на дворе Рохленка Васька и Петька гоняли свинью палками.
Это бывало: заходила в открытую калитку бродячая свинья, и не было большего наслаждения для продувных ребят, как гонять ее бешено по двору, заперев калитку.
Мать их спала сегодня душным сном в сарае, и сидел Петька у порога, строгал что-то ножичком, когда вбежал Васька, весь красный, дрожащий, и глаза, как ракеты.
— Петька, скорей!
— Да молчи, не кричи, бо мама спит! — шепчет Петька и машет рукою.
— Да свиня! — понижает голос Васька.
— Свиня-я! — орет Петька радостно, что есть мочи, совсем забыв про мать. — Хватай дрючки! Да зачини ворота! Да зови Кичинского! — и вылетел из сарая стрелой. Вскакивает мать, спросонья долго не может понять, что с нею. А на дворе уже хрюканье, топот, крики: калитка заперта, гоняют свинью.
Сережа стоит у щелистого забора, согнулся, приник и смотрит. Свинья большая, длиннорылая, супоросая, грязная, щетина торчит ежом.
— Да бей же ее, бей! — свирепо кричит Петька, заскакивает ей наперерез, звонко хлопает ее палкой по грязному боку — бу-ум!
Свинья взвизгивает тонко… отбросилась в угол двора, остановилась как вкопанная, хрюкает, думает, крутит хвостом. Подкрался Васька, и опять — бу-ум! — и мчится, как буря, свинья к калитке, роет мордой, звонит щеколдой рычит визгливо, а тут Петька с дрючком — бу-ум! — и опять бросается свинья в дальний угол двора, а там Васька, и вот уж — видит Сережа — лезет через забор приготовишка Кичинский, палка в зубах, и кто-то держит его за ногу сзади, — где ж удержать?
— Кичинский! Кичинский!.. Да бей же ее, бей! Да лупи сбоку, Кичинский!
Из сарая мать Васьки тоже что-то кричит, кричит… Бу-х!.. Это мечется свинья в забор с разбегу всем телом, может быть, где подастся… и гул, и топот, и где-то, еще ближе, всем телом в забор — бу-ух!
— Да бей же, бей, э-эх, ворона, лупи! — звончее всех кричит Кичинский. Сам он нагнул голову быком, не отстает от свиньи, бьет ее раз, два, три… по хвосту, по задним ногам…
Подобрав юбки, бежит по двору Васькина мать, отворяет калитку настежь, но свинья уже ничего не видит: визжит, мечется мимо калитки, сошла с ума. Остановится, на нее кидаются с гиком, мотнет головою — и дальше.
Смотрит Сережа, обо всем забыл, хлопает руками, шепчет радостно: ‘Ах, господи!..’ Но вот возле самых глаз его против щели, — и как будто ни щели, ни забора нет, — вспененная, грязная, страшная клыкастая морда и желтый бешеный глаз, и всем телом с размаха кидается свинья в доски забора, как раз против того места, где Сережа…
Оглушен Сережа. Отскочив, он упал. Он лежит на земле, и кажется ему, что давит и рвет его свинья. Так несколько страшных мгновений… потом тихо подымается он, по привычке отряхивает штанишки, осматривается и видит вышедшую на шум Дашку. Он подбегает к ней, как всегда спешащий, и говорит ей с радостной гордостью:
— Дашка-Дашка… а я… а я смотрел!..
На Дашке фартук с ‘акулинками’ — такой рисунок ситца, похожий на семя укропа, — упорно зовет это ‘акулинками’ Сережа, и теперь он водит пальцем по фартуку и добавляет успокоенно, забывчиво:
— Акулинки.
Вечером варили кашу в саду.
— Кашу!.. Ах ты господи!.. — смеялся, бил в ладоши и у всех виснул на руках Сережа.
— Ка-шу!
Это была не та каша с молоком, которую он ел часто, была эта большая каша, в большом черном котле, и называть ее нужно было длинно, протяжно: ка-а-ша.
Огонь. Красный, желтый, трещит стружками, фукает.
— Ф-фу, ф-фы… ну, смотри!
Показал на него пальцем и стоит, очарованный.
Беседка направо в кустах. Была белая беседка, а теперь, как…
— Дашка, как голуби!.. Смотри: как голуби!
— Какие голуби? Заболтал!
— Там! — машет Сережа в сторону рохлинского сарая и повторяет упорно: — Голуби!
Это — сложно: голуби тоже белые, выпускает их старый Рохленко на заре, когда окна в его доме горят, и вот… голуби тогда тоже горят.
Дашка суетится около огня: моет пшено и шумно выплескивает ополоски в кусты.
— Дашка, — говорит Сережа, он вспоминает, как кричит на нее мама, теребит Дашку за платье и добавляет твердо: — И вечно ты колготишься попусту, Дашка.
Отошел к стороне Прокофий, вынул из кармана маленькую бутылочку, постучал об нее ладонью, запрокинул голову и булькает. Вот опять подошел к огню и жует корку.
— Ты что там делал, а? — спрашивает Сережа, хитро щурясь.
— Ты, Сереженька, маленький, этих делов не понимаешь, — полный добродушия, отзывается Прокофий, он чистит картофель, и Сережа карабкается к нему на спину, мнет обеими руками прочную жесткую шею и то и дело спрашивает над самым ухом:
— Нет, ты что там делал, скажи?.. Скажи, ну?
— Не балуй, — говорит Прокофий. Пахнет от него крепким потом, кумачовой рубахой и еще — как скатерти пахнут.
Очень весело. Нет ни папы, ни мамы. Они в комнате, с ними гости: дядя Иван Николаевич, седой-седой, и тетя Марья Ивановна, седая-седая.
— Бум-бум-бурум-бу, — поет и кружится, как турухтан, Сережа.
Вот Дашка плеснула из миски на рубаху Прокофия — черное пятно на красной рубахе. Вскочил Прокофий, бьет Дашку по спине ладонью.
— Ты зачем? Не смей! — кричит Сережа.
Но Дашка хохочет, и хохочет за ней Сережа, подвизгивая и притопывая каблучками.
Очень весело.
— Кто там в кустах?.. Это кто там в кустах? — отчетливо спрашивает Сережа, потому что есть кто-то в кустах: шуршит и белый.
Сережа отвел руки назад, вытянул шею, пристально смотрит: Васька.
— Васька?
Васька присел, приник. От костра на него ползет дым, розовеет белая рубашка. Он только что перелез через забор, но еще не знает хорошо, можно ли здесь, или нет, и, как хитрый щенок, прикорнул пока на авось, и торчит около, и косит глаза.
— Васька? — опять спрашивает Сережа.
— А это и вовсе не Васька, — говорит добродушно Прокофий, чистя картошку.
Ползут из-под ножа шкурки, точно стружки. Дашка режет сало, сало ложится розоватыми ломтиками на синюю тарелку. ‘Дай мне’, — хочет сказать ей Сережа, но забывает, потому что Васька.
Вверху темно: там небо — далеко, сбоку, справа — мелькает беседка, а за нею дальше темно и далеко, слева — кусты, в них Васька, и потом темно.
Васька присел так, что колени вровень с лицом, картуз нахлобучил, то видно лицо, то нет, занесет его дымом — не видно, отнесет дым, осветит его — Васька.
— Ты зачем, Васька? — спрашивает Сережа.
Смотрит веселыми глазами Дашка на Прокофия, на Ваську, на Сережу и говорит:
— Вовсе это не Васька!
— Это Петька, — добавляет Прокофий, — ты разгляди.
А Васька сидит, как сидел, не шевелится, колени подняты, картуз спущен на глаза, а вверху дутой… Как же Петька?
— Васька! — громко вскрикивает Сережа.
Молчит Васька.
— Васька!.. Ну, смотри…
Сережа удивлен, растерян. Ведь это Васька. Картуз у Петьки новый, синий, и Петька больше, и Петька — Петька, а это — Васька.
— Ну, Васька же, ну, смотри!..
Молчит Васька.
И вот уже не весело, и от огня пятится Сережа и сдвигает бровки. Смотрит на Прокофия, на Дашку…
— Ты ему скажи: Петька, он и отзовется, — говорит Прокофий.
Дашка отвернулась, молчит, шевелит локтями.
Трещат стружки не так, как прежде, а тихонько, чуть-чуть.
— Петька? — несмело зовет Сережа.
— А? — громко откликается Васька и поднимает голову.
Васька!.. Ведь видно, что Васька!.. Ведь это Васька!
— Васька! — вскрикивает Сережа.
Но опять уткнул голову в колени Васька.
— Ты слепой стал, что ли? — серьезно говорит Дашка. — Петьку не узнал?.. Ты подойди поближе.
— Вот чудной, — качает головой Прокофий, — заладил одно: Васька!
— Петька! — робко зовет Сережа.
— А? — опять откликается Васька.
— Ну, Васька же… ну, смотри… — шепчет Сережа.
Он глядит на него, на Прокофия, на Дашку… Другая Дашка, другой Прокофий… Это, должно быть, не Прокофий, и это не Дашка… От костра по их лицам пляшут красные пятна, и лица не те, глаза блестят, носы длинные, от носов по щекам черные полосы.
Петька ли? Васька ли? Прокофий ли? Дашка ли? Сад ли? Огонь ли?
— Ма-ма! — испуганно кричит вдруг Сережа. — Мама!
Он поворачивается от костра к дому и, белее мела, бежит в темноту.
Темнота. Кусты. Дорожка… Где забор? Калитка? А дом? Есть дом?
— Ну, мама же? Мама! Мама! — во весь голос, дрожа и плача, кричит Сережа. Весь опутанный темнотой, и ветками, и блеском огня сзади, и руками Дашки, бьется всем телом он и кричит:
— Мама! Мама! Мама!
1910 г.

Комментарии.
Испуг

Впервые напечатано в ‘Современном мире’ No 2 за 1911 год. Вошло в шестой том собрания сочинений изд. ‘Мысль’ с датой: ‘Октябрь 1910 г.’. В собрании сочинений изд. ‘Художественная литература’ (1955—1956 гг.) автор дал ‘Испугу’ подзаголовок: ‘Стихотворение в прозе’. Печатается по этому изданию, том второй.

H. M. Любимов

——————————————————-

Источник текста: Сергеев-Ценский С. Н. Собрание сочинений в двенадцати томах. Том 2. Произведения 1909-1926. М.: Правда, 1967.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека