Игрок в крокет, Уэллс Герберт Джордж, Год: 1936

Время на прочтение: 47 минут(ы)

Герберт Уэллс.
Игрок в крокет

Перевод С. Г. Займовского

1. Крокетист представляется читателю

Мне пришлось беседовать с двумя необычными субъектами, из-за которых я утратил душевный покой. Едва ли будет преувеличением сказать, что они заразили меня чрезвычайно странными и неприятными мыслями. Мне хочется поделиться с вами тем, что я от них услышал, мне это нужно самому, чтобы как-то разобраться в путанице своих переживаний. То, что они рассказали, фантастично и несуразно, но если я изложу это на бумаге, у меня будет легче на душе. Более того, мне хочется изложить все это связно, по порядку — тогда, быть может, кто-нибудь из доброжелательных читателей сможет убедить меня, что история, рассказанная мне этими двумя субъектами, — сплошная выдумка.
Это было нечто вроде истории о привидениях. Но история не совсем обычная. Тут гораздо больше реалистических подробностей, поэтому она не забывается и волнует несравненно больше, чем прочие россказни такого рода. Это не сказка о каком-нибудь доме с привидениями, или о кладбище с призраками, или о чем-нибудь столь же ничтожном. Привидение, о котором мне рассказали, было куда страшнее: под его властью находилась целая округа, началось со смутного беспокойства, которое сменилось страхом, мало-помалу это ощущение становилось все сильней и неотвязней. Оно непрерывно росло. И наконец перешло в сплошной, беспросветный ужас. Не по душе мне эти духи, которые распространяются и хотят заполонить все вокруг, пусть даже это одно воображение. Но, пожалуй, лучше мне начать сначала и рассказать все по порядку, как я это слышал сам.
Прежде всего несколько слов о себе. Конечно, я предпочел бы не говорить о себе, но без этого вы вряд ли поймете мою роль. Я, пожалуй, один из лучших крокетистов нашего времени и могу сказать это без ложной скромности. Кроме того, я первоклассный стрелок из лука. Тем и другим может быть лишь человек дисциплинированный и уравновешенный. Многие считают меня — я это знаю — несколько смешным и изнеженным по той причине, что моя любимая игра — крокет, это говорят у меня за спиной, а иногда и прямо в глаза, и, должен сказать, бывали минуты, когда я сам готов был с этим согласиться. Однако многие меня любят, все ласково называют меня Джорджи, и в общем я себе нравлюсь. Каких только людей нет на свете, и я не нахожу нужным прикидываться человеком обычным, когда в действительности я не таков. В определенном смысле я, без сомнения, неженка, однако я умею сохранять хладнокровие и присутствие духа во время игры, и деревянный шар у меня похож на дрессированное животное. А на теннисном корте я привожу в слепую ярость самых свирепых игроков. К тому же я не хуже любого профессионала проделываю фокусы, требующие ловкости рук, известной смелости и полного самообладания.
В сущности говоря, многие спортивные знаменитости, рекордсмены, азартные игроки и прочие гораздо больше мне сродни, чем они могли бы подумать. В их притязаниях на мужественность немало лицемерия. В глубине души они такие же смирные, ручные зверьки, как и я. Они прячутся от жизни. Я допускаю, что хоккей больше сродни гладиаторским боям, чем мой излюбленный спорт, что авиация и автомобилизм представляют больше опасностей, а карточная игра больше волнует, но, по-моему, все эти виды спорта так же далеки от действительности, как мой крокет. Ведь риск лежит за пределами действительности. И эти люди, подобно мне, всю жизнь занимаются делом безобидным и бесплодным.
Нельзя не признать, что моя жизнь была исключительно бедна событиями. Я родился слишком поздно, чтобы принять участие в мировой войне, и жил спокойно, окруженный комфортом. Воспитывала меня тетка, сестра отца, мисс Фробишер — та самая мисс Фробишер, активная участница всемирного женского гуманистического движения, и лишь взрослым я понял, что воспитание мое было — как это ни парадоксально звучит — в высшей степени банальным. Моя жизнь состояла из запретов и ограничений. Меня приучили сохранять спокойствие, быть учтивым и не выказывать своих чувств при всякого рода неожиданностях. А главное — считаться только с тем, что общепризнано, и соблюдать приличия.
Тетка взяла меня к себе трехлетним ребенком, когда мои родители разошлись, и с той поры уже не расставалась со мной. Эта женщина, надо откровенно сказать, глубоко ненавидит и презирает все, что связано со взаимоотношениями между мужчиной и женщиной, дурной поступок моих родителей — газеты в ту пору печатали подробные отчеты о бракоразводных процессах, — а также некоторые подробности этого дела до крайности ее шокировали. Когда я поступил в школу в Гартоне, она поселилась поблизости, чтобы я мог жить дома, так же поступила она и позже, когда я учился в Кибле. Вероятно, у меня от природы были задатки неженки, и благодаря такому воспитанию они развивались.
У меня мягкие руки и слабая воля. Я предпочитаю избегать важных решений. Тетушка никогда со мной не расставалась, она на каждом шагу окружала меня безграничной материнской любовью, избаловала меня и не приучила к самостоятельности. Впрочем, я не осуждаю ее и даже не слишком об этом жалею. Такими уж мы созданы. Она была богата, всю жизнь могла делать что хотела и помыкать другими, я благодаря ей чувствовал себя обеспеченным и мог ни о чем не заботиться. До поры до времени нам жилось легко. Подобно большинству знатных и богатых людей, мы принимали как должное и свое привилегированное положение, и подобострастие слуг, и всеобщую благосклонность. Вероятно, многие сотни тысяч людей, так же обеспеченных материальными благами, как мы, принимают это как нечто само собою разумеющееся.
‘Чем бы нам заняться? — спрашиваем мы. — Куда бы поехать?’ Мы вольны поступать, как нам нравится. Мы сливки человечества.
У нас собственный дом на Аппер-Бимиш-стрит, в скромном местечке в Хэмпшире, и мы частенько путешествуем. Моя тетушка, как известно многим, женщина весьма темпераментная — конечно, отнюдь не в предосудительном смысле, — и порой мы воспламеняемся энтузиазмом ко всемирному женскому гуманистическому движению (я, впрочем, никогда толком не понимал, что это за движение) и разъезжаем по всему земному шару, где только есть в гостиницах номера с ванной, на чем тетка всегда настаивала, ‘устанавливая контакты’ до тех пор, пока у тетушки не произойдет каких-нибудь неприятностей на почве выборов в комитет, после этого на год или на два мы забываем о всемирном женском гуманистическом движении и гоняем шары по крокетным площадкам в обществе чемпионов или же завоевываем почетные значки искусной стрельбой из лука. Мы оба очень сильны в этом искусстве, и художник Уилмердингс даже изобразил мою тетушку в образе Дианы. Но особенно сильны мы в крокете. Мы, наверное, были бы чемпионами, если бы не гнушались рекламы и вульгарности. Кроме того, мы неплохо играем в теннис, а в гольф, пожалуй, похуже, но в теннисе теперь разбираются решительно все, так что мы не любим, когда зрители смотрят на нашу игру, гольф же дает возможность общаться с самыми разнообразными людьми. Иногда мы просто отдыхаем. Недавно мы отдыхали в Ле Нупэ после крайне неприятного съезда представительниц женского гуманистического движения в Чикаго. (Чем меньше мы скажем об этих американских делегатках, тем лучше, но тетка моя вполне им под стать.)
Полагаю, что теперь вы получили достаточно ясное представление обо мне и о моем образе жизни. В Ле Нупэ были две прекрасные площадки для гольфа, и, кроме того, мы нашли отличного секретаря-стенографистку, которая вела обширную корреспонденцию тетки, связанную с женским движением, а главное — с процессом против миссис Глайко-Хэрриман, допустившей против нее клеветнические выпады, утром секретарша стенографировала, днем переписывала это на машинке, а после чая приносила письма для просмотра. Там нашлось несколько довольно милых людей, с которыми приятно было непринужденно поболтать. До завтрака, а иногда и после завтрака — крокет, в восемь вечера — обед. В бридж мы играем только после обеда, это — наше нерушимое правило.
Таким образом, у меня оставалось немало свободного времени, пока тетка писала свои письма, заносчивые и саркастические, как могло бы показаться человеку, не знающему ее нрава, с утра я отправлялся на прогулку, поднимался на гору, к источникам Пероны, где я пил воды не столько для здоровья, сколько для развлечения, а потом сидел, предаваясь блаженной праздности, на террасе отеля ‘Источник’, стараясь заглушить чернильный привкус лечебной воды различными прохладительными напитками. Моя тетушка — убежденная трезвенница, но за последние годы я понял, что, если я стану в таких делах следовать своим собственным вкусам, это будет и приятней и полезней для нас обоих. Я хочу сказать, что тогда я делаюсь общительнее.
Думаю, что я достаточно подробно рассказал о себе, и теперь, с вашего разрешения, отступаю, так сказать, на задний план — или, вернее, удаляюсь в тень, — чтобы познакомить вас с первым из двух чудаков, с которыми я встретился на террасе отеля в Пероне.

2. Страхи на Каиновом болоте

Я впервые увидел доктора Финчэттона на террасе, где, жуя булочку, потягивал безобидный вермут с сельтерской водой. Доктор Финчэттон сидел через столик от меня и яростно расправлялся с книгами, взятыми из местной библиотеки. Он раскрывал их одну за другой, прочитывал несколько страниц, потом, что-то сердито бормоча, швырял книгу наземь с пылкостью, которая привела бы библиотекарей в отчаяние. Подняв голову, он встретил мой укоризненный взгляд. Он посмотрел на меня, потом улыбнулся.
— Десятки книг, — проговорил он, — сотни книг — и ни одной стоящей! Все они никуда не годятся!
В его негодовании было что-то комическое.
— Зачем же вы их читаете? — спросил я. — Чтение засоряет память и мешает думать.
— Это как раз мне и нужно! Я приехал сюда для того, чтобы перестать думать — и забыть. Да вот никак не могу! — В голосе его, чистом и звонком, послышались гневные нотки. — Одни из этих книг скучны, другие раздражают. А иные даже напоминают мне о том, что я стараюсь забыть!
Перешагнув через груду отвергнутых томиков, он направился ко мне с графином и бокалом и, не дожидаясь приглашения, сел за мой столик. Он поглядел мне в глаза с приветливым и слегка насмешливым выражением. Я знаю, что для тридцатитрехлетнего мужчины слишком похож на херувима, и было совершенно ясно, что он обратил на это внимание.
— А вы много думаете? — спросил он.
— Порядочно. Почти каждый день отгадываю кроссворды в ‘Таймсе’. Я часто играю в шахматы, главным образом по почте. И неплохо играю в бридж.
— Я не об этом. Думаете ли вы всерьез о том, что вас мучает и угнетает, о том, что вы не можете объяснить?
— Меня ничто не угнетает.
— Вы интересуетесь духами и привидениями?
— Не очень. Я не из тех, кто верит в духов, но не могу сказать, что я в них не верю. Вы меня понимаете? Я их никогда не видел! Полагаю, что в пользу спиритизма можно привести немало доводов, хотя в этой области шарлатанства хоть отбавляй. Мне кажется, спиритам удалось доказать, что существует бессмертие, и это хорошо. Моя тетушка, мисс Фробишер, такого же мнения. Но столоверчение, спиритические сеансы и прочее — это, по-моему, дело специалистов.
— А что если бы вы обнаружили, что вас окружают духи?
— Со мной такого не бывало.
— Ну, а здесь ничто не вызывает в вас беспокойства?
— Где? — спросил я.
— Здесь, — повторил он и указал на спокойное море и мирный небосклон.
— Да что же здесь может быть такого?
— А все-таки?
— Ничего не замечаю.
— Завидую вашей невосприимчивости… или невозмутимости! — Он допил бокал и потребовал еще пол-литра вина. То ли потому, что он не разбирался в винах, то ли по особому пристрастию, он пил простое красное вино. — Разве вы не чувствуете, что тут что-то есть? Какая-то опасность?
— В жизни не видел ничего безмятежнее. На небе ни облачка.
— А я бы этого не сказал… У меня были мучительные переживания. До сих пор не могу успокоиться. Странное дело! Вы ничего не чувствуете. Может быть, я стал так восприимчив после того, как это произошло…
— А что, собственно, произошло?
— Если хотите, я с удовольствием вам расскажу… Это, знаете ли, целая история.
— Пожалуйста, — сказал я.
И он начал рассказывать. Сперва рассказ его был довольно бессвязен, но потом дело пошло более гладко. Не то чтобы он хотел поделиться именно со мной, просто ему нужен был слушатель, и он сам желал услышать, как это прозвучит. Я почти не перебивал его.
Может быть, я напрасно с ним разговорился. Я даже не знал, кто он такой. Он не назвал себя, и мне пришлось спросить его имя. В нем было что-то чудаковатое, я совершенно забыл, что большой дом, стоявший на холме, высоко над городом, был лечебницей для душевнобольных — психотерапевтическим институтом, как выражаются теперь, — и мне следовало улизнуть под каким-нибудь предлогом, прежде чем он приступил к рассказу.
Но в нем не было ничего подозрительного. Ни его манеры, ни внешность не были странными. Казалось, он измучен бессонницей, под глазами темные круги, но в остальном он ничем не отличался от других. На нем был самый обычный серый костюм, цветная рубашка и скромный галстук. Галстук был повязан несколько косо, но это пустяки. Многие мужчины не умеют повязывать галстук как следует, хотя мне трудно представить себе, как могут они с этим примириться. Повязать галстук правильно вовсе не трудно. Мой новый знакомец был худощав и довольно красив, у него был, что называется, чувственный рот, прикрытый короткими усиками. Он сидел, подавшись вперед и упрятав скрещенные руки под грудь, как прячет кошка свои передние лапы. Говорил он, пожалуй, слишком увлеченно, хотя и старался себя одергивать. Так как до возвращения в Ле-Нупэ у меня оставался еще добрый час, я предоставил ему говорить, не перебивая его.
— Сначала, — говорил он, — я думал, что все дело в болотах.
— В каких болотах?
— В Каиновом болоте. Вы слышали о Каиновом болоте?
В школе я был довольно силен в географии, но такого названия припомнить не мог. Мне, однако, не хотелось сразу сознаться в своем невежестве. Что-то казалось мне знакомым. ‘Болото’ как будто давало какую-то нить. Перед моим взором смутно маячили трясины, бесконечные топи, низко нависшее небо, серые, прелые соломенные крыши, пришвартованные старые лодки и полчища гудящих комаров.
— Рассадник малярии и ревматизма, — сказал он, словно в ответ на мои мысли. — Я купил себе там практику… Простите за эти подробности о себе. Сделал я это отчасти потому, что запросили с меня удивительно мало, а при моих ограниченных средствах мне нужен был какой-нибудь заработок, отчасти же потому, что мне хотелось оставить клинику и Лондон и дать отдых голове. Я приехал туда измученный и разочарованный. Работа на первый взгляд показалась легкой. Конкуренции там, среди болот, в сущности, не было, если не считать так называемого ‘Острова’, куда иногда заезжают на своих автомобилях врачи из ближайшего города. Зато в приходы, расположенные у окрестных холмов и среди солончаков, они никогда не заглядывают, разве что их вызовут туда на консилиум. Пришлось приступить к практике, хотя у меня не было достаточной квалификации, так как я нуждался в спокойной обстановке… Я отказался от мысли добиться ученой степени.
Он помолчал, видимо, подыскивая слова.
— Вы заболели? — попытался я прийти к нему на помощь. — Почему вы оставили клинику, не кончив курса? Простите, что я задаю вопросы, но вы не похожи на человека, который мог бы провалиться на экзаменах.
— Я не провалился. В сущности, во мне честолюбия даже больше, чем следует. Вероятно, я слишком напряженно работал. И слишком много размышлял над различными вопросами. Политикой я интересовался живее, чем большинство наших студентов-медиков. Меня очень волновали вопросы общественной справедливости и вопрос о войне. О войне — особенно. Я работал сверх сил. Возможно, у меня были слишком тяжелые переживания. Да… да, это несомненно. В конце концов утренняя газета могла так меня взбудоражить, что я целый день не в состоянии был работать.
Надо сказать, что нервы мои были в постоянном напряжении с самого начала учебы. Признаю это. Я не любил анатомировать, не любил всех этих больных в палатах. Одно возбуждало во мне жалость, другое ужасало.
Я согласился с ним.
— Медицина и меня всегда приводила в ужас. Я бы этого не вынес!
— Но ведь врачи необходимы людям, — возразил он.
— Во всяком случае, я не стал бы врачом. За всю свою жизнь я видел не больше трех покойников, да и те мирно лежали в постели.
— Ну, а на дорогах? Когда ездишь на автомобиле, вечно видишь ужасные зрелища.
— Мы никогда не ездим в автомобиле. Все здравомыслящие люди от этого отказались.
— Вы, как я вижу, с детства избегали уродливых сторон жизни. Ну, а я нет. Я сразу очутился в самой ее гуще, когда избрал медицину. Я думал о добре, которое мог сделать, и никогда не думал о мрачных сторонах действительности. Вы избежали этого. Я же сперва не пытался избежать, а потом отступил. Когда я приехал в те места, у меня было такое чувство, что я убежал от жизни. Там, говорил я себе, никогда не будет ни войны, ни бомбежки. Там я смогу прийти в себя. Там будут только обыкновенные больные, которым я смогу оказать действительную помощь. Каиново болото лежит в стороне от больших дорог. Там не будет даже пострадавших от автомобильных катастроф, на которых порой жутко смотреть. Вы меня понимаете? Каиново болото казалось мне лучшим местом на свете, и мне было приятно приехать туда летом, когда распускаются полевые цветы, когда порхают сотни бабочек и стрекоз и всюду щебечут птицы, а по реке плавают удобные лодки, на которых приезжают туристы и рыболовы с семьями. Я рассмеялся бы, если бы мне сказали, что я попаду в страну привидений!
Я принял все меры, чтобы успокоить нервы. Я не выписывал газет. Я довольствовался краткими еженедельными обозрениями с диаграммами вместо иллюстраций. Я не раскрывал книг, написанных после Диккенса.
Местные жители показались мне вначале туповатыми и скрытными, но добродушными. Ничего подозрительного я в них тогда не заметил. Старик Роудон, викарий церкви Святого Креста в Слэкнессе, стоявшей на краю равнины, рассказал мне, что жители, спасаясь от лихорадки, потихоньку злоупотребляют наркотиками и что он склонен считать их дружелюбие притворным. Я сразу же после приезда пошел засвидетельствовать ему свое почтение. Это был пожилой человек, туговатый на ухо, в Слэкнесс он переехал по болезни, поменявшись с другим священником. Церковь и его дом вместе с еще несколькими домишками приютились, так сказать, на холме, напоминавшем спину крокодила, вокруг росли вязы. Сомневаюсь, собирались ли на его проповеди хоть два десятка прихожан. Он был не слишком словоохотлив, его старая, сгорбленная жена и того меньше, у него были камни в печени и язва на ноге, но больше всего неприятностей ему, кажется, доставлял новый священник, сторонник ‘высокой церкви’, недавно прибывший в соседний приход Марш Хэверинг. Сам он, по-видимому, принадлежал к ‘низкой церкви’ и склонялся к кальвинизму, но первое время я не мог понять, почему он говорит о своем более молодом собрате с такой опаской и с таким возмущением. Дворянских поместий на Каиновом болоте не было, население, если не считать ветеринара, нескольких учителей начальной школы, трактирщиков и содержателей гостиниц в окрестностях Бикон Несса, состояло исключительно из фермеров и сельскохозяйственных рабочих. У них не было ни фольклора, ни песен, ни кустарных изделий, ни местных костюмов. Трудно представить себе почву, менее подходящую для каких бы то ни было психических явлений. И все же, знаете…
Он нахмурился и продолжал рассказывать ровным голосом, словно стараясь выразиться как можно ясней и заранее отвечая на возможные возражения с моей стороны:
— В конце концов… Жизнь там такая тихая, простая, невозмутимая… Может быть, именно потому все, что скрывается в глубине, все, что осталось бы незаметным в менее серой и скучной обстановке, там выплывало наружу, действовало на воображение.
Он помолчал, выпил бокал вина, задумался, потом продолжал:
— Тишина в тех местах удивительная! Иногда я останавливал автомобиль на извилистой дороге, проходящей по дамбе, и долго стоял, прислушиваясь, прежде чем двинуться дальше. Было слышно, как блеют овцы на лиловых холмах в четырех-пяти милях от меня, иногда доносился далекий крик водяной птицы, резкий, похожий на вспышку неонового света среди безмолвной лазури неба, или шум ветра и морских волн у Бикон Несса, до которого был добрый десяток миль, и тогда мне казалось, что я слышу сонное дыхание земли. Ночью, разумеется, звуков было больше: вдалеке выли и лаяли собаки, свистали коростели, какие-то твари шуршали в камышах. Но и ночью бывает порой гнетущая тишина…
Первое время я не придавал значения тому, что местные жители, такие бесчувственные с виду, потребляют все больше снотворных лекарств и опиума, а число самоубийств и таинственных преступлений, в отличие от преступлений с ясными и легко объяснимыми мотивами, в этой округе исключительно велико и возрастает на глазах. Хотя, конечно, в округе с таким маленьким населением одно-два убийства уже составляли значительный процент от общего числа преступлений. Встречая местных жителей днем, я не замечал в их облике ничего злодейского. Они не смотрели в глаза, но, может быть, таково было их представление о благовоспитанности. А ведь за последние пять лет на Каиновом болоте были совершены три, если не больше, чудовищных убийства, видимо, дело рук родичей и соседей, причем в двух случаях преступников найти не удалось. Третий преступник был братоубийцей. Когда я заговорил об этом с викарием, он буркнул что-то насчет ‘дегенератов, которые женятся только между собой’, видимо, не желая обсуждать эту неприятную и малоинтересную для него тему.
Странная и тягостная обстановка на Каиновом болоте не замедлила сказаться: у меня началась бессонница. Раньше я спал превосходно, но не прошло и двух месяцев после моего приезда, как сон мой стал тревожным. Я просыпался, охваченный странным беспокойством, меня без всяких причин мучили кошмары. Раньше мне никогда не снилось ничего подобного. Мне грозили, меня подстерегали, выслеживали, преследовали, я отчаянно дрался, обороняясь, и просыпался с криком, — знаете, как жалобно кричат люди во сне, — весь в поту, дрожа всем телом. Порой сны бывали до того жуткими, что я боялся уснуть снова. Я пробовал читать, но никакая книга не могла рассеять мое беспокойство.
Стараясь избавиться от этого тревожного состояния, я испробовал все средства, какие обычно приходят в голову молодому врачу, но ничто не помогало. Я соблюдал диету. Делал гимнастику. Вставал ночью с постели, одевался и шел гулять пешком или ехал в автомобиле, преодолевая страх. Ночные кошмары продолжали преследовать меня и днем. Ощущение кошмара окутывало меня, и я не в силах был его стряхнуть. Это были сны наяву. Никогда еще я не видел такого зловещего неба, как во время этих ночных прогулок. Я пугался каждой тени, чего со мной не бывало даже в детстве. Иногда по ночам я громко кричал, тоскуя по дневному свету, как человек, задыхающийся в запертой камере, молит о глотке воздуха.
Эта бессонница, естественно, начала подрывать мое здоровье. Я стал нервным, склонным к фантазиям. Я стал замечать за собой галлюцинации, похожие на те, какие бывают при белой горячке. Но они были еще страшней. Иногда я внезапно оборачивался, испытывая ощущение, что у меня за спиной бесшумно крадется собака, готовясь броситься на меня, или же мне мерещилось, что из-под чехла кресла выползает черная змея.
Появились и другие симптомы потери душевного равновесия. Я поймал себя на том, что подозреваю врачей ‘Острова’ в заговоре против себя. Какие-нибудь незначительные мелочи, досадные пустяки, нарушения профессиональной этики, мнимые обвинения разрастались у меня в воображении, словно я был одержим манией преследования. Я с трудом удерживался от желания писать дурацкие письма, бросать вызов или требовать объяснений. Потом мне стали казаться зловещими молчание и жесты некоторых моих пациентов. Я сидел у постели больного, и мне мерещилась какая-то враждебная суетня, злобные перешептывания за дверью.
Я не понимал, что со мной творится. Я старался вспомнить, не было ли у меня какого-нибудь нервного потрясения, но не мог ничего припомнить. Все это осталось позади, в Лондоне. Температура и самочувствие у меня были нормальные. Но ясно было, что я никак не могу приспособиться к новой среде. Каиново болото обмануло мои ожидания. Оно не принесло мне исцеления. Но необходимо было взять себя в руки. Весь свой небольшой капитал я вложил в эту практику, и приходилось держаться за нее. Мне некуда было деваться. Надо было сохранить самообладание, мужественно встретить эту напасть и побороть ее, прежде чем она доконает мен я.
Но только ли во мне дело? Неладно ли только с моим здоровьем, или же виновата обстановка? Преследуют ли кошмары и галлюцинации и других местных жителей, или же это бывает лишь с приезжими и потом проходит? Быть может, это должен испытать каждый? Быть может, это своего рода акклиматизация? В расспросах мне приходилось быть осторожным: врачу нельзя признаваться, что он нездоров. Я стал наблюдать за своими пациентами, за своей старой служанкой, за всеми, с кем — мне приходилось общаться, искал симптомов, подобных моим. И я нашел то, что искал. Под внешним тупым безразличием в этих людях таилось глубокое беспокойство! Их, как и меня, преследовал страх. Страх привычный, укоренившийся. Но при этом какой-то неопределенный. Они страшились неведомого. Этот страх в любое мгновение мог перейти на что угодно и перерасти в непреодолимый ужас.
Приведу вам несколько примеров.
Как-то вечером одна из моих пожилых пациенток оцепенела от ужаса, увидев какую-то тень в углу, когда я придвинул свечу и тень заколебалась, старуха громко вскрикнула.
— Но ведь тень не может причинить вам никакого вреда, — стал я ее убеждать.
— Я боюсь! — отвечала она, и это был ее единственный довод. Не успел я остановить ее, как она схватила часы, стоявшие у нее на ночном столике, швырнула их в черную, жуткую пустоту и с головой накрылась одеялом. Должен признаться, что на минуту я остолбенел, уставившись в угол, на разбитые часы.
В другой раз я видел, как один фермер, охотясь на зайцев, вдруг остановился, с ужасом оглядел трепетавшее на ветру воронье пугало, не замечая меня, вскинул ружье и выстрелом разнес в клочья безобидное чучело.
Все поголовно боялись темноты. Я убедился, что моя старая служанка после сумерек не решается выйти даже к почтовому ящику, который был в каких-нибудь ста шагах от дома. Она приводила всевозможные отговорки, когда же ее припирали к стенке, просто отказывалась идти. Мне приходилось самому вынимать письма или ждать до утра. Я узнал, что даже влюбленные парочки не выходили из дому после заката солнца.
Не могу передать, — продолжал он, — как это ощущение жути овладело мной и мало-помалу усиливалось, оно так захватило меня, что стоило ветру хлопнуть ставнем или угольку выпасть из камина, как я вздрагивал.
Я не мог отделаться от этого состояния, ночи стали невыносимы. Я решил серьезно поговорить об этой странной тревоге со старым викарием. В определенном смысле округа была в его ведении, так же как и в моем. Должен же он знать хоть что-нибудь. К этому времени мои нервы вконец расстроились. После одной особенно жуткой и тяжелой ночи я решил, не откладывая, отправиться к викарию. Очень уж мне было плохо…
Помню, с каким чувством полнейшей беззащитности ехал я к нему по болотам. Они были такими голыми, такими открытыми, что, казалось, там не могла гнездиться опасность. Но когда я приближался к кучке деревьев или кустов, мне мерещилась засада. Я утратил уверенность, присущую всякому живому существу. Я чувствовал, что окружен силами зла, что они угрожают мне. И это среди бела дня, в ясный солнечный день! И никого кругом, кроме птиц…
Мне повезло: в тот день старик был словоохотливей обычного.
Я прямо приступил к делу.
— Я в этих краях человек новый, — начал я. — Не замечается ли тут что-нибудь неладное?
Он уставился на меня и, почесывая щеку, обдумывал ответ.
— Как же, замечается, — сказал он.
Он увел меня к себе в кабинет, с минуту прислушивался, как бы желая удостовериться, что никто нас не услышит, потом тщательно запер дверь.
— Вы очень чувствительны, — проговорил он. — С вами это началось раньше, чем со мной. Сначала ощущаешь что-то неладное — и чем дальше, тем хуже… Что-то скверное!
Мне запомнились эти его первые слова, его слезящиеся старческие глаза и приоткрытый рот, в котором виднелись гнилые зубы. Он подсел ко мне поближе, приложил к волосатому уху ладонь и сказал:
— Говорите тихо и медленно, тогда я услышу.
Он был очень доволен, что может наконец поговорить об этом. Он надеялся спокойно дожить здесь свой век, но понемногу им овладела смутная тревога, неприметно перешедшая в страх. Уехать он не мог. Он, как и я, застрял здесь. Говорить об этом ему было нелегко. С женой он на эту тему никогда не разговаривал. До переселения сюда они жили дружно и легко находили общий язык.
— А теперь, — сказал он, — нас что-то разделило. Я не могу больше разговаривать с женой! Не пойму, что с ней творится.
— Что же вас разделило? — спросил я.
— Зло.
Так он назвал это.
— Оно разделяет всех, — продолжал он. — В самых обычных вещах начинаешь усматривать признаки чего-то зловещего.
Недавно у него вдруг зародилось странное подозрение, — ему почудился какой-то привкус в еде и необычные ощущения после нее.
— Я начинаю опасаться за свой рассудок, — продолжал он. — Или я схожу с ума, или моя жена. И все-таки с пищей было что-то неладно. Хотя — кому это нужно?..
Больше он об этом ничего не сказал.
Местные жители показались ему вначале просто тупоумными. Потом он начал понимать, что они вовсе не так уж тупоумны, но до крайности скрытны и подозрительны. Иногда в их глазах ему чудился блеск, как у собаки, готовой укусить. И даже у детей загорались глаза, когда он начинал следить за ними. Без причины. Решительно безо всякой причины! Все это он говорил шепотом, сидя рядом со мной.
Потом он придвинулся еще ближе.
— Они жестоко обращаются с животными, — сказал он. — Бьют своих собак и лошадей! Не всегда. Это похоже на какие-то приступы.
— Дети приходят в школу с синяками, — продолжал он. — И от них нельзя добиться ни слова… Они запуганы.
Я спросил его, не чувствует ли он, что эти таинственные явления нарастают. Всегда ли здесь было так? Письменных свидетельств о прошлом этой округи нет. Но он считал, что они действительно нарастают. Не всегда это было так. Я высказал предположение, что в здешней атмосфере всегда было что-то зловещее, но мы заметили это лишь тогда, когда испытали загадочное влияние на себе.
— Возможно. Пожалуй, отчасти вы правы, — согласился он.
Старый викарий рассказал мне кое-что о своем предшественнике. Этого человека вместе с его женой посадили и тюрьму за зверское обращение с девушкой, которая была у них в услужении. В тюрьму! Они утверждали, что она лгала и у нее были дурные привычки. Так они оправдывались. Они якобы хотели ее исправить. Но на деле они просто ненавидели ее… А ведь до их приезда сюда за ними никто не знал ничего дурного.
— Это было всегда, — прошептал старый викарий. — Всегда! Где-то в глубине. Какой-то проклятый злой дух овладевает всеми нами. Я молюсь. Не знаю, что было бы со мною, если бы я не молился. Я просто не вынес бы этой жизни: денег уходит пропасть, и все так грубы и делают мне всякие гадости, швыряют в меня камнями… И потом эта мысль о яде. Она угнетает меня больше всего…
Так разговаривали мы среди бела дня в его большом, убогом, скудно меблированном кабинете, хотя этот разговор скорее пристало бы вести в темной пещере.
Постепенно его речи все больше становились похожими на бред. Зло гнездится в почве, заявил он, под землей. Он особенно подчеркнул эти слова — ‘под землей’. При этом он дрожащей рукой указал вниз. В Каиновом болоте погребено нечто могучее и страшное. Какое-то огромное зло. Оно разбито. Рассеяно по всему болоту.
— Мне кажется, я знаю, что это, — боязливо шепнул он, но не сразу объяснил, в чем дело. — Они тревожат его, не хотят оставить в покое!
Кто эти ‘они’, понять было трудно. В последние годы через болото прокладывали дороги, там шли осушительные работы, а теперь начались раскопки. И это еще не все. Во время войны распахали старинные пастбища. Вскрыли старые язвы.
— Понимаете, вся эта местность была некогда пустыней, и всюду могилы!
— Курганы? — спросил я.
— Нет, — настаивал он. — Могилы, кругом могилы!
Некоторые из древних людей, по его словам, ‘окаменели’. Здесь попадались камни самой удивительной формы. Омерзительные! И они продолжают выкапывать всякие штуки, говорил он. А лучше бы оставить их в покое. Это просто необходимо. Они сеют сомнения, растерянность, разрушают веру!
И вдруг викарий ни с того ни с сего напустился на дарвинизм и эволюционную теорию. Воспоминания о полемике, которую ему приходилось вести всю жизнь, причудливо переплетались у него в мозгу с ужасами Каинова болота. Он спросил меня, был ли я в музее в Истфоке.
Потом он заговорил о выставленных там исполинских костях. Я заметил, что он, вероятно, имеет в виду кости мамонтов, динозавров и тому подобных животных.
— Великанов, — настаивал он. — Обратите внимание на то, что ‘они’ называют орудиями труда! Орудия эти слишком велики и неуклюжи, чтобы обыкновенный человек мог управляться с ними. Топоры, копья — огромные орудия убийства, и ничего больше.
‘Смертоносные камни’ — так окрестил он их. Смертоносные камни великанов!
Он сжал костлявую руку в кулак, его дрожащий голос поднялся до крика, и глаза вспыхнули неподдельной злобой.
— Люди, откапывающие эти кости, — продолжал он, — ни перед чем не останавливаются. Они извлекают на свет темные тайны! Им кажется, будто они что-то опровергают… Но могила есть могила, покойник есть покойник, пролежи он в земле хоть миллион лет! И пусть бы эти злобные существа лежали в земле! Пусть лежат! Оставьте их прах в покое! — Теперь старик уже не говорил робким шепотом, как вначале, охваченный яростью, он забыл о своих страхах. Он не слушал моих возражений.
Наконец он разразился гневной речью. Его дряхлое тело тряслось, он весь преобразился от злобы. Главным объектом его нападок были местные археологи и натуралисты, но самым странным и нелогичным образом он приплел сюда свое возмущение обрядами ‘высокой церкви’, которые ввел новый священник в Марш Хэверинге.
— Как раз теперь, когда Зло вырвалось на волю и, подобно испарениям, поднялось из болот, когда всего нужнее истинная вера, единая истинная вера, — кричал он, потрясая руками, — является этот субъект со своими ризами, статуями, музыкой и балаганом!
Впрочем, даже если бы я мог описать неистовство этого несчастного старика, его яростные хриплые вопли, я не стал бы докучать вам этим. Он требовал подавления, преследования науки, Рима, всякой безнравственности и нескромности, всякой веры, кроме его собственной, преследований и насильственного покаяния, без которых нельзя спастись от Гнева, неумолимо надвигающегося на нас!
— Они переворачивают землю, выкапывают бог весть что, и мы дышим прахом давно умерших людей! — Казалось, этими криками он хотел разогнать страх, нависший над всеми обитателями этих мест. — Проклятие Каина! — вопил он. — Воздаяние за Каинов грех.
— Но при чем тут Каин? — вставил я наконец.
— Здесь он кончил свои дни, — заявил старик. — Уж я-то знаю! Ведь недаром это место называется Каиновым болотом! Он скитался по лику земли и пришел наконец сюда — пришел с худшими из своих сынов. Они отравили землю. Долгие века преступлений и зверств, а затем потоп похоронил их в этих болотах, и здесь они должны бы лежать до скончания века!
Я пытался оспаривать это фантастическое измышление. Каиново болото — это лишь искаженное название ‘Гайново болото’, как значится во всех путеводителях и главное — в кадастровой книге. Но старик перекричал меня, где мне было тягаться с его неистовым карканьем! Глухота служила ему щитом против всяких возражений. Голос его заполнял всю комнату. Викарий высказал все, что накопилось в нем за долгие месяцы одиноких раздумий. Слова его казались обдуманными, приготовленными заранее. Подозреваю, что многие из них неоднократно звучали с кафедры в церкви Святого Креста в Слэкнессе. В его воображении беспорядочно переплетались сыны Каина и пещерные люди, мамонты, мегатерии и динозавры. Это был какой-то ураган дикого вздора. И все же… И все же, знаете ли…
Несколько минут доктор Финчэттон безмолвно смотрел на залив Ле Нупэ.
— После всего этого у меня возникла догадка. Не знаю, покажется ли она вам хоть сколько-нибудь разумной — здесь, в это ясное утро. Но я подумал, что нас преследовало и угнетало нечто древнее, первобытное, звериное…
Он кивал головой, как бы подкрепляя свои слова, в которых, казалось, сам сомневался.
— Видите ли… Когда вас преследует привидение эпохи королей Георгов, эпохи Стюартов или елизаветинских времен, привидение в латах или в цепях, это уже скверно. Но к таким привидениям испытываешь нечто вроде дружеского чувства. В них нет жестокости, подозрительности или дикой злобности! А вот души какого-нибудь племени пещерных людей… Жуткие духи… Как, по-вашему?
— Может быть, и так, — уклончиво ответил я.
— Да. А от пещерных людей один шаг до человекообразных обезьян. Представьте себе, что на нас восстали все наши предки! Пресмыкающиеся, рыбы, амебы! Эта мысль была до того фантастична, что на обратном пути из церкви Святого Креста в Слэкнессе я попытался даже засмеяться.
Тут доктор Финчэттон умолк и посмотрел на меня.
— Но мне было не до смеха, — добавил он.
— Пожалуй, и мне было бы не до смеха, — сказал я. — Ужасная мысль! По-моему, пусть уж лучше мерещатся духи в образе человека, чем всякие обезьяны.
— Я возвращался домой, — продолжал доктор, — испытывая еще больший ужас, чем когда ехал к священнику. Теперь мне повсюду начали мерещиться привидения. Старик, нагнувшийся в канаве над упавшей овцой, превратился в уродливого, горбатого дикаря со звериными челюстями. Я не решился посмотреть, что он делает, и когда он крикнул мне что-то, — может быть, просто ‘здравствуйте’, — я сделал вид, что не слышу. Когда я проезжал мимо кустов, душа у меня уходила в пятки, я замедлял ход и, миновав кусты, развивал бешеную скорость.
В тот вечер, сударь, я напился — в первый раз в жизни. Оставалось одно из двух: либо пить, либо бежать! Может быть, я еще неопытен, но таково мое правило: врач, без предупреждения бросающий практику, то же самое, что часовой, ушедший с поста. Как видите, мне оставалось только запить.
Собираясь ложиться спать, я поймал себя на том, что боюсь отпереть входную дверь и выглянуть наружу. Тогда я сделал над собой судорожное усилие и распахнул дверь настежь…
Передо мной в лунном свете лежали болота: низко стлавшийся туман, казалось, заколыхался, когда я открыл дверь. Он как будто настороженно прислушивался. И казалось, над болотом витало что-то зловещее, чего я никогда раньше не ощущал.
Но я не ушел с крыльца. Я не отступил. Я даже попытался произнести какую-то пьяную речь.
Не помню, что я говорил. Быть может, я сам перенесся далеко назад, в прошлое, в каменный век, и издавал лишь нечленораздельные звуки. Но в своей речи я бросал вызов — вызов всему злому наследию, оставленному прошлым человеку.

3. Череп в музее

И вдруг доктор Финчэттон прервал свой рассказ.
— Вам это кажется бредом сумасшедшего? — спросил он. — Хотите, чтоб я продолжал?
— Нет, ничуть, — пробормотал я. — То есть да, пожалуйста. Я хочу сказать: пожалуйста, продолжайте! Меня это очень заинтересовало. Разумеется, когда сидишь здесь, за столиком, а кругом так светло, и все так ясно и просто, ваш рассказ кажется несколько невероятным… Вы меня понимаете?
— Понимаю, — сказал он, но не улыбнулся мне в ответ.
Он огляделся по сторонам.
— Да, здесь может показаться, что ничего, кроме вермута с сельтерской да завтрака и на свете нет!
На его лице появилось выражение крайней усталости.
— Я отдыхаю, — проговорил он. — Да. Но рано или поздно мне придется вернуться все к тому же. Мне бы хотелось еще немножко поговорить с вами. Если, конечно, вы ничего не имеете против. В вас есть, если можно так выразиться, какое-то ободряющее отсутствие воображения. Вы как чистый лист бумаги!
Я готов был слушать его дальше. Мне и в голову не приходило, что эти россказни могут потревожить мой сон. Я люблю видеть сны по утрам, перед тем как проснуться. Люблю предаваться мечтам и фантазиям. В такие минуты чувствуешь себя в безопасности. Иной раз проберет дрожь, но настоящего страха нет. Рассказы о невероятном я люблю именно потому, что они невероятны. С тех пор как я в детстве открыл Эдгара Аллана По, у меня появился вкус к жуткому и таинственному, и я, несмотря на сопротивление тетушки — она буквально в ярость приходит при одном намеке на возможность чего-нибудь необычайного или незаурядного, — потихоньку зачитывался его произведениями. Моя тетушка совершенно лишена воображения, а для меня воображение стало ручным зверьком, с которым я любил играть. Я не думал, что он может когда-нибудь серьезно оцарапать меня, этот котенок знает меру. Впрочем, сейчас я уже не так уверен в этом. Но как приятно было спокойно сидеть в безопасности под ярким солнцем Нормандии и слушать рассказы о болотах, над которыми витал ужас.
— Продолжайте, сэр, прошу вас, — сказал я. — Продолжайте!
— Итак, — снова заговорил доктор Финчэттон, — я решил бороться всеми средствами, какие только допускало мое воспитание и звание врача. Виски и произнесенная мной вызывающая речь, — хотя я произнес ее не столько в действительности, сколько в воображении, — принесли мне пользу. В ту ночь я впервые за много недель забылся крепким сном и наутро почувствовал себя настолько освеженным, что мог обдумать свое положение. Как медик я, естественно, должен был предположить, что эта повальная эпидемия страха и галлюцинаций, охватившая целую округу, вызвана каким-нибудь вирусом, находящимся в воздухе, в воде или в почве. Я решил пить только кипяченую воду и не есть ничего сырого. Но все же я склонен был допустить, что эти явления могут быть вызваны чем-нибудь не столь материальным. Я не могу назвать себя убежденным материалистом. Я готов был поверить и в чисто психологическую инфекцию, но, разумеется, не в Каиновых сынов, о которых говорил викарий. На другое утро я решил наведаться к стороннику ‘высокой церкви’ в Марш Хэверинге, преподобному Мортоверу, которого так ненавидел викарий, мне было интересно узнать, что он скажет по этому поводу.
Но вскоре я убедился, что этот молодой человек так же безумен, как и его коллега, склонный к кальвинизму. Если старик во всем винил науку, раскопки и католицизм, то этот молодой человек поносил реформацию и горячо распространялся о пуританских гонениях на ведьм в шестнадцатом веке. Он без колебаний заявил мне, что от нас отступились ангелы-хранители и на землю вернулся дьявол. Нас тревожит вовсе не дух Каина и его грешных сынов: мы одержимы дьяволом. Мы должны восстановить единство христианства и изгнать дьявола.
Это был очень бледный, гладко выбритый молодой человек с тонкими чертами лица и горящими черными глазами, говорил он высоким тенором. Он почти не жестикулировал и только крепко стискивал свои худые руки. Будь он не англиканским священником, а католиком, его обязательно сделали бы миссионером. Он владел красноречием, необходимым миссионеру. Он сидел передо мной в своей сутане, глядя куда-то в пустоту поверх моей головы, и излагал свой план изгнания дьявола из болот.
Я чувствовал, что он воображает медленные, длинные процессии, идущие по извилистым болотным тропинкам, шествия с хоругвями и ризами, в церковных облачениях, хоры мальчиков, курящиеся кадила, священники, окропляющие топи святой водой. Я представил себе, как старый викарий, увидев все это из окна своего грязного кабинета, с хриплым криком выбегает из дома и во взгляде его жажда крови.
— Но ведь найдутся люди, которые этому воспротивятся? — заметил я.
В тот же миг мистер Мортовер преобразился. Он встал и простер руку, похожую на когтистую орлиную лапу.
— Мы сломим сопротивление, — произнес он, и в этот миг я понял, почему убивают людей в Белфасте, Ливерпуле и Испании.
Слова доктора показались мне странными. Я перебил его:
— Но, доктор Финчэттон, какое отношение имеют к Каинову болоту Белфаст, Ливерпуль и Испания?
Он замолчал, посмотрел на меня с каким-то странным выражением, не то упрямства, не то подозрительности.
— Я говорил о Каиновом болоте, — сказал он, подумав.
— Так при чем же тут Белфаст и Испания?
— Ни при чем. Я упомянул о них просто к слову… Или нет, позвольте! Позвольте! Я думал о фанатизме. У обоих этих людей — у викария и у пастора — были свои убеждения, да! Убеждения, несомненно, возвышенные и благородные. Но в действительности-то им хотелось драться. Им хотелось вцепиться друг Другу в глотку. Вот как подействовал на них болотный яд! Не вера волновала их, а страх. Они чувствовали потребность кричать и приводить друг друга в ярость…
Ну, я испытывал те же чувства. Отчего я орал и бредил накануне ночью на своем крыльце возле болота? И потрясал кулаками?
Он вопросительно посмотрел на меня, как будто ждал ответа.
— У греков было слово для обозначения этого состояния, — сказал он. — Паника. Эндемическая паника — вот заразное начало болот!
— Может быть, это название и подходит, — заметил я, — но разве оно объясняет что-нибудь?
— Видите ли, — продолжал доктор Финчэттон, — к этому времени мной самим овладел панический страх. Я почувствовал, что должен действовать, и как можно скорей. Если я не изгоню дух болота сейчас же, он овладеет мною! Я не выдержу. Нужно принять решительные меры. Так как у меня не было в то время никаких срочных дел, я решил сбежать на полдня из своей приемной и съездить в Истфок, в музей. Я думал, что мне будет полезно посмотреть на кости мамонта, которые под влиянием викария начали уже превращаться в Моем воображении в человеческие, может быть, мне удастся поговорить с хранителем музея, я слышал, что это незаурядный археолог.
Хранитель оказался приятным человеком небольшого роста, в очках, с широким приветливым бритым лицом. Но в нем была какая-то настороженность. Это была настороженность хорошего фотографа или портретиста — единственная неприятная его черта. Я чувствовал, что стоит мне отвернуться, как он изучает меня…
Я проявил большой интерес к кремневым орудиям, которые во множестве были найдены в невысоких холмах над болотами, и к ископаемым человеческим останкам. Хранитель любил свое дело и был не прочь поговорить с неглупым человеком. Он принялся рассказывать мне историю этой округи.
— Вероятно, здешние места были обитаемы уже тысячи лет назад, — заметил я.
— Сотни тысяч, — поправил он меня. — Тут жили неандертальцы и… Но позвольте показать вам нашу гордость!
Он подвел меня к запертому стеклянному шкафу, и я увидел массивный череп с низко нависшими надбровными дугами, который, казалось, хмуро глядел на меня пустыми глазницами. Рядом лежала нижняя челюсть. Это грязно-рыжее, как ржавое железо, сокровище представляло собой, по словам хранителя, самый совершенный в мире экземпляр. Череп был почти в полной сохранности. Он уже помог разрешить множество спорных вопросов, возникших из-за плохой сохранности других черепов. В соседней витрине лежало несколько шейных позвонков, искривленная берцовая кость и целая куча всяких обломков, раскопки на том месте, где все это было найдено, еще не закончились, потому что кости, наполовину истлевшие, были очень хрупки, и извлекать их приходилось с большими предосторожностями. Раскопки производились с особой тщательностью. Ученые надеялись в конце концов полностью восстановить весь скелет. В той же самой расселине, в известняке, куда, вероятно, это первобытное существо упало, оступившись, были найдены очень примитивные, грубые орудия. Пока я осматривал череп, обратив внимание на его свирепый оскал и словно живой еще взгляд пустых впадин, из которых некогда глядели на мир глаза, хранитель внимательно наблюдал за мной.
— Это, вероятно, один из наших предков? — спросил я.
— Более чем вероятно.
— Вот что у нас в крови! — воскликнул я.
Я украдкой покосился на чудовище и заговорил так, как будто оно могло нас услышать. Я задавал десятки дилетантских вопросов. Я узнал, что этот вид существовал на земле много тысячелетий. Бесчисленные поколения звероподобных, свирепых людей бродили по этим болотам в доисторическую эпоху несчетные века. По сравнению с их невообразимо долгим господством все бытие современного человечества могло бы показаться одним днем. Миллионы звериных существ прожили свою жизнь, оставив после себя обломки, орудия, камни, которые они обтесали или обожгли на кострах, и кости, которые они обглодали. Нет камешка в болоте, которого они не держали бы в руках, нет кочки, которой они не попирали бы ногами миллиарды раз.
— В нем есть что-то страшное, — рассеянно проговорил я, думая о своем. И наконец решился поставить вопрос ребром. Я спросил хранителя, не слыхал ли он — не высказывал ли ему кто-нибудь мнение, — что на болоте нечисто.
Взгляд его глаз, увеличенных очками, стал еще пытливее. Да, он кое-что слышал.
— Что же именно? — спросил я.
Но он хотел, чтобы я высказался первым. Он молча ждал, и мне пришлось начать. Я рассказал ему, собственно, все то, что вы сейчас услышали.
— Мне не вырваться из этих болот, — жаловался я. — И если я не предприму что-нибудь, они доведут меня до помешательства. Я не могу этого вынести — и вынужден терпеть. Скажите мне, почему тут снятся такие ужасные сны, почему страх преследует меня днем и ночью?
— Вы не первый обращаетесь ко мне с таким вопросом, — сказал он, не сводя с меня глаз.
— И вы можете объяснить, что это такое?
— Нет, — отвечал он.
Хранитель говорил осторожно, взвешивая слова, и пристально смотрел на меня. Он сказал, что ездил туда на раскопки и встречал кое-кого из местных жителей.
— Им не нравятся раскопки, — заметил он. — Нигде не встречал я такого недоверчивого отношения. Может быть, это объясняется местными суевериями. Может быть, страх заразителен. Они явно чего-то боятся. И теперь мне кажется, их страх возрос. В последнее время очень трудно бывает добиться разрешения вести раскопки в частных владениях.
Я прекрасно понимал, что он рассказывает мне далеко не все. Казалось, он делает опыт, как бы проверяя на мне свои мысли. Он вскользь заметил, что ему самому никогда не удается уснуть среди этих болот, даже днем. Иногда, просеивая землю, он останавливался, прислушивался, опять принимался за работу и опять останавливался.
— Я ничего не слышал, — добавил он, — а все-таки нервы были напряжены!
Он умолк. Пристально, с непередаваемым выражением смотрел он на череп пещерного человека.
— Неужели вы думаете, что такое безобразное существо могло оставить после себя призрак? — спросил я.
— Он оставил свои кости, — ответил хранитель. — Вы думаете, у него было то, что называют духом? Дух, который, может быть, до сих пор испытывает потребность вредить, пугать и мучить? Дух подозрительный, который легко приходит в ярость?
Тут я, в свою очередь, посмотрел на него с удивлением.
— Вы сами этому не верите. Вы стараетесь внушить это мне. С какой-то целью…
Он рассмеялся, по-прежнему не спуская с меня глаз.
— Если так, то мне это не удалось, — сказал он. — Я действительно хотел внушить вам это. Если это страх перед привидением — что ж, привидение можно изгнать. Если из-за него начнется лихорадка — лихорадку можно вылечить. Но что можно сделать, если это просто панический страх и затаенное неистовство, — что делать тогда?
— Это очень мило с вашей стороны, — сказал я, — что вы пытаетесь подбодрить меня таким образом, укрепить, так сказать, мой дух для изгнания дьявола. Но это не такое легкое дело.
— И тогда, — сказал доктор Финчэттон, — он перестал гипнотизировать меня взглядом из-под очков и заговорил откровенно.
Теории его сильно отдавали метафизикой, а я плохой метафизик. Это были странные наукообразные бредни, и все же они кое-что объясняли. Я попробую изложить их, как умею. Вот как он выразился: мы ломаем рамки настоящего — ‘рамки нашего настоящего’.
Доктор Финчэттон вопросительно посмотрел на меня. Я благоразумно промолчал. Я не имел ни малейшего представления о том, что такое ‘рамки нашего настоящего’.
— Продолжайте, — сказал я.
— Он стоял ко мне в профиль и уже не следил за мною, а смотрел в окно и, видимо, выкладывал то, что было у него на душе.
— Лет сто назад, — сказал он, — люди гораздо больше жили настоящим, чем теперь. Прошлое их уходило назад на четыре-пять тысяч лет, а будущее, вероятно, представлялось еще более ограниченным, они жили сегодняшним днем и, как им казалось, вечностью. Об отдаленном прошлом они ничего достоверно не знали. Не заботились они и о близком будущем. Вот этого, — он кивнул на череп пещерного человека, — попросту не существовало. Все это было похоронено, забыто и вычеркнуто из жизни. Людям казалось, что их окружает магический круг, который оберегает их, хранит их безопасность. И вдруг в прошлом столетии этот круг разорвался. Мы заглянули в прошлое, стали ворошить век за веком и все дальше заглядывать в будущее. Вот в чем наша беда.
— На болоте? — спросил я.
— Повсюду. Ваш викарий и тот молодой священник бессознательно чувствуют это, но не умеют выразить. Или, во всяком случае, они выражают свои чувства совсем не так, как мы с вами. Иногда прошлое лежит ближе к поверхности, но оно всюду. Мы сломали рамки настоящего, и прошлое, долгое, темное прошлое, исполненное страха и злобы, о существовании которого наши деды не знали и даже не подозревали, хлынуло на нас. А будущее разверзлось, как пропасть, готовая нас поглотить. Вернулись звериные страхи, звериная ярость, и былая вера уже не в силах их сдержать. Пещерный человек, обезьяноподобный предок, зверь-прародитель вернулись. Вот в чем дело! Уверяю вас, то, о чем я говорю, вполне реально. Это происходит всюду. Вы были на болотах. Там вы почувствовали их присутствие, но, говорю вам, эти воскресшие звери бродят повсюду. Во всем мире ощущается их грозное присутствие. — Он умолк, блеснул на меня очками и снова стал смотреть в окно.
— Ну хорошо, — заметил я, — только чем же эта мистика может помочь мне? Что мне-то делать?
Он ответил, что это — явление психического порядка и от него необходимо избавиться.
— Мне придется сегодня же вернуться на болото, — сказал я.
А он все твердил, что рамки настоящего сломаны и восстановить их невозможно. Я должен раскрыться — он так и сказал: ‘раскрыться’ — и охватить сознанием тот всеобъемлющий мир, в котором пещерный человек — такое же ‘сегодня’, как ежедневная газета, а грядущее тысячелетие уже у порога.
— Все это прекрасно, — сказал я, — но какой в этом смысл? Что мне делать? Я спрашиваю вас: что мне делать?
Он опять посмотрел на меня.
— Боритесь с этим, если можете, — сказал он. — Возвращайтесь домой. Бегством вы не спасетесь. Возвращайтесь и снова начните борьбу с тем, что вам мерещится: со Злом, Страхом, духом Каина или духом вот этого существа…
Он замолчал, и мы оба посмотрели на безобразный череп, словно ожидая, что он тоже скажет свое слово.
— Приспособьтесь к новым масштабам, постарайтесь охватить их мыслью, — сказал он доверительно, понизив голос. — Сопротивляйтесь. А если начнете терять почву под ногами, ищите помощи. Хорошо бы вам съездить в Лондон и полечиться. Обратитесь к Норберту, он живет на Харли-стрит, кажется, в доме номер триста девяносто один, я могу узнать точно. Он один из первых открыл психическую болезнь, от которой вы страдаете, и нашел какой-то способ лечения. Признаться, он помог и мне. Правда, методы у него грубые и необычные. Я страдал приблизительно тем же, что и вы, и, услышав о нем, обратился за помощью. Это было как раз вовремя. Раз или два в неделю он бывает в Ле Нупэ. Там у него клиника…
Этим и кончилась моя встреча с хранителем музея в Истфоке. Он ободрил меня. Современный научный язык, на котором он со мной разговаривал, был мне понятен. Мне стало ясно, что тут нет ничего загадочного, невероятного и что положение мое не безнадежно, я просто экспериментатор, которому предстоит совершить неприятный, рискованный, но все же вполне осуществимый опыт.
— Но мне не посчастливилось в этой последней борьбе с призраками пещерных людей, — продолжал доктор Финчэттон. — Я уехал из Истфока засветло. Еще по дороге домой я увидел жуткое зрелище. Это была собака, которую забили до смерти. Да, до смерти! Вы скажете, на этом свете столько ужасного, что зверски убитая собака не такая уж важность. Но для меня это было важно.
Она лежала в крапиве у дороги. Я подумал, что какой-нибудь автомобиль переехал ее и отбросил в сторону. Я вышел взглянуть на собаку и удостовериться, что она мертва. Она была не просто убита, ее буквально превратили в месиво. Ее били каким-то тупым и тяжелым орудием. Вероятно, у нее не осталось ни единой целой косточки. Кто-то обрушил на нее град, ураган ударов.
Я знаю, что для медика я слишком чувствителен. Как бы то ни было, я уехал в ужасе, мне стало страшно за человека: какой глубокий источник зверства таится в его природе! Что за взрыв ярости убил это злополучное животное? Но не успел я вернуться домой, как получил новый удар. Вам это опять-таки может показаться мелочью. Меня же это буквально сразило. Из прихода Святого Креста примчался запыхавшийся мальчишка на велосипеде. Он был так испуган, что в первую минуту я ничего не мог понять из его слов и только потом разобрал, что старый викарий Роудон набросился на свою несчастную жену и чуть не убил ее. Он повалил ее на пол и начал избивать.
— Бедная старуха! — проговорил мальчик. — Езжайте туда скорей! Мы связали его и посадили в сарай, а она лежит в постели и до того перепугана, что говорить не может. А ему все мерещится что-то страшное. Просто ужас. Он говорит, будто ома хотела отравить его… А ругается как!..
Я сел в свою машину и поехал. Мне удалось кое-как успокоить бедняжку, муж не так сильно избил ее, как я опасался, — несколько ссадин, все кости целы, но главное — моральное потрясение. Пришли два полисмена и отвезли старика Роудона в полицейский участок в Холдингем. Я не хотел спускаться вниз, не хотел видеть его. Женщина почти не могла говорить. ‘Эдуард!’ — пробормотала она и с изумлением повторила: ‘О, Эдуард!’ Потом с каким-то ужасом вскрикнула: ‘Эдуард!’ Я дал ей снотворного, попросил соседку посидеть с ней ночью, а сам уехал домой.
Пока мне приходилось заниматься делом, я был бодр, но как только добрался домой, почувствовал резкий упадок сил. Я не в состоянии был есть. Я выпил довольно много виски и вместо того, чтобы лечь в постель, заснул в кресле у камина. Проснулся я в холодном поту и увидел, что огонь в камине догорает. Я лег в постель, но когда наконец уснул, меня начали преследовать кошмары, и я опять проснулся. Я встал, надел старый шлафрок, сошел вниз и развел огонь, решив ни за что больше не спать. Но я все же задремал в кресле, а потом опять лег. Так, между кроватью и креслом, я провел всю эту ночь. В моих сновидениях все смешалось: несчастная запуганная старуха, ее не менее жалкий супруг, рассуждения хранителя музея, засевшие у меня в голове, а над этим всем маячил дьявольский палеолитовый череп.
Этот первобытный человек все больше и больше преследовал меня. Я не мог выбросить из памяти его безглазый взгляд и торжествующий оскал ни во сне, ни наяву. Просыпаясь, я видел его таким, каким он был в музее, словно живое существо, которое задало нам загадку и потешалось над нашими бесплодными попытками ее разрешить. Во сне череп увеличивался. Он становился исполинским, огромным, как утес, а глазницы и впадины на месте скул превращались в пещеры. Мне казалось — сновидения так трудно передать, — что череп вздымался и в то же время по-прежнему неподвижно высился у меня перед глазами. А перед ним кишели, как муравьи, его бесчисленные потомки, полчища людей метались во все стороны. Вид у них был обреченный, они робко, почтительно склонялись перед своим предком, и, казалось, их неодолимо влекло скрыться в его всепоглощающей тени. Вот эти полчища начали строиться в шеренги и колонны, облеклись в мундиры и зашагали к черному провалу его рта, ощерившегося темными, словно ржавыми, зубами. И из этой тьмы потекло нечто… нечто красное и липкое, что он явно смаковал. Кровь.
И тут Финчэттон произнес очень странную фразу:
— Маленькие дети, погибающие на улицах во время воздушных налетов.
Я ничего не сказал. Я спокойно и внимательно слушал. Это была ‘реплика в сторону’, как говорят актеры. Он продолжал свой рассказ с того места, на котором остановился.
— Утро, — продолжал он, сосредоточенно помолчав несколько мгновений, — застало меня у телефона. С огромным волнением и трудом, едва не разорившись, я нашел себе заместителя и помчался в Лондон, к пресловутому Норберту, стараясь удержать, так сказать, остатки рассудка. И Норберт направил меня сюда… Норберт, надо сказать, человек весьма незаурядный. Он оказался совсем не таким, как я думал.
Доктор Финчэттон умолк. Он взглянул на меня.
— Вот и все.
Я молча кивнул головой.
— Ну, — сказал он, — что вы обо всем этом думаете?
— Через день или два я, может быть, начну об этом думать. А сейчас не знаю, что и сказать… Это неправдоподобно, и все же вы меня почти убедили. Я хочу сказать, что не думаю, чтобы все это на самом деле могло произойти, — это я не решусь утверждать, — но я верю, что это случилось с вами.
— Вот именно! Я рад, что мне представился случай поговорить с таким человеком, как вы. Именно это и предписал мне Норберт. Он настаивает, чтобы я освоился с происшедшим и научился отличать действительно случившееся со мной, жизненную реальность, как он выражается, от страхов и фантазий, которыми я ее окутал. Он говорит, что я должен смотреть на это бесстрастно. Ибо в конце концов, как вы думаете, — он пытливо поглядел на меня, — что именно из всего, что я вам рассказал, — реальность, действительное событие и что следует считать — как бы это выразиться? — психической реакцией? Старик Роудон, набросившийся на свою жену, — это реальность. Зверски убитая собака — тоже реальность… Норберт, видите ли, считает, что я должен спокойно поговорить обо всем этом с человеком уравновешенным, который не слишком тревожится о прошлом или о будущем. Чтобы факты воспринимались именно как факты, а не как страхи и ужасы. Он хочет вернуть меня к тому, что он называет ‘разумной чувствительностью’, и таким образом направить мои дальнейшие действия.
Финчэттон допил вино.
— Очень любезно с вашей стороны, что вы выслушали меня, — сказал он.
Тут какая-то тень упала на террасу перед нами и воскликнула:
— А, здравствуйте!

4. Несносный психиатр

Тень доктора Норберта не понравилась мне еще до того, как я поднял голову и увидел его самого. Вид у него был нарочито самоуверенный и внушительный, а я, хоть и ленив, изнежен и пассивен, порой бываю упрям, как целый табун мулов. Он еще и рта не успел раскрыть, а я уже готов был встретить в штыки каждое его слово.
На мой взгляд, он совсем не был похож на психиатра. У психиатра, по-моему, должен быть мягкий взгляд, успокаивающие манеры и полнейшее самообладание. Вид он должен иметь свежий и здоровый, а доктор Норберт был похож на труп. Он был рослый, подвижный, неопрятный, у него были непослушные черные волосы и густые брови, а большие сверкающие темные глаза либо бегали по сторонам, когда он разглагольствовал, либо неподвижно, сосредоточенно разглядывали меня, сверкали на меня из-под нахмуренных бровей в минуты зловещего молчания. Черты лица были у него крупные, рот выразительный, как у оратора, голос необычайно звучный и сильный. Он носил старомодный стоячий белый воротничок и свободный черный галстук бабочкой, сдвинутый на сторону. Казалось, он оделся раз навсегда по какой-то старинной довоенной моде и с тех пор ни разу не переодевался. Он скорей смахивал на актера в отпуску, чем на психиатра. Глядя на него, я вспомнил карикатуры в старинных номерах ‘Панча’ — на Гладстона, Генри Ирвинга или Томаса Карлейля. Самый неприятный субъект, какой только может нарушить покой двух прилично одетых современных англичан, сидящих за аперитивом на террасе отеля ‘Источник’ в Пероне.
Но вот он здесь, совсем не такой, каким я его себе представлял, великий доктор Норберт, целитель душевных недугов Финчэттона, подбоченившись, он смотрел на меня сверху вниз с самым внушительным видом. Финчэттон назвал вид Норберта ‘неожиданным’, но меньше всего я мог ожидать такой огромной, самоуверенной и старомодной фигуры.
— Я наблюдал вас сверху, — заявил он таким тоном, словно он был сам всемогущий господь бог. — Не хотел прерывать Финчэттона, пока он рассказывал свою историю. Но я вижу, вы кончили, — теперь держитесь!
Финчэттон поглядел на меня, безмолвно умоляя примириться со странными манерами Норберта и выслушать его.
— Вы слышали его рассказ? — спросил меня Норберт. Он и не думал скрывать, что он психиатр, а Финчэттон его пациент. — Рассказывал он вам, как пещерный человек овладел его мыслями? Говорил об ужасах Каинова болота? Отлично! А о все усиливающемся ощущении зла, разлитого вокруг? Ну, и как вы к этому отнеслись? Что вы, человек нормальный, об этом думаете?
И он приблизил ко мне свое широкое лицо, на котором выразилось любопытство.
— Расскажите это своими словами, — прибавил он и ждал, как учитель, экзаменующий ребенка.
— Доктор Финчэттон, — сказал я, — рассказал мне много необычайного. Это так. Но мне нужно как следует все обдумать, прежде чем я смогу высказать свое мнение.
Норберт скорчил гримасу, как учитель, раздосадованный непонятливостью ученика.
— Но я хочу знать, как вы относитесь к этому сейчас. Прежде чем вы это обдумаете.
‘Можешь хотеть сколько угодно’, — сказал я про себя.
— Не могу, — сказал я вслух.
— Но для доктора Финчэттона чрезвычайно важно, чтобы вы высказались сейчас! На это есть особые причины.
Вдруг я услышал бой часов.
— Боже! — воскликнул я, вставая и бросая десятифранковую бумажку официанту. — Тетушка ждет меня к завтраку! Это невозможно!
— Но не можете же вы так это оставить, — сказал Норберт, изобразив на своем лице удивление и недоверие. — Никак не можете! Ваш долг по отношению к ближнему — выслушать эту историю и помочь разумно ее объяснить. Вы должны помочь нам. — Глаза его сверкнули. — Я положительно не могу отпустить вас!
Я повернулся к Финчэттону.
— Если доктор Финчэттон, — сказал я, — захочет продолжить разговор на эту тему…
— Разумеется, он хочет продолжить разговор!
Я не сводил глаз с Финчэттона, который кивнул мне с умоляющим видом.
— Я еще приду, — сказал я. — Завтра. Примерно в этот же час. Но сейчас я больше не могу задерживаться… Ни в коем случае.
Я стал спускаться по извилистой дороге быстрым шагом, почти бегом, — я в самом деле был обеспокоен тем, что так замешкался: тетушка моя, надо сказать, из себя выходит, когда ее заставляют ждать в час завтрака. Я уже немного жалел о своем обещании и злился, что дал вырвать его. Выходило, что я уступил каким-то глупым требованиям, лишь бы поскорей уйти.
Я обернулся и увидел над собой обоих моих собеседников — они сидели рядом, причем Норберт закрывал собою Финчэттона.
— До завтра! — крикнул я, хотя вряд ли они могли меня услышать.
Норберт важно махнул рукой.
Между тем меньше всего на свете мне хотелось снова увидеть этого доктора Норберта! Право, я чувствовал к нему сильнейшую неприязнь. Мне не нравилось, что он всем своим видом как бы говорил: ‘Вы с Финчэттоном — кролики, и сейчас я начну вас анатомировать’. Мне не понравился его громкий и словно бы обволакивающий голос, его нависший лоб, его настойчивость. К тому же я не выношу повелительных угловатых жестов, особенно когда у человека непомерно длинные руки. Но, с другой стороны, мне очень понравился доктор Финчэттон, и его история меня заинтересовала. Мне кажется, он очень живо все рассказал. Мне очень хотелось бы, чтобы и в моем пересказе прозвучала его убедительная интонация. Расставшись с ним, я начал обдумывать вопросы, какие следовало бы ему задать, и мне захотелось снова его увидеть. Норберт казался мне нахалом, который прервал рассказ на самом интересном месте. Я отбросил мысль о нем и продолжал думать о Финчэттоне.
Было что-то необычайное в этой истории с заколдованным болотом, куда человек попадал душевно здоровым и уравновешенным, любовался бабочками и цветами и откуда убежал сломя голову в безумном страхе и ярости, — она завладела моим воображением. А этот зловещий древний череп, череп предка, который сперва таился где-то в тени, а потом медленно выступил на передний план!.. Словно за прозрачной перегородкой зажегся свет. Это объяснение само по себе было загадкой. И вот мало-помалу эти челюсти облекались плотью, призрачные губы появились над оскаленными зубами, а под низко нависшими бровями загорелись злобные, темные, налитые кровью глаза. Чем больше я думал об услышанном, тем больше пещерный человек становился живым существом.
В конце концов уже не череп, а лицо смотрело на меня, когда я вспоминал эту бредовую повесть. Конечно, это нелепо, но мне, право, казалось, что глаза чудовища следят за мной. Они следили за мной весь вечер, лицо кривлялось и скалилось всю ночь. В тот день я играл в крокет очень рассеянно и небрежно, а вечером оскорбил тетушку до глубины души из рук вон плохой игрой в бридж. Она была моим противником, но ожидала от меня обычного искусства, и ее так смутили и сбили с толку мои промахи, что она проиграла партию вместе со своим партнером. Но я едва ли слышал ее упреки и, уйдя к себе в комнату, раздевался медленно, поглощенный мыслями о болоте, заклятом и таинственном, по которому бродил звероподобный выходец с того света. Я долго сидел, размышляя об этом, прежде чем лечь спать.
На другой день я довольно поздно пришел в отель ‘Источник’, хотя собирался прийти пораньше. Я рассчитывал поехать на трамвае, но полицейский в штатском сказал мне, что трамваи не ходят. Коммунисты организовали забастовку, и в трамвайном парке произошла стычка, несколько человек было ранено.
— В наше время нужно быть твердым, — заметил полицейский.
Пришлось идти пешком, и я с неудовольствием увидел длинные ноги доктора Норберта, торчавшие из-под столика на террасе, а доктора Финчэттона не было и в помине. Норберт знаками подозвал меня к себе, и я сел на зеленый стул за его столик. Сделал я это с большой неохотой. Я хотел дать ему понять, что желаю видеть только Финчэттона. Мне хотелось узнать о нем поподробней, а анализ моей психики, вивисекция, вторжение этого самоуверенного субъекта в мой интимный мир мне вовсе не улыбались.
— А где ваш друг? — спросил я.
— Сегодня он прийти не может. Но это все равно.
— Но ведь мы, кажется, условились…
— Да, он тоже так считал. Но ему помешали. Однако, как я уже сказал, это не имеет значения.
— Я этого не нахожу!
— С моей точки зрения это неважно. Мне очень хочется узнать, как здравомыслящий, посторонний человек смотрит на эту историю, завладевшую сознанием Финчэттона. Для него это не менее существенно, чем для меня.
— Но как же я могу вам помочь?
— Очень просто! Слыхали вы когда-нибудь о местности, называемой Каиновым болотом?
Он повернулся и взглянул на меня совершенно так же, как посмотрел бы на животное, которому только что сделал впрыскивание.
— Вероятно, это где-нибудь в Линкольншире.
— Никакого Каинова болота не существует!
— Значит, оно называется иначе?
— Это миф!
С минуту он рассматривал меня, потом решил, что больше наблюдать за мной неинтересно. Он сложил на столе свои огромные руки и заговорил, тщательно подбирая слова, устремив взгляд на море.
— Наш приятель, — сказал он, — был врачом и жил близ Или. Все, что он рассказывал вам, — правда, и вместе с тем все, что он рассказывал вам, — ложь. Его необычайно волнуют некоторые вещи, а высказать их, даже про себя, он может только в форме вымысла.
— Но что-нибудь из всего этого было в действительности?
— О да! Был случай зверского обращения с собакой. Был пьяный бедняга викарий, избивший свою жену. Такого рода случаи бывают каждый день во всех странах света. Это в природе вещей. Тот, кто не в силах примириться с такими фактами, сэр, не сможет жить на свете. И Финчэттон действительно ходил в музей Трессидера в Или, и хранитель музея Каннингэм понял его состояние и направил его ко мне. Но его заболевание началось еще до того, как он попал на болото. Он рассказал вам, в сущности, все, но вы увидели это как бы сквозь бутылочное стекло, искажающее форму. А знаете, что побудило его измыслить всю эту историю?.. — Доктор Норберт повернулся ко мне, подбоченился и посмотрел мне прямо в глаза. Он говорил неторопливо и вдумчиво, точно писал заглавными буквами: — Современная действительность так страшна и чудовищна, так его угнетает, что ему приходится облекать ее в форму сказки о древних черепах, о безмолвии в стране бабочек, он хочет внушить себе, что все это лишь галлюцинация, чтобы поскорей от этого отделаться.
Выражение лица у доктора было такое странное, что мне стало не по себе. Я отвернулся и поманил официанта, чтобы заказать еще вермута и вернуть себе самообладание.
— Но что же ужасного в нашей действительности? — спросил я небрежным тоном.
— Неужели вы не читаете газет? — сказал доктор Норберт.
— Не слишком усердно. Большая часть того, что там пишут, кажется мне либо напыщенной ложью, либо Преднамеренным искажением истины. Но я почти каждый день решаю кроссворды в ‘Таймсе’. Кроме того, читаю почти все статьи о теннисе и крокете. Разве я пропустил что-нибудь интересное?
— Вы пропустили все то, от чего Финчэттон сошел с ума.
— Сошел с ума?
— Разве он не повторял мои слова — эндемическая паника? Зараза, носящаяся вокруг нас? Болезнь, таящаяся в самой основе нашей жизни, прорывающаяся то в одном, то в другом месте и сковывающая людей бессмысленным страхом?
— Да, он употребил это выражение.
— Вот видите! С этим-то мне и приходится иметь дело. И я еще только начинаю разбираться. Это новая чума — чума психическая! Умственное расстройство, долго таившееся в сокровенных тайниках сознания, эндемическая болезнь, возникающая внезапно и разрастающаяся во всемирную эпидемию. То, что наш друг рассказывал про какое-то заколдованное болото, на самом деле происходит сейчас с тысячами людей, а завтра будет происходить с сотнями тысяч. Вас ничто не тревожит. До поры до времени… Может быть, у вас иммунитет… Для моих исследований этого распространяющегося заболевания чрезвычайно важно знать, как реагирует на него незатронутое сознание!
— Мое сознание всегда с трудом воспринимало чуждые мне мысли, — сказал я. — Но все-таки я не хочу рисковать. Не думаете ли вы, что теперь и я начну бояться темноты и открытых мест, что мне будут мерещиться обезьяны и дикари, угрожающие человечеству?
Он положил на стол свою огромную руку, придавив ею мою.
— Если это с вами случится, — сказал он, зловеще сверкнув глазами, — могу посоветовать вам одно: мужайтесь.
Мне вдруг пришло в голову, что этот человек, в сущности, такой же помешанный, как и Финчэттон. Я спросил его напрямик:
— Доктор Норберт, уж не заболели ли вы сами?
Глаза его сверкнули еще ярче. Он вскинул голову, потом уронил ее тяжело, как молот.
— Да!
Он произнес это таким тоном, что у меня на лбу выступил пот.
— Я заболел давно, — продолжал он. — Мне пришлось лечить себя самому. Помочь было некому. Я должен был изучать болезнь на себе. Да, сэр, через все это я прошел. И выкарабкался. Теперь я закален, приобрел иммунитет. Ценой отчаянной борьбы…
И он прочел мне самую удивительную лекцию, какую я когда-либо слышал. Прежде чем начать, он некоторое время молчал. Он не мог говорить о таких вещах, откинувшись в удобном кресле. Сперва он сидел, ухватившись за подлокотники обеими руками. Потом встал и, говоря, расхаживал взад-вперед по террасе, не столько говорил, сколько ораторствовал. У меня неплохая память, но я не могу восстановить все хитросплетения его рассуждений. Поэтому я приведу дословно лишь некоторые его фразы. История Финчэттона казалась фантастичной. В словах же Норберта не было ничего фантастического. Он начал с псевдонаучных и философских рассуждений, но мало-помалу его речь превратилась в бурную, путаную проповедь. Мы должны овладеть жизнью, ухватиться за нее. Некоторые его мысля мне уже были известны со слов Финчэттона. Я узнавал его любимые выражения. Например, ‘сломанные рамки настоящего’.
— Но что это означает? — спросил я не без раздражения.
— Животные, — сказал он, — живут всецело в настоящем. Их кругозор ограничен непосредственно окружающей средой. Точно так же жили и примитивные народы. Израэли, Сэндс, Мэрфи и множество других ученых работали над этой проблемой. — Он быстро перечислил десятка два фамилий, но я запомнил только эти три. — А мы, люди, проникали в прошлое и в будущее. Мы множили свои воспоминания, предания, традиции, мы полны предчувствий, надежд, страхов. И потому мир стал для нас подавляюще огромным, страшным, пугающим. То, что казалось навсегда забытым, вдруг воскресло а нашем сознании.
— Иными словами, — сказал я, стараясь удержать разговор в конкретных рамках, — мы узнали о пещерном человеке.
— Узнали! — воскликнул он. — Да мы живем с ним бок о бок! Он никогда не умирал. И не думал умирать. Но только… — Он подошел и хлопнул меня по плечу. — Только он скрывался от нас. Скрывался долгое время. А теперь мы очутились с ним лицом к лицу, и он, скалясь, издевается над нами. Человек ничуть не изменился. Это — злобное, завистливое, коварное, жадное животное! Если отбросить все иллюзии и маски, человек оказывается все тем же трусливым, свирепым, лютым зверем, каким был сто тысяч лет назад. Это не преувеличение. То, что я вам говорю, — чудовищная реальность. Зверь затаился и выжидал подходящего времени, чтобы наверстать упущенное. Любой археолог скажет вам это, у современного человека череп и мозг ничуть не лучше, чем у первобытного. Это настоящий пещерный человек, только более или менее дрессированный. Никакой существенной перемены не произошло, никакого ухода от прошлого не было. Цивилизация, прогресс — все это, как мы видим, самообман. Мы ничего не достигли. Решительно ничего! Некоторое время человек строил себе в уютном мирке своего настоящего, мирке богов и божественного промысла, радужные надежды. Это были искусственные выдумки, красивый обман. Только теперь мы начинаем понимать, до чего все это надуманно. Все это рушится, мистер Фробишер! Все вокруг нас рушится, а мы, кажется, бессильны помешать этому. Кажется, это так… И спасения не видно. Нет, сэр. Вся цивилизация была жалкой, бесполезной фикцией. И теперь это обнаружилось, слишком беспощадной была ее судьба. Ошеломляющее открытие приходится делать, сэр! И когда чувствительные, не подготовленные к этому люди, вроде нашего бедного друга Финчэттона, осознают это, они оказываются слишком слабыми и не выдерживают. Они отказываются воспринимать такой жуткий, огромный мир, как наш. Они жадно слушают всякие россказни об одержимости, о случаях помешательства в надежде узнать какой-нибудь способ изгнания дьявола, им кажется, что это принесет исцеление… Но исцеления нет. В наше время невозможно отмахнуться от действительности, приукрашая ее.
— Да, сэр! Фактам надо смотреть в глаза! — загремел Норберт. — Прямо в глаза! — Он размахивал руками и, казалось, обращался не ко мне, а к какому-то многолюдному публичному собранию. — Прошло то время, когда на людей можно было надевать шоры, чтобы они не видели слишком много… Прошло навсегда. Ни одна религия уже не вселяет в душу уверенность. Ни одна церковь не приносит утешения. С этим навсегда покончено.
— Ну и что же? — спросил я подчеркнуто спокойным тоном. Чем громче он орал, тем холоднее и неприязненней я становился.
Норберт сел и опять схватил меня за руку. Голос его стал проникновенным. Он уже не кричал, а говорил тихо и многозначительно:
— Сумасшествие, сэр, с точки зрения психиатрии — это лишь реакция бедной Природы на ошеломляющий факт. Это — бегство. Теперь интеллигентные люди во всем мире сходят с ума! Они дрожат, ибо понимают, что борьба против пещерного человека, который над нами, в нас, который, в сущности, и есть мы, это борьба против их воображаемого ‘я’. Ни от чего в мире нет спасения. Мы только воображали, будто нам удалось победить Его. Его! Зверя, неотступно преследующего нас!
Я высвободил руку движением, которое, надеюсь, показалось ему непроизвольным. У меня явилось нелепое ощущение, что я похож на свадебного гостя, схваченного Старым моряком.
— Но в таком случае, — сказал я, пряча руки в карманы и откидываясь назад, чтобы он не мог снова схватить меня, — в таком случае, что вы делаете с Финчэттоном? Что вы намерены предпринять?
Доктор Норберт развел руками и встал.
— Говорят вам, — крикнул он, словно я находился в двадцати шагах от него, — ему придется в конце концов сделать то, что должны будем сделать все мы! Взглянуть в глаза фактам! Взглянуть им в глаза, сэр! Пройти через это. Пережить, если хватит сил, или погибнуть. Сделайте, как я, приспособьте свое сознание к новым масштабам! Только гиганты могут спасти мир от гибельного возврата к прошлому, и потому мы — все, кому дорога цивилизация, — должны стать гигантами. Нам придется сковать мир, как стальной цепью, более крепкой, более сильной цивилизацией. Мы должны сделать такое умственное усилие, какого еще не бывало под небом. Воспрянь, о Дух Человека! (Он так и назвал меня.) Или ты будешь сокрушен навеки!
Я хотел было сказать, что предпочитаю поражение без шума и крика, но он не дал мне вставить ни слова.
Ибо теперь он просто-напросто бредил. На губах у него даже выступила пена. Он шагал взад-вперед и говорил, охваченный безумием.
Думается мне, что с незапамятных времен приличным людям, вроде меня, не раз приходилось выслушивать подобные бредни, но было нелепо слушать все это на террасе отеля ‘Источник’ в Пероне, над Ле Нупэ, в прелестное утро лета от рождества Христова тысяча девятьсот тридцать шестого. Он метался взад и вперед, как древнееврейский пророк. Все это, пожалуй, было бы неплохо для далекого прошлого — вся эта риторика, судьбы мира и прочее, но в современной жизни его хриплые вопли звучали неуместно. Скажу прямо: это была возмутительная неблагопристойность. Я старался не слышать и не запоминать то, что он говорил.
Отвечать ему не имело смысла. Легче было бы плыть против гигантских каскадов Ниагары.
Теперь он уже открыто уговаривал меня. Да, именно меня. Никогда еще я не слышал таких дурацких угроз. Он заклинал меня ободриться духом, чтобы спастись от Грядущего Гнева. Так он и выразился: ‘От Грядущего Гнева’. Он напомнил мне о Петре Пустыннике, который буйствовал в тихих христианских городках в одиннадцатом веке и затеял крестовые походы. Он напомнил мне Савонаролу и Джона Нокса, всех этих смутьянов, так много нашумевших в истории, но ничего не изменивших в мире, призывавших людей отдать свою жизнь, ‘все по шатрам своим, израильтяне’ — взяться за оружие, штурмовать Тюильри, разрушить Зимний дворец и совершать множество бессмысленных поступков. И все это — заметьте — в крохотном Ле Нупэ!
Он принялся перечислять зверства, убийства и ужасы, творившиеся во всем мире. Конечно, в наше время на белом свете немало кровавых злодеяний и мучений. Конечно, перспективы наши довольно мрачны. Возможно, нам предстоят жестокие войны, воздушные налеты и погромы. Но что могу сделать я? Что толку меня запугивать? При всей его пылкости нетрудно было заметить, что в нем нет уверенности, что в лучшем случае он борется с призраками идей. Всякий раз, как я пытался что-нибудь спросить, он повышал голос и осаживал меня.
— Слушайте, что вам говорят! — гремел он.
Но, как видно, сказать ему было нечего.
— В скором времени, — продолжал он, — люди окончательно лишатся покоя, уверенности, отдыха. (Слава богу, он не оказал, что я ‘живу у кратера вулкана’.) Человеку не останется другого выбора: он должен будет либо превратиться в загнанное животное, либо стать ревностным приверженцем истинной цивилизации, упорядоченной цивилизации, какой до сих пор не видел мир. Либо жертвой, либо членом Комитета общественного спасения! И я имею в виду вас, друг мой! Я говорю это вам! Вам! — И он ткнул в меня костлявым пальцем.
Так как на террасе, кроме нас, никого не было — официант ушел, — это ‘вам’ и это тыканье пальцем было совершенно излишне. Доктор Норберт был лишен чувства меры.
И все же… Как мне ни неприятно, должен сознаться, что эти два человека а конце концов загипнотизировали меня, заразили своим беспокойством и одержимостью. Я стараюсь трезво взглянуть на них, когда пишу эти строки, и вижу, как трудно мне остаться беспристрастным. Мне это удается так же плохо, как Финчэттону, когда он изливался передо мной. Не думал я, что можно подпасть под гипноз, просто сидя рядом с человеком и слушая его. Мне казалось, что при этом нужно сидеть смирно и сознательно ‘поддаваться’ гипнозу, иначе ничего не выйдет. А теперь я замечаю, что сплю уже не так хорошо, как прежде, я ловлю себя на том, что меня заботят мировые проблемы, между строками газет я читаю про всякие ужасы и сквозь прозрачную оболочку вижу иногда неясно, но порой достаточно четко лицо пещерного человека… Как это выразился Финчэттон? ‘Вздымается и в то же время по-прежнему неподвижно высится у меня перед глазами’. И должен сознаться, что я теперь не так спокойно разговариваю с людьми, как раньше. На днях я даже осмелился довольно резко перечить тетушке, что глубоко удивило нас обоих. И накричал на официанта…
Но всю серьезность положения я понял только после разговора с Норбертом. С этих пор я потерял душевное равновесие и, расставшись с Норбертом, твердо решил никогда больше не встречаться ни с ним, ни с Финчэттоном. Но семена безумия были посеяны и дали всходы. За эти два утра я успел заразиться. Зачем только, о глупец, слушал я этих людей? Теперь я уже болен.
Мне это кажется возмутительным. Зачем обрушивать на человека ужасы Каинова болота, не сказав при этом толком, что ему делать? Да, я понимаю, что наш теперешний мир скоро провалится ко всем чертям. Я вполне сознаю, что мы все еще находимся под властью пещерного человека и что он готовится снова ввергнуть нас в первобытное состояние. Удивляюсь, как я не понимал этого раньше. Мне уже является во сне исполинский череп, и эти кошмары мучительны. Но что толку говорить о них? Если я расскажу тетушке, она решит, что я спятил. Что вообще может поделать такой человек, как я?
Познать действительность, приспособить свое сознание к новым масштабам? Стать ‘исполином духа’? Ну и выраженьице! Строить новую, могучую, стальную цивилизацию на месте старой, гибнущей?.. Это мне-то?.. Но ведь я не так воспитан. Разве это для меня?
От таких, как я, этого нечего и ожидать.
Я готов поддержать все, что сулит людям надежду. Я всей душой за мир, за порядок, за социальную справедливость, за служение обществу и тому подобное. Но если от меня требуют, чтобы я думал!.. Но если от меня хотят, чтобы я решил, что мне делать с собой!..
Нет, это уж слишком.
В то утро я с большим трудом избавился от потока норбертовского красноречия. Я встал.
— Мне надо идти, — сказал я. — В половине первого я должен играть с тетушкой в крокет.
— Но что значит крокет, — крикнул Норберт нетерпеливо, — когда мир рушится у вас на глазах?
Он сделал такое движение, словно собирался преградить мне путь. Ему хотелось продолжать свои апокалиптические пророчества. Но я был сыт ими по горло.
Я посмотрел ему в глаза твердым, спокойным взглядом и сказал:
— А мне наплевать! Пусть мир провалится ко всем чертям. Пусть возвращается каменный век. Пусть это будет, как вы говорите, закатом цивилизации. Очень жаль, но сегодня утром я ничем не могу помочь. У меня другие дела. Что бы там ни было, но в половине первого я, хоть тресни, должен играть с тетушкой в крокет!

——————————————————-

Первое издание перевода: Уэллс Г.Д. Игрок в крокет. Повесть / Авториз. пер. с англ. С. Займовского, Предисл. П. Балашова. — Москва: Гослитиздат, 1938. — стр. 7-67.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека