Художественная проповедь, Меньшиков Михаил Осипович, Год: 1899

Время на прочтение: 18 минут(ы)

М. О. Меньшиковъ.

КРИТИЧЕСКІЕ ОЧЕРКИ.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Типографія М. Меркушева. Носкій пр., No 8.
1899.

Художественная проповдь.

(XI томъ сочиненій Н. С. Лскова).

I.

Въ русской литературной семь уже немного осталось художниковъ ‘золотого вка’, сверстниковъ Достоевскаго, Тургенева, Гончарова, — дотого немного, что самое присутствіе ихъ среди нахлынувшей молодежи кажется чмъ-то необычнымъ, почти мистическимъ. Какъ въ чудесной элегіи Пушкина, эти старцы могутъ на закат дней, приглядываясь къ новому, шумно выступающему на сцену поколнію, съ грустью промолвить: ‘Здравствуй, племя младое, незнакомое!.. Не я увижу твой могучій, поздній возрастъ…’ Странно какъ-то и грустно видть старому писателю загадочную, еще безымянную толпу молодежи, лзущую въ храмъ литературы, но не мене странно и удивительно видть и этой безымянной молодежи живыя, но уже вошедшія въ исторію имена, отягощенныя извстностью, имена, съ которыми связаны литературныя эпохи и перевороты, на которыя время уже успло набросить свою романтическую дымку. Такіе писатели-старцы необыкновенно интересны и присутствіе ихъ въ молодомъ обществ неоцнимо. Живые люди, они уже превратились въ миологическія существа, уроженцы иного вка, иного поколнія, они говорятъ какъ-бы изъ-за предловъ времени, изъ глубины прошлаго, изъ той для всякаго плнительной и сказочной поры, когда живы были отцы и дды, когда вмст съ нами начинался міръ. Но цнить старость, даже заслуженную старость, мы не умемъ, писатели весьма выдающіеся, замчательные и даже великіе у насъ часто выходятъ изъ моды, заживо забываются, какъ Гончаровъ въ послдніе годы или Тургеневъ. Вообще мы скупы на уваженіе: не будучи въ состояніи прочувствовать большой талантъ, принять въ себя вющую отъ него благодать, мы до тхъ поръ лишь помнимъ писателя, пока про него жужжатъ намъ критики и рецензенты. Вслдъ за ними мы въ состояніи восхититься бездарностью или поставить сапоги выше Шекспира. Вотъ именно такою жертвою забвенія является и H. С. Лсковъ, одинъ изъ крупныхъ представителей старой школы.
Собраніе его сочиненій — цлый курсъ для изученія русской жизни, яркая лтопись одной изъ самыхъ памятныхъ эпохъ нашего быта. Столь цнный и крупный вкладъ въ литературу обязываетъ пользоваться имъ и критику, и читателей. Здсь я не буду говорить о его лучшихъ романахъ и давать подробную характеристику этого выдающагося таланта. Какъ ни пріятна была-бы такая работа, я не подготовленъ къ ней. Я хочу лишь обратить вниманіе читателя только на XI томъ Лскова, ограничившись лишь нсколькими типическими чертами его дарованія.

II.

И друзья, и враги Лскова признаютъ, что онъ стоитъ особнякомъ въ литератур, что если онъ не создалъ своей школы, то и самъ ни къ какой не примкнулъ. Почти на каждомъ изъ нашихъ романистовъ вы сейчасъ-же увидите или гоголевское, или тургеневское, или толстовское происхожденіе, второстепенные таланты безсознательно копируютъ боле сильные, перенимая то, что доступно подражанію — вншнія черты. Не то Лсковъ: литературныя школы не наложили на немъ рзкаго отпечатка. Самобытный талантъ всегда выноситъ самъ изъ своей жизни, изъ непрерывнаго общенія съ людьми и природой, огромный запасъ и знанія, и развитія, и свжихъ чувствъ. Какъ дикій дубъ среди культурныхъ, изнженныхъ яблонь, рождается какъ-то самъ, изъ случайно занесеннаго въ садъ жолудя, оригинальный талантъ ростетъ безъ всякаго ухода и выростаетъ богатыремъ. Оригинальность — первый признакъ таланта, и даже великаго таланта, но лишь при условіи, если оригинальность естественна: только тогда она искренна и полна правды. Н. С. Лсковъ обладаетъ избыткомъ оригинальности, но не совсмъ естественной, переходящей въ причудливость. На творчеств этого беллетриста лежитъ какъ-бы печать ранняго Возрожденія, избытка бьющей силы при невозможности овладть ею. Типы его излишне выпуклы и рзки, языкъ излишне мтокъ и колоритенъ, это, чисто русскій языкъ, но ужь слишкомъ пересыщенный русской солью, отягощенный курьезами, обиліе которыхъ подавляетъ. Неправильная, пестрая, антикварная манера длаетъ книги Лскова музеемъ всевозможныхъ говоровъ, вы слышите въ нихъ языкъ деревенскихъ поповъ, чиновниковъ, начетчиковъ, языкъ богослужебный, сказочный, лтописный, тяжебный, салонный,— тутъ встрчаются вс стихіи великаго океана русской рчи. Языкъ Лскова, пока къ нему не привыкнешь, кажется искусственнымъ и пестрымъ. Какъ нкогда венеціанцы, длая набги на Востокъ, отовсюду привозили что-нибудь для своего собора св. Марка: то коринскую колонну, то мдныхъ львовъ изъ Пирея, то обелискъ изъ Египта, то фризъ изъ аинскаго акрополя, и какъ они, вводя постепенно вс эти драгоцнности въ составъ зданія, построили фантастическій, странный, безстильный, почти безформенный соборъ и въ то-же время своеобразный и красивый — такъ и Лсковъ въ постройк своего языка: онъ обобралъ, кажется, вс сокровищницы и кладовыя русской рчи. Стиль его неправиленъ, но богатъ и даже страдаетъ порокомъ богатства: пресыщенностью. Въ немъ, нтъ строгой, почти религіозной простоты стиля Лермонтова и Пушкина, у которыхъ языкъ нашъ принялъ, истинно классическія, вчныя формы, въ немъ нтъ изящной и утонченной простоты гончаровскаго и тургеневскаго письма, нтъ задушевной, житейской простоты языка Толстого,— языкъ Лскова рдко простъ, въ большинств случаевъ онъ очень сложенъ, хотя иногда красивъ и пышенъ. Есть любители языка коллекціонеры: какъ коллекціонеры картинъ, бронзы и т. п., они не столько дорожатъ красотою слога, сколько его рдкостностью, чмъ вычурне словцо, чмъ пестре фраза, тмъ они имъ миле. Таковъ Лсковъ какъ любитель языка, и подобные ему любители могутъ учиться у него, набирать въ немъ цлые словари. Въ особенности характерны въ этомъ отношеніи народные и бытовые разсказы Лскова, выдержанные въ строго-народномъ, сказочномъ стил. На нихъ особенно рзко видно, что кропотливая, ученая такъ-сказать, близость къ этому стилю излишня. H. С. Лсковъ превосходно знакомъ и съ архитектурою, и съ скульптурою русской народной рчи, онъ знаетъ всевозможные мотивы ея, говоры и нарчія, но когда, начнетъ самъ строить что-нибудь въ народномъ дух, то у него выходитъ какъ у талантливыхъ архитекторовъ съ русскимъ стилемъ: постройка выходитъ черезчуръ, пышная, необыкновенно причудливая и богатая, простая русская изба просто тонетъ въ ажурной рзьб, перилахъ, гребняхъ, птухахъ, ставняхъ, вышкахъ, теремахъ, и т. п. Получается нчто яркое, фантастическое и красивое, но уже какъ-бы не совсмъ русское: настоящая крестьянская изба съ соломенною крышей и бдными, еле тронутыми рзьбой ставнями, родне русскому глазу. Всякій подлинный стиль во всхъ искусствахъ долженъ быть простъ и даже бденъ формами, такъ-какъ излишнее богатство ихъ заслоняетъ основной типъ постройки. Въ этомъ отношеніи народныя сказки Пушкина или лермонтовская ‘Псня про купца Калашникова’, мн кажется, должны служить образцомъ строгой художественности народнаго языка.

III.

Я съ умысломъ остановился прежде всего на язык Лскова. Если правда, что le style — c’est l’homme, то тмъ боле это врно для писателя. Языкъ нетолько ‘орудіе мысли’, языкъ есть неотдлимая отъ нея форма, обнаруживающая всю жизнь разума, всю игру представленія. Ужь если по почерку узнаютъ характеръ человка, то по стилю — и подавно. Въ высшей степени своеобразный языкъ Лскова соотвтствуетъ оригинальности содержанія. Въ художественномъ матеріал Лскова, въ подбор типовъ и картинъ, въ ход фабулы всегда замчаются т-же наклонности автора, какъ и въ язык. И здсь то-же стремленіе къ яркому, выпуклому, причудливому, рзкому — иногда до чрезмрности, до разложенія описываемой картины. Удивительная наблюдательность и острая память художника въ Лсков постоянно граничатъ съ инстинктомъ ученаго коллекціонера. Каждое его произведеніе приподнимаетъ уголъ завсы надъ тою или иною стороною русской жизни, и эта жизнь всегда показывается въ ея доподлинномъ затрапезномъ вид, съ характерными мелочами, требовавшими нетолько наблюденія, но и изученія. Подобно Флоберу, Лсковъ хочетъ знать весь бытъ и всю обстановку своихъ героевъ до послдней черточки, стремится вооружить себя всми красками, всми средствами для своей живописи, и подобно Флоберу, погружаясь въ матеріалъ для изученія, иногда теряется въ немъ, и цли начинаютъ исчезать въ средствахъ. Сочиненія Лскова похожи на окна съ фигурными и цвтными стеклами: видимый сквозь нихъ міръ окрашенъ не совсмъ такъ, какъ въ дйствительности, а ярче и фантастичне и очертанія его невсегда правильны. Какъ Фетъ въ поэзіи, Лсковъ въ беллетристик достигаетъ своихъ эффектовъ иногда странными отступленіями отъ дйствительности, особенно рзко подчеркивающими самую дйствительность. Впрочемъ, у Лскова нтъ одной, опредленной манеры письма, вс стили и пошибы ему извстны. Какъ писатель-техникъ, онъ удивительно образованъ, но образованность его замтна, признакъ того, что она плодъ боле науки, чмъ искусства. Разносторонность Лскова отвчаетъ богатству его творчества. Сатирикъ попреимуществу, онъ большой мастеръ и въ идилліи, едва-ли у кого-нибудь, кром разв Щедрина, встрчаются столь пошлые, столь уродливые типы, но съ другой стороны припомните хотя-бы протопопа Савелія Туберозова изъ ‘Соборянъ’ или студента Спиридонова изъ ‘На ножахъ’. Самыя крайнія настроенія въ Лсков какъ-то загадочно переплетаются: тончайшій, смертельный ядъ злобы въ сатир и нжное умиленіе въ идилліи,— трезвый и черствый умъ съ самою страстною фантазіей. Можетъ быть эта-то неумренность, дкость и пряность таланта была причиной ненависти, которую питала къ Лскову критика прежнихъ лтъ. Критика эта была либеральна, она вдохновлена была чувствомъ обновленія, прогресса, освобожденія отъ ветхозавтныхъ формъ жизни, она берегла съ страшною ревностью вс проблески новизны, она защищала новые типы людей только потому, что они были новы, не разбирая, дурны они или хороши. Какъ матери милъ и дорогъ даже уродливый ребенокъ, критик освободительнаго періода были близки сердцу даже чудовищныя порожденія того времени. Достаточно было казаться непохожимъ на человка крпостной эпохи, чтобы заслужить одобреніе и критики, и большинства художниковъ. Это теченіе въ литератур до такой степени было сильно, что лишь самые независимые таланты были въ силахъ сопротивляться ему. Достоевскій въ ‘Бсахъ’, Тургеневъ въ ‘Отцахъ и дтяхъ’ и ‘Дым’, Гончаровъ въ ‘Обрыв’, нарисовали во весь ростъ весьма распространенный въ эпоху реформъ типъ нигилиста. Даже этимъ писателямъ не было прощено ихъ отрицательное отношеніе къ либеральному, какъ казалось тогда, типу, но что касается Тургенева и Гончарова — нельзя было не видть ихъ безпристрастія въ изображеніи нигилизма. Выводя Ситниковыхъ и Кукшиныхъ, Тургеневъ рядомъ ставилъ и внушительную фигуру Базарова, при всей антипатіи къ Волохову, Гончаровъ не могъ не одлить его многими хорошими чертами. Достоевскій выступилъ несравненно боле рзко, онъ осудилъ безпощадно нигилизмъ, но въ приговор его чувствовалась жалость, снисхожденіе къ жертвамъ, въ которыхъ вселились ‘бсы’. Лсковъ, мене уравновшенный, чмъ названные художники, былъ независиме ихъ и безпощадне, ополчившись на нигилизмъ, онъ уже не чувствовалъ къ нему ни капли состраданія, обрушился на него со всею злобою, какая у него нашлась, и смшалъ своихъ враговъ съ самою зловонною грязью. Мн кажется, ставить это въ вину Лскову ненужно. Какъ сатирикъ, онъ преувеличилъ и долженъ былъ преувеличить уродливыя черты нигилизма, сатира и есть преувеличеніе. Лсковъ былъ-бы виновенъ въ томъ лишь случа, еслибы опорочиваемое имъ явленіе жизни было безупречно, но этого сказать нельзя. Нигилизмъ, какъ и всякое общественное настроеніе, выдвигалъ два совершенно различныхъ типа: возвышенный и низменный, смотря по тому, захватывалъ-ли онъ добрую или злую волю. Возвышенный нигилизмъ, какъ онъ выразился въ пессимизм, въ байроновскомъ отрицаніи, въ міровой скорби Фауста — быть можетъ, не совсмъ здоровое, но вполн чистое явленіе. Такой нигилизмъ есть тоска по недостижимому идеалу, отверженіе всхъ кумировъ во имя Бога и безвыходное отчаяніе въ поискахъ этого Единаго, Вчнаго, Сущаго. Въ этомъ нигилизм, которымъ страдали самыя утонченныя натуры нашего вка, стихіей была любовь, стремленіемъ — добро. Нето представлялъ собою низменный нигилизмъ, къ сожалнію, нашедшій себ слишкомъ благопріятную почву въ нашихъ крпостныхъ нравахъ. Онъ былъ торжествомъ зла, почуявшаго свободу, возмущеніемъ укрощеннаго культурою звря въ человк. Какъ возвышенный нигилизмъ отрицалъ въ сущности только дурное, такъ низменный — только хорошее. Растлнные крпостнымъ рабствомъ до мозга костей, привыкшіе къ насилію, разврату, паразитизму, грабежу, очень многіе люди той эпохи были нигилистами гораздо ране, чмъ явилась эта кличка. Новйшіе нигилисты низменнаго, матеріалистическаго типа были столь-же циничны, распутны и жестоки, какъ и ихъ старозавтные предки. Это была та-же татарщина, только напялившая на себя фригійскую шапку. Разоблаченіе этого гадкаго перерожденія нашихъ больныхъ нравовъ было необходимо, и Лсковъ явился безпощаднйшимъ карателемъ этого явленія. Къ сожалнію, какъ сатирикъ, онъ не всегда былъ разборчивъ въ борьб, и бичи его Эвменидъ иногда падали на типы смежные, сравнительно, а иногда и вполн невинные. Я думаю, что это вещь неизбжная въ такомъ боевомъ дл какъ сатира. Трудно сохранить олимпійское безпристрастіе, когда являешься не судьею, а обвинителемъ эпохи, когда чувствуешь обязанность выставить зло жизни во всей его мерзости и поселить къ нему отвращеніе и ужасъ. Тутъ легко впасть въ односторонность и вмст съ гадкими чертами осудить и хорошія. Таково свойство сатиры, этого всегда немножко дьявольскаго рода искусства. Критика 60-хъ годовъ не поняла этого, она не могла простить Лскову его невольныхъ увлеченій, свойственныхъ природ его искусства. Она не простила ему нетолько неправды, но даже и правды, которой онъ много послужилъ.

IV.

Лсковъ цлою головою выше талантливыхъ, но не оригинальныхъ писателей, врод гг. Григоровича, Боборыкина и т. п., онъ выше даже Писемскаго въ области жанра и сатиры, хотя и Писемскій былъ безспорнобольшою силой, тоже плохо оцненной. Лскова историкъ литературы, какъ я думаю, поставитъ въ одинъ рядъ съ Достоевскимъ и Щедринымъ, съ которыми онъ иметъ столько родственныхъ чертъ. Вс три названные писателя, при наличности большого таланта, отличаются неуравновшенностью, они какъ-бы одержимы какимъ-то мятущимся, безпокойнымъ духомъ, или точне — сонмищемъ духовъ, ведущихъ нескончаемую распрю, причемъ то свтлыя, то мрачныя силы торжествуютъ. Сравните этихъ писателей съ Тургеневымъ и Гончаровымъ, этими лириками безмятежной, счастливой красоты. Они спокойны и безстрастны, какъ греческіе боги въ сравненіи съ скандинавскими богами. Достоевскій и Щедринъ — оба, преисполненные любовью, горли въ то-же время пламенемъ злобы, оба были благородны и жестоки: они были мучителями душъ во имя какого-то страшнаго долга, тягостнаго для нихъ и сладкаго. Близокъ къ нимъ и Лсковъ, котораго вс созданія отравлены этою высшею злобой, не личной, а какъ-бы міровой. Источникъ этой особенности въ Лсков хотятъ видть въ непримиримыхъ гоненіяхъ на него критики. Но это совершенно неврно. Онъ родился, непримиримымъ и еслибы, какъ Щедринъ, встртилъ рабскія поклоненія — онъ все-таки, какъ и Щедринъ, оставалсябы мстительнымъ и гнвнымъ. Вчное несовершенство жизни раздражало-бы его душу съ обнаженными нервами, не терпящими ни малйшаго прикосновенія яда, которымъ жизнь насыщена. Лсковъ всегда и непрестанно былъ въ оппозиціи, какъ и Достоевскій, какъ и Щедринъ. Сатира есть постоянная, несмолкающая, непримиримая оппозиція, и Лсковъ остался вренъ этой основной черт своего таланта. Онъ совсмъ не похожъ по типу творчества ни на Достоевскаго, ни на Щедрина, но удивительно родственъ имъ по темпераменту, что доказывается и стилемъ всхъ этихъ авторовъ: онъ у нихъ одинаково искусственный, предвзятый, насыщенный всми пряностями говоровъ и жаргоновъ. Сатира требуетъ, можетъ быть, по своей природ особаго языка: какъ яды въ организм являются продуктами распаденія живой ткани, такъ и ядъ рчи, необходимый сатирику, черпается имъ изъ элементовъ распаденія рчи, изъ выразительныхъ, причудливыхъ словечекъ, неукладывающихся въ организмъ языка. Какъ у Щедрина и Достоевскаго, у Лскова такое-же пристрастіе къ причудливому, чрезмрному, рзкому и курьезному, и какъ у нихъ — способность при случа писать и совершенно спокойнымъ языкомъ. Нкоторые романы Лскова очень напоминаютъ Достоевскаго, а многія страницы, по выдержанности, не уступаютъ лучшимъ тургеневскимъ.
Какъ крупный, самобытный талантъ, Лсковъ остается неизмннымъ до конца дней, но любопытно новое его настроеніе, которымъ проникнутъ послдній, одинадцатый томъ.
Въ жизни многихъ русскихъ писателей повторяется замчательная черта. Подъ старость, вмсто стариковской черствости въ нихъ развивается, наоборотъ, пламенный, чисто юношескій идеализмъ. Съ увяданіемъ физическаго состава, на склон лтъ, внутренній свтъ- ихъ души не меркнетъ, какъ у обыкновенныхъ людей, но какъ-бы освобожденный изъ облекавшихъ его темныхъ страстей, онъ является боле яркимъ и успокоеннымъ. Посл укрощеннаго зноя жизни, въ тишин вечерней, нашихъ писателей охватываетъ какъ-бы молитвенное настроеніе: съ особенною силою начинаетъ говорить въ нихъ совсть, жажда забытаго идеала, предчувствіе міровой тайны. Натуры талантливыя уже по природ своей религіозны: талантъ есть особый видъ религіознаго чувства, онъ есть откровеніе духа, въ природ скрытаго, его правды и красоты. Иногда этотъ поздній расцвтъ души писателей кажется реакціей, духовнымъ упадкомъ, какъ это говорили о Гогол или Л. Н. Толстомъ, но на самомъ дл это не упадокъ, а освобожденіе духа, приближеніе его къ мудрости, которая, по древнему врованію, должна увнчивать достойную старость. До сихъ поръ непонятое и не вполн понятное настроеніе Гоголя едва-ли было послднимъ фазисомъ его душевнаго развитія, повидимому, оно было только началомъ его общаго внутренняго переворота, и въ какое направленіе вылилась-бы встревоженная великая совсть этого писателя — сказать трудно. Трудно ршить и относительно Достоевскаго, чмъ разршилась-бы мучившая его тайна русской жизни, которую онъ вынашивалъ въ сердц въ послдніе годы, въ ‘Дневник Писателя’ и ‘Братьяхъ Карамазовыхъ’. Смерть застигла его на вершин развитія таланта, въ то время, когда онъ окрыленъ былъ особеннымъ нравственнымъ одушевленіемъ. То-же можно сказать и относительно своеобразнаго и страннаго, но могучаго дарованія Щедрина, и даже о нкоторыхъ выдающихся писателяхъ публицистахъ: Кавелин, Шелгунов, Успенскомъ и т. п. Изъ дйствующихъ писателей-старцевъ, достаточно указать на необычайный душевный процессъ въ Л. Н. Толстомъ.
Мн кажется, что указанную черту — осенній расцвтъ идеализма — можно наблюдать и на H. С. Лсков.
Въ послдніе годы сочиненія его теряютъ свой рзкій обличительный характеръ, сатира смягчается все чаще и чаще, какъ и у Щедрина передъ концомъ жизни, поученіемъ, проповдью добра и правды, умиленнымъ призывомъ къ согласію и миру. Нравственный подъемъ въ Лсков сказался въ сочувствіи къ ново-христіанскому идеализму и духовному возрожденію, проснулось съ новою силою вниманіе къ народной правд и народной нужд. Прежній ‘реакціонеръ’ и ‘мракобсъ’, какъ его называли, переходитъ въ либеральные журналы, становясь на защиту гуманныхъ и просвщенныхъ началъ противъ закорузлаго византизма. Конечно, никакихъ ‘утопій’ онъ не проповдуетъ, да и никогда не проповдывалъ, но какъ и Л. Н. Толстой старается пробуждать въ людяхъ ‘чувства добрыя’: въ народ — присущее ему стремленіе къ божеской правд, въ образованныхъ людяхъ — состраданіе къ народу. Въ цломъ ряд народныхъ разсказовъ Лсковъ даетъ картины жизни, проникнутой благочестіемъ, стремленіемъ къ идеалу, образцы душевнаго геройства, въ ряд воспоминаній и ‘разсказовъ кстати’, написанныхъ для образованнаго круга, онъ сообщаетъ неприкрашенную правду о народномъ гор, о вковчномъ его униженіи и нищет. Такъ подлилъ свое творчество почтенный художникъ, умудренный опытомъ жизни, просвтленный близостью заката. Въ послднемъ XI том читатель найдетъ прекрасные образцы какъ народно-нравоучительныхъ разсказовъ (‘Часъ воли Божіей’, ‘Пустоплясы’, ‘Дурачекъ’, ‘Невинный Пруденцій’), такъ и народно-бытовыхъ картинъ: прочтите превосходную ‘рапсодію’ подъ названіемъ ‘Юдоль’, которая, вмст съ ‘Продуктомъ природы’ (не вошедшимъ въ XI томъ) говоритъ нетолько о вполн сохранившейся сил дарованія этого писателя, но и о новомъ проясненіи его.
Я остановлюсь на одномъ лишь образц народныхъ разсказовъ и на одномъ очерк написанномъ для интеллигенціи. Для первой цли укажу ‘Часъ воли Божіей’, кстати какъ образчикъ мастерства Лскова въ искусственной, народно-книжной рчи. Это сказка, проникнутая самыми глубокими думами о судьб человческой, какъ она представляется цломудренному народному сознанію.
Вотъ содержаніе сказки. Король Доброхотъ видитъ, что въ его царств, несмотря на вс старанія, кривда беретъ верхъ надъ правдой. Бояре стараются отговорить его отъ грустныхъ мыслей: ‘нашъ народишко терпливый, выносливый, ему ужь не первый снгъ стелетъ головы’. Старуха-мамка совтуетъ королю спросить старцевъ божьихъ пустынничковъ, одного изъ нихъ звали Дубовикъ, лтъ за тысячу возрастомъ, другого — Полевикъ, третьяго — Водовикъ. Въ поискахъ правды нужно обращаться къ самому народу, къ первобытной человческой стихіи, слившейся съ природой и какъ природа чувствующей, чего требуетъ жизнь. Король посылаетъ за пустынниками гусляра Разлюляя-гудошника. Тотъ допытался отъ праведниковъ отвта, отчего не спорится на земл добро. Дубовикъ сказалъ: ‘Оттого, что люди не знаютъ, какой часъ важне всхъ’, Полевикъ сказалъ: ‘Оттого, что не знаютъ, какой человкъ важне всхъ’, Водовикъ промолвилъ: ‘Оттого, что не знаютъ, какое дло дороже всхъ’. Король не понялъ этихъ отвтовъ, и никто не могъ ему ихъ объяснить. Тогда, по совту, старой няньки, Разлюляй-гусляръ опять былъ посланъ разыскивать по всему свту ‘чистую жалостницу’, которая одна можетъ разгадать отвты старцевъ. Посл разныхъ приключеній, Разлюляй находитъ такую ‘жалостницу’, невинную двушку въ лсу, проникнутую любовью ко всему живущему, и та отгадала ‘дло Божіе’. Самый важный часъ — теперешній, самый нужный человкъ — съ которымъ сейчасъ дло имешь, самое дорогое дло — доброе дло, какое поспешь въ этотъ часъ сдлать этому человку. Король Доброхотъ поврилъ этой мудрости и хотлъ править по ней, да убоялся: а какъ другіе, сосдніе цари, того-же не сдлаютъ? ‘И. ршилъ, что лучше ему сидть, какъ сидлъ на престол своемъ, по старинному’, и все въ той стран не спорится и не ладится. ‘Не пришолъ еще, видно, часъ воли Божіей’. Эта сказка, при всей ея фантастичности, представляетъ какъ-бы символъ вры нравственной философіи въ ея свжей, стоической простот. Вообще народные разсказы Лскова, не будучи похожими на такіе-же разсказы Л. Н. Толстого, напоминаютъ ихъ по глубин замысла и искренности настроенія. Вспомните ‘Христосъ въ гостяхъ у мужика’. Надо замтить, что Лсковъ и въ общемъ нравственномъ міросозерцаніи давно совпалъ съ Толстымъ, или точне — пошолъ съ нимъ параллельно, охраняя даже при согласіи свою особливость. Онъ ведетъ художественную проповдь о добродтели, выдвигая множество, милыхъ, простыхъ, задушевныхъ типовъ, въ которые онъ просто, кажется, влюбленъ, влюбленъ до ревности, до потребности вцпляться съ яростью въ типы злыхъ людей, корыстныхъ и фальшивыхъ. Можетъ быть, въ этомъ и кроется, какъ у Щедрина и Достоевскаго, затаенный источникъ его сатиры.
Въ ‘Час воли Божіей’ разгадчицею жизненныхъ вопросовъ является ‘пригожая двица’, ‘глазомъ посмотришь — вкъ не забудешь, столько свтится добра изъ ней’. Этотъ женскій идеальный типъ появляется почти во всхъ разсказахъ XI тома: въ ‘Полунощникахъ’ — въ лиц купеческой дочки Клавдиньки, въ ‘Юдоли’ — въ лиц тети Полли, въ ‘Невинномъ Пруденціи’ — въ лиц Мелиты. Во всхъ случаяхъ предъ нами встаетъ чистая, безгршная женская душа, переполненная любовью къ ближнимъ, самоотверженностью и высокой мудростью.
Типъ это новый въ русской жизни, типъ крайне рдкій, но то, что существованіе его отмчено такимъ правдивымъ бытописателемъ текущей жизни, какъ Лсковъ, заслуживаетъ особеннаго вниманія. Новые люди — предвстники новой эпохи, первыя ласточки какой-то загадочной весны. Если въ трудовомъ обществ вдругъ начинаютъ размножаться люди легкомысленные, праздные бонвиваны, или наоборотъ, въ обществ безпечномъ и развращенномъ начинаютъ попадаться строгіе и честные люди — въ обоихъ случаяхъ ‘время близится’, наступаетъ новое теченіе, новая эра. Иногда, впрочемъ, отдльные признаки гибнутъ въ масс противоположныхъ, зародыши, новой эры не находятъ доброй почвы въ настоящемъ и засыхаютъ, а иногда, подобно евангельскимъ сменамъ, расклевываются птицами. Въ наши дни трудно еще судить, иметъ-ли будущность типъ новыхъ людей, выдвигаемый Лсковымъ въ лиц его героинь. Весьма возможно, что грубое себялюбіе и жажда стяжаній, овладвшіе нашимъ обществомъ возьмутъ верхъ, возможно, что новые люди окажутся столь-же немногочисленными, пропадающими безслдно въ толп, какъ немногочисленны были люди нравственнаго подвига во вс времена. Но я думаю, что несмотря на всю глубину теперешняго нравственнаго оскуднія, или даже въ силу именно этого оскуднія, возможенъ поворотъ къ лучшему. Русскій человкъ слабъ и неустойчивъ, но по природ своей склоненъ къ правд не мене, нежели ко лжи. Если теперь онъ усиленно ханжитъ и лицемритъ, тшится наживой и карьерой, презрительно относится къ страданіямъ ближнихъ, къ нравственнымъ идеаламъ, то вдь все это можетъ надость ему, опротивть, и снова, какъ въ прежніе проблески своей свободы, онъ потянется къ задачамъ справедливой, достойной жизни. Теперешніе зародыши нравственнаго движенія повторяютъ собою душевный подъемъ, уже бывалый неоднократно. Совершенно иными путями ‘новые люди’ нашихъ дней ищутъ тхъ-же идеаловъ справедливости, какъ и вс прежніе реформаторы, но начинаютъ съ преобразованія мельчайшей клточки этого общества — самого человка. ‘Нельзя изъ кривыхъ и гнилыхъ бревенъ построить хорошаго дома’ — вотъ основная мысль этого настроенія. Усовершенствуйте людей, развейте ихъ сознаніе, возмутите ихъ спящую совсть, зажгите сердце состраданіемъ и любовью, сдлайте людей несклонными ко злу — и зло рухнетъ, въ какихъ-бы сложныхъ и отдаленныхъ формахъ оно не осуществлялось — въ общественныхъ, экономическихъ, государственныхъ, международныхъ. Въ общемъ новое движеніе есть какъ-бы практическій отвтъ на безконечный споръ о томъ, что важне въ дл прогресса — учрежденія или люди. Самымъ ршительнымъ образомъ это движеніе провозглашаетъ принципъ, что начинать слдуетъ съ людей, съ усовершенствованія ихъ душъ, и все остальное къ этому приложится. При хорошихъ учрежденіяхъ возможны дурные, даже безобразные нравы: примры слишкомъ общеизвстны,— тогда-какъ при хорошихъ нравахъ дурныя учрежденія немыслимы: истинно доброе и просвщенное общество сейчасъ-же создаетъ и соотвтствующіе порядки, тогда-какъ при развращенномъ обществ самыя идеальныя установленія смняются самыми грубыми. Новые люди, о которыхъ мечтаютъ Толстой и Лсковъ, начинаютъ создавать нравственное общество начиная съ себя, съ личнаго усовершенствованія и облагороженія, и продолжая такимъ-же облагороженіемъ ближнихъ. Не вступая въ насильственную борьбу со зломъ новые люди сами никогда не длаются орудіями этого зла, т.-е. нравственно не подчиняются ему. Можетъ быть въ силу отсутствія всякаго политическаго элемента, въ силу исключительно идейнаго и нравственнаго характера борьбы съ старой жизнью типы ныншнихъ новыхъ людей въ нашей литератур являются довольно блдными. Добродтель вообще мене картинна, нежели порокъ, лишенная грубыхъ, земныхъ чертъ, сотканная какъ-бы изъ эфира, она похожа на свтлый, но неясный призракъ, недаромъ въ поэзіи демоны всегда представлены ярче и художественне ангеловъ. У H. С. Лскова, не смотря на его врожденное отвращеніе къ банальности и пристрастіе къ оригинальнымъ, даже вычурнымъ сюжетамъ, несмотря на его мастерство въ этомъ род, безгршныя ‘жалостницы’ не совсмъ жизненны, он однообразны, какъ и слдуетъ быть ангеламъ во-плоти. Какъ праведная двушка въ ‘Час воли Божіей’, такъ Клавдинька и Мелита въ ‘Невинномъ Пруденціи’ очень близки, почти тождественны, и только тетя Полли въ разсказ ‘Юдоль’ очерчена боле выпукло. Вообще этотъ послдній разсказъ (авторъ назвалъ его ‘рапсодіей’) чрезвычайно замчателенъ, и нельзя надивиться сравнительно малому впечатлнію, какое эта вещь произвела при первомъ своемъ появленіи въ печати. Подобно ‘Пошехонской Старин’ Щедрина, ‘Юдоль’ является воспоминаньями Лскова изъ его ранней яности, обработанными въ ряд художественныхъ картинъ, подобно Щедринской повсти, ‘Юдоль’, помимо автобіографическаго и литературнаго значенія, составляетъ настоящій вкладъ въ исторію провинціи Николаевскаго времени. Здсь мы лишь въ самыхъ бглыхъ чертахъ разскажемъ содержаніе этой былины, какъ образца художественной проповди Лскова по адресу интеллигенціи.

V.

Характернымъ и грустнымъ словомъ ‘Юдоль’ озаглавилъ Лсковъ свои сказанія о страшномъ голодномъ год полъ-столтія тому назадъ (въ 1840 г.), о невроятныхъ страданіяхъ, вынесенныхъ народомъ, и объ отношеніи къ этимъ страданіямъ тогдашняго образованнаго класса. Рисуется глухое время, дотого глухое, что о голод ‘могли знать лишь министры да разв сама голодающая масса’. Одно вліятельное лицо составило было тогда проектъ народнаго продовольствія, императоръ Николай Павловичъ весьма сочувственно отнесся къ проекту, и авторъ хотлъ было напечатать его, но ни одна типографія не ршилась взять рукопись для набора. Только благодаря покровительству принца Ольденбургскаго, соотвтствующія власти допустили къ печати этотъ невинный проектъ — конечно, оставшійся безъ всякаго движенія. Вотъ эту-то глухую пору и описываетъ авторъ по своимъ дтскимъ воспоминаніямъ, вынесеннымъ изъ деревеньки его родителей въ Орловскомъ узд. ‘Я предлагаю, говоритъ авторъ, только то, что могу вспомнить и о чемъ теперь можно говорить безстрастно и даже съ отрадою (?), къ которой даетъ возможность ныншній благополучный выходъ изъ угрожавшей намъ бды’. Отрады, однако, оказывается мало. Былина доказываетъ съ суровой убдительностью, до какой степени мало улучшилась жизнь народа въ послднее пятидесятилтіе. Народъ тогда, какъ и теперь, погрязалъ въ невжеств и былъ безпомощенъ противъ всякаго стихійнаго бдствія. Глубокимъ чутьемъ существа, слившагося съ природой, народъ предчувствовалъ голодъ, старухи начали видть зловщіе сны и явились ‘знаменія’ грядущей бды: подъ Благовщеніе у дьячихи, приготовлявшей черныя просфоры, ушло тсто, въ церкви бабы мыли полъ и одна изъ нихъ нечаянно просунулась въ алтарь до половины (за что потомъ ее чуть не убили), дьячекъ ‘Аллилуй’ свалился съ колокольни и расшибся. Предчувствіе не обмануло: засуха сожгла весь хлбъ. Безпомощный народъ, какъ и теперь, не имвшій никакихъ средствъ борьбы съ засухой, никакихъ запасовъ, чтобы пережить черный день,— пытался оградить себя своими средствами: стали обращаться къ колдунамъ и знахарямъ, ‘изъ которыхъ одни наводили что-то наговорами и ворожбою на листъ глухой крапивы и дули пылью по втру, а другіе выносили откуда-то свои обглоданныя избенными прусаками иконки въ лсъ и тамъ передъ ними шептали, обливали ихъ водою и оставляли ночевать на дерев, но дождя все-таки не было и даже прекратились росы’. Народъ каялся, прекращены были всякія развлеченія, ‘мужья ни за что ни про что били женъ, старики обижали ребятъ и невстокъ и вс другъ-друга укоряли хлбомъ и одинъ на другого все призывалъ ‘пропасть’:— ‘О, нтъ на васъ пропасти!’
Медленно и тяжело развертывается трагическая кар тина голода, написанная съ замчательнымъ мастерствомъ. Читатель во-очію видитъ передъ собою несчастнаго шорника Кожіёна, котораго мужики убили за то, что онъ будто-бы остановилъ тучу, бжа въ блой горячк отъ воображаемаго имъ быка, а также для того, чтобы изъ сала Кожіёна надлать чудодйственныхъ свчей, приманивающихъ дождевыя тучи… Но дождя не было, хлбъ сгорлъ, и голодный годъ пришолъ во всей своей грозной сил. Постепенно описывается въ разсказ, какъ народъ додалъ послднія крохи, какъ, превозмогая стыдъ, шолъ нищенствовать, какъ начиная впадать въ отчаяніе, продавалъ свое имущество и честь, какъ началъ воровать и доходить до крайняго зврства, до людодства — прежде чмъ погибнуть отъ голодныхъ мукъ. Въ то время не было даже той незначительной государственной и частной помощи, которую встртили наши голодные крестьяне въ послднее время. ‘Государственнымъ крестьянамъ’ что-то выдали, но только на обсмененіе,— ‘о томъ, чтобы кормить ихъ до сытости, не считали и нужнымъ заботиться: разсказывали, будто графъ Киселевъ сказалъ кому-то, что ‘крестьяне не солдаты’ и что ‘до новины они могутъ одну зиму какъ-нибудь перебиться’, и это будто-бы послужило достаточнымъ успокоеніемъ чьей-то душевной тревоги’. О мщанахъ заботы не было, такъ-какъ у нихъ неурожая быть не могло, да притомъ о нихъ было сказано, что они ‘вс воры’, и какъ воры, могутъ достать себ сами все что нужно. Крпостные были предоставлены ‘попеченію владльцевъ’… Злополучные крпостные люди были всхъ другихъ несчастне: они не только страдали безъ всякой помощи, но еще съ связанными руками и тряпицей во рту. Они даже не имли права отлучаться, и нердко ихъ жалобы и стоны принимали за грубость, за которую наказывали’. Въ лучшемъ случа помщики, ужасаясь бдствія, бжали въ города зимовать, чтобы только не слышать народныхъ стоновъ. Лсковъ съ поразительною силой описываетъ сцены гибели крестьянскаго скота отъ голодовки, страшное зрлище обозовъ, тянувшихся по дорогамъ въ вид длинныхъ вереницъ: ‘и сами взъерошенные, истощенные и ободранные, а лошади уже совсмъ скелеты, обтянутые кожей’, картины разставанія съ послдней коровой-кормилицей. Но тамъ, гд описываются собственно человческія страданія, душу сжимаетъ холодный ужасъ. ‘Съ виду даже, говоритъ Лсковъ, — пожалуй, незамтно было, что люди переживаютъ особенное страданіе: жизнь въ крестьянскихъ избахъ плелась такая-же безотрадная, какъ и всегда. Т-же стоны и кряхтнье стариковъ, неслзающихъ съ остывшихъ печей, тотъ-же дымъ и вонь, а часто и снгъ, пролзающій по угламъ, т-же слабые писки голыхъ и еще живыхъ ребятъ съ вспухшими животиками и красными отъ дыма глазами, но зимняя картина въ орловской деревн никогда и не была другою… Я ее всегда видлъ именно этакою’. Но на фон этой жалкой заурядной жизни, гд голодъ не могъ измнить къ худшему и безъ того ужасную обстановку, выдвигались все-таки отдльные случаи невыразимаго и даже крестьянами непереносимаго горя. Лсковъ разсказываетъ съ безпристрастіемъ рапсода исторію смерти хилой двочки Басенки, исторію гибели ея матери съ сынишкой, исторію хитраго помщика Алымова, который, чтобы уберечь свой посвной хлбъ отъ крестьянъ, вымочилъ его въ навозной жиж (крестьяне все-таки украли этотъ хлбъ и съли), исторію матери, зарзавшей своего грудного мальчика, чтобы накормить другихъ дтей, посл чего сама повсилась, исторію двухъ двочекъ, заманившихъ мальчика въ глухую избу и зарзавшихъ тамъ его, исторію молодой двушки, задушившей свою бабку и пр. и пр. Я не знаю, которая изъ этихъ былинъ ужасне,— вс он дотого ярки и дотого полны страданіемъ, что дйствуютъ гнетуще на душу. Господа любители сильныхъ впечатлній, ищущіе по свту чмъ-бы расшевелить ваши уснувшіе нервы! Заглядывали-ли вы когда-нибудь въ народную жизнь, подобную той, которую описываетъ Лсковъ? Вдь она и до сихъ поръ почти осталась такою-же трагической, какъ была и полъ-вка назадъ…
Сцены людодства, какъ ‘баба взяла своего грудного мальчика, дрожавшаго въ ветошкахъ’ и дала пустую грудь, какъ онъ защелкалъ губенками и запищалъ, какъ мать ‘пощекотала у него пальцемъ подъ шейкой, чтобы онъ поднялъ головку, а другою взяла ножъ и перерзала ему горло’… вс эти сцены мы обойдемъ. По деревнямъ, какъ и въ послдній голодъ, разъзжали скупщики, ‘кошкодралы’, которымъ бабы уступали за гроши и копйки все накопленное нищенское добро: пряжу, холсты и пр. Продавали кошекъ, которыхъ кошкодралы тутъ-же убивали о колесную шину или головашку саней. Этимъ-же кошкодраламъ бабы и двки продавали свои волоса и весьма часто свою женскую честь, цна на которую, за обиліемъ предложенія, пала до того, что женщины и двочки, иногда самыя молоденькія предлагали себя сами, безъ особой приплаты, въ придачу къ кошк. Множество деревенскихъ бабъ и двокъ разбрелись по городамъ промышлять собою изъ-за хлба, и ихъ сбивали на это старшіе, бывало и такъ: пошла одна молодая баба Калерка ‘у колодцевъ стоять’, и ‘воротившись, гнить стала и сидла всмъ на ужасъ въ погожіе дни на пыльной дорог безъ языка, издавая страшную вонь и шипніе вмсто крика… пока она не задавила себя поясомъ’.
Что-же длало въ то время образованное общество? ‘О такихъ длахъ, говоритъ авторъ, бывало все доводятъ господамъ, но больше только для новости и пріятнаго развлеченія,— какъ фельетоны’…
За голодомъ, какъ и въ. недавніе годы, шли повальныя болзни, которыя унесли съ собою ‘половину живущихъ и навели уныніе и страхъ на другую половину’. Больные ‘валились и мерли въ своихъ промозглыхъ избахъ безъ всякой помощи’…
Вторая половина ‘Юдоли’ разсказываетъ пришествіе какъ-бы двухъ свтлыхъ ангеловъ въ этотъ скорбный и мрачный міръ,— пріздъ въ истомленную голодомъ и тифомъ деревню тети Полли и Гильдегарды. Раскрывъ картину ужаса, сплошного ужаса, въ который способна превратиться жизнь, авторъ не желаетъ оставить читателя безъ утшенія. Онъ показываетъ, какъ немного нужно, чтобы темная бездна освтилась солнечнымъ лучомъ, какъ нетрудно, помочь народу, если искренно захотть этого. ‘Ангелъ-Утшитель’ — не видніе, не греза: каждый человкъ рожденъ былъ ангеломъ для своихъ ближнихъ и если захочетъ, то и можетъ имъ быть. Необыкновенно интересна исторія подвига этихъ двухъ прекрасныхъ женщинъ, изъ которыхъ одна, княгиня Полли, приходилась теткой автору, а вторая, англичанка-квакерша, простая гувернантка, явилась въ глуши Орловской губерніи какъ посланница старой, высокой культуры, хотя и чуждой намъ, но полной любви и благочестія. Это тотъ-же ‘новый типъ’, который проявился въ послдніе годы: вы видите, какъ старъ этотъ типъ, изъ какой старины и дали онъ идетъ.
Какъ въ ‘Пошехонской старин’ и ‘Сказкахъ’ слились вмст вс стороны таланта Щедрина, вся его нжность и весь гнвъ души, такъ и въ ‘Юдоли’ Лскова и его народныхъ разсказахъ онъ является во всеоружіи своего творчества: предъ вами строго-правдивый бытописатель, отмчающій явленія съ ученою точностью, тонкій сатирикъ — но уже какъ-бы примиренный и успокоенный, художникъ-мечтатель, страстно ищущій въ природ и воображеніи образъ идеальнаго человка, ждущій царства Божьей правды. Онъ всегда ищетъ и ждетъ, и это взволнованное ожиданіе заражаетъ читателя и волнуетъ его. Изъ чтенія книгъ Лскова вы выходите не развлеченнымъ и разсяннымъ, какъ посл большинства заурядныхъ авторовъ: его книги въ васъ вндряются и продолжаютъ жить, продолжаютъ тревожить и умилять, совершая въ глубин совсти вашей какую-то всегда нужную работу.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека