Интервью газете »Биржевые ведомости», Сологуб Федор Кузьмич, Год: 1912

Время на прочтение: 9 минут(ы)

    Федор Сологуб. Интервью газете ‘Биржевые ведомости’

Оригинал находится здесь: Сайт ‘Федор Сологуб’
Настоящее интервью было опубликовано в ‘Биржевых ведомостях’ 19-20
сентября 1912 года (NN 13151 и 13153, под названием ‘У Ф. К. Сологуба’).
Интервью брал редактор литературного отдела газеты Александр Измайлов
(1873-1921).
Тайна биографии Ф. К. Сологуба. — Откуда взялся его псевдоним? —
Первые шаги в литературе. — Педагогическое начальство и писательство
Сологуба. — С кого писан ‘Мелкий бес’. — Мнимый памфлет Сологуба на М.
Горького. — Конец ‘Навьих чар’. — Что хотел сказать Сологуб ‘Творимой
легендой’. — Мистика Сологуба. — Новые замыслы и работы Сологуба.

I

Едва ли есть сейчас другой писатель, даже не столь громкой
известности, судьба и биография которого окутаны были бы такой
неизвестностью, как у Ф. К. Сологуба.
Вопреки духу века и общей готовности идти навстречу читательскому
любопытству, Сологуб прячется от этих любопытствующих глаз, задвигает свою
личность многочисленными томиками своих сочинений, как бы заботится о том,
чтобы, зная его книги, не знали его самого.
Такая жизнь свойственна была нашим старикам. Так жил Альбов, так
прожил жизнь Мамин-Сибиряк.
В недавнее время захвата внимания литературными новичками и молодёжью
кто только не знакомил публику со своей биографией! Сологуб выдержал
характер и в эти дни.
Один из сборников новейших стихов дал в автографах биографические
наброски всех ныне действующих поэтов и поэтиков.
На листке Сологуба вы читаете:
— Я с большим удовольствием исполнил бы всякую вашу просьбу, но это
ваше желание не могу исполнить. Моя биография никому не нужна. Биография
писателя должна идти только после основательного внимания критики и публики
к сочинениям. Пока этого нет.
В другое место, в один литературный альманах, где откровеннейшим
образом, с самодовольнейшими росчерками расписалась многочисленная
литературная молодёжь, вместо автобиографии Сологуб дал тот же ответ,
только уже с оттенком почти раздражения.
— Моей автобиографии я прислать не могу, так как думаю, что моя
личность никому не может быть в такой степени интересна. Да мне и некогда
заниматься таким ненужным делом, как писание автобиографии.
Обыкновенно в таких случаях читателю помогают словари. Возьмите лучшие
энциклопедии, — в них вы найдёте только год рождения Сологуба (1863) и, в
лучшем случае, ещё одно указание, что он долго ‘служил по педагогической
части’.
Сологуб — это какой-то библейский Мельхиседек, не ведомый ни по отцу,
ни по матери, ни по родне, ни по месту рождения. Своеобразный и капризный в
своём писательстве, он в этом отношении стилен и в своей биографии.
Многим ли даже известна его настоящая фамилия, — Тетерников, — уже не
раз, впрочем, вскрывавшаяся в печати? И откуда взялся его псевдоним?

II

— Псевдоним мой, — чистая случайность, — сказал мне Ф. К. — Я начинал
писать, не озабочиваясь об этом. Первые свои стихи, посылаемые в Петербург
из Крестцов, Великих Лук и Вытегры, я подписывал своею настоящею фамилиею.
(Кстати, первым напечатанным стихотворением Ф. К. была басня ‘Лисица и Ёж’
в журнале ‘Весна’, 1884 г., — следовательно, 25-летний юбилей его уже
миновал.) Так печатался я в маленьких журнальцах и газетах: ‘Свете’,
‘Иллюстрированном мире’, ‘Луче’, ‘Восходе’, ‘Петербургской жизни’, пока не
попал в ‘Северный вестник’.
Из северной провинции летом 1891 года я приехал в Петербург с прямою
целью повидать Мережковского и Минского. Мережковского в городе я не
застал, а Минский отнёсся ко мне очень участливо. Так же участливо и
сердечно он относился ко мне и впоследствии. Он передал мои стихи в
‘Северный вестник’, где одно из них было напечатано за подписью ‘Ф. Т.’,
тою самою, какую некогда прославил Тютчев. В этой редакции и возник
разговор о необходимости для меня взять псевдоним. Минский и Волынский
взяли свои имена от губерний, где родились. Мне, уроженцу Петербурга,
пришлось бы взять совсем несуразный псевдоним. Тогда в редакции стали
приискивать мне ‘аристократическое’ имя. Не знаю уж почему остановились на
‘Сологубе’. Иногда ‘Бюро вырезок’ присылает мне по недоразумению заметки о
старом графе Соллогубе. Я был равнодушен ко всему этому, — ведь, вообще,
человек не сам выбирает себе имя, — и меня окрестили Фёдором, не спрашивая
моего согласия.
Один раз в жизни моей я почувствовал большое преимущество пользования
псевдонимом. Это случилось в мятежные для России годы. Состоя на казенной
службе, я мог не чувствовать неудобств положения писателя в эти годы. Я и
свободно печатал, что хотел, не вызывая выговоров начальства, и подписывал
имя свое под некоторыми резолюциями, которые были тогда в таком ходу.
Начальство, конечно, знало, что я пишу, что Сологуб мой псевдоним, но
формально мое имя здесь не участвовало, и оно не вчиняло никаких дел обо
мне. В 1907 году, по исполнении 25-летия моей здесь деятельности, я не был
оставлен на службе, это, и помимо моей литературной деятельности, было
естественным завершением моей казенной службы: я был усерден, но в моей
деятельности ‘встречались досадные пробелы’, — так сказал мне один из моих
начальников после того, как я испортил красоту какого-то протокола
неприятным и не по форме написанным особым мнением.

III

— Итак, чем же объясняется то, что вы так настойчиво уклоняетесь от
сообщения о себе биографических данных?
— Прежде всего и больше всего тем, что указание внешних вех жизни я
считаю слишком мало уясняющим жизнь человека. Разве дело в том, что мой
отец был полтавским крестьянином, а мать петербургской крестьянкой, что я
родился и вырос в Петербурге? Что может сказать это постороннему человеку,
вообще не знающему меня? Читая беглый перечень внешних фактов, посторонний
человек видит их разрозненными, обособленными, невыразительными, — ведь это
только и для меня жизнь — целое, органически связанное, где, собственно,
нет таких прямых граней — детство, юность, а где всё едино, и везде я —
один. Наконец, душа всякого события не во внешности факта, а в тех
психологических основаниях, с какими он был принят, пережит, прочувствован.
Если дать голый факт и не дать к нему этого психологического комментария, —
скажите, какой будет в этом смысл?
— Я не говорю, что моя жизнь была бы никому не интересна. Она могла бы
быть интересной, но для этого надо написать о ней много и подробно. Может
быть, когда-нибудь я это сделаю, и это будет автобиография, а может быть,
целый роман, как были же автобиографические романы, хотя бы Диккенсовский
‘Давид Копперфильд’. Там есть примесь вымысла, и я не вижу, почему бы в
самом деле здесь не быть вымыслу?
— Читатель ищет отражения моей жизни в моих книгах. Не отрицаю, я
отталкивался от живых впечатлений жизни и иногда писал с натуры.
Педагогический мир в ‘Мелком бесе’ не выдуман из головы. По крайней мере
для Передонова и Варвары у меня были оригиналы, даже самая история с
письмом — подлинная житейская история. И так же, как в романе, Передонов в
жизни тоже кончил сумасшествием. Для многих других подобных персонажей, для
Володина и др., я тоже имел подлинники. История гимназиста Сашеньки,
принятого за переодетую девочку, — более далека от виденного мною лично,
однако о таких превращениях мне приходилось слышат не раз.
— Но, отталкиваясь от живого факта и расцвечивая его фантазией, я
всегда избегал прямой портретности. Здесь я был даже более, чем кто-либо,
требователен к себе. Мне посейчас стоит почти усилий не написать, например,
повести из жизни литераторов. В среде собратий я видел и слышал много
любопытного и значительного, что интересно было бы изобразить. Но я
воздерживаюсь от этого.
— Из ‘Мелкого беса’ я намеренно вырезал страницы, где описан приезд в
провинциальный город двух литераторов и их там приключения. Сделал я это
единственно из опасения, что здесь будут искать живых людей, хотя на самом
деле я передал тут только свои старые впечатления, вынесенные мною из
приезда некогда в уездный город, где я жил, двух петербургских
посредственных литераторов.
— Не так давно я напечатал эти отрывки тремя фельетонами в ‘Речи’, и
что же, — в моём рассказе действительно увидели памфлет, и одна газета
распознала в одном из героев — Горького, хотя я писал эти главы, когда ещё
Горького не было и в помине.
Как уже известно из газет, Сологуб поставил точку под своим романом
‘Навьи чары’. Заключительная часть его в самом непродолжительном времени
появляется одновременно на страницах московского альманаха ‘Земля’ и в
немецком переводе г-жи Фриш, в мюнхенском издательстве Мюллера. Отдельным
изданием автор не намерен переиздавать свой роман. Он войдёт прямо в полное
собрание его сочинений и займёт томы четырнадцатый, пятнадцатый и
шестнадцатый. Общее название его — ‘Творимая легенда’.
Кажется, ни одно из произведений Сологуба не подвергалось такому
усердному критическому обстрелу, как именно ‘Навьи чары’. Автору нередко
приходилось сталкиваться с недоумением читателя и критика, не разбиравшихся
ясно в этом романе чрезвычайно оригинального замысла.
Читатель вспомнит, что страницы в высшей степени реальные, почти
заимствованные из газетной хроники, рисующие, например, митинги 1905 года,
казацкие разгоны их участников, хулиганские нападения на девушек и т. д., в
этом романе перемешиваются со страницами, составляющими плод чистейшей
фантазии. Вы вдруг переноситесь куда-то за тридевять земель, в тридесятое
царство, где правит королева Ортруда, следите за её драматическими
увлечениями, заговорами партий, сопутствуете ей по подземным ходам,
попадаете в какую-то зачарованную башню, где какой-то таинственный напиток
сразу переносит человека в таинственное и фантастическое царство Ойле.
Сологуб готов понять удивление читателя, не привыкшего к такому жанру,
но отказывается понять его раздражение.

IV

— Странное дело, — говорит он, — известная категория читателей и
критиков почему-то непременно подозревает автора в желании их одурачить. И
они становятся в позу сопротивляющихся и хотят доказать, что их невозможно
провести. Между тем автор вовсе не собирается никого проводить. Те понятия
о творчестве, к которым я сейчас пришёл, говорят мне, что никто не вправе
стеснять писателя в его творческом устремлении. Ему нельзя предначертывать
каких-нибудь определённых программ, реальных или фантастических. Он ни кого
не хочет вводить в обман, потому что, когда он фантазирует, всем совершенно
ясно, что он фантазирует. Разве всякий читатель, дойдя до того момента, где
рассказывается, что известный напиток переносит человека в блаженную землю
Ойле, не чувствует, что реальный рассказ кончился и начинается рассказ
фантастический? Кто же мешает читателю и критику совершенно ясно понять,
где реальное и где вымысел? Никто не хочет в самом деле его уверить, что
существуют напитки, блаженные земли, добрые волшебники и всяческие чудеса.
— Если меня упрекают в смешении стилей, в том, что этот роман не есть
всецело реальный и не есть всецело фантастический, то и этого упрёка я не
признаю резонным. Почему такое смешение стилей мы признаём в сказке
Толстого, в сказке Андерсена? В рассказе ‘Чем люди живы’ сейчас вы в
реальнейшей обстановке жизни сапожника, ещё минута — перед вами сошедший с
неба ангел. Так точно обстоит почти со всеми сказками Андерсена. Почему же
читатель не хочет допустить такого смешения стилей у меня, где в одной
главе идёт речь о реальном человеке Триродове, а через несколько страниц вы
уже в царстве королевы Ортруды?
— Затем, кто сказал, что эта королева — образ какой-то далёкой
старины, как это толкует большинство моих критиков и читателей. Когда я
писал этот роман, я не видел, почему бы всему этому не происходить теперь,
в наши дни?

V

— Вы говорите, что нельзя ещё судить окончательно этот роман, потому,
что он не закончен, и еще нет последней части ‘Дым и пепел’, которая, так
сказать, сведёт концы с концами? Но, по правде сказать, когда я писал эту
вещь, я вовсе не думал о том, что мне непременно нужно сводить концы с
концами. И я не знаю, может быть, появление этой последней части далеко не
рассеет недоумения таких моих читателей. Что делать! Никакого комментария я
не собираюсь давать к этому роману. Так как первые части его прошли в
другом издательстве, то я только позволил себе здесь в некоторых местах,
чтобы придать роману характер самостоятельного, сделать прямо в тексте
некоторые пояснения, которые придётся выбросить. Может быть, я почувствую
необходимость предпослать предисловие ‘Навьим чарам’ при издании их в
‘Сочинениях’. Но для этого мне надо выслушать все заявления недоумений.
— И вообще, разве должен и может писатель делать какие-то особые
пояснения к тому, что он пишет? Конечно, всякий автор, когда пишет,
напрягает себя до последней степени, дает максимум художественности и
ясности. Он берет лучшие слова, ничего не оставляя в запасе. Как же он
может сказать еще что-то лучшее и большее, когда напряжение его прошло,
когда он и во времени отошел уже от своего создания? Конечно, все, что он
скажет теперь, будет хуже.
— Этим, в частности, объясняется моя личная черта, что к ничего
существенного уже не могу ни прибавить, ни изменить в законченной вещи,
потому что этому предшествует длинный период обработки, поправок,
перечитываний, переписываний. Моя рукопись выходит с моего стола в такой
законченности, что, в сущности, для меня нет надобности в авторских
корректурах. Никогда позднее я не перерабатывал своих романов. Единственный
случай, где первое издание далеко не согласуется с третьим, это — мой роман
‘Тяжелые сны’, но и это произошло не потому, что я изменил своему
обыкновению, а потому, что первая редакция была дана не мною, а редакторами
того журнала, где он печатался. По их желанию из романа было выброшено
многое, что я не считал лишним и восстановил в романе при отдельном
издании. Один из моих критиков упрекал меня в том, что этими позднейшими
вставками в ‘Тяжелых снах’ я выдал в себе не особенно почтенную черту —
приспособление романа к современности. Этот критик был совершенно не прав,
потому что он не знал, что все новые вставки на самом деле были написаны
одновременно с написанием всего романа. Если я что-нибудь и изменял здесь,
то только слова и подробности.

VI

— Вас интересует тот элемент мистики, какой вы находите в ‘Навьих
чарах’. Вы спрашиваете, мистик ли я сам, верю ли я сам, например, в те
перевоплощения людей в разные образы, в мистическое сближение, например,
королевы Ортруды с героиней ‘Навьих чар’ — Елисаветой.
— Я отвечу вам, что по складу своего ума и по особенностям своего
образования я гораздо более сторонник точного знания, чем мистик. Но самое
моё влечение к точному ведению и моё приятие мира заставляют меня
чувствовать под оболочкою скользящих явлений единую, сокрытую реальность,
постигаемую только тогда, когда внешний мир со всеми своими предметами
приемлется лишь как символ мира непреходящего, внешний же реализм вещей в
свете точного ведения сам себя упраздняет, являя мир материальный миром
энергий. Все это приводит меня к некоторым воззрениям, разделявшимся
мистиками, хотя, в сущности, я никогда глубоко не увлекался даже
теоретически ни мистицизмом, ни нашим масонством, ни того менее магией. Так
мне кажется, мне чудится, что есть какая-то тайна в человеческом
существовании, которая странно сближает два существа — меня и кого-то еще,
независимо от времени, независимо от пространства, и обобщает в психологии
совершенно неразделимой. Это похоже на то, как если бы кто-нибудь стал,
например, намечать на большом листе бумаги точки пером. Среди миллиона
различных и несовпадающих вдруг нашлись бы две в разных местах, совпадающие
до малейшего тождества. Иногда так кажется, при совершенно ясно сознаваемой
своей индивидуальности я отдельности, что в мире проявляется, в сущности,
какая-то одна мировая душа, раздробившаяся на миллионы единиц, Это во мне
не дело ума, не дело убеждения, — но все мое жизнеощущение требует этой
веры. В этом ощущении я не одинок. Поэтическое выражение эти настроения
нашли в стихах Зинаиды Гиппиус, Вячеслава Иванова, Мережковского, в
философии и поэзии Минского. Но ни доказывать, ни отстаивать здесь что-либо
совершенно невозможно…

VII

Сейчас Сологуб работает над окончанием своего романа ‘Слаще яда’,
печатающегося в журнале ‘Новая жизнь’.
Роман этот не новый. Он написан уже шестнадцать лет назад, но лежал
без окончания. В нём будет шесть частей. Сейчас закончилась четвёртая.
Летом Сологуб почти окончил драму ‘Любовь над безднами’, остается
только окончательно отделать некоторые места в ней. Основная задача этой
пьесы — то же самое чувство общемировой связности, сознание индивидуальной
ответственности за мировой процесс. Также вчерне окончен им рассказ
‘Барышня Лиза’, из быта дворянских усадеб былого времени.
Кроме оригинальных работ, Сологуб занят приготовлениями к печати
исполняемого им вместе с А. Н. Чеботаревскою перевода драм Клейста,
глубокое, прекрасное и значительное творчество этого поэта совершенно не
знакомо русской публике.
Обдумывает Сологуб и замысел нескольких новых пьес. Одна из них, —
чисто реальная, психологическая драма, — драма хорошей, благородной, чистой
женщины, к которой настоящая любовь пришла тогда, когда уже у нее оказались
муж и дети. Она борется с чувством, потому что не находит сил ни бросить
детей, ни разбить жизнь мужа, — в этом коллизия пьесы.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека