И.Ф.Анненский — лирик, Волошин Максимилиан Александрович, Год: 1910

Время на прочтение: 16 минут(ы)
 

    Максимилиан Волошин. И.Ф.Анненский — лирик

____________________________________________________________________________
Источник: Максимилиан Волошин. Лики творчества. М.: Наука, 1988,
серия: Литературные памятники. Сост. В.А.Мануйлов, В.П.Купченко,
А.В.Лавров. С. 520-528, 760-763.
OCR: В.Есаулов.
____________________________________________________________________________

    И. Ф. АННЕНСКИЙ — ЛИРИК

‘Все мы умираем неизвестными’…
Слова Бальзака оказались правдой и для Иннокентия Федоровича
Анненского. {1}
Но ‘жизнь равняет всех людей, смерть выдвигает выдающихся’. Надо
надеяться, что так случится и теперь.
И. Ф. Анненский был удивительно мало известен при жизни не только
публике, но даже литературным кругам. На это существовали свои причины:
литературная деятельность И. Ф. была разностороння и разнообразна. Этого
достаточно для того, чтобы остаться неизвестным. Слава прижизненная — удел
специалистов. Оттого ли, что жизнь стала сложнее и пестрее, оттого ли, что
мозг пресыщен яркостью рекламных впечатлений, память читателя может
запомнить в наши дни о каждом отдельном человеке только одну черту, одно
пятно, один штрих, публика инстинктивно протестует против энциклопедистов,
против всякого многообразия в индивидуальности. Она требует одной
определенной маски с неподвижными чертами. Тогда и запомнит, и привыкнет, и
полюбит.
Быть многогранным, интересоваться разнообразным, проявлять себя во
многом — лучшее средство охранить свою неизвестность. Это именно случай
Иннокентия Федоровича Анненского, и лишь теперь для него начнется
синтетизирующая работа смерти.
И. Ф. был звездой с переменным светом. Ее лучи достигали неожиданно,
снопами разных цветов, то разгораясь, то совсем погасая, путая наблюдателя,
который не отдавал себе отчета в том, что они идут от одного и того же
источника. И надо отдать справедливость, что у Иннокентия Федоровича были
данные для того, чтобы сбить с толку и окончательно запутать каждого, кто не
знал его лично.
Вспоминаю хронологическую непоследовательность моих собственных
впечатлений о нем и о его деятельности.
В начале девятисотых годов в беседе о прискорбных статьях Н. К.
Михайловского о французских символистах: ‘Михайловский совсем не знал
французской литературы — все сведения, которые он имел, он получал от
Анненского’. Тогда я подумал о Николае Федоровиче Анненском и только гораздо
позже понял, что речь шла об Иннокентии Федоровиче.
Года два спустя, еще до возникновения ‘Весов’, Вал. Брюсов показывал
мне книгу со статьей о ритмах Бальмонта. {2} На книге было неизвестное имя —
И. Анненский. ‘Вот уже находятся, значит, молодые критики, которые
интересуются теми вопросами стиха, над которыми мы работаем’, — говорил
Брюсов.
Потом я читал в ‘Весах’ рецензию о книге стихов ‘Никто’ (псевдоним
хитроумного Улисса, {3} который избрал себе Иннокентий Федорович). К нему
относились тоже как к молодому, начинающему поэту, он был сопоставлен с
Иваном Рукавишниковым. {4}
В редакции ‘Перевала’ я видел стихи И. Анненского (его считали тогда
Иваном Анненским). ‘Новый декадентский поэт. Кое-что мы выбрали. Остальное
пришлось вернуть’.
Когда в 1907 году Ф. Сологуб читал свою трагедию ‘Лаодамия’, он
упоминал о том, что на эту же тему написана трагедия И. Анненским. {5} Затем
мне попался на глаза толстый том Эврипида в переводе с примечаниями и со
статьями И. Анненского, {6} помнились какие-то заметки, подписанные членом
ученого комитета этого же имени,- то в ‘Гермесе’, то в ‘Журнале Министерства
народного просвещения’, доходили смутные слухи о директоре Царскосельской
гимназии и об окружном инспекторе Петербургского учебного округа…
Но можно ли было догадаться о том, что этот окружной инспектор и
директор гимназии, этот поэт-модернист, этот критик, заинтересованный
ритмами Бальмонта, этот знаток французской литературы, к которому
Михайловский обращался за сведениями, этот переводчик Эврипида — все одно и
то же лицо? {7}
Для меня здесь было около десятка различных лиц, друг с другом не
схожих ни своими интересами, ни возрастом, ни характером деятельности, ни
общественным положением. Они слились только в тот мартовский день 1909 года,
когда я в первый раз вошел в кабинет Иннокентия Федоровича и увидал гипсовые
бюсты Гомера и Эврипида, стену, увешанную густо, по-старинному,
фотографиями, литографиями и дагерротипами, шкафы с книгами — филология
рядом с поэтами, толстые томы научных изданий рядом с тоненькими
‘plaquettes’ [брошюрами (франц.)] новейших французских авторов, еще не
проникших в большую публику. Наружность Иннокентия Федоровича гармонировала
с этим кабинетом, заставленным старомодными, уютными, но неудобными
креслами, вынуждавшими сидеть прямо. Прямизна его головы и его плечей
поражала. Нельзя было угадать, что скрывалось за этой напряженной прямизной
— юношеская бодрость или преодоленная дряхлость. У него не было смиренной
спины библиотечного работника, в этой напряженной и неподвижной
приподнятости скорее угадывались торжественность и начальственность. Голова,
вставленная между двумя подпиравшими щеки старомодными воротничками,
перетянутыми широким черным пластроном, не двигалась и не поворачивалась.
Нос стоял тоже как-то особенно прямо. Чтобы обернуться, Иннокентий Федорович
поворачивался всем туловищем. Молодые глаза, висячие усы над пухлыми слегка
выдвинутыми губами, прямые по-английски волосы надо лбом и весь барственный
тон речи, под шутливостью и парадоксальностью которой чувствовалась
авторитетность, не противоречили этому впечатлению. Внешняя маска была
маской директора гимназии, действительного статского советника, члена
ученого комитета, но смягченная природным барством и обходительностью.
Все, что было юношеского, — было в неутомленном книгами мозгу, все, что
было старческого, было в юношески стройной фигуре. Хотелось сказать: ‘Как он
моложав и бодр для своих 65 лет!’, а ему было на самом деле около
пятидесяти. {8}
Его торжественность скрывала детское легкомыслие, за гибкой
подвижностью его идей таилась окоченелость души, которая не решалась
переступить известные грани познания и страшилась известных понятий, за его
литературною скромностью пряталось громадное самолюбие, его скептицизмом
прикрывалась открытая доверчивость и тайная склонность к мистике,
свойственная умам, мыслящим образами и ассоциациями, то, что он называл
своим ‘цинизмом’, было одной из форм нежности его души, его убежденный
модернизм застыл и остановился на определенной точке начала девяностых
годов.
Он был филолог, потому что любил произрастания человеческого слова:
нового настолько же, как старого. Он наслаждался построением фразы
современного поэта, как старым вином классиков, он взвешивал ее, пробовал на
вкус, прислушивался к перезвону звуков и к интонациям ударений, точно это
был тысячелетний текст, тайну которого надо было разгадать. Он любил идею,
потому что она говорит о человеке. Но в механизме фразы таились для него еще
более внятные откровения об ее авторе. Ничто не могло укрыться в этой
области от его изощренного уха, от его ясно видящей наблюдательности. И в то
же время он совсем не умел видеть людей и никогда не понял ни одного автора
как человека. В каждом произведении, в каждом созвучии он понимал только
самого себя. Поэтому он был идеальным читателем.
Перелистывая немногие и случайные письма, полученные мною за эти
несколько месяцев знакомства от Иннокентия Федоровича, я нахожу такие фразы,
глубоко характерные для его отношения к слову:
‘Да, Вы будете один… Вам суждена, быть может, по крайней мере на
ближайшие годы, роль, мало благодарная’. Пишет он мне после первого нашего
свидания: ‘Ведь у вас — школа. . . у Вас не только светила, но всякое бурое
пятно не проснувшихся, еще сумеречных трав, ночью скосмаченных… знает, что
они СЛОВО и что ничем, КРОМЕ СЛОВА, ИМ — светилам — не быть, что отсюда и их
красота, и алмазность, и тревога, и уныние.
… Мысль …Мысль? …Вздор все это. Мысль не есть плохо понятое
слово, в поэзии у мысли страшная ответственность …И согбенные, часто
недоумевающие, очарованные, а иногда — и нередко — одураченные словом, мы-то
понимаем, какая это святыня, сила и красота. . .
… А разве многие понимают, что такое СЛОВО у нас? Но знаете, за
последнее время и у нас, ух! как много этих, которые няньчатся со словом и,
пожалуй, готовы говорить об его культе. Но они не понимают, что самое
СТРАШНОЕ и ВЛАСТНОЕ слово, т. е. самое ЗАГАДОЧНОЕ, может быть, именно слово
БУДНИЧНОЕ. {9}
Я не стесняюсь приводить эти слова только потому, что это ‘ВЫ’ — здесь
лишь форма выражения, а читать следует ‘я’. Это самого себя Иннокентий
Федорович под впечатлением нескольких моих стихотворений почувствовал
одиноким, себя понял осужденным на роль мало благодарную в течение ближайших
лет, себя знал носителем школы, сам сознавал, что для него внешний мир
ничего, КРОМЕ СЛОВА, не представляет, сам трепетал красотой и алмазностью,
тревогой и унынием страшных, властных, загадочных — БУДНИЧНЫХ слов.
Каким поэтом мог быть тот сложный и цельный человек, намеренная
парадоксальность речей которого была лишь бледным отражением парадоксальных
сочетаний, составлявших гармоническую сущность его природы? Это был
нерадостный поэт. Поэт БУДНИЧНЫХ слов. В свою лирику он вкладывал не
творчество, не волю, не синтез, а жесткий самоанализ…
Я завожусь на тридцать лет,
Чтоб жить мучительно дробя
Лучи от призрачных планет
На ‘да’ и ‘нет’, на ‘ах’ и ‘бя’.
… И был бы верно я поэт,
Когда бы выдумал себя. . . …
И был бы мой свободный дух
Теперь не ‘я’, он был бы ‘Бог’. . . {10}
Он не хотел ‘выдумывать себя’ и свое земное ‘я’ противопоставлял сурово
и свободно божественной своей сущности, становясь на диаметрально
противоположную точку самоутверждения, чем требования: ‘Твори самого себя в
возможном’, ‘Верой уходи в несозданное’. Для него слово оставалось сурово
БУДНИЧНЫМ, потому что он не хотел сделать его именем, т. е. одухотворить его
призывной, заклинающей силой. Его поэзия оставалась бескрылой, как
Акропольская Победа, а любовь — ‘безлюбой’. Он сам захотел и этой
‘бескрылости’ и этой ‘безлюбости’, и они дались ему большим трудом, потому
что он был рожден и крылатым и любящим.
Когда перелистываешь страницы ‘Кипарисового ларца’, {11} то
убеждаешься, что все это написано не в моменты бодрого и творческого подъема
воли, которая ушла целиком в другие работы и труды И. Ф. Анненского, а в
минуты горестного замедления жизни, в минуты бессонниц, невралгических
болей, сердечных припадков, хандры, усталости и упадка сил. Лирика отразила
только одну — эту сторону его души.
Разве, охватив взглядом всю разнообразную и богатую деятельность
Иннокентия Федоровича, можно назвать его человеком бездейственным? Между тем
в стихах — это человек, который только смотрит и мучительно-пассивно
переживает.
Лишь шарманку старую знобит,
И она в закатном мленье мая
Все никак не смелет злых обид,
Цепкий вал кружа и нажимая.
И никак, цепляясь, не поймет
Этот вал, к чему его работа,
Что обида к старости растет
На шипах от муки поворота.
Но когда бы понял старый вал,
Что такая им с шарманкой участь,
Разве петь кружась он перестал?
Оттого что петь нельзя не мучась… {12}
То, что было юношеского, гибкого, переменчивого и наивного в характере
Иннокентия Федоровича, не нашло отражения в его стихах. Но разве напряженной
прямизне его стана, за которой чувствовалась и скрываемая боль, и дряхлость,
и его негибкой голове, не поворачивавшейся в высоких воротничках,
подпиравших щеки, не соответствуют эти мучительные слова о том, что ‘обида
к старости растет на шипах от муки поворота’?
Там все, что прожито — желанье и тоска,
Там все, что близится — унылость и забвенье. {13}
Для выражения мучительного упадка духа он находил тысячи оттенков. Он
всячески изназвал изгибы своей неврастении. ‘Только не желать бы, да еще не
помнить, да еще не думать’. Сердце-это ‘счетчик муки, машинка для чудес’.
‘В сердце, как после пожара, ходит удушливый дым’.
‘О, как я чувствую накопленное бремя
Отравленных ночей и грязно-белых дней’….
… ‘И было мукою для них (для струн),
Что людям музыкой казалось’…
Воспоминанья ‘надо выстрадать и дать им отойти’.
Ничто не удавалось в стихах Иннокентия Федоровича так ярко, так полно,
так убедительно законченно, как описание кошмаров и бессонниц.
Вот он не спит в вагоне железной дороги —
… Пока с разбитым фонарем,
Наполовину притушенным,
Среди кошмарных дум и дрем
Проходит полночь по вагонам.
… И чем ее дозоры глуше,
Тем больше чада в черных снах
И задыханий и удуший,
Тем больше слов, как бы не слов,
Тем отвратительней дыханье
И запрокинутых голов
В подушках красных колыханье. . . {14}
Вот он лежит больной с ледяным мешком на голове. Опять бессонница:
Ночь не тает.
Ночь как камень,
Плача тает только лед,
И струит по телу пламень
Свой причудливый полет.
Но лопочут, даром тая,
Ледышки на голове!
Не запомнить им, считая,
Что подушек только две,
И что надо лечь в угарный
В голубой туман костра,
Если тошен луч фонарный
На скользоте топора… {15}
Вот кошмар дневной. Тоже железнодорожный кошмар импрессиониста:
… В темном зное полудней
Гул и краски вокзала…
Полумертвые мухи
На разбитом киоске,
На пролитой известке
Слепы, жадны и глухи…
Уничтожиться, канув
В этот омут безликий,
Прямо в одурь диванов —
В полосатые тики. {16}
Вот еще бессонница, комната, дождь…
Мне тоскливо, мне не вмочь,
Я шаги слепого слышу:
Надо мною он всю ночь
Оступается о крышу. {17}
Вот стук часов не дает ему спать:
Разве тем и виноват,
Что на белый циферблат
Пышный розан намалеван? {18}
Вагон, вокзал железной дороги, болезнь — все мучительные антракты
жизни, все вынужденные состояния безволия, неизбежные упадки духа между
двумя периодами работы, неврастения городского человека, заваленного делами,
который на минуту отрывается от напряжения текущего мига и чувствует
горестную пустоту, и бесцельность, и разорванность своей жизни…
Увы! Таковы были те минуты ОТДЫХА, которые он отдавал своей собственной
душе, ритму своего ‘я’.
Страшно редки в его лирике слова, выводящие из этого круга обыденности,
слова о ‘тоске осужденных планет’, {19} о том, что он любит все, ‘чему в
этом мире ни созвучья, ни отклика нет’, о том, что существует ‘не наша связь
и лучезарное Слияние’, и какие это все бескрылые, безвольные слова,
сравнительно с тою сосредоточенной, будничной силой, которая говорит в его
кошмарах. Только один Случевский (‘После казни в Женеве’) находил такие
реальные, такие мучительные сравнения, как Анненский.
У него острый взгляд импрессиониста на природу. Но импрессионист не
внутри природы — он вне ее и смотрит на нее. И. Ф. Анненский смотрит на
природу сквозь переплет окна из комнаты.
Ты опять со мной, подруга-осень,
Но сквозь сеть нагих твоих ветвей
Никогда бледней не стыла просинь,
И снегов не видел я мертвей.
Я твоих печальнее отребий
И черней твоих не видел вод.
На твоем линяло-ветхом небе
Желтых туч томителен развод. {20}
Но весна еще больше, чем осень, надрывает его душу. ‘Эта резанность
линий, этот грузный полет, этот нищенский синий и заплаканный лед’. Не
воскресение, а истлевший труп Лазаря видит он в ликах весны.
Уплывала Вербная Неделя
На последней, на погиблой льдине.
Уплывала в дымах благовоний,
В замираньи звонов похоронных,
От икон с глубокими глазами
И от Лазарей, забытых в черной яме. {21}
Даже в ясные летние вечера, среди тонких эстетических эмоций, колет
сердце все та же тоска:
Бесследно канул день. Желтея, на балкон
Глядит туманный диск луны, еще бестенной.
И в бесконечности распахнутых окон
Уже не зрячие тоскливо-белы стены. {22}
С весной у Иннокентия Федоровича были какие-то старые счеты и целый ряд
мучительных ассоциаций, главным образом с нею была связана идея смерти.
В лирике, основанной на такого рода душевных состояниях, как лирика И.
Ф., представление о смерти не может не занимать громадного места. И она
занимает его, и притом в самых скорбных и мучительных и безобразных своих
ликах: в лике трупа, панихиды, смертельной тоски, гроба, скелета. . . Он
знает тысячу интимных примет ее. У нее ‘узкий след’, она в ‘кисейной тонкой
чадре с мальвовыми полосами’, об ней говорит ‘шелест крови’, от нее ‘в
удушливом дыму вянут космы хризантем’, ‘Ужас в бледных зеркалах и молит и
поет, и с поясным поклоном страх нам свечи раздает!’. ‘Ночь напоминает
Смерть всем — даже выцветшим покровом’. Она ‘так страстно не разгадана в
чадре живой, как дым, она на волнах ладана над куколем твоим’.
Она — Смерть всюду, всегда с ним в эти тусклые, томительные,
нестерпимые минуты, которые были для него так несправедливо минутами
лирических вдохновений. Иногда с жуткой настойчивостью он начинал кликать
Смерть:
Все еще он тянет нитку
И никак не кончит пытку
Этот сумеречный день…
Хоть бы ночь скорее, ночь!
Самому бы изнемочь,
Да забыться примиренным,
И уйти бы одуренным
В одуряющую ночь! {23}
И она пришла совсем такая, какой он видел ее, какой страшился, какой
ждал, какую, верно, втайне против воли, хотел, пришла в ‘желтых парах
петербургской зимы’, ‘на желтом снегу, облипающем плиты’, подошла на улице в
один из антрактов деловой жизни, неожиданно и сразу сжала сердце одним
нажимом пальцев. И он в шубе, с портфелем в котором лежала приготовленная
лекция, что он ехал в этот день читать, мертвый опустился на ступени
подъезда Царскосельского вокзала. Полиция отвезла труп неизвестного
человека, скончавшегося на улице, в Обуховскую больницу, там его раздели и
положили его обнаженное тело, облагороженное мыслью, ритмами и неврастенией,
на голые доски в грязной мертвецкой…
… Из церкви Царскосельской гимназии, где совершалось отпевание, белый
катафалк с гробом, с венками лавров и хризантем медленно и тяжело двигался
по вязкому и мокрому снегу, дорогу развезло, ноябрьская оттепель обнажила
суровые загородные дали, день был тихий, строгий, дымчатый, земля кругом
была та страшная ‘весенняя’, с которой у него соединялся образ смерти. И
мне, следовавшему за гробом в самом конце процессии, {24} вспоминались, как
кощунственная эпитафия, как загробная клоунада, трагически-циничные стихи
покойного — ‘Черная весна’:
Под гулы меди гробовой
Творился перенос,
И жутко задран, восковой
Глядел из гроба нос.
Дыханья, что ли, он хотел —
Туда, в пустую грудь?
Последний снег был темно-бел,
И тяжек рыхлый путь.
И только изморозь мутна
На тление лилась,
Да тупо черная весна
Глядела в студень глаз —
С облезлых крыш, из бурых ям,
С позеленелых лип…
А там — по мертвенным полям
С разбухших крыльев птиц…
О люди! Тяжек жизни след
По рытвинам путей,
Но ничего печальней нет,
Как встреча двух смертей…

    ПРИМЕЧАНИЯ К СТАТЬЕ ‘И. Ф. АННЕНСКИЙ — ЛИРИК’

Опубликовано в журнале ‘Аполлон’ (1910, янв., Э 4, отд. 2, с. 11-16).
Печатается по тексту этого издания с раскрытием сокращенных написаний имени
и отчества Анненского (‘Ин. Фед.’, ‘Ин. Федор.’).
Иннокентий Федорович Анненский (1855-1909) — выдающийся поэт,
драматург, критик, переводчик Еврипида и современной французской поэзии,
филолог, педагог. Волошин познакомился с Анненским в первых числах марта
1909 г. и регулярно встречался с ним в последующие месяцы, вплоть до
скоропостижной кончины Анненского, последовавшей. 30 ноября. Встречи поэтов,
наиболее частые в сентябре-ноябре 1909 г., были связаны с подготовкой и
выпуском в свет первых номеров литературно-художественного журнала
‘Аполлон’, но, помимо общих литературных дел и интересов текущего дня,
Волошина и Анненского особенно сближала любовь к античной культуре и к
творчеству новейших французских поэтов, наследниками которых в деле
обновления поэтического слова они оба себя считали. ‘Мне радостно, что
теперь, после десятилетия в Париже, возвращаясь окончательно в Россию, я
встретил Вас, потому что увидел в Вас (а это так редко!) человека, с которым
можно не только говорить, а у которого можно учиться’, — писал Волошин
Анненскому 5 марта, на следующий день после их первой встречи (ЦГАЛИ, ф. 6,
oп. 1, ед. хр. 307). В статье ‘О современном лиризме’ Анненский анализировал
стихотворение ‘Лиловые лучи’ и на его примере пытался показать характерные
черты поэтического облика Волошина — ‘нашего молодого и восторженного
эстетика’ (Аполлон, 1909, ноябрь, Э 2, отд. 1, с. 9-10). Статья ‘И. Ф.
Анненский — лирик’ была написана Волошиным в декабре 1909 г. по заказу
редакции ‘Аполлона’ и помещена в подборке статей памяти Анненского наряду со
статьями Ф. Ф. Зелинского, Г. И. Чулкова и Вяч. И. Иванова. При работе над
ней Волошин пользовался рукописью еще не вышедшей в свет книги стихов
Анненского ‘Кипарисовый ларец’ (1910). ‘Я очень прошу Вас дать мне на
несколько дней ‘Кипарис&lt,овый&gt, ларец’, — писал он сыну покойного поэта В.
И. Анненскому-Кривичу, — т&lt,ак&gt, к&lt,ак&gt, иначе я не смогу написать той статьи,
что обещал для январского Э ‘Аполлона’. Что касается ‘трагедий’, то в этой
статье я не думаю касаться, т&lt,ак&gt, к&lt,ак&gt, думаю написать отдельно. Они мне
необходимы — но на срок более продолжительный. Мне точно так же был бы
необходим ‘Эврипид’. Но это не спешно, хотя бы очень хотелось иметь все
вместе, но с возможностью держать долго. Стихи же мне надо на 2-3 дня. Я
сделаю выписки’ (ЦГАЛИ, ф. 5, оп. I, ед. хр. 66). Своего намерения написать
впоследствии также о трагедиях Анненского и о его переводах Еврипида Волошин
не реализовал.
Подробнее о взаимоотношениях Волошина и Анненского см. в записи устного
рассказа Волошина об Анненском, сделанной Л. В. Горнунгом и Д. С. Усовым
(1924), и в комментариях к ней (Лавров А. В., Тименчик Р. Д. Иннокентий
Анненский в неизданных воспоминаниях. — В кн.: Памятники культуры. Новые
открытия. Ежегодник 1981. Л., 1983, с. 69-71, 123-126). См. также: Анненский
И. Ф. Письма к М. А. Волошину/Публикация А. В. Лаврова п В. П. Купченко.- В
кн.: Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1976 год. Л., 1978, с.
242-252.
{1}… оказались правдой и для Иннокентия Федоровича Анненского. — Ср.
рассказ Волошина об Анненском: ‘Когда я вспоминаю теперь его фигуру — у меня
всегда возникает чувство какой-то обиды, вспоминаются слова Бальзака: ‘La
gloire c’est le soleil des morts, nous mourrons tous inconnus’ &lt,’Слава —
солнце мертвых, все мы умираем неизвестными’&gt,) (Памятники культуры. Новые
открытия. Ежегодник, 1981, с. 69). Эти слова, по всей вероятности,
воспроизводят в сильно измененном виде фразу из романа Бальзака ‘Поиски
Абсолюта’ (‘La recherche de l’Absolu’, 1834): ‘La gloire est le soleil des
morts, de ton vivant, tu seras malheureux comrne tout ce qui fut grand, et
tu ruineras tes enfants’. В переводе Б. А. Грифцова: ‘Слава — солнце
мертвых, при жизни ты будешь несчастен, как все великие люди, и разоришь
детей’ (Бальзак, Опоре де. Неведомый шедевр, Поиски Абсолюта. М., 1966, с.
114).
{2}….книгу со статьей о ритмах Бальмонта. — ‘Книга отражений’ И. Ф.
Анненского, включавшая статью ‘Бальмонт — лирик’ (СПб., 1906, с. 169-213).
Брюсов поместил в журнале ‘Весы’ (Волошин ошибается, говоря, что ‘Книга
отражений’ увидела свет до возникновения журнала) рецензию К. И. Чуковского
на эту книгу — ‘Об эстетическом нигилизме’ (Весы, 1906, Э 3-4, с. 79-81).
{3}….псевдоним хитроумного Улисса… — Никто — имя, которым Одиссей
па звался циклопу Полифему (Одиссея, IX, 364-367).
{4}… сопоставлен с Иваном Рукавишниковым. — В рецензии В. Я. Брюсова:
‘Иван Рукавишников. Книга третья. Стихотворения. СПб., 1904, Ник. Т-о &lt,И. Ф.
Анненский&gt,. Тихие песни. С приложением сборника стихотворных переводов
‘Парнасцы и проклятые’. СПб., 1904′ (Весы, 1904, Э4, с. 62-63, подпись:
Аврелий).
{5}….на эту же тему написана трагедия И. Анненским. — Трагедии И. Ф.
Анненского ‘Лаодамия’ (1902), опубликованная в сборнике ‘Северная речь’
(СПб., 1906, с. 137-208), и Ф.Сологуба ‘Дар мудрых пчел’ (1906) представляют
собой обработку античного мифа о Протесилае и Лаодамии. 22 декабря 1906 г.
Сологуб писал Анненскому: ‘Раньше, чем я узнал, что Вы написали трагедию о
Лаодамии, я взялся за ту же тему. С моей стороны это было большою смелостью,
потому что я никогда не занимался изучением античной древности. &lt,…&gt,
Когда я прочел Вашу превосходную трагедию, было уже поздно бросать мою
работу: первые 2 листа были написаны совсем, а остальные — вчерне. Теперь я
беру на себя смелость послать Вам рукопись трагедии, которую я назвал ‘Дар
мудрых пчел’. Буду очень рад, если Вы пожелаете хотя бегло просмотреть эту
пьесу, и буду очень польщен, если Вы когда-нибудь, при случае, скажете или
напишете мне что-нибудь о моей работе’ (ЦГАЛИ, ф. 6, oп. I, ед. хр. 365).
Ср. с. 731 наст. изд.
{6}….том Эврипида со со статьями И. Анненского… — Театр Еврипида.
Полный стихотворный перевод с греческого всех пьес и отрывков, дошедших до
нас под этим именем. В трех томах, с двумя введениями, статьями об отдельных
пьесах &lt,…&gt, И. Ф. Анненского. СПб., 1906, т. 1. Тома 2 и 3 ‘Театра
Еврипида’ вышли после смерти Анненского (1917, 1921).
{7}….одно и то же лицо? — О множестве ‘ликов’, которые объединял в
себе Анненский, Волошин признавался в письме к нему, написанном 7 или 8
марта 1909 г. — несколько дней спустя после знакомства: ‘Вы существовали для
меня до самого последнего времени не как один, а как много писателей. Я знал
переводчика Эврипида, но вовсе не соединял его с тем, кто писал о ритмах
Бальмонта и Брюсова. Я помнил, как однажды Алекс&lt,андра&gt, Вас&lt,ильевна&gt,
Гольштейн (Вебер), говоря о Михайловском, прибавила: ‘Михайловский
образованный человек? Все, что он знал о литературе, он знал из разговоров
И. Ф. Анненского’. И конечно, этого И. ф. Ан&lt,ненского&gt, я не мог соединить с
И. Анненским, ‘молодым’ поэтом, которого Гриф со ‘строгим выбором’ печатал в
‘Перевале’. И только теперь, в мой последний приезд из Парижа, все эти
отрывочные впечатления начали соединяться, и, наконец, три дня тому назад,
они слились окончательно в конкретную личность и в цельный характер, к
которому я не мог не почувствовать глубочайшего уважения и удивления’
(ЦГАЛИ, ф. 6, он. 1, ед. хр. 307). Ср. слова Волошина об Анненском в записи
Л. В. Горнунга и Д. С. Усова: ‘В моем сознании соединилось много
‘Анненских’, которых я раньше не соединял в одном лице. Тут был и участник
странного журнала ‘Белый камень’ (редактировавшегося Анатолием Бурнакиным) и
других журналов того времени. &lt,…&gt, Все соединялось в этом чопорном
человеке, в котором чувствовался чиновник Министерства народного
просвещения. До чего было в нем все раздергано на разные лоскуты’ (Памятники
культуры. Новые открытия. Ежегодник 1981, с. 70).
{8}….ему было на самом деле около пятидесяти. — Излагаемые Волошиным
впечатления от первого визита к Анненскому (4 марта 1909 г.) дополняются его
рассказом о том, как Анненский в первый раз при нем читал стихи: ‘Выслушав
нашу просьбу — прочесть стихи, Иннокентий Федорович прежде всего обратился к
Валентину Иннокентиевичу &lt,В. И. Анненский-Кривич — поэт, сын Анненского и
велел ему принести кипарисовый ларец. ‘Кипарисовый ларец’, как теперь все
знают, действительно существует — это шкатулка, в которой Анненский хранил
свои рукописи. Иннокентий Федорович достал большие листы бумаги, на которых
были написаны его стихи Затем он торжественно, очень чопорно поднялся с
места (стихи он всегда читал стоя) При такой позе надо было бы читать
скандируя и нараспев. Но манера чтения стихов оказалась неожиданно жизненной
и реалистической. Иннокентий Федорович не пел стихи и не скандировал их. Он
читал их очень логично, делая логические остановки даже иногда посередине
строки, но делал иногда и неожиданные ударения (например как-то
по-особенному тянул союз ‘и’). Голос у Иннокентия Федоровича был густой и не
очень гибкий, но громкий и всегда торжественный. При чтении сохранялась
полная неподвижность шеи и всего стана. Чтение Иннокентия Федоровича
приближалось к типу актерского чтения. Манера чтения была старинная и очень
субъективная (говорил Иннокентий Федорович всегда как бы от своего имени),
вместе с тем его чтение воспринималось в порядке ИГРЫ, во не в порядке
отрешенного чтения, как у Блока. Чтение сохраняло бытовой характер,
Иннокентий Федорович, например, всегда звукоподражал там, где это было нужно
(крики торговцев в стихотворении ‘Шарики детские’). Окончив стихотворение,
Иннокентий Федорович всякий раз выпускал листы из рук на воздух (не ронял, а
именно выпускал), и они падали на пол у его ног, образуя целую кучу’ (там
же).
{9} ‘Да, Вы будете один ее слово будничное’. — Контаминация цитат из
писем Анненского к Волошину от 6 марта и 13 августа 1909 г. Полный текст
писем см.: Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1976 год, с.
247-250.
{10} Я завожусь ~ Теперь не ‘я’, он был бы ‘Бог’… — Цитаты из
сонета ‘Человек’ (‘Я завожусь на тридцать лет…’). Последние две строки в
основном варианте:
Но был бы мой свободный дух —
Теперь не дух, я был бы Бог. . .
(Анненский Иннокентий. Стихотворения и трагедии. Л., 1959. с. 146)
Все приводимые Волошиным цитаты — из стихотворений, включенных в
‘Кипарисовый ларец’.
{11} Когда перелистываешь страницы ‘Кипарисового ларцам… — Во время
работы над статьей (в декабре 1909 г.) Волошин пользовался рукописью
подготовленной к печати книги: ‘Кипарисовый ларец’ вышел в свет 6 апреля
1910 г.
{12} Лишь шарманку старую ~ Оттого, что петь нельзя, не мучась… —
Неточная цитата из стихотворения ‘Старая шарманка’ (‘Небо нас совсем свело с
ума…’) (Анненский Иннокентий. Стихотворения и трагедии, с. 102-103).
{13} Там все, что прожито ~ унылость и забвенье. — Из стихотворения
‘Тоска мимолетности’ (‘Бесследно канул день. Желтея, на балкон…’) (там же.
с. 98).
{14}….Пока с разбитым фонарем ~ В подушках красных колыханье… —
Неточные цитаты из стихотворения ‘Зимний поезд’ (‘Снегов немую
черноту…’) (там же, с. 130).
{15} Ночь не тает ~ На скользоте топора… — Из стихотворения ‘То и
Это’ (там же, с. 113-114).
{16}….В темном зное ~ В полосатые тики. — Неточные цитаты из
стихотворения ‘Тоска вокзала’ (‘О, канун вечных будней…’) (там же, с.
128).
{17} Мне тоскливо ~ Оступается, о крышу. — Из стихотворения
‘Октябрьский миф’ (там же с. 122).
{18} Разве тем я виноват ~ Пышный розан намалеван? — Неточная цитата из
стихотворения ‘Тоска маятника’ (‘Неразгаданным надрывом…’) (там же, с.
135).
{19}….слова о ‘.тоске осужденных планет’… — Эти слова восходят к
последней строфе рукописной редакции стихотворения ‘Дальние руки’, строфа
впервые опубликовала в кн.: Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник
1981 (с. 125). Среди выписок из рукописей ‘Кипарисового ларца’ и набросков,
сделанных Волошиным для статьи об Анненском зафиксировано — ‘В тоске
осужденных планет. . .’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 1, ед. хр. 256. л. 3).
{20} Ты опять со мной ~ Желтых туч томителен развод. — Неточная цитата
из стихотворения ‘Ты опять со мной’ (там же, с. 103-104).
{21} Уплывала Вербная Неделя ~ И от Лазарей, забытых в черной яме. —
Неточная цитата из стихотворения ‘Вербная неделя’ (‘В желтый сумрак мертвого
апреля…’) (там же, с. 103).
{22} Бесследно канул день ~ Уже не зрячие тоскливо-белы стены. —
Неточная цитата из стихотворения ‘Тоска мимолетности’ (там же, с. 98).
{23} Все еще он ~ В одуряющую ночь! — Неточная цитата из стихотворения
‘Умирание’ (‘Слава Богу, снова тень!..’) (там же, с. 142).
{24} …следовавшему за гробом, в самом конце процессии… — Похороны
Анненского состоялись 4 декабря 1909 г. на Царскосельском казанском
кладбище. ‘За гробом следовали &lt,…&gt, члены редакции художественного журнала
‘Аполлон’ — С. К. Маковский, М. А. Волошин, М. Кузмин, Е. А.
Зноско-Боровский, гр. А. Н. Толстой, С. Ауслендер и др.’ (Речь, 1909, 5
дек., Э 334). Из ближайшего круга ‘Аполлона’ на похоронах отсутствовали Вяч.
Иванов, который был болен, и Н. Гумилев, находившийся тогда на пути в
Африку.
А.В.Лавров
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека