Хроника петербургского жителя, Некрасов Николай Алексеевич, Год: 1844

Время на прочтение: 59 минут(ы)
Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем в пятнадцати томах
Том двенадцатый. Книга первая. Статьи. Фельетоны. Заметки 1841—1861
СПб, ‘Наука’, 1995

ХРОНИКА ПЕТЕРБУРГСКОГО ЖИТЕЛЯ

ПИСЬМО ПЕТЕРБУРГСКОГО ЖИТЕЛЯ В ПРОВИНЦИЮ К ПРИЯТЕЛЮ

<2>

Прежде нужно рассказать историю письма. Я шел по Владимирской. Меня толкнул и обогнал человек в рыжей енотовой шубе, с лицом мрачным и озабоченным. Он бежал так скоро, что его можно было принять за должника, навострившего лыжи от мелькнувшего в стороне кредитора, и вздыхал и гневно бормотал невнятные речи. Шагах в двадцати от небольшого каменного дома, на котором между прочим находится надпись: ‘Третье почтовое отделение’, ему попался господин величественной наружности, тоже в енотовой шубе, очень хорошей. Мрачный господин с живостию снял шляпу, — из которой тотчас выпало письмо с красной печатью, — и поклонился с тою почтительною скоростию, в которой неподражаемы чиновники, хорошо знающие службу. После того он надел шляпу и продолжал свой путь. ‘Милостивый государь, вы потеряли письмо!’ — кричал я вслед ему, но мрачный господин шел так скоро, что ничего не слыхал, и через минуту скрылся в дверях почтового отделения. Между тем я поднял письмо и прочел адрес: В Р-в Б-бск, его благородию милостивому государю Калине Павловичу Кобелеву, градскому акушеру и кавалеру. Спустя минуту мрачный господин воротился, захлопал глазами, засуетился, натолкнулся на меня, чуть не сбил с ног и — не извинился. За такое оскорбление я счел себя вправе не возвратить письма и с четверть часа с непростительным наслаждением любовался, как мрачный господин метался из стороны в сторону, и еще с большим наслаждением слушал выразительные слова, которыми он журил себя за беспечность. Наконец я пришел домой, прочел письмо и рассудил, что лучше всего его послать в типографию. Вот оно:

‘Милостивый государь и любезный друг
Калина Павлович!

Жизнь человеческая подобна кораблю, обуреваемому волнами. Ничего нет изменчивее счастия человеческого. У меня был приятель, влюбился, посватался, заказал новую пару, только бы обвенчаться: идет к начальнику просить позволения, а начальник ему в ответ: ‘Можете делать, что вам угодно: вы уж больше не служите!’ Идет к невесте: по лицу так и видно, что в кармане отставка, невеста надула губки, мать прочла рассуждение о непрочности человеческих надежд в отставке, — и свадьба расстроилась! У меня был знакомый: целый век скупал разную рухлядь по базарам, столикам и ветошным лавочкам: ‘Хоть и не нужно, да дешево, — говорит, — пригодится!’ Раз идет по рынку, человек в фризовой шинели держит в руке фуляр. — Что просишь? — ‘Четвертак, ваше превосходительство!’ — Двугривенный! — ‘Маловато, ваше высокоблагородие!’ — Восемь гривен! — ‘Так и быть, для вашего сиятельства! Пожалуйте деньги!’ Мой знакомый купил фуляр. Идет да рассматривает: сердцу так весело, платок почти новый и такой хитро-узорчатый! Вдруг к нему господин почтенной наружности, в хорьковой шубе: ‘Позвольте узнать, где вы взяли фуляр?’ — Купил и очень дешево, посмотрите: новехонький! — ‘А у кого?’ — У кого? право, не знаю. Вот сейчас… в фризовой шинели… — Знакомый мой оглянулся, но уже человека, продавшего ему фуляр, нигде не было. — ‘Я вас не могу отпустить, — сказал господин в хорьковой шубе, хватаясь за рукав шинели моего знакомого. — Потрудитесь дойти со мной к надзирателю’. — А зачем бы так? — ‘Там узнаете!’ Знакомый мой хотел было отделаться, но господин в хорьковой шубе сказал, что прибегнет к помощи городового. Пришли в полицию. Дело было очень просто: при платке пропало вещей на четырнадцать тысяч. Вот поди теперь отбояривайся! Плохи шутки, когда ‘поличное’ в руках оказалось!.. У меня был родственник: он очень любил путешествовать по России и пить национальные настойки, но путешествовать и пить вместе как-то неловко, да и убыточно. Родственник мой придумал средство совместить свои два любимые наслаждения в одно: он взял несколько десятков графинчиков, каждый наполнил водкой и на каждом прилепил ярлык с названием какой-нибудь губернии, графинчики расставил по окошкам. Только что проснется и тотчас задает себе вопрос: ‘В какую бы съездить губернию?’ Положим, для начала хоть в ‘Енисейскую’, съездит в Енисейскую, через полчасика в ‘Казанскую’, через час в ‘Астраханскую’, и так в продолжение дня, не выходя из комнаты, объездит он до двадцати русских губерний, а иногда и более. Если жизнь вообще называют путешествием, то жизнь моего родственника можно было назвать путешествием по преимуществу. Так путешествовал он несколько лет сряду и был совершенно счастлив, одно немножко его беспокоило: при всей своей деятельности и неустрашимости, он не мог в продолжение дня объездить всей России, правда, бывали счастливые дни, в которые ему случалось околесить до сорока губерний, но сорок губерний не составляют еще России. Совесть и сознание своей ничтожности мучили моего родственника, не вполне удовлетворяемое чувство с каждым днем говорило сильнее. Малу-помалу мысль объездить в один день всю Россию до того овладела туристом, что он и спал и видел тот день, когда совершится его пламенное желание, — и вот великий день тот настал: родственник мой побывал уже в сорока трех губерниях и не чувствовал большой усталости, часу в двенадцатом ночи он был уже в сорок шестой, но, увы! бренное тело ему изменило: он упал и ‘испустил дух’. (Я не люблю нововведений и выражаюсь, как принято). Дюмон-Дюрвиль объездил весь свет и погиб на незначительном переезде из Парижа в Версаль. Родственник мой объездил сорок шесть губерний и погиб на пути в сорок седьмую! Смерть застала его в ту самую минуту, когда, отдав визит Костромской губернии, он приближался к своей родной — Ярославской. Счастливый в самом несчастии человек! по крайней мере умер на родине! В Ярославле хотят воздвигнуть ему памятник… Но что же такое памятник? Вознаградит ли человека памятник за несчастия и ремизы, понесенные в жизни? И разве слаще спится в могиле, над которою стоит памятник, чем в той, над которою качается плакучая ива, цветет роза и насвистывает порой залетная птица?..
Теперь скажу о себе. Счастье гонит меня беспощадно. Позавчера я играл в преферанс. Вообрази… (Здесь следует подробное исчисление обстоятельств, послуживших поводом к жалобам на изменчивость счастья, рассказывается ход игры, приводятся замечательные деления карт и пр. Все это без большой потери для читателей может быть выпущено. После нескольких раздирающих душу ‘увы’ автор письма восклицает:) Можешь представить, каково было мое положение! Схватываю шляпу и бегу на Неву, но на Неве, несмотря на позднюю пору, было так много собак и извозчиков, что я никак не мог утопиться! Нечего делать, иду домой. Вхожу в спальню: света никакого нет, а, кажется, был свет… Жена так храпит, что захрапи я так, меня, верно, взяли бы на замечание! Стал раздаваться. Поутру проспал: ‘Чаю или кофею, — человек спрашивает, — прикажете?’ — А я ему как в трагедиях: ‘яду!’ Дурак вытаращил глаза и подал графин ерофеичу. Выпил, стал бриться, так верхнюю губу чуть не насквозь и разнес… за что только счастье меня преследует?.. Взорвало меня. Налепил английский пластырь и говорю: ‘Что это у тебя, душенька, как я вчера подходил, в спальне, кажется, свет был?’ — Бога вы не боитесь, Иван Александрыч! Свет… чтоб жена ваша в пятом часу ночи имела у себя свет! — Заплакала. — Это у вас, — говорит, — темнота стояла в глазах… не знаю только отчего!.. — Слово за слово — побранились. Надо бежать вон из дома. Утром хорошо. Ну, а по вечерам? Играть— нет уж, слуга покорнейший, если б не пост, стал бы ходить в Александринский театр. Нечего делать, надо в концерты…
И вот начал ходить в концерты (здесь следует подробное описание многих концертов, но так как в нынешнем No ‘Лит<ературной> газ<еты>‘ выше Помещена уже статья о концертах, то мы принуждены &ту любопытную часть письма исключить). А! надоели концерты! Махнул рукой. Есть у меня щелкопер знакомый. — ‘Что, — говорю, — нет ли нового в литературе чего-нибудь?’ — Есть, — говорит, — ‘Юродивый мальчик’!.. а я ему: ‘Сам ты юродивый мальчик!.. Ты дельное что-нибудь говори’.— Есть, — говорит, — ‘Воскресные посиделки’, а я опять ему… Так ничего и не добился. Такая уж литература, говорит! Нет, уж мне лучше что-нибудь иностранное, говорю, и пошел иностранные газеты читать. Взял первую, да как раз и попал на масленицу. Уж таков француз: у него и в пост масленица. Нет масленицы, так он себе в газетах сочинит масленицу (по-ихнему карнавал). До сей поры еще наперерыв тамошние щелкоперы описывают карнавальные увеселения, особенно последние дни масленицы, дни шумные, когда без расчета веселятся и старый и молодой человек. Газеты с картинками представляют масленицу в разных видах, а иногда просто не поймешь, что тебе нарисуют. В каждой стране наслаждаются в масленицу по-своему. Русский человек ест блины девять раз в день и катается с гор почти совершенно без экипажа. Француз каждую масленицу потешается странным зрелищем, так что я и сказать не могу. Вот послушай, переведу:
‘Минувшая неделя (говорит один тамошний щелкопер) особенно замечательна была явлением одной важной особы, в течение двух дней эта особа посещала самые многолюдные кварталы, самые главные улицы, всюду возбуждала безмерное любопытство, осыпаема была великолепными почестями: герольды, всадники с касками на голове составляли ее свиту, без умолка бил барабан, гремела полковая музыка. Главный штаб ее состоял из греков, римлян, рыцарей, вооруженных с ног до головы, царедворцев Лудовика XIII и Лудовика XIV. Этого мало: боги и полубоги состояли в свите ее, Геркулес, Геба, Венера, Марс, Купидон, Бахус, Юнона, Минерва, Аполлон, сам Юпитер, страшный Юпитер, провожали ее, — и старый Сатурн не постыдился влезть на колесницу и взять в руки вожжи.
Другой возгордился бы такими неслыханными почестями и стал бы ожидать, что люди, желающие видеть его, сами станут сбегаться к нему, но упомянутая особа показала, что она не взыскательна насчет этикета, она лично сделала визиты знатнейшим обитателям столицы. Так, она являлась с визитом к министру финансов, к г-ну Созе, президенту палаты депутатов, к маршалу Сульту, к президенту палаты пэров, к г(осподам) Кю-нен-Гридэну и Дюшателю, но самый торжественный визит ее был в Тюльерийский замок, там-то она старалась показаться как можно любезнее и интереснее.
О какой важной особе говорим мы, спросите вы? Об особе весом в тысячу триста семьдесят килограмм, о чуде карнавала, масленичном быке (Boeuf gras). {Жирный бык (франц.).} Три дня разгуливал масленичный бык, покрытый великолепной попоной, голова его украшена была перьями и лавровым венком. Бго вели два жертвоприносителя, с дубинами в руках, покрытые по древнему обычаю тигровыми кожами. За ним следовала колесница, крытая малиновым бархатом, с позолоченными колесами, везомая четырьмя лошадьми, разукрашенными с головы до ног, на ней восседал Сатурн с своей косой. Три дня продолжалось торжество масленичного быка, оно началось в воскресенье в десять часов утра и кончилось вечером во вторник на монмартрской бойне. Служившие и льстившие быку во время могущества его съели его в бифштексе после его падения. Масленичный бык погиб, карнавал умер! Яркое солнце, лазурное небо озаряли последний день его торжества, нельзя было веселее кончить жизнь, нельзя было иметь свидетелями кончины более усердных друзей. С полудня половина Парижа расположилась у окон, чтоб видеть, как будет проходить карнавал, другая половина теснилась на улицах, все пространство от церкви Магдалины до Бастилии покрыто было народом’.
…Вот брат, Калина Павлович, и все тут. Нет, уж, видно, как несчастье, так и в иностранных газетах ничего не найдешь. Знаешь ли что? Возьму я перо, запрусь в кабинете, да начну сам сочинять. Авось, лучше напишу. А там — знакомому щелкоперу… он, глядишь, где-нибудь и напечатает… да еще, пожалуй, и деньги дадут. Можно будет пульку того… Ведь за эту дрянь, что они пишут, им, говорят, платят!’
Здесь оканчивается письмо неизвестного господина, или, так сказать, petites mis&egrave,res de la vie humaine {Мелкие невзгоды человеческой жизни (франц.).} в русском роде… Интересно знать, что-то напишет неизвестный господин? Не прислал бы в нашу газету!..

<Статья первая>
НЕСКОЛЬКО СЛОВ ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

<6>

Когда-то, помнится, в 9 No ‘Лит<ературной> газ<еты>‘, было напечатано письмо петербургского жителя в провинцию, найденное случайно на тротуаре. Письмо, если помнят читатели, заключало в себе откровенное описание приключений и неудач его автора и оканчивалось обещанием приняться за перо. Прочитав тогда это обещание, мы печатно изъявили опасение, чтоб неизвестный автор письма не прислал к нам первых плодов своего вдохновения. Так и случилось! Перед нами теперь довольно толстая тетрадь, исписанная тою же самою рукою, которою писано было письмо. При ней пришито вначале, как отношение, при котором препровождается дело из одного присутственного места в другое, письмецо следующего содержания: ‘Препровождая при сем к на-печатанию в ‘Литературной газете’ сей слабый опыт, уведомляю почтеннейше, что со временем, буде сия первая статья моя будет напечатана, то за оною последуют другие. Буде же она будет сочтена поступившею в брак, то прошу меня уведомить о том, чрез надписание на сей статье или особым письмом’. Подписано: ‘И. А. Пружинин’.
Что ж это за статья?.. Мы знаем много способов возвращать сочинителям рукописи, то есть называть этих сочинителей в глаза плохими, — чрезвычайно учтиво и ловко. Этому научила нас необходимость. Нам ничего не стоило бы возвратить обязательному сочинителю его рукопись при чрезвычайно вежливом письме, — даже сказать ему лично, что статья превосходна, но что редакция не решается печатать ее, желая, чтоб она была напечатана там, где может обратить на себя больше внимания, мы могли бы отговориться несоответственностью статьи с программою газеты, с ее духом и направлением, или значительным накоплением материалов, которое препятствует редакции поделиться с читателями ‘этою прекрасною статьею’ так скоро, как бы та статья заслуживала, и пр., и пр. И всё это было бы очень хорошо. Нет ничего неприятнее беспрестанной необходимости сказывать плохим сочинителям в глаза, что они плохие сочинители, но она имеет свою хорошую сторону: посредством ее привыкаешь, как говорится, позолачивать горькие пилюли, и — что всего утешительнее! — есть сочинители, которые от души верят всему, что говорит им журналист, возвращая статью. Зато как они разочаровываются, в какое негодование приходят, как громко жалуются на явную несправедливость и изменчивость журнальных суждений, когда тот же самый журналист, возвративший сочинителю рукопись с такою сладкою похвалою и обязательною улыбкою, встречает ее, ту же самую рукопись, явившуюся в печати отдельной книжкой,— строгим и убийственным приговором, который вошло в обычай называть ‘бранью’, хоть часто он справедлив, как сама справедливость! Тут уж никак не уверите сочинителя, что он с своим гневом не совсем прав, а журналист с своим хладнокровным осуждением не совсем виноват. ‘Да помилуйте! да он мне сам говорил совсем другое!’ — кричит сочинитель. — ‘Говорил!’ — Вот в этом-то вся загадка. Скажите на милость, что вы будете делать с человеком, который ежедневно преследует вас письмами, удостоивает ежедневного посещения вашу прихожую, в простодушной надежде застать вас когда-нибудь дома, и, наконец, как-нибудь насильно врывается в ваш кабинет, ловит и останавливает на улице, нежданно-негаданно является перед вами в маскараде, в театре? Ну, как тут не сказать сочинителю, что рукопись превосходна: ведь надо ж от него отвязаться! Но плохие сочинители ничего этого не берут в расчет, и в глазах их — журналист, который говорит им одно, а пишет другое, навсегда остается человеком, переменяющим свои мнения как перчатки. Они о том громко рассказывают и, как неотразимый пример, всегда приводят случай с их собственной рукописью. Многие при этом сострадательно пожимают плечами и восклицают: ‘О литература!’ Я тоже пожимаю плечами, но не восклицаю…
Это отступление произошло совершенно случайно, хотя, к сожалению, решительно нейдет к делу. Оно так и останется ‘отступлением’ или, если угодно, ‘вступлением’. Для ясности самого дела нужно было только сказать, что у нас есть много способов позолачивать горькие пилюли, но мы не употребили ни одного из них с г-ном Пружининым и оставили рукопись его у себя. События, которые в ней описаны, так кстати, что мы решились ее напечатать. Это, изволите видеть, дневник г-на Пружинина с того самого дня, когда потерял он письмо, адресованное к приятелю и попавшее в нашу газету, и когда он решился писать. Он описывает всё с ним случившееся до малейшей подробности. Его преимущественно занимали концерты и ссоры с женою: то и другое описано мастерски, но о концертах мы уже писали, а самое красноречивое описание ссоры с женою не может сравниться с действительною ссорою, опыт которой женатый читатель может произвесть сам во всякую пору. Стало быть, концерты и супружеские ссоры лишнее… Мы начнем именно с того времени, когда то и другое кончается: со Страстной недели. Итак, приступим…

Понедельник, 20 марта.

Вчера в последний раз ел рыбу и масло. Чудесная вещь рыба: по-моему, лучше говядины. Только дороже, а то целый век стал бы есть рыбу. Масло конопляное тоже хорошо, только голос портит и в горле как-то неловко, как много в кашу положишь. Каша лучше всего, но уж тут постное масло — извини! с скоромным вкуснее. Особенно люблю пенки. Вытащишь этак сбоку… помазал маслом, посолил… а верхняя пенка! Я всегда прошу Матрену Ивановну: ‘Прикажите, Матрена Ивановна, кухарке, чтобы жарче топила, когда у нас каша, и кашу в самый жар ставила, чтоб была пенка поджаристая’. Каша хороша тогда только, когда красна, рассыпается. Прежняя кухарка наша совсем не умела варить кашу. Зато чудесно жарила корюшку. Корюшка очень дешева бывает весной, да тогда ее есть нельзя: воняет черт знает чем.
После обеда пришел купец. ‘Так и так’, — рассказал дело. ‘Напиши, — говорит, — челобитную’. — Мошенник, по глазам видно, мошенник, козлиная борода! Дело скверное: с братом тягается. ‘Нет, — говорю, — времени не имею!’ Так нет же, пристал: ‘Я ни за чем не постою, что хочешь возьми!’ — и вынимает пятидесятную. — Подумал, подумал: ‘Приходи после Святой, — говорю, — на нынешней неделе я, братец, не могу’.

Вторник, 21 марта.

Опять чуть не поссорился с женою: привязалась, зачем я всё в окошко смотрю… А что ж больше и делать, как в брюхе ворчит… ‘Ты, — говорит, — и теперь даже рад’… ну и пошла… у ней всё одна песня: ревнует. А чего! Не на что и смотреть-то: в шесть недель только сотни три собак пробежало, да отставной солдат из соседней улицы заходил, да парные санки проехали… знаю, чьи… ох, знаю!.. зачем… Такая уж у нас улица, что на ней очень много собак и мало людей… точно не в Петербурге! Да и какая же улица: всего один дом… зато заборы чудесные… и деревья видно… лето придет, позеленеют… ‘Сказал бы тебе’, — говорю… и хотел было… да для великих дней промолчал. — Заплакала и говорит: ‘Вы, — говорит, — уж и говорить со мной не хотите!’ — ‘Не хочу, — говорю, — дайте мне покой, Матрена Ивановна: пусть я не буду сегодня грешить, я и так грешный человек перед богом’. Унялась.
Не выдержал — согрешил. Хотел есть один раз в день, поел два, а всё оттого, что Матрена Ивановна давеча меня рассердила, шибко очень бежал: проголодался. Ох, Матрена Ивановна! А совсем было лег — не спится, стал читать — не читается. Так вот и мерещится: ‘Не дожить мне до завтрашнего дня: умру я впросонках с голоду!’ Испугался, вскочил, сам побежал на кухню, да с перепуга и съел целую миску гороха, груздей соленых штук до двадцати съел, хлеба ломоть и квасу кружку хлебнул. Хорошо очень спал.

22 марта. Середа.

Очень раскаивался, как вспомнил, что вчера ночью сделал. За обедом налягу на хлеб: хлеб долго лежит в желудке, и с него не скоро проголодаешься. Каша бы еще лучше, кабы хорошенько каши поел, небось ночью бы не захотел, да без масла нехорошо… эх! Ну, да авось уж недолго… за все себя награжу… выпью водки, вендеграфу бутылку куплю… полакомлюсь ветчиной… яйцами, пасхой, — кулича с кофеем съем… чудесная штука кулич с кофеем! а за обедом напьюсь!..

23 марта. Четверток.

В баню вчера ходил. Чудесная вещь — баня. Я четыре вещи люблю на свете: тройку с колокольчиками, кашу, самовар и баню… — Ничего почти не ел. Целый день всё думал… Нет, ежели тот купец придет, я его прогоню…

24 марта. Пятница.

Чудное дело, как легко на душе — как будто и свет лучше, и люди добрее. Чувствуешь какую-то сладость, в воздухе благовоние.

25 марта. Суббота.

Случилось ужасное происшествие. Часу в двенадцатом гулял я по Невскому. Народу было множество. Солнце светило ярко, и погода была прекрасная. Встретился со мной один из моих знакомых, очень красивой наружности, добрейший и благороднейший человек, из всех каких я знаю, — в гороховом пальто, выписанном на днях из Парижа. Удивительное пальто! На внутренней стороне грудных полочек пришиты еще полочки, которые сходятся посредине и застегиваются: выходит что-то вроде жилета. Расчетлив стал нынче француз: из одного платья два делает. — Здоровы ли вы? — ‘Не совсем, грудь болит. Кроме супу ничего не ем и кроме воды ничего не пью’. —Пошли вместе. Толкуем, да вперед подвигаемся. Навстречу нам приятель красивого господина и мой тоже знакомый — большой оригинал, ходит бочком, лоб высокий: волосы напереди уж немножко того… реденьки, улыбка такая, смотрит, кажется бы, и ничего, а всё боишься, не сказал бы вдруг: ‘Какая у вас глупая рожа!’ На слова молодец, даже, кажется, сочинитель. Пошли все трое. Вдруг навстречу нам всему свету приятель, молодой человек пятидесяти девяти лет с хвостиком. Раскланялись, вытянулись в шеренгу и пошли все четверо к Полицейскому мосту. Забыл, о чем говорили. Только разговор был преинтересный, даже, кажется, назидательный: что-то касательно того, каким образом разжилась какая-то модистка, у которой сначала не было ни одного платья, кроме того, которое было на ней, да того, которое красовалось на ее вывеске. Очень много смеялись. Высокий лоб острил и часто очень удачно, он мастер острить. Попался навстречу купец в белой шелковой шляпе и оливковом бекеше, обшитом вокруг — сверху, снизу, сзади — собольей опушкой вершка в три шириною: преинтересная фигура! Все на него оборачиваются, даже некоторые улыбаются, а он себе ничего, видно, думает: ‘дураки все вы!’ или подобное что-нибудь. Попался также какой-то отставной чиновник почтенных лет, в коричневой шубе на беличьем меху. Попадалось и еще много хороших людей, да всех не пересчитаешь. Когда проходили мимо Палкина, молодой человек известных лет с хвостиком посмотрел на вывеску и вздохнул. Никто этого не заметил, кроме меня. Когда проходили мимо Излера, он опять вздохнул и так посмотрел… Против Доминика он спросил меня: ‘Не хотите ли вы есть?’ Я хотел, да смолчал, думаю: осудят, что рано так есть захотел. У Полицейского моста молодой человек известных лет уже громко изъявил желание выпить водки и закусить. Я молчал, другие также молчали. Тогда молодой человек предложил нам прослушать небольшой анекдот. Анекдот незатейливый: ‘Жил на свете один почтенный человек, который очень любил некоторого рода селянку, он ел ее каждый день и помногу, наконец однажды хватил чересчур много и умер, а селянка с того дня стала называться его именем’. Понятно, к чему клонился рассказ молодого человека известных лет: ему хотелось попробовать этой селянки и возбудить в нас то же желание. И он не ошибся. Не знаю, как другие, но я тотчас почувствовал, что для полного счастия мне чего-то недостает. Солнце светило так ярко, ни одной тучки не было на небе, ни одного кредитора не попадалось мне навстречу, ни одного пятнышка не было у меня на душе и на сапогах, тротуар был сухохонек… чего ж могло недоставать мне, кроме селянки? Я сообщил об этом занозистому человеку с высоким лбом. Он сообщил мне, что ему тоже чего-то недостает, красивый господин сказал то же. Мы долго думали, наконец догадались, что у всех нас недостает духа отказаться от предложения молодого человека известных лет, и повернули назад от Полицейского моста. Вот наконец и близко. Входим в трактир по лестнице — я, занозистый человек и молодой человек известных лет скорыми шагами, а красивый господин отстал: плетется нога за ногу. Занозистый господин обернулся и сказал: ‘Посмотрите, господа, как идет: точь-в-точь из трактира!Это было сказано очень остро, потому что мы все, даже и красивый господин, тотчас невольно захохотали, а это лучшее доказательство, что острота хороша. Пришли без дальних приключений в особую комнату. Заказали селянку. Да еще не одну. Красивый господин говорит: ‘У меня также своя есть селянка!’ и велел сделать и свою также. Лакей хлопнул глазами, как цапля, сказал ‘слушаю-с’ и ушел. Принесли водки. Молодой человек рассказал, как один чиновник умер от употребления кюмелю с ромом, и выпил две рюмки кюмелю с ромом, мы выпили без рома, закусывали икрой и семгой. Ждем полчаса — нет ни селянки, ни даже прислужника, наконец пришел прислужник. ‘Что же селянка?’ — ‘Сию минуту!’ — исчез, хлопнув глазами, и воротился через десять минут с хлебом и приборами. ‘Что же селянка?’ — ‘Сию секунду!’ И опять хлопнул глазами и скрылся. Желудок мой пришел в ярость. Но делать было нечего. С горя завернул в бильярдную.
Скучно! только и слышно: сорок один и никого! При мне маркер проиграл партию одному важному господину с благородной наружностью и пролезал под бильярдом. Это хорошее обыкновение: бедному человеку ничего не стоит пролезть под бильярдом, а между тем выиграй он — он бы получил пять рублей, а богатому человеку тоже пустяки заплатить. Это немножко развеселило. Воротился к своим. Селянки еще нет, а бутылка портеру уж стоит, и шампанское на другом столе в серебряной вазе стынет. ‘Не много ли будет, — говорю, — господа?’ Да красивый господин напомнил, что сегодня разрешение вина и елея: я и обрадовался. Наконец принесли селянку, в кастрюльке. Съели: хороша. Запили портером. Принесли другую, на сковороде: очень хороша. Когда-нибудь и ею объестся какой-нибудь гастроном и увековечит таким образом свое имя. Едим да по временам запиваем шампанским. Занозистый острит, мы туда же за ним… хохочем… весело… Никто не ожидал трагической развязки, которую судьба готовила этому случайному водевилю, ничье сердце не вздрагивало тайным предчувствием, и ни на чьем челе нельзя было прочесть и тени того беспредельного ужаса, в который судьба готовилась нас повергнуть. Так иногда небо чисто, солнце горячо и весело, вдруг, откуда ни возьмись, набежит туча, солнце спрячется, хлынет дождь, загремит гром: закрывай ставни! Я всегда закрываю ставни, когда наступает гроза…
Вдруг красивый господин, который ел с особенным аппетитом, страшно изменился в лице, вилка судорожно закачалась в его мощной руке и остановилась наконец в воздухе, приподнятая кверху. На вилке что-то качалось вроде луны в первую четверть месяца, не цветом, а по фигуре. Цвет был беловатый. В молчании красивый господин снял с вилки таинственное полукружие другою рукою и подверг долгому, внимательному рассмотрению, потом передал молча соседу — занозистому господину, занозистый передал мне, я — молодому человеку известных лет, каждый из нас рассматривал и передавал странную вещь в торжественном и мрачном безмолвии, наконец, когда очередь снова дошла до красивого господина, он поднял на вилке таинственное полукружие кверху и произнес ни громко, ни тихо, угрюмым голосом: ‘гусиная шейка!’ и все мы повторили за ним: ‘гусиная шейка’, и даже посторонние свидетели этой трагической сцены повторили голосом, выражавшим сострадательное участие: ‘Точно, гусиная шейка’, а один из них очень серьезно принялся шарить, нет ли говядины в постных щах, которые он себе вытребовал. Не оказалось.
Жене ничего не рассказал. Куда! Сказал, что встретил на Невском нужного человека и с ним все ходил да толковал о делах. Ел через силу.

Воскресенье, 26 марта.

Чудное дело, какими чувствами наполняется душа в эти торжественные часы, когда с минуты на минуту ждешь — вот грянет колокол, возвещающий радость величайшую и всеобщую! Куда спать! Если б даже и не грешно было спать, никогда бы человек не заснул в эту ночь, потому что множество мыслей не мелочных, не ежедневных, но каких-то особенных, так что я и описать не умею, приходит в голову. Сидишь и думаешь, всё думаешь, думаешь… Грешные, все мы грешные люди! Нет в нас этого, чтобы почаще думать о небе и о всем том… молиться… нет! погрязли мы в суетах и думаем только об одних суетах, глупостях, тешим плоть свою, не заботясь о душе… И так всё думаешь, думаешь… даже слеза прошибет, и слово даешь сам себе быть благороднее, лучше… Великие минуты!
Молился у Владимирской. У!.. что только и за теснота: яблоку негде упасть… Ну да и винить некого: никто не враг душе своей, всякий хочет в такой великий день помолиться. В Петербурге, оно правду сказать, не то чтобы в Москве, и церквей не так много, да ведь еще давно ли и сам-то Петербург основался? Если всё будет в нем так прибывать, как доныне прибывало, так он Москву в 50 лет превзойдет.
Часу в пятом пришли домой. Закусывали с женою, да еще родственник бессемейный пришел… Плохо в этот день бессемейному человеку… Один, во всем один… Один ступай в церковь… один садись за стол… не с кем разделить радость. Грешный человек, лишний стакан выпил.
Скажите, пожалуйста, скоро ли человек будет умнее? Вот наступит первый день великого, торжественнейшего праздника. Сидеть бы дома, провесть его в кругу семейном, в приличных разговорах, — так нет! поезжай с поздравлениями! Оно, конечно, нельзя: уважение дело великое. Да зачем же человек не придумает как-нибудь, чтоб доказывалось оно другим образом? Да я бы первый лишних в год пять раз продежурил, только не тронь меня в праздник! Я из праздников только и живу на сем свете. В будни я… да что много говорить, в будни меня и на свете нет… Оно, конечно, придумали хорошо: заменять визиты печатным объявлением при пожертвовании в пользу детских приютов… Хорошо, да только для тех, для кого всяческое хорошо. А наш брат попробуй-ка… У! скажут: уж он нынче вот как! Денежки завелись и амбиции много: лень самому съездить! Печатно изволит поздравлять, к князьям и генералам в товарищи в печати залез… Нечего делать, для всякого случая лучше самому съездить, с швейцаром раскланяться, камердинеру сунуть… Ох! эти швейцары и камердинеры!.. Вытянется да так на тебя и смотрит… Дать жалко и не дать жалко… то есть не жалко… а так… не ровён гусь… Глядишь: полтинником меньше в кармане… А всё за что? Да так! посмотрел на жирную рожу, да расписался на листе скверным пером… как самая последняя спица… даже росчерк при фамилии боишься употребить… К другому — та же история, к третьему — та же! А впрочем, что много толковать, что жаловаться, когда так во всем свете. Одно досадно: дороги извозчики… как раз дневное содержание прокатаешь… да, глядишь, и мало еще… а дорога! Скажите, пожалуйста, что это в Петербурге за дорога бывает в Святую! Ни на санях, ни на дрожках, ни пешком, ни верхом! Ездил я много по разным губерниям, даже по проселочным дорогам в весенние разливы таскался… Куда! и подобия нет! Держишься на дрожках, трясешься, как испуганный жид, да думаешь: вот тряхнет и пополам тебя перехватит! На санки сел: уж и не думай обедать! Грязи столько в рот навалит, что как ни отплевывайся, а все сыт будешь… А на платье, а по лицу… Меня уже пятнадцать лет никто по лицу не бил… а сегодня такую затрещину съел… тысячи рублей не взял бы!
А всё-таки ездил. Прежде всего, разумеется, по начальству. Для краткости приведу здесь стихи одного моего знакомого щелкопера: точь-в-точь про меня писано!
Я с час пред умывальником
Мучительный провел,
Когда с своим начальником
Христосоваться шел,
Умылся так рачительно,
Чуть кожу не содрал,
Зато как снисходительно
Меня он лобызал!
Дал слово мной заботиться,
Жал руку горячо,
А я его, как водится,
И в щеку и в плечо!
Вот жизнь патриархальная,
Вот служба без химер.
О, юность либеральная!
Бери с меня пример!
Я нарочно все в подробности бессемейному родственнику рассказал… ‘Вот, — говорю, — учись, как жить на свете, пример у тебя в глазах, а будешь важничать, нос поднимать… ты что за штука такая?., с чего тебе нос поднимать?’ И много я еще ему говорил… Я люблю, чтоб и другому было… не всё же себе одному… — ‘Благодарю, — говорит, — дядюшка! благодарю…’ — и слезы в глазах… нагнулся… и чмок меня в руку. Мальчишка способный. Будет прок!
Сели обедать. Что было после обеда — ничего не припомню.

Понедельник, 27 марта.

…Сегодня пришел тот купец… принес голову сахару и фунт чаю… Хотел настоять, чтоб назад взял, да не успел: только похристосовались, он и тягу… яйцо чудесное дал: развинчиваю — три золотых. Ну что будешь с ним делать! Разве ведь я просил? Отослал бы всё обратно, да не знаю, где он живет…
Вечером играл в преферанс. Выиграл 124 поэня. Жене сказал 71. Агапопит Стахич играл семь в червях и был без пяти.

Вторник, 28 марта.

Целый день шатался по балаганам. Глазел на вывески. С ледяной горы прокатился. Чего, подумаешь, не выдумает человек! Весной ледяные горы! Да ведь как хитро сделаны: накрыты во всю длину и с боков парусиною, чтоб солнце не действовало на лед… а всё прочее, как и всегда. Мне, признаться, совестно было прежде кататься… Ну, как бы то ни было: всякий видит, сидит Иван Александрыч на салазках и едет с горы! Как-то и вид неприличен… Опять же, я хоть не велика птица… ну да тоже подчиненные есть… два, три… какой же, возьмите, пример?.. А тут дело закрытое: сел себе, да поехал… никто не видит тебя… Да еще то ли? Глядишь… а этак за тобой или впереди тебя едет… Ну, понимаете?.. Можно и глазки сделать… дело закрытое… Эх, кабы было свободное время! написал бы целый роман и назвал бы ‘Под парусиной’ — то-то бы вздору нагородил! Ремесло сочинителя начинает мне с каждым днем больше нравиться: можно врать, что угодно…
На Исакиевской площади все как всегда в таких случаях. Огромные балаганы, качели, железная дорога, пряники, орехи, красные самовары и красные рожи. Поют, перекликаются, катаются, качаются, бранятся, щелкают орехи и громко хохочут. Я ходил только в три балагана: к Сулье, к Легату и к Родольфу. На что не ухитрится человек! Посмотрели бы вы, какую чертовщину показывает Родольф… А ведь, я уверен, всё штуки, не больше, как штуки… Ну, где ему, в самом деле, что-нибудь сверхъестественное представить… А хорошо! Только много очень уж говорит. Сидит подле меня офицер. — А для чего, — говорю, — так много он говорит? — ‘А вот видите, — говорит, — чтобы тем временем штуки свои приготовить’. — Так-с, покорнейше благодарю. Я сам то же думаю. — Умный, должно быть, человек, офицер… Хороша штука с платками… просил и у меня платок… Я было и вытащил… глядь… за одно табак не люблю: беспрестанно переменять платки надобно! Посмотрели бы вы, как из платков зонтик вышел. Умора! Много любовался я также мальчишкой. Бестия, не больше как пятнадцати лет… а так с французского переводит… и рожи такие строит… остроумие ему нипочем… и хорошо… хоть сейчас в иной водевиль… А кто знает? Подрастет, может, и будет водевили строчить… Вот сам я никогда не думал, а на днях сочинил водевиль! У меня действующие лица очень хорошие: мебельный мастер Иван Каблуков, Севрюга Степановна Моржова, вдова девяноста трех лет, Правдюков, купец, торгующий хреном, Настя, влюбленная в Каблукова. Очень смешно будет, когда Правдюков предложит Насте в приданое тысячу корешков хрену… Как думаете?..
Сулье особенно хорошо представлял по вечерам. Публики сбиралось тьма-тьмущая. Удивительно! Ну, положим еще мужчина туда и сюда: на двух .лошадях стоит, третья так в середине бежит. А женщины-то как!.. Зато, впрочем, что и за женщины: не чета Матрене Ивановне! Матрена Ивановна умеет только чулок вязать да браниться. Эх! черт дернул меня вступить в брак! Поверите ли? даже в праздник всё ворчит!
У Легата не досидел: штука старая. Видел прошлого года!

Середа, 29 марта.

Что было сегодня, даже страшно описывать… Воротился домой на рассвете…

Суббота, 1 апреля.

Три дня сидел дома: жена никуда не отпускала.
Был на балу в клубе Соединенного общества. Очень много было народу. Проиграл в преферанс пятнадцать рублей…
Услышал там печальную весть. Наш казначей, Андрей Петрович, скончался на третий день… Говорят, вдруг насел на яйца и пасху. Добрейший человек! Помогал, говорят, бедным и жалованье вперед иногда чиновникам выдавал… Справедливо, никогда добродетель не остается без награждения: в такой день не каждому доведется скончаться!

Воскресенье, 2 апреля.

Писал купцу челобитную.

Понедельник, 3 апреля.

Был в театре. Давали новое сочинение Кукольника ‘Боярин Федор Васильевич Басенок’. Прекрасная вещь! В первом действии так еще ничего, а во втором тюрьма… Басенок в цепях… в тюрьму приходит дурак… и говорит, что Шемяка у Басенка Наташу отбил. Цепи каким-то манером разбили, и Басенок в красной рубашке вбежал в спальню к Наташе… Шемяка спрятался… А Басенок на Наташу обухом. Много видел я басенок, а такой не видал. Однако ж Наташа осталась жива. Публики было множество: полон театр, сочинителей разных тут видел… ходят, хлопают, шушукают… видно, что умные люди. Автора вызвали. Я тоже кричал. Он прямо так мне и поклонился. Отличная драма! {Нет нужды замечать, что это личное мнение г-на Пружинина. Что собственно сами мы думаем о новом произведении г-на Кукольника — читатели узнают из следующего No ‘Литературной газеты’, где будет помещен об этой драме подробный отчет. (Примечание в ‘Литературной газете’.)}

* * *

Этим оканчивается присланная к нам ‘Хроника’. Здесь так подробно описано всё, что занимало в последнее время петербургскую публику, что мы с своей стороны не находим нужным ничего прибавлять. На сцене нашей готовится еще несколько новостей, но об них поговорим в следующем нумере… Говорят, г(оспода) Ободовский и Полевой написали по новому ‘драматическому представлению’. По старому обычаю мы сберегли эту десертную новость к концу и ею заключаем нынешний фельетон…

<Статья вторая>1

1 Помещаем это письмо г-на Пружинина без всяких предисловий. Читатели, вероятно, довольно уже ознакомились с его автором по последнему нумеру ‘Лит<ературной> газеты’. (Примечание в ‘Литературной газете’.)

<13>
Четверток, 6 апреля.

Прочитал свою статейку в ‘Литературной газете’… Насилу узнал. Мои мысли, а слог… всё решительно переделали. Даже многие мысли хорошие выкинули… Да еще с претензиями: мы, говорят, могли бы и возвратить, а кто же просил не возвращать? ну, возврати! не испугаются! кланяться не станут! Так меня взорвало. Хожу по комнате и дышать так тяжело… а уж как же бранился… Икнулось, я думаю, им!.. Что это за странная вещь?.. Я прежде думал, так, ничего… написал… напечатал… прочел… бросил и позабыл. Так нет, есть чувство какое-то странное… Вышла газета: так рука и дрожит… читаешь, читаешь, читаешь и… от улыбки воздержаться не можешь. Даже стыдно становится! Ну, знаете, посторонние люди ходят… Вхожу в кондитерскую: два офицера стоят друг против друга и хохочут… В руках у одного газета. Гляжу: открыта на моем сочинении… хохотали, хохотали, вдруг один ударил по листу пальцем и говорит: ‘Ай да гусиная шейка! Молодец сочинитель!’ А другой: ‘Умный, должно быть, и презабавный человек’. Не поверите, так сердце и екнуло. Как-то весь странно затрясся, жарко стало внутри… чуть не сомлел… и улыбка такая явилась… душа просто выпрыгнуть хочет… так вот и позывает обнять их, заговорить, сказать: ‘а знаете, господа, ведь это я сочинил? ей-богу, я, Пружинин… Не хотите ли бутылку шампанского?’ И хотел было всё сказать, и шампанского бутылку вытребовать, да думаю: и в погребе, говорят, стоит три рубля серебром, а здесь что же сдерут? И знаете ли? самому ничего: сдери хоть двадцать рублей… жалеть бы не стал… лучше бы в чем другом себе отказал… с такими людьми… да… эх, Матрена Ивановна! Матрена Ивановна!.. ведь я за вами, Матрена Ивановна, меньше пуста приданого взял, сами знаете… А теперь за добродетель свою и терпи. Не могу я своими деньгами распорядиться, бутылку шампанского в год с умными людьми выпить. Бог вам судья, Матрена Ивановна! Так и ушли… Хотел рассеяться, сыграть партию, иду мимо стола… Нет, рука так и протянулась к газете. ‘Чем, думаю, они тут восхищались?’ Сел и начал читать. ‘Этим?’, или ‘этим?’, или ‘вот этим?’, да так всю статью с начала до конца и промолотил… разумеется, про себя. И, верите ли, всё совершенно за новое показалось… новые красоты отыскал… и уж теперь всё кажется хорошо, не то, что давеча… нет, нет, да и подумаешь: ‘Какую я дрянь настрочил!’ Уж дочитал, а всё держу газету, припоминаю, да улыбаюсь… Не поймешь, что в душе делается… Нет, воля ваша, приятно, очень приятно что-нибудь сочинить… Подходит какой-то ко мне господин… Так и видно, что пороху не выдумает… взял газету… читал, читал, читал… и всё какие-то гримасы делает… Кинул газету, встал и говорит: ‘Гр-я-зно’… — Отчего же, милостивый государь, — говорю, — грязно? — ‘Оттого, что видно какой-то дурак писал!’ — Дурак, — говорю, — дурак, — и раз пять повторил — дурак… да поправился наконец. — Так вы думаете, — говорю, — а другие, напротив, другое совсем говорят: вот сейчас два офицера… умные люди… — ‘Что они знают! — говорит, — сочинитель — видно с первой страницы — не знает большого света… На кой черт,— говорит, — описывать дворников, водовозов… что они, важная вещь, что ли? да еще заставляют читать благородных людей… стыдились бы и печатать-то!…’ Дурак, а ведь правду сказал… Я в первую минуту было и против него: ну, как бы то ни было, дураком меня в глаза назвал… а потом, как простыл, так и вижу, что он тут прав. В самом деле, стоит ли дворник какой-нибудь, чтобы об нем книгу писать… даже наш брат, мелкий чиновник?., кабы я знал большой свет, тотчас бы описывать стал большой свет… по крайней мере тут люди… есть о чем говорить… Не хотел было ничего посылать в ‘Литературную газету’. Нет, думаю, ни за тысячу! Не умничай!.. Да прихожу домой: прислали билет и вышедшие нумера при билете… Спасибо. Целый год буду даром чтением наслаждаться. Жаль, что жена никакой не имеет страсти к литературе: тоже могла бы даром читать.

Пятница, 7 апреля.

Сегодня весь день спорил с женой: нанимать дачу или не нанимать? Она говорит — да, а я — нет. К вечеру заплакала навзрыд: для всех, говорит, лето красное наступает, а для нас и летом зима. Принужден был согласиться. А чего? Правду сказать, так мы и зимой-то на даче живем: совестно признаться, где имеем квартиру. Да и что хорошего в даче? Жили мы третьего года: у меня сделалась гриппа, у Матрены Ивановны на руке рожа. Прежде бранились между собой, а тут каждый день, чуть проснемся — я ну бранить гриппу, Матрена Ивановна рожу: только и удовольствия. С доктором познакомились. Доктору хорошо… он к тебе войдет… и рукавчики у него белые… и бакенбарды закручены… и походка такая… плывет, не идет, голос — гармония… А ты ему дай: он тебе даром прописывать не обязан… и в аптеку за лекарство деньги пошли. Славное дело докторская должность! Я вот всегда говорю Матрене Ивановне: ‘Уж как вы хотите, Матрена Ивановна, а одного сынишку — пущу в доктора, другого — куда ни шла! будь по-вашему — по ученой. Ученая часть тоже хороша… на ногу никто не наступит, и по улице идет… пуговицы… всякий видит: ученая птица… В класс пришел: за уши… на колени… прошелся, нюхнул табаку… спросил урок, посердился… баста! На частный урок пришел… с мальчишкой там потолковал о том, о другом… мальчишка глуп: ври ему, что взбредет на ум… он глядит тебе в глаза, да думает: ‘Как бы тебя нелегкий унес поскорее!’ А есть и такие: сам тебя выучит отца проводить: расскажи ему, как там Сулье на трех лошадях скакал… как девица Ангелика де Бах с лошади упала… А чуть за дверьми шум, принимай серьезную рожу, и он тебе как ни в чем не бывало: ‘Александр Македонский, покорив Великобританию…’ ну и так далее… Папенька вошел… ‘Да вы не очень мучьте его, — говорит, — у него комплекция слабая… ребенок совсем от наук похудел… Уж сделайте милость… Я вас буду отдельно благодарить’. — Хорошо-с. Деньги взял и ушел… до свидания… Славное житье. Бй-ей, сам бы сейчас пошел учить, да диплома у меня нет и физиономия такая, кажется, ничего… а между тем дрянь дрянью… Другой бестия чрезвычайная, а посмотришь: важность такая, что-то внушающее… добродетель написана на лице… уважение невольное чувствуешь… всякий к нему… где бы другому рубль, ему два… ну, нельзя: так глядит… А другой… Я вот про себя скажу… Кажется, и нос да месте и не так, чтобы очень велик… и манжеты нарочно ношу… А не то, совершенно не то! Сам чувствую, вижу. К зеркалу подойдешь: кажется, верно показывает… и лоб открою, и мину такую сделаю… куда! Даже сам к себе уважения не почувствую… У нас на службе говорят, будто я похож на козла. Не может быть! Врут, зубоскалы! Положим, ноги тонкие и подбородок очень уж вострый, да ведь всё же я человек: у меня и нос, и глаза, а рогов нет… А хорошо иметь этакую открытую, внушающую физиономию: и на улице иной тебе посторонится, и проситель не посмеет в руку сунуть мелкую дрянь какую-нибудь, и не всякий в лицо тебе захохочет… Я терпеть не могу, когда кто-нибудь хохочет в лицо, особенно при чужих. Обидно: как будто двадцать пять рублей из кармана украли…

Суббота, 8 апреля.

Ездили дачу смотреть. В Петербурге лето летом, а за Петербургом совершенно зима. Приехали на Безбородку. ‘Вот, — говорит Матрена Ивановна, — крайний домишко: я бы в нем хотела провести лето’. Кричу извозчику: ‘Стой!’ Стал. Вышли. Ворота заперты. Нигде ни живой души… стучу пять минут… стучу десять… Хотели уж бросить. Вдруг ворота отворяются… высунулась красная рожа… дворник в рубашке… Матрена Ивановна закрылась платком… красный нос споткнулся немножко… чуть на меня не упал… пахнуло вином… сивуху, должно быть, простую, бестия, тянет… Я люблю этот запах: что-то знакомое… сейчас чувствуешь себя на родине… ‘Что? Отдается здесь дача?’ — Как же-с, одна нанята, а другая гулящая, отдается.— ‘А кто нанял?’ — Дилехтур Микишкин, барин добреющий, на водку пятачок посулил, а прежде тут жил сам… да теперь уж его нет. — ‘А где же он?’ — Померши… тоже добреющий был… бывало всё, сердечный, в саду сидит, как утро, так и в сад, и чай там пил… и обедал, и кофей… а еще маленький садик есть… оттуда уж и не выходил… — Посмотрели дачу. Вид на два дерева и на лужу… лето придет, говорит, деревья расцветут, лужа высохнет. Четыре комнатки. Обои на стенах, точно на нищем лохмотья. Цену заломил такую, что я даже забыл про Матрену Ивановну… у меня характер прескверный: не могу выдержать, когда следует человека ругнуть. А уж зато и он нас: с версту отъехали, а все еще звенело в ушах, нет, нет — и долетит словечко… Ну, что ты станешь делать: не ворочаться же! Ох, Матрена Ивановна, ну уж мне ваша дача: из-за вас даже ни за что честь моя страждет! Кричу извозчику: ‘Пошел поскорей, дам на водку!’ Обрадовался: гонит, как угорелый. Вдруг колесо тут… тук… тук… Остановился… слез… ‘Эх, дело неладно! Шина лопнула!’ Что ты будешь делать? Хоть пешком ступай. Впереди плотники бревна обтесывают… Кой-как дотащились… ‘Прикрепите как-нибудь шину, на водку дам’… Сбежалось человек десять — спор, чуть не в драку… Наконец принялись… Идет мимо человек в синей шинели… из-под шинели виден черный сюртук… в белом галстухе… так, лет пятидесяти… среднего роста… на физиономии написано удовольствие: видно, стаканчик, другой хватил… ‘Ну уж, брат, — извозчику говорит, — кабы я тебя нанимал, не отделался бы ты дешевше пятидесяти рублей… Едешь с господами, а экипаж у тебя неисправный!’ И уселся на бревнах… да так на Матрену Ивановну и глядит. А извозчик ему: — Эх, судырь, — говорит, — да знаешь ли, когда конец твой придет? — ‘Нет, — говорит, — где знать: жизнь и смерть в руце божией’. — Ну, так что и попрекать?.. Разве я в него, в колесо, влезу, что ль? — Слово за слово — подрались. А плотники, чем бы разнять, стали кругом, да хохочут… дело бросили… ‘Ишь ты как, — говорят, — он его резнул!’ Я тоже смотрю… отчего и не посмотреть?.. люблю посмотреть, как дерутся: что-то чувствуешь этакое… Вот в Москве в старину, говорят, кулачные были бои… этак стена на стену… сошлись, и ну друг дружку крошить… рукава засучены… руки жилистые… глаза свирепые… Жаль, что нынче уж нет: нарочно бы съездил в Москву посмотреть! Нынче умудрились… нынче театр… А что театр? Он там и лицо распишет, и оденется, и нож деревянный в руку возьмет… кричит… и, пожалуй, зарежет себя, и растянется, а закричали… начали вызывать… вскочил, поклонился и опять зарычал… Нет, в старину было проще. Я люблю старину, и Матрена Ивановна тоже любит: все припасы были дешевле и строгостей по службе нисколько. Нынче даже купчишке, мужичишке простому перед тобой преферанс дают: ‘Ты, — говорят, — с него не дери!’
Долго дралися нивчью: тот пощечину, да другой пощечину, тот кулаком, да другой кулаком — ни то, ни се, всё равно что и не дрались… Вдруг извозчик как хватит синюю шинель со всего маха, так она к дрожкам и отлетела… Лошадь испугалась… дернула… Батюшки! Матрена Ивановна! Матрена Ивановна!.. Куда!.. лошадь от нас, да и только… Я за ней… во всю рысь… а она еще пуще… Господи! Машет платком, показывает на небо!.. Кричит что-то… А! ‘Прощайте, Иван Александрович, до свидания’… Братцы, пять рублей, два целковых! Догоните! Остановите! Никто ни с места. Глядят вслед да толкуют друг другу: ‘Ишь как удирает! поди догони… вот изломается колесо, сами станут!’ А извозчик тузит синюю шинель… Эх, черт дернул меня лихача взять! Тащились бы на клячонке… небось, не укатила бы с Матреной Ивановной… Да как же! ведь нельзя тоже и не пофанфаронить… велики мы гуси… лихачи… пролетки… вот тебе и пролетки!..
Оттащил наконец извозчика. — Ну, что теперь делать, бездельник? — ‘А что изволите приказать?’ — Да как что! беги, догоняй лошадь, ведь из-за тебя жена опасности подвергается. — ‘Никак нет-с, они сами изволили уехать’, — и пошел, и пошел… — Ступай же! догоняй лошадь! — Нейдет. — ‘Где мне, — говорит, — лошадь догнать… я и так уж устал-с… Вот минуточку подождем… барыня справится, подберет вожжи и сама к нам воротится’. И уселся на бревнах. Я, не будь глуп, схватил осколок порядочный да и сказал ему: ‘Слушай, ты, ежели ты…’ — ну, и прочее, что в таких случаях говорится. Присмирел. Тише воды, ниже травы. Совсем бы идти. Плотники пристали: на водку за колесо… А ничего, видел сам, ничего формально не сделали… только подошли… Кинул двугривенный… Загородили дорогу, да так и не пускают… ‘Нас артель одиннадцать человек’. Кинул еще четвертак… А извозчику стало завидно: ‘За что же? Да ведь они ничего не сделали’, — говорит. То-то народец! Наконец пошли искать Матрену Ивановну…
Ну, Матрена Ивановна! сыграли вы со мной штуку. Я ищу… бегаю сломя голову по островам… передрог как собака… устал, а вы… Приезжаю домой часу в двенадцатом ночи, думаю: ‘Нет моей Матрены Ивановны’, вздыхаю так тяжело и прямо к шкафу иду… ну, натурально, согреться, утешить себя в одиночестве… Только рюмочку выпил, другую стал наливать, слышу шаги… глядь: Матрена Ивановна передо мной, как ни в чем не бывала… Есть же такие женщины: сама остановила лошадь, вожжи подобрала, да — какова же! ‘Пусть его, — говорит, — пешечком за свою вину пробежит’, — домой и уехала. А в чем же я виноват? Я что ли дрался с извозчиком? — ‘А конечно ты,—говорит,— виноват: зачем лошадей своих не заводишь…’ Вот подите!.. А на что я их заведу!.. Я люблю лошадей… Даже иногда… поверите ли?.. досада берет, зачем я сам не лошадь? Ведь хорошей лошади и корму много дают, и уход хороший за ней, и бить ее кучер не бьет…

Середа, 12 апреля.

Все дни шатался по Невскому… днем погода чудесная: солнце светит, тепло, а вечером на днях дождь порядочный шел..: В театр наведывался. Дают ‘Русский моряк’, ‘Русская боярыня’, ‘Дочь русского актера’, ну и прочее — русское… Я люблю, когда русские сочинения дают и все русское хвалят: ведь я сам русский! Зато уж терпеть не могу, где щелкопер какой-нибудь вдруг выведет, этак, плута какого-нибудь, взяточника… и ну смеяться над ним… ну им всякому в глаза тыкать… Оно, конечно, бывает… где человек без греха!.. Найдется иной… и взятки берет, и там то, другое… да зачем же напоказ его выводить? Нет, я бы этих всех щелкоперов: у меня пиши, да не забывайся. А то, на-вот! смотри: и то не так, и там взятки берут… Просто никуда не годится…
Новостей никаких в Петербурге нет. Поверьте мне. Уж я бы не прозевал… Рубини уезжает, уже и в газетах публиковался. Удивительно поет Рубини! Впрочем, знаете ли что? Я знаю, отчего так хорошо Рубини поет… Поверьте мне… я вот сам… стоит только… Ну, да теперь уж некогда… после когда-нибудь я вам расскажу… Никакой, право, нет хитрости… И Матрена Ивановна то же самое говорит… а ведь она сама — я вам скажу, училась петь. Правда, не совсем-то приятно поет, как запоет:
Приди в чертог ко мне златой…
так и беги вон из комнаты, дольше минуты не выдержишь. А все-таки может судить. Вот она-то и говорит: ‘Выложи-ка мне, говорит, хоть половину тех денег — я тебе так пропою’… Вечером был в Александрынском театре… Прелесть какую штуку чудесную видел— ‘Ненависть к людям и раскаяние’… Поверите ли: я еще вот не больше аршина… мальчишкой был… тогда уж видел… превосходная вещь! Вот это дело другое, по нашей части. Каратыгин, поверите ли? — даже плакать меня заставлял. Странное дело! Сам знаешь, что вздор, щелкопер какой-нибудь сочинил, а между тем слезы, бывало, так и вступят в глаза. Теперь ничего: теперь давай мне хоть почувствительней ‘Параши Сибирячки’ — стара штука! Я уж теперь в летах, и брюшко у меня того… смешно же вдруг платок приставить к глазам. Да и слез совсем нет. В прошлом году ходил прибавки просить… ну, и нужно было заплакать… или… всё бы лучше, если б хоть глаза красные… нет как нет! Даже и чеснок не подействовал… Надоело Матрене Ивановне… ‘Ну, уж иди так, — говорит. — видно уж из тебя слез и палкой не вышибешь!’ Так и ушел.

<Статья третья>

<27>

Какое величественное, красивое и знаменитое зрелище представляет Нева, когда, разрушив ледяные оковы, долгое время задерживавшие ее торжественное течение в вечность, вдруг, подобно… Нет! не могу, как благородный человек, не могу! Хотел было начать свысока, рассказать все, как рассказывают хорошие сочинители, но такой труд выше сил моих! ‘Так, кажется, на словах всё бы славно изъяснил, примешься за перо — просто как будто кто-нибудь оплеуху дал, конфузия… конфузия, не поднимается рука да и только’. {Гоголь (примечание Некрасова).} Правда твоя, Александр Иваныч, совершенная правда… нет, лучше буду рассказывать просто, как доселе рассказывал… авось не взыщут… чем богат, тем и рад… постараюсь и то, и другое, и третье, уж высокий слог — извини! Не рожден я ни к чему высокому, и Матрена Ивановна не рождена тоже, мы даже роста с ней низкого… Досадовал, крепко досадовал прежде… Отчего, думаю, один верзило такой, ходит, задрав нос, и смотреть на тебя не хочет… а хочешь ты на него взглянуть, голову подними… а другой дрянь дрянью, не различишь от земли… даже самому гадко!.. Ведь такой же, думаешь, человек… И, бывало, так даже ропщешь на несправедливость судьбы… Да вдруг прочел в одной книге: ‘Высокий человек похож на дом в шесть этажей, из которых верхний этаж хуже всех меблирован’. С тех пор, коли где-нибудь начнут трунить… ну там: ‘дитя мое, меньше на фрак сукна надобно, скорей наживешься… можно во всякую щелку пролезть…’ и прочее, что в таких случаях говорится, я как раз: ‘Высокий человек…’, сделаю серьезную мину, вправо от носа двину рукой, да так прямо и ляпну. Присмиреют как раз зубоскалы… даже, помню, один нагнулся и целый вечер всё ходил, как будто ему кто-нибудь на спину гору положил. Только зато раз я и срезался… говорю, вдруг на последнем слове поднимаю глаза, глядь… батюшки светы! Вот посмотрели бы вы тут на меня: с женой, с детьми, с родственниками внутренно начал прощаться, хотел в ноги упасть перед Станиславом Владимировичем… коленки не подгибаются… смешался, совершенно смешался… ‘Простите, — лепечу едва слышным голосом, — простите…’ Посмотрел так на меня… точно ему удивительно стало, что я еще жив… ‘В чем вы извиняетесь?..’ Я кое-как и то и другое… в том-то и в том… Захохотал и говорит: ‘Поверьте, — говорит, — почтенный Иван Александрыч, дураки бывают и высокого и низкого роста, точно так же, как и умные люди…’ Ха! ха! ха! ха! ха! ха! Захохотали все и хохотали так, я думаю, минут десять… Я смотрел, смотрел, да начал также и сам хохотать… А что, ведь если разобрать дело, так правду сказал Станислав Владимирович… Иной и высокого роста, да так говорит… а иной с живого и с мертвого взятки дерет… ты ему и крупы, и муки, и мелочи всякой… даже бутылку вина принеси, он берет… Я терпеть не могу дрянь какую-нибудь, лучше уж ничего… Ты мне там не хитри… на фрак… на жилет… где тебе вкусы мои разбирать… я, брат, сам мастер покупать, в натуральном виде — ну… и то я еще посмотрю… Я раз какую отколол штуку. Ходил к нам, уж так, я думаю, добрых два месяца один поверенный… продувная, у! продувная штука! — белые воротнички, сюртук длинный, застегнут всегда… и видно, что штука… У меня уж было приготовлено, что он там просил… Держу в руках да время тяну. Вот, говорю, немножко… А чего? двадцать раз уж смотрел: готово. Лежит на столе дело… взял верхний лист… вертел, вертел в руках… ‘Посмотрите, — говорит, — какая забавная вещь’. И подал мне лист. Гляжу: в середине — десятирублевая ассигнация. Я так вот и закипел… ну, и всякий бы на моем месте… Вынул, повернулся, поднял за кончик в руке. ‘Посмотрите’,— говорю… Ну и такую вывел историю… будет помнить меня… И хорошо! Вперед наука. Я ведь не бродяга с улицы какой-нибудь, я благородный человек: совести моей за грош не продаю…
Восьмого апреля разошлась Нева… не понимаю, что я за человек!.. Пошел смотреть… ну, натурально, пустились там в рассуждение… И то, и другое… Вдруг дунул ветер, провизжал в ушах… чуть не сбил с ног… Батюшки! да где же у меня шляпа-то?.. Оглядываюсь: две какие-то рожи хохочут и одна показывает вниз. Гляжу: летит моя шляпа в Неву…
Я кричал и то, и другое… пятнадцать рублей… Циммерман… новая!.. А дураки, знай, хохочут… ‘Поминай как звали!’ — один говорит. ‘А ведь уж теперь не найдешь, а вот—не найдешь’, — говорит другой. Взорвало меня. ‘Да и не буду искать, — говорю. — Что, разве я другой шляпы себе купить не в состоянии, что ли?’ Накрыл голову платком и пошел домой… Всё старался, как бы пройти где побезлюднее, да где поменьше хороших домов… Нехорошо, когда идешь по улице не в своем виде, — в платке, например, на голове, вместо шляпы, как баба: тотчас сочтут тебя или горьким пьяницей, или расскажут, что жена тебя бьет. Ну, уж и точно, Матрена Ивановна чуть меня не прибила, как увидала в платке. ‘Ты, — говорит, — и голову-то скоро уж потеряешь!’ — А что же, — говорю, — Матрена Ивановна, потеряю, так потеряю… своя голова… занимать к вам не приду!..

14 апреля.

Сегодня у нас все толковали про устриц. ‘Устрицы привезены, устрицы!’ Батюшки! какая, подумаешь, невидаль! уж из-за устриц и службу позабывать! Я терпеть не могу устриц. Никогда не ел, только знаю, что непременно дрянь. Раз, впрочем, видел, как ели наши: так вот возьмет, срежет ножом с раковины… приложит к губам… всхлипнет… Фи! мерзость.

15—19-го апреля.

Матрена Ивановна! Матрена Ивановна! Вы меня погубили! Вы меня зарезали!
Вообразите, какое случилось несчастие… Ах, дайте собраться с духом! Дайте мысли в порядок привесть, дайте… дайте уж лучше мне веревку… дайте нож… я повешусь!..
И зачем начал я сочинять, пустился в литературу… и зачем прислали мне ‘Литературную газету’? Впрочем, литература не виновата, я тоже не виноват. Виновата во всем Матрена Ивановна!
Слушайте!
Третьего дня я проиграл восемь рублей серебром в преферанс. Нет, думаю, завтра вечером уж играть не пойду… дома буду сидеть… Только, что бы такое делать? Гляжу: лежит на столе ‘Литературная газета’… А! думаю, вот и прекрасно. Кликнул старуху-кухарку, снял подтяжки, сапоги и прочее, лег, закурил сигарку и начал. Я когда читаю, люблю сигарку курить: как-то особенную прелесть от чтения получаешь… Сигары хороши Литберга, 13 коп<еек> серебром, и Тулинова тож хороши… Впрочем, уж если дорогие сигары курить, так я советую брать Литберга… Немец! ну, известно: что там ни говори, а немец все-таки немец. Да только нет никакого расчета. Будь я мильйонер, я бы не стал брать дорогих… ведь дорогая ли, дешевая ли, сгорит и дым останется… а за него все равно ни гроша не дадут. Я по будням курю просто Семенова, 7 1/2 коп<еек> серебром — попробуйте. Советую, очень советую. А найти нетрудно. Я вам полное заглавие выпишу: ‘Табашное заведение Семенова, на Васильевском острову, цыгары из российского произрастения, 7 1/2 коп<еек> сер<ебром>‘ — то есть не сотня семь с половиной коп<еек> сер<ебром>, а десяток. Сотня! ха! ха! ха! Да таких, я думаю, и сигар нет, а если и есть, так я никогда курить их не буду. Просто, я думаю, дрянь!
Так вот я лежу, покуриваю, да читаю… Начал, разумеется, с первого нумера… ну, думаю, даром пришлось, а всё же не значит, чтоб я не должен из нее какой пользы извлечь: от первой до последней страницы всякий нумер прочту. Вот читаю час и другой… а с Матреной Ивановной был немножко того… то есть не так чтоб побранились, а просто на деликатной ноге: я смотрю козырем, и она козырем, за столом просидели — не говорим. Я, признаться, когда и в хорошем расположении духа, и жена ничего, — говорить с женой не люблю: решительно сюжетов не нахожу. Да и о чем, скажите пожалуйста, говорить? Наперед знаешь, что она тебе скажет, и сам скажешь — мог бы и не говорить: она тоже уж знает! ‘Сегодня, Матрена Ивановна, кажется, погода хороша’. — Да, Иван Александрыч, можно идти без зонтика, впрочем, возьмите зонтик на всякий случай, а то, пожалуй, опять как тогда… — ‘Хорошо, Матрена Ивановна, вы уж мне в сотый раз напоминаете… а в кашу луку поджаренного, пожалуйста, не кладите…’ — Ну уж вы! Нет любви в вас к тому, что мне нравится. — ‘Мне вы нравитесь, Матрена Ивановна’. — Да уж нравлюсь, я думаю.— ‘Дайте ручку, прощайте, Матрена Ивановна’. Чмокнешь ее этак, даже без всякого удовольствия, и пошел… А бывало… Замяться, речей не найти… как бы не так! да я стихи, ей-богу, стихи сочинял… Помню, вдруг дело пошло было на разлад: заупрямилась родительница Матрены Ивановны… вот тут бы вы меня посмотрели… право, ночей не спал… всё ходил мимо окошек… думал, думал, думал… и такими стихами ругнул… и свет, и людей, и счастие… Постойте, может быть, и припомню…
Сижу на могиле и думаю думу:
Зачем человек несчастлив?
На свете довольно орехов, изюму,
Простой и французский в нем есть чернослив…
Постойте… дайте вспомнить… Ну вот, помнится, было о том, что всё отличнейшим и вкуснейшим манером в природе устроено… ешь да благоденствуй… так нет! Человек не хорош. Вот тут опять помню:
Судьба человека бросает как мячик
В гражданской палате, в уездном суде,
Средь игрищ кровавых и праздничных скачек…
Ну вот опять позабыл… помнится, рифма была: в воде… Да что вам стихи!.. Вам я мысль расскажу… мысль была величайшая… Везде, говорю, человек, и на суше, и на море, и в земском суде, — повсюду подвержен слабостям, — и нигде я не встречал человека, который бы… Вот тут опять помню:
По свету я бродил: повсюду люди тощи
Рассудком и душой, а телом толстяки,
Здесь человечество волнуется как дрожжи
И производит — пустяки!
Каково было сказано? Сильно, сам вижу, что сильно… Запамятуй я, что сам сочинил, так бы и махнул: ‘Пушкина!’… Пушкина! далеко мне до Пушкина!.. Ну, вот, помню и дальше… Тут к себе делаю переход:
Расторгнут наш союз корыстью кровожадной,
И счастье и любовь судьбина отняла,
Теперь я слезы лью над банкою помадной,
Которую она на память мне дала.
Теперь не радость я — позор на сердце чую
И вот уж третий день не ел,
И скоро, может быть, туда перекочую,
Где всем страданиям предел!..
У меня после уж никогда стихотворения так удачно не выходили… Мало-помалу даже отвык, а имел дарование… Даже наш советник… у которого я в столе сидел… то же самое говорил, и, бывало, сидит, мурлычет под нос себе, да вдруг: ‘Иван Александрыч, как лучше, брат: восхитительной или очаровательной?’ Подумаешь, подумаешь. — Восхитительной хорошо, и очаровательной хорошо, — говоришь, ‘Нет, брат, врешь, — восхитительной лучше’. — Да, — скажешь, — точно, восхитительной, кажется, лучше… — ‘Или очаровательной?..’ — Да, очаровательной, точно, очаровательной хорошо… — Даже после и жаль стало, что стихи бросил писать… Может, и вышло бы что-нибудь, ведь, знаете, не боги горшки обжигают… Если рассмотреть хорошенько, так и Пушкин такой же был человек. Я люблю Пушкина, а Бенедиктов для меня лучше: Пушкин, как хотите, уж слишком неглижировал, видно, что совсем без всякого старанья писал: так обыкновенно всё, совершенно обыкновенно, а Бенедиктов… Нет, уж если б я стал писать, так разве как Бенедиктов… Поздно немножко: стыдно уж в мои лета пустяками такими заниматься. А впрочем, потешу вас: может быть, и опять когда стихами тряхну…
И, господи! Чего с радости не говорил, не писал, как согласье, наконец, на брак получил… А женился? И о чем только не толковали с женой… и всё как следует выходило, никакой скуки не было… Теперь… ну, теперь… Нет, право, хорошо, весьма и весьма хорошо, что мы люди бедные, я принужден целый день на службе сидеть, Матрена Ивановна с кухаркой бранится, даже иногда в стряпне ей пособляет… а то о чем бы стали мы говорить?..
Так вот я, признаться, с женой и вообще говорить не люблю, а тут случай такой подошел: и не надо. Занятия есть, да притом, как хотите, приятно и характер свой показать… Уж Матрена Ивановна мимо меня и раз, и другой… Нет, думаю, и сама начнешь, так нескоро заговорю… Ушла, час прошел, два — не показывается. В восемь часов стала в дверях и говорит этак, спокойным голосом, будто ей все равно: ‘Ступайте, Иван Александрыч, чай кушать’.— Не хочу, Матрена Ивановна.— Хотел, ей-богу, хотел, да думаю: пусть же ее… Читаю дальше…
Писал ко мне на сих днях старый товарищ по училищу, Александр Степанович Бухалов. Умная был голова, а пожил в деревне, откровенно скажу, не то чтоб тупоумнее стал, а так, диким каким-то глазом смотрит на вещи… Ну, да не о том речь… Коли есть охота узнать, о чем в письме писано, стоит только в 15 No ‘Литературной газеты’ взглянуть. Я там напечатал его. А меня одно в нем заинтересовало: он тут рассказывает про доктора Пуфа… Пуф! батюшки светы! какая странная фамилия. Пуф! Впрочем, фамилии очень часто бывают странные. Кто знает, в иной раз так сложатся слова, что выйдет что-то такое… ни складу, ни ладу… хлопает по ушам, бросается даже в нос… вот, поди, раскуси!.. Ну… Бухалов, государи мои, говорит то и другое и, по всему видно, думает, что я с Пуфом знаком. Как прочел я, мне совестно стало, что я в самом деле с таким великим человеком незнаком. А хорошо быть знакому с великим человеком. Идешь по улице с ним, всякий видит: ‘а! с Пуфом идет!’ После уж и один идешь, а все-таки к тебе уважение тотчас чувствуют. С приятелем встретишься. ‘У але ву?’ {Ou allez-vous? (франц.) — куда вы идете?} — К доктору Пуфу обедать.— Я люблю обедать на чужой счет: наешься, как помещик, и ничего не заплатишь. И кушанье дома останется. Можно разогреть на другой день… Иногда даже лучше, когда каша на другой день останется: красная станет такая, и пенки так пригорят… Да отбил у меня доктор Пуф аппетит от каши.
Как прочел, что Бухалов пишет, так нетерпение и берет поскорей до кухни добраться… Нечего делать, не читавши перевернул пять страниц. Гляжу: ‘Кухня, лекции господина Пуфа, доктора энциклопедии и других наук, о кухонном искусстве’. Читаю…
Не выдержал. Не дочитавши, побежал к Матрене Ивановне. Куда девалась и спесь, и твердость, даже наговори она мне поутру вдесятеро, все бы простил.
— Матрена Ивановна,— говорю.
— Что,— говорит,— Иван Александрыч? — и видно, что обрадовалась.— Не имеете ли чего сказать?
— Знаете что, Матрена Ивановна? Вот вы жалуетесь, скучно вам, нечем себя развлечь… состояние наше слава богу… каша, конечно… а во сколько обходится нам горшок каши?..
— Да что,— говорит,— Иван Александрыч, крупы фунта полтора надо… по 12 коп. за фунт… ну, восьмнадцать копеек… да масла… если брать чухонское масло, конечно, дороже… а топленое… ну, копеек на 15-ть… а все же я всегда на своем буду стоять, что с чухонским каша вкуснее.
— Дрянь! Матрена Ивановна! и с топленым, говорю, дрянь, и с чухонским — дрянь!
Матрена Ивановна так на меня посмотрела, долго молчала и говорит:
— В первый раз в жизни слышу, чтобы каша с чухонским маслом была дрянь!
— Дрянь, говорю, и все прочее, что мы едим, сущая дрянь, Матрена Ивановна. Уж вы там, как себе хотите, а я вперед вашей каши есть не намерен!
И знак сделал такой, что лучше, дескать, умру с голода, а каши есть не намерен…
Испугалась Матрена Ивановна. Бывало, подъедешь к ней, в разговорах приятных рассыпешься, ручки целуешь — никакого решительно толку. Взял другую методу. Как начну руками размахивать, без умолка говорить, и все так, чтоб она скоро в толк не взяла,— вот ей и придет в голову: как бы я с ума не сошел… очень боится этого обстоятельства!..— Взгляд такой мягкий, и певучим голосом говорит:
— Если вы, Иван Александрыч, есть каши не будете, и я не буду… Нельзя же для меня одной кашу варить… Вы в доме глава…
— Так, Матрена Ивановна, так точно,— глава. И я мог бы, знаете… да зачем? ведь вы, верно, и так согласитесь?..
— Да что же такое, Иван Александрыч?
— Вот, Матрена Ивановна.
Подал ей газету. Начала читать… Я гляжу из-за плеча, и сердце у меня сильно бьется… ‘Видите, видите, видите,— говорю,— вот какой надобно мне обед!’
Посмотрела на меня и говорит: — Да кто ж его приготовит?
— Вы, Матрена Ивановна, вы. Разве не видите? Тут все совершенно описано. Матушка! голубушка! Салопчик новый сошью! Мочи нет, захотелось попробовать. Я умру завтра, если вы не дадите мне поесть, как хочу. Ну, да, словом, как там хотите, а чтоб завтра был у нас — суп пюре гороховый с рисом, рыба под майонезом…
Ну и пошел, и пошел… все до одного кушанья пересчитал… Думала, думала…— Завтра нельзя,— говорит,— завтра суббота… полы мыть… да и кушанья много осталось… Уж потерпите… в воскресенье оно и приличнее…
— Хорошо,— говорю,— так и быть, в воскресенье… Оно и правда: в воскресенье приличнее. Я люблю в воскресенье этак немножко кутнуть. На что же и праздник? Шесть дней работай, седьмой посвящай своему удовольствию. А лучше бы седьмой работать, а шесть посвящать своему удовольствию. Я бы тогда непременно начал опять стихи писать…
В субботу гулял по Невскому. Погода хорошая, по субботам у нас присутствия нет, что ж больше и делать, как не шататься по Невскому? Притом долгов у меня почти нет: хожу всегда по парадной стороне: а и попадется какой кредиторишко… что ж? поклонился ему, улыбку сладкую сделал, да поскорей, поскорей,— будто очень скоро надо, бочком. Я Невский проспект за одно не люблю: беспрестанно встречаешь знакомых — не успеваешь шляпу снимать. Конечно, есть фанфароны: он тебе или совсем не поклонится, или кивнет головой с пренебрежением, или просто даже только нижнюю губу отставит. Я не таков. Еще в детстве меня отец линейкой по голове колотил и, бывало, за каждым ударом говорил нараспев: ‘кланяйся, кланяйся, кланяйся, ведь ты ничего… всякий человек лучше тебя, ну так всякому ты и кланяйся!’ Вот я и привык. Не только начальству и знакомым всем… даже видел где, говорил… тотчас поклон… даже если физиономия важная, выраженье значительное в лице — сама собою рука за шляпу тотчас так и ухватится… Невыгодно: скоро шляпа портится, да и голова заболит… Когда голова болит, очень хорошо привязать ренского уксуса и нюхать чеснок. Жаль, что приличие против чеснока и не придумано никаких средств заглушать дрянь, которою он воняет. Головка чеснока после водки—деликатес.
Иду. Вдруг навстречу мне Станислав Владимирович под руку с каким-то маленьким карапузиком в белом жилете. Шагов за двенадцать снимаю шляпу, кланяюсь. ‘Куда вы, почтеннейший?’ — Да так-с (я тут улыбнулся) гуляю себе… превосходнейшая погода… сами изволите знать, сегодня присутствия нет…— ‘А мы вот устриц идем есть. Знаете что, Иван Александрович, пойдемте с нами есть устриц!’ Я просто от восхищения ошалел…— С величайшим удовольствием,— говорю,— Станислав Владимирович, если только…— Ну, и пошел — вам-де со мной совестно… и слова-то я не умею сказать… и умру-то от счастия есть с такими людьми… А они только перемигиваются да усмехаются между собой… Вот пришли в лавку. ‘Отворить,— говорит,— три десятка устриц на глубокую сторону’. Тут только я образумился. Батюшки! три десятка! Стало быть, десяток на мою долю… Добро бы одну, две… ну ‘ел, дескать, с Станиславом Владимировичем’, можно бы как-нибудь, заткнув нос, проглотить… а то вдруг десяток!.. Думал, думал… Ведь когда болен бывает человек, пьет же и ест он всякую дрянь… Ну, положим, думаю, что я болен… доктор приехал… и прописал лекарство — устрицы… за визит ему уж заплачено… лекарство взято… надо есть! Съем, думаю, все до одной, хоть бы потом неделю пришлось пролежать… неделю пролежу, а может, на службе десять лет выиграю… Принесли. ‘Так вы тоже любитель? — говорит мне Станислав Владимирович.— Вот как! я, признаться, и не подозревал’.— Как же-с, люблю… даже очень люблю… каждый бы день ел, да (тут я вздохнул) не все делай, что хочется! — ‘Ну, смотрите же,— говорит,— Иван Александрыч, мы тоже любители, от нас не отставать… Малый! вели-ка заготовить еще по два десяточка!’ — Вот тут стоило на меня посмотреть. Я как нарочно против зеркала в то время сидел: самому стало страшно… Лицо побледнело, дрожу… Ну, думаю, последний мой день настал. Еще по два десяточка! Гадость, мерзость, в рот за два целковых надумался бы взять… а они — еще по два десяточка! Портера принесли, пармезану. Съели по штуке, по другой… как они только заглядятся, я, чем бы в рот, так ее, бестию, с раковины губами на пол и сброшу… Не понимаю, чем люди могут тут восхищаться?.. Ну, портер, пармезан, все-таки какой-нибудь вкус, а тут ничего, совершенно ничего… точно мыла кусок… тьфу! даже теперь еще гадко… Мерзость, ужасная мерзость!.. ‘Чудо! — говорит Станислав Владимирович.— Для меня нет ничего на свете лучше устриц’…— Действительно,— говорю,— лучше ничего не может и быть… Что делать: неволя врет. Как бы то ни было… нужный человек… А рассердится?.. Да ты от него тогда… не только, чтоб он с тобой за один стол сел, он тебя так… Знаю я, с кем как обойтись. Если б не несчастье, не на таком бы месте я теперь сидел…
Уж не знаю, как достало у меня силы управиться с третьим десятком… на пол… в раковины запрячу… ножом разможжу… а которую проглочу, тотчас портера, пармезана и опять портера… Я на портер вот как налегал: бутылки три один, я думаю, выкатал. Зато уж и смелость откуда взялась… То и знай твержу: ‘Ох! деньги! деньги! Уж я ли не люблю устриц, а должен есть корюшку’. (Корюшка, по-моему, в тысячу раз лучше устриц). ‘Уж как я вам благодарен… просто вы не только — Станислав Владимирович, вы — благодетель мой… Ну, когда бы довелось мне без вас устриц поесть?.. Сами изволите знать… место незначительное… дети… жена… оклад самый умеренный… да я просто душу за вас готов положить… да я не знаю, чем возблагодарить’… И вдруг… Не понимаю, откуда смелость взялась… За руку ухватил. ‘Батюшка! — говорю,— Станислав Владимирович: осчастливьте своим присутствием’… И пошел, и пошел… Словом, стою на одном: пожалуйте завтра откушать! У меня, говорю, обед самый легонький: суп пюре, говорю, гороховый с рисом, майонез из рыбы… ну и пересчитал…
Думал, думал.— Хорошо,— говорит,— Иван Александрыч, для вас так и быть: буду!
Человек глуп. Только улыбнется ему счастье, или хоть надежду на счастье завидит вдали, тотчас голова у него вверх дном: и то, видишь ты, может случиться, и то… уж он и четверкой летит, и всякий ему впереди место дает… а глядишь: в самом деле, какая-нибудь дрянь такая случится, что вместо счастья надуют тебя, как индейского петуха, или какой-нибудь у тебя родственник сыщется, квартиру на месяц займет. С нами был такой случай. Раз сидим после обеда с женой, вдруг гляжу: входит человек почтенной наружности… за ним женщина… другая, третья… четвертая… одна другой хуже… Да, не говоря худого слова, как бросятся на меня и на Матрену Ивановну… чуть не задушили в объятиях.— Как? что? по какому случаю? — ‘Родственник’,— говорит, а винищем так от него во все стороны…— Помилуйте, да с какой же стороны? Я вас не знаю…— И хотел дверь показать, да как разговорились — и вышло, что действительно родственник. Стал у нас на квартире. Дочери с утра до вечера бранятся, все платья Матрены Ивановны раз по пятнадцати примеривали, сам домой приходит в нетрезвом виде, ночью, буянит, кричит. Содом! Просто выгнал бы, да нельзя — родственник!..
Чего я не думал, как ожидал к себе Станислава Владимировича, а наконец… стыд, позор, посрамление рода человеческого!.. Я до сей поры не могу образумиться, как вспомню, так сейчас весь и затрясусь. Ну, как бы то ни было, такой человек удостоил честию откушать, и что ж?.. Я одному удивляюсь, как еще я на месте и нет ни<ка>кого: ‘такой-то, дескать, Пружинин, за такие-то и такие-то противозаконные поступки… ‘ А стоило бы, признаюсь от души, стоило бы! Конечно, я тут, если разобрать, совершенно не виноват. Матрена Ивановна… ох, Матрена Ивановна!
Матрена Ивановна удивительно любит лук. Вот оттого она дома всегда сидит и в хорошее общество ни ногой. А начни говорить… ‘Я,— говорит,— Иван Александрыч, и генеральшей была бы, все стала б лук есть, а уж в нашем звании… ‘ — Каждый должен быть доволен своим званием, Матрена Ивановна! — Спорим, спорим, а все-таки на другой день сели за стол: от всякого кушанья лучищем несет, хоть беги вон из комнаты! Что делать! помаленьку привык. Даже начал вкус находить… Мне кажется, привыкнув, можно во всем вкус найти. У меня был знакомый из малороссиян… накрошит, бывало, редьки в молоко… уксусу немножко вольет… посолит, перцем припрыснет… а на хлеб ломоток сала свиного положит и так себе уписывает. А другой всякому деликатесу соленую треску предпочитал… Вот еще вонючая вещь. У меня квартира прекраснейшая была, гораздо лучше теперешней… И дешева… да за стеной каждый день жарит сосед — соленую треску. Вонь такая, точно по черной лестнице в четвертый этаж поднимаешься… Переехал.
Угостил я Станислава Владимировича, будет он помнить… да и мне отрыгнется!.. Вообразите, какую штуку сыграла Матрена Ивановна. Во все кушанья наклала луку… Станислав Владимирович при каждом кушанье ласково и даже с удовольствием улыбался, хохотал даже… и говорит: ‘ничего! ничего’… Ну, нельзя сказать также, что ел очень мало… Да ведь знаю я: он человек политичный, не покажет и вида, а там такую тебе закорючку загнет. Ох-о-хох! Что со мной будет? А уж так не пройдет!.. Приведись на меня: я бы сам за такую шутку… Суп-пюре с луком! рыба с луком! тетерев с луком!
Ушел. ‘Ну,— говорю,— Матрена Ивановна, благодарю! благодарю! Одолжили вы меня! разодолжили! не забуду вовек!’ — А почем же я знала? ведь там,— говорит,— не написано — луку не класть…
Вот подите с ней… Когда лишусь места… больше ничего не останется, как посвятить себя литературе. Так и сделаю. Придумываю уже, в каком роде сочинение написать и какое заглавие дать. Заглавие важная вещь: иногда одним заглавием много сделаешь… Вот, помню, в прошлом году на меня дурь нашла… поссорился с женой… и ну пить… сегодня, да завтра, да послезавтра, так три недели… рапортуюсь больным… проснулся… голова трещит… ‘Сергеевна, водки!’ Подала. Только налил рюмку, входит почтальон. Пакет с городской почты. Гляжу: рука Станислава Владимировича. С почтением развертываю — тоненькая книжонка в желтой обертке ‘Слово о пьянстве…’ Уже из одного заглавия тотчас понял, что надо делать. Рюмку тотчас вылил назад в штоф, умылся, оделся и марш на службу…— Ну уж,— говорит Станислав Владимирович,— если б вы не пришли…

Вторник, 25 апреля.

День, два, три прошло, а ничего еще нет. Даже Станислав Владимирович вежлив со мною по-прежнему. Неужели так пройдет?..

<Статья четвертая>

<11>

С тех пор, как я не писал, много воды утекло, много важных событий в жизни моей совершилось. Боже мой! Моя добрая, великодушная, благородная Матрена Ивановна… но лучше расскажу по порядку.
Писал уж я, каким образом начитал в ‘Литературной газете’, в лекциях доктора Пуфа, наставления хорошо и дешево есть, рассказывал, как Матрена Ивановна нас угостила и что из того вышло, теперь надо рассказать остальное. Забрало за живое Матрену Ивановну: ‘Нет,— говорит,— в другой раз хоть ты все свое начальство сзови — не сконфужу, такой,— говорит,— обед изготовлю!’ — Хорошо,— говорю. Переменилась совсем моя Матрена Ивановна: только встанет, чем бы с кухаркой поругаться, мне грубость какую сказать,— сидит себе у окошечка и ‘Литературная’ перед нею открыта, читает доктора Пуфа. А наконец, в воскресенье поутру проснулась, гляжу, лицо такое праздничное. ‘Ну,— говорит,— Иван Александрыч, уж если я,— говорит,— сегодня ничего путного не сделаю, считайте меня просто тряпкой!’ — Зачем,— говорю,— тряпкой, Матрена Ивановна. Вы, Матрена Ивановна, такой же человек, как и все, а не тряпка, тряпкой посуду,— говорю,— вытирают.— ‘Ну, уж там как хотите,— говорит,— а я даже чаю сегодня пить не буду. Попросите,— говорит,— к обеду, если можно, Станислава Владимировича’.
Хорошо. Укланял Станислава Владимировича. Станислав Владимирович радехонек, даже упросил с собою Георгия Андреевича: ‘Пойдем,— говорит,— посмеемся’. И что ж? Ну, Матрена Ивановна, благодарен, тысячу раз благодарен! обед приготовила восхитительный и все решительно в такую точность с наставлениями доктора Пуфа сделала, что хоть бы самому доктору Пуфу. Луку, где не показано — хотя бы на ноготок! Зато и гости были довольны, что называется с головы до ног, и теперь, я думаю, мне награжденье какое-нибудь готовится. Не знаю, какое именно, а предчувствие говорит. Даже и по картам выходит, а если по картам выходит, так уж верней смерти. Карты не человек — врать им не для чего и не из чего, умей только их разложить. Вот, говорят, гаданья вздор, а я по себе знаю, не вздор: у меня в 1819 году волосы стали лезть.— Погадайте,— говорю Раисе Гурьяновне (Раиса Гурьяновна Матрене Ивановне друг задушевный, даже всегда одинаковые платья шьют себе),— что бы такое значило, когда волосы лезут? Разложила карты, пошептала, помахала головой. ‘Ну,— говорит,— худой знак: быть вам, Иван Александрович, с лысиной!’ И точно, с полгода еще полезли волосы, а в 1820 году я оплешивел. К плешивому человеку больше чувствуют уважения и даже, при случае, жалованья больше дадут, однако ж, я бы лучше согласился быть с волосами — волосы есть первое украшение человека,— это я и в одной книге читал,— а без волос иной человек на такое что-то похож…
Упрекал меня один наш знакомый, хороший весьма человек. ‘Вот,— говорит,— братец, все в твоих сочинениях хорошо: я всегда с большим удовольствием читаю, и даже брат мой выпил однажды лишнюю и говорит: ‘Жизнь человеческая исполнена треволнений, в могиле,— говорит,— спокойнее’, и хотел утопиться. Дал ему, братец, твои сочинения, читай,— говорю,— не будешь скучать: Иван Александрыч тебя рассмешит! — И точно, с тех пор уж он и не заикнется: ‘Жизнь-де человеческая исполнена треволнений’,— веселехонек. Так вот,— говорит,— все в твоих сочинениях хорошо, только слишком уж ты, братец,— говорит,— завираешься! Начнешь об одном, а там и пойдешь, и пойдешь, и просто только заговоришь, а между тем главную материю оставляешь’. Задумался я, пробежал со вниманием статейки свои: ‘Прав, говорю! надо исправиться’. Надо исправиться! легко сказать! Да каким образом? Ведь я не записной сочинитель, сочинять никто меня не учил, даже я с сочинителями почти не знаком, даже, если хотите, я и не сочинитель: пишу просто, как об чем думал сам, или как на что смотрю, а умничать, разные философические глубокомысленности отпускать… да мне, кажется, десять тысяч в год жалованья дай, так я философствовать не способен. Нанимать бы за себя разве стал. Нет! Куда нам с Матреной Ивановной! Мы люди темные, у нас своя философия: не в свои сани не садись, не по силам за труд не берись… Вот у нас был родственник, на слова, собака, мог бы хоть кого заговорить, только образования решительно никакого… Толкнул, однако ж, лукавый! ‘Пойду,— говорит,— в учителя!’ Нанялся к помещику в деревню. Год пожил, а другой… похожденья, что ли, у него были какие… идет ночью мостом через деревню… вдруг как будто кто-нибудь подтолкнул, или другим образом — бултых в воду! Руку вывихнул и красноречие навсегда потерял: язык отнялся с перепуга, теперь — даже противно слышать! — мычит как теленок, а прекраснейший был человек… Ну, вот я и опять пошел. В самом деле, прав мой знакомый: весьма и весьма завираюсь. Начал про Матрену Ивановну — не кончил, начал про знакомого — тоже не кончил, кинуло к родственнику…
Впрочем, про Матрену Ивановну упомянуто только так: хотелось почтить печатною возблагодарностию за обед, которым она накормила Станислава Владимировича. Да и тут, если порядком разобрать дело, главная благодарность доктору Пуфу: мастерски описывает разные кушанья, и вот мы теперь сами на деле увидели — стоит только строго исполнять его наставления, превосходнейшие будешь есть кушанья. Мы с Матреной Ивановной вот уж другую неделю едим каждый день новый ‘примерный обед’ и каждый день хвалим доктора Пуфа. Однажды Матрена Ивановна даже говорит: ‘Просто Наполеон!’ Я, знаете, сначала чуть не захохотал, а как пораздумал, так и увидел, что Матрена-то Ивановна себе на уме. Если дело как следует разобрать, так для меня доктор Пуф даже выше Наполеона… Наполеон какой-нибудь… Он так себе велик… и Европу чуть не завоевал… Да мне-то какая от того польза?.. а тут дело чистое: человек о желудке моем печется, здоровье мое блюдет, кормит меня за дешевую цену всласть. Оно, конечно, Наполеон сам по себе, доктор Пуф сам по себе, а все же, по-моему, так. А знаете ли, какую штуку недавно выкинули французы: перенесли прах Наполеона с острова Елены в Париж, и памятник там ему великолепный поставили. Я читал об этом книгу: очень хорошо написана и интересная вещь, советую пробежать. Ну уж французы! Куда ни посмотри, так он тотчас перед тобой весь, целиком, и уж не скажешь — немец, англичанин, русский, нет, у него все свое, даже если он дичь какую нести начнет, тотчас видишь — француз. Впрочем, насчет дичи, если русский человек размахнется, так уж тут и француз, и англичанин, и немец — пас,— и даже ни на каком диалекте, говорят, слова чрезвычайно так не выходят. Вот Сулье — француз. Уж как он там себя ни называй — шталмейстер султана Абдул-Меджида-Хана, директор, и хоть тысячу себе названий еще прибери, а все же ты меня не надуешь, я сейчас вижу — француз. Был в воскресенье на Измайловском плац-параде. Как хотите, нельзя не быть. И Матрена Ивановна тоже была: ‘Хочу,— говорит,— взглянуть ‘Большое конское ристалище». Места раскинуты, я думаю, в окружности по крайней мере на полверсты, в середине другой маленький круг для верховых. Я, когда взгляну на человека верхом, не могу не вспомнить лета моей юности. Тотчас в голову разные мысли придут, и будто опять сделается тебе этак лет десять или двенадцать, и дядя перед тобой на лошади верхом сидит, Гаврило пешком идет, ружье в руках, собак на своре ведет. В молодости я жил у дяди, а дядя у меня человек небогатый, занятия никакого кроме псовой охоты решительно не имел. Бывало, чуть утро, в рог затрубит, поднимет весь дом, сел на лошадь и поехал, и, бывало, как только Гаврила зазевается и собак своих со своры не успел спустить, промах по зайцу даст, он на него ужасно сердится, тотчас подскакивает к нему. А зато уж домой приедут: позовет его — вина, кушанье с своего стола и все про охоту толкует, как там краснопегий кобель, Нахал, первую угонку дал, и как заяц со страху под бревны залез, а я все слушал, слушал, бывало, даже самому захочется на охоту. И что же ведь, поверите ли? с двенадцати лет начал травить. .^. Ну, да когда-нибудь я вам подробно расскажу, а теперь я ведь заговорил о Сулье… Вишь как меня, в самом деле, кидает! С Измайловского плац-парада уж и в деревню как раз я залетел, за тысячу верст, и собаки у меня перед глазами запрыгали, и дядя воскрес… даже самому совестно, завираюсь до чрезвычайности. И отчего? На словах я совсем не таков, слова от меня подчас не добьешься, сижу, зажав рот, боюсь, как бы глупости какой не сморозить… А взял перо — и пошла писать!
У Сулье были скачки преинтересные, скакали и стоя, и сидя, и на одной, и на пяти лошадях, две мамзели, одна с белым хвостом, другая с синим, задували мимо публики вперегонку, вид превосходнейший! Чудак какой-то стал на лошади снимать с себя разные одежды, и то явится шутом, то наездником, то вдруг женщиной — белая юбка, лиф черный, стоит на лошади и несется во весь опор, как ведьма киевская, и публике поклоны и разные нежности отпускает. Матрене Ивановне даже страшно стало. ‘Да долго ли,— говорит,— будет он раздеваться?’ — Не бойтесь,— говорю,— Матрена Ивановна: ничего оскорбительного для вас не случится.— ‘Да, не бойтесь! — говорит.— Ведь не весь же он из платья… Вы мужчины… вам ничего, а нам-то, женщинам, каково!’
Умная женщина Матрена Ивановна, на все имеет резон и очень боится как-нибудь не с хорошей стороны себя показать. В заключение скакал сам шталмейстер Сулье на пяти лошадях, лошади красивые, сам одет красиво, картина величественная, только, воля ваша, немножко страшно. Ну, пошатнись он как-нибудь неловко — и вот вам и шталмейстер. Недолго поживешь, как под пятью лошадьми побываешь. Есть же такие отважные люди! Я даже не понимаю, каким образом у человека достает смелости таким образом на пяти лошадях стоя прокатиться — уж нечего сказать, есть за что деньги взять. Да жаль: народу было очень мало — полторы или много две тысячи… не раскутишься! Ведь у него одних лошадей, говорят, до сотни есть, надо их прокормить, надо квартиру большую иметь, надо тоже и самому, прокатившись так, захочешь немножко и уважить себя. Жаль. Если будет еще ‘ристалище’, я непременно с дачи нарочно приеду, и вам советую побывать. На дачу я переезжаю на днях. Куда? Расскажу в следующий раз.

<Статья пятая>

<18>

Третьего дня я шел по Невскому проспекту. Прихожу домой, лежит на столе письмо. Прочитал раз, другой. Сердцу радостно стало. Боже мой! боже мой! какая мне честь! сочинения мои читают и хвалят умные люди, даже за советами ко мне прибегают. Побежал к Матрене Ивановне, ей прочитал. Она мне прямо на шею. ‘Этак вас, душечка,— говорит,— когда-нибудь невзначай прямо в знаменитые писатели пожалуют, да и мне что-нибудь’… Даже мы с ней, верите ли? заплакали, и с час все толковали, как может случиться, что нам нечаянное какое-нибудь счастие выйдет, раз пятнадцать перечитывали письмо. Хорошо написано. Дело казусное. Я сам разрешить не берусь. Просят письмо напечатать. Извольте, печатаю:
‘М<илостивый> г<государь> Пружинин! (извините, вашего честного имечка и отчества не имеем чести знать.) Вы часто пишете в ‘Литературной газете’, которую мы каждый четверг читаем в трактире,— пишете о разных разностях, словом — обо всем хорошем. Из этого мы догадываемся, что вы ведете знакомство с сочинителями, учеными,— словом, со всеми умными людьми. Часто даже завидуем вашему согласному житью с вашей сожительницей Матреной Ивановной, которую мы, нижеподписавшиеся, ставим в пример нашим женам.
Неча сказать, наделил вас бог Матреной Ивановной, славная женщина!.. Да не в этом дело. Ох, грехи тяжки, мы уже и заговорились… Вот в чем дело, батюшка наш, г-н Пружинин.
Мы, нижеподписавшиеся, решились прибегнуть к вашему высокоблагородию (извините, не знаем вашего чина), с совсепокорнейшею просьбою решить нам нижеследующий вопрос: в 90 и 91 No одной газеты некто господин Немчинов объявил, что чай содержит в себе чистую кровь. Прочитавши это, мы чуть не обмерли со страха!.. Боже милосердый, в чае кровь… мы таки в ту минуту и оставили пить чай… Это было в середу, пусть бы в четверг или в другой какой день, а то в середу… Пить с кровью чай!.. Что мы, басурманы, что ль?.. Дивимся, как это раньше не распубликовали. Право, диво-дивное и чудо-чудное делается на свете… С той самой минуты, как узнали, что в чае кровь,— в рот его не берем. А чайку смерть хочется! Ну, исполать г-ну Немчинову, в чае кровь…
Вот, батюшка, ваше высокоблагородие, в этом-то только и состоит наша просьба.
Потрудитесь сделать милость — поразведать у ваших знакомых сочинителей и ученых,— правду ли написал г-н Немчинов… Покорнейше вас просим напечатать наше письмо и ответ ваш на оное в ‘Литературной газете’,— потому напечатать, что не выищется ли кто-нибудь из вашей братии ученых, разуверить нас, с ясными доказательствами, что в чае нет крови.
В ожидании от вас ответа, остаемся с высоко-почитанием вашего высокородия покорнейшие слуги:

Петр Анисимов (сапожник).
Федул Прокофьев (подрядчик).
Андр. ПМНВ (сочинитель сего письма)’.

Какова закорючка! В чае кровь! Да если бы мне сказали: в крови чай, я бы не так испугался и удивился! Непременно спрошу ученых людей, как оно там. Оно, конечно, если по нашему простому рассудку судить, так много толковать нечего: ну, какая в чае кровь? А все может быть… ученые лучше нас знают. Непременно спрошу. Вот будет оказия, как окажется в чае действительно кровь. Да я с отчаяния трех дней не проживу, и Матрена Ивановна тоже… Мы зачастую ведь кроме редьки, капусты, огурцов да чаю с медком ничего не употребляли, а тут вдруг… Нет, узнаю, узнаю, и поскорей — иначе я спать спокойно не буду… да и добрых людей тоже поскорей извещу… недаром писали… А покуда, добрые люди, прощайте. Спасибо, что удостоили письмецом и Матрену Ивановну похвалили: она мне сегодня в чай рому так ухнула! Добрая женщина Матрена Ивановна!

КРАПИВА

Почтенный доктор энциклопедии и других наук господин Пуф в последней своей лекции (лист 13-й Записок для хозяев) преподал прекрасные наставления о гастрономическом приготовлении здоровой зеленой травки для трансцендантальных наслаждений желудка. Но да позволено будет и мне, скромному пахарю не только не доктору, но и не Пуфу (благодаря создателя!), сказать словечко о том, что, конечно, крапивные щи — объедение, однако крапива и не на одни щи пригодна, и что это весьма полезная трава во многих отношениях. Есть люди, которые, бог весть почему, считают крапиву вредною травою, я знал садовников, которые преследовали ее, как опаснейшего врага, после этого неудивительно, что скромная крапива, как изгнанница, проживает в безвестности в глухих и уединенных местах, в тени заборов и изгородей. Между тем всякому ли известно, что все части этого растения имеют полезные свойства? Не говоря уже о варении щей из молодых листьев и о некотором употреблении веток старой крапивы в интересных проделках домашней расправы у некоторых хозяев, скажу только, что корни крапивы, сваренные в воде с небольшою прибавкою квасцов и обыкновенной соли, дают красивую желтую краску, семя крапивное подсыпают конские барышники в корм лошадям для того, чтобы придать им веселый взгляд и лоснящуюся шерсть, из волокон, заключающихся в крапивных стеблях, голландцы делают весьма нежные и дорогие ткани.— Конечно, это все такие свойства, которыми не всякий может воспользоваться, но вот и такие, которые пригодны для всякого селовода (как выражается у нас один знаменитый агроном-импровизатор): крапива, употребляемая в виде корма, доставляет рогатому скоту здоровую и питательную пищу, которая особенно тем выгодна в хозяйстве, что крапива скоро поспевает и легко разводится: она неприхотлива насчет земли, растет на самой плохой, без всякого об ней попечения, и без беды выносит всякие непогоды. Косить ее можно несколько раз в лето, и рано весною, когда еще нет в полях никакого корма скоту, крапива уже обыкновенно стоит в полном росте. Если предполагают скармливать крапиву свежею, то ее нужно скосить молодою, но если хотят сделать из нее сено, то выгоднее оставлять ее расти далее, однако же не до того, чтобы стебли ее, огрубев, задеревенели, потому что в таком случае скот ест ее неохотно.
После этого судите сами, полезна ли крапива! Как жаль, что я не поэт, а то для убеждения вашего сейчас же бы сложил стишки вроде тех, какими один почтенный человек защищал недавно картошку, начав свою ‘оду на картофель’ истинно горацианским экзордиумом:
‘Картофель! харч благословенный!’ и проч.

КОММЕНТАРИИ

Печатается по тексту первой публикации.
Впервые опубликовано: ‘Письмо петербургского жителя в провинцию к приятелю’ — ЛГ, 1844, 2 марта, No 9, с. 171—172, без подписи, Статья первая — ЛГ, 1844, 6 апр., No 13, с. 235—238, без подписи, Статья вторая — ЛГ, 1844, 13 апр., No 14, с. 254—256, с подписью: ‘И. Пружинин’, Статья третья — ЛГ, 1844, 27 апр., No 16, с. 287—290, без подписи, Статья четвертая — ЛГ, 1844, 11 мая, No 18, с. 318—320, с подписью: ‘И. Пружинин’, Статья пятая — ЛГ, 1844, 18 мая, No 19, с. 338, с подписью: ‘И. П—жи—н’.
Фельетонный цикл ‘Хроника петербургского жителя’ написан от имени петербургского чиновника И. А. Пружинина. Название цикла, возможно, полемически направлено против одноименной повести Ф. А. Бюлера (ОЗ, 1843, No 6, отд. I, с. 313—376), изображавшей пустоту светской жизни. Псевдоним ‘Пружинин’ использован также в фельетоне Некрасова ‘Записки Пружинина’ (см. наст. кн., с. 214) и (наряду с другими псевдонимами) выставлен в подзаголовке шуточного рассказа ‘Как опасно предаваться честолюбивым снам’, написанного Некрасовым в соавторстве с Ф. М. Достоевским и Д. В. Григоровичем (см. наст. изд., т. VII, с. 616—621).
Принадлежность ‘Хроники петербургского жителя’ Некрасову доказывается связью с названными, а также с другими его произведениями (некоторые сопоставления приводятся ниже) и наличием автоцитаты из ‘Говоруна’ (см. коммент. к с. 44). Стиль ‘Хроники петербургского жителя’ (использование иронических ‘масок’, включение пародий и автоцитат) характерен для фельетонов Некрасова.
Стихотворные отрывки из ‘Статьи третьей’ впервые включены К. И. Чуковским в ПССт 1927 (с. 416). Весь цикл ‘Хроника петербургского жителя’ атрибутировал Некрасову Д. С. Лихачев (см.: Собр. соч. 1930, т. III, с. 372). Состав цикла уточнил Б. Я. Бухштаб (см.: ЛН, т. 53/54. М., 1949, с. 47—50). Полностью фельетонный цикл в собр. соч. включен: ПСС, т. V, с. 385—429.
Автограф не найден.

Письмо петербургского жителя в провинцию к приятелю

С. 30. Жизнь человеческая подобна кораблю, обуреваемому волнами.— Ср. в вышеназванном рассказе ‘Как опасно предаваться честолюбивым снам’ (1846) стихи Некрасова:
Корабль, обуреваемый
Волнами,— жизнь моя!..
С. 30. …человек в фризовой шинели…— В шинели из фриза (самого дешевого сукна). О выражении ‘фризовая шинель’ см.: Лернер Н. О. Пушкинологические этюды.— Звенья, V. М.—Л., 1935, с. 159-163.
С. 30. Фуляр — шелковый платок.
С. 30. ‘Четвертак, ваше превосходительство!’ — Двугривенный! ‘Маловато, ваше высокоблагородие!’ — Восемь гривен! — Счет денег идет здесь то на серебро, то на ассигнации (в связи с проводившейся тогда денежной реформой ассигнации постепенно изымались из обращения и обменивались на серебро по курсу: 3 руб. 50 коп. ассигнациями на 1 руб. серебром). Четвертак (25 коп. серебром) соответствовал 8 1/2 коп. ассигнациями, двугривенный серебром — 70 коп. ассигнациями.
С. 30—31. У меня был родственник: он очень любил путешествовать по России и пить национальные настойки ~ в продолжение дня, не выходя из комнаты, объездит он до двадцати русских губерний, а иногда и более.— Некрасов иронизирует над книгой М. П. Жданова ‘Путевые записки по России, в двадцати губерниях…’ (СПб., 1843). Резкий отзыв об этой книге см.: Белинский, т. VII, с. 25—31. М. П. Жданов, автор ‘Путевых записок…’, был вице-губернатором Харькова. Анекдот о помещике-пьянице использован в рецензии 1847 г. (см. наст. изд., т. XI, кн. 2, с. 14—15).
С. 31. Дюмон-Дюрвиль объездил весь свет и погиб на незначительном переезде из Парижа в Версаль.— Французский мореплаватель Ж.-С.-С. Дюмон-Дюрвиль (1790—1842) погиб в железнодорожной катастрофе между Парижем и Версалем 8 мая 1842 г.
С. 31. Ремиз — недобор взятки в карточной игре.
С. 32. Ерофеич — горькое вино, водка, настоенная на травах.
С. 32. …если б не пост, стал бы ходить в Александрынский театр.— Имеется в виду Великий пост — сорок дней перед Пасхой, когда прекращались все театральные и зрелищные представления и были разрешены только музыкальные концерты.
С. 32. …в нынешнем No ‘Лит<ературной> газ<еты>‘ выше помещена уже статья о концертах…— Статья ‘Концерты’ предваряла в номере газеты некрасовский фельетон.
С. 32. Есть,— говорит,— ‘Юродивый мальчик’…— Имеется
в виду издание: Юродивый мальчик в железном зеленом клобуке. Сочинение асессора и кавалера Афанасия Анаевского. СПб., 1844. Об Анаевском см. наст. изд., т. XI, кн. 2, с. 105, 332, Белинский, т. VIII, с. 160-162.
С. 32. Есть,— говорит,— ‘Воскресные посиделки’…— О ‘Воскресных посиделках’ см. наст. изд., т. XI, кн. 1, с. 418, наст. кн., с. 80—86 и коммент. к ним.
С. 33. Вот послушай, переведу…— Далее Некрасовым приводится с незначительными сокращениями текст фельетона из рубрики ‘Courrier de Paris’ парижского иллюстрированного еженедельника ‘L’Illustration, journal universel’ (1844, 24 fvr. No 52, p. 407). Фрагмент текста от слов ‘покрытый великолепной попоной…’ до слов ‘Сатурн с своею косой’ в фельетоне ‘L’Illustration’ отсутствует. Взят ли он из другого парижского издания или сочинен самим Некрасовым, установить не удалось.
С. 33. …являлась с визитом ~ к г-ну Созе, ~ маршалу Сульту ~ к гг. Кюнен Гридэну и Дюшателю…— Перечислены французские государственные деятели той поры. Ж.-П.-П. Созе (1800—1876) в первой половине 1840-х годов был председателем палаты депутатов, Н.-Ж. Сульт (1769—1851) — военным министром, Л. Кюнен-Гридэн — министром сельского хозяйства и торговли, Ш.-М.-Т. Дюшатель (1803—1867) — министром внутренних дел.
С. 33. …самый торжественный визит ее был в Тюльерийский замок…— Имеется в виду дворец Тюильри (Tuileries), бывший в 1844 г. резиденцией короля Луи-Филиппа I.
С. 34. Пулька — партия игры в карты (преферанс, вист и т. д.).
С. 34. …petites mis&egrave,res de la vie humaine…— Выражение восходит к названию вышедшей под псевдонимом Old Nick книги очерков Поля Эмиля Дорана Форга (Forgues): Old Nick. Les Petites Misteres de la vie humaine. Paris, 1841. В ‘Фельетоне литературном’ Р. Зотова (СП, 1843, 20 янв., No 15, с. 57—58) автором данной книги ошибочно был назван Жюль Жанен. Та же неточность — в некрасовском романе ‘Жизнь и похождения Тихона Тростникова’ (см. наст. изд., т. VIII, с. 81). (Указал А. М. Березкин).

<Статья первая>

С. 35. Подписано: И. A. Пружинин’.— Фамилия некрасовского персонажа, вероятно, образована от названия дер. Пружинино Нерехотского уезда Костромской губернии (ныне — Гаврилов-Ямский р-н Ярославской обл.), см.: Костромская губерния. Список населенных мест по сведениям 1871—1872 годов. СПб., 1877. (Указал H. H. Пайков).
С. 35. …есть сочинители, которые от души верят всему, что говорит им журналист…— Слово ‘журналист’ здесь и ниже употреблено в старом значении: редактор журнала или газеты.
С. 36. …что вы будете делать с человеком, который ежедневно преследует вас письмами, удостоивает ежедневного посещения вашу прихожую, в простодушной надежде застать вас когда-нибудь дома…— Намеченный здесь сюжет развернут с позиции незадачливого автора в фельетоне ‘Выбранные места из приятельских писем’ (см. наст. кн., с. 283—285).
С. 37. Страстная неделя — последняя неделя перед Пасхой.
С. 37. Приходи после Святой…— Имеется в виду Святая неделя — неделя праздника Пасхи.
С. 38. Вендеграф — сорт французского столового вина.
С. 39. Полицейский мост — мост через Мойку на Невском проспекте, ныне Народный мост.
С. 39. …проходили мимо Палкина ~ мимо Излера ~ против Доминика…— Петербургские рестораны, названные по фамилиям их владельцев.
С. 40. Кюмель (от нем. Kmmel — тмин) — тминная водка (полное название — Kmmelbranntwein).
С. 42. Молился у Владимирской,— Имеется в виду церковь Владимирской Божьей Матери на Владимирском проспекте.
С. 43. …придумали хорошо: заменять визиты печатным объявлением при пожертвовании в пользу детских приютов…— См. коммент, к с. 195.
С. 43. …а сегодня такую затрещину съел… тысячи рублей не взял бы! — Ср. фельетон Некрасова ‘Пощечина’ (наст. кн., с. 250).
С. 44. Я с час пред умывальником…— Цитируется стихотворный фельетон Некрасова ‘Говорун’ (наст. изд., т. 1, с. 397), с разночтением в стихе 12: в ‘Говоруне’ — ‘И в брюхо и в плечо!’.
С. 44. Поэнь (от франц. point) — очко в карточной игре.
С. 46. Сулье особенно хорошо представлял по вечерам.— ‘Шталмейстер турецкого султана’ француз Луи Сулье устраивал в Петербурге ‘конские ристалища’. Еще в 1843 г. Некрасов описал их в стихотворении ‘Говорун’ (см. наст. изд., т. 1, с. 399). На одном из представлений Сулье с Некрасовым встретился Д. В. Григорович (Григорович, с. 73).
С. 46. …на балу в клубе Соединенного общества.— См. примеч. к с. 16.
С. 47. Что собственно сами мы думаем о новом произведении г-на Кукольника — читатели узнают из следующего No ‘Литературной газеты’, где будет помещен об этой драме подробный отчет.— В следующем номере ЛГ (1844, No 14 от 13 апр.) появился критический разбор этой пьесы, вероятно, принадлежащий Некрасову (см. наст. том, кн. 2).
С. 47. Говорят, г<оспода> Ободовский и Полевой написали по новому ‘Драматическому представлению’.— О каких именно пьесах П. Г. Ободовского и Н. А. Полевого идет в данном случае речь, неясно.

<Статья вторая>

С. 48—49. Кинул газету, встал и говорит: ‘Гр-я-зно’ ~ На кой черт,— говорит,— описывать дворников, водовозов…— Представители консервативного лагеря (Ф. В. Булгарин и др.) обвиняли писателей ‘натуральной школы’ 1840-х гг, в ‘сальностях’, ‘грязи’ и т. п. Здесь, вероятно, содержится намек на очерк А. Башуцкого ‘Водовоз’, вышедший в 1841 г. отдельной брошюрой в серии ‘Наши, списанные с натуры русскими’. Ср. также наст. кн., с. 148—149 и примеч. к ним.
С. 49. …прислали билет и вышедшие нумера при билете…— Имеется в виду абонемент на получение газеты в течение года.
С. 50. К зеркалу подойдешь…— Ср. стих. Некрасова ‘Перед зеркалом’ (наст. изд., т. III, с. 28).
С. 52. …купчишке, мужичишке простому перед тобой преферанс дают…— Преферанс — здесь: предпочтение.
С. 52. Братцы, пять рублей, два целковых! — О двойном счете денег, на серебро и ассигнации, см. примеч. к с. 30. ‘Два целковых’, т. е. 2 руб. серебром, соответствовали 7 руб. ассигнациями.
С. 53. Дают ‘Русский моряк’, ‘Русская боярыня’, ‘Дочь русского актера’…— ‘Русский моряк. Историческая быль’ (1844) — драма Н. А. Полевого. ‘Русская боярыня XVII столетия’ (1842) — комедия П. Г. Ободовского. ‘Дочь русского актера’ (1844) — водевиль П. И. Григорьева.
С. 53—54. …терпеть не могу, где щелкопер какой-нибудь вдруг выведет, этак, плута какого-нибудь, взяточника, и ну смеяться над ним ~ Нет, я бы этих всех щелкоперов: у меня пиши, да не забывайся.— Ср. с репликами городничего в комедии Н. В. Гоголя ‘Ревизор’: ‘…найдется щелкопер, бумагомарака, в комедию тебя вставит <...>у! щелкоперы, либералы проклятые! чертово семя! Узлом бы вас всех завязал…’ (д. 3, явл. 8).
С. 54. …как запоет: ‘Приди в чертог ко мне златой…’ — так и беги вон из комнаты…— Перефразировка известных стихов Пушкина из ‘Евгения Онегина’ (гл. II, строфа XII):
И запищит она (бог мой!):
Приди в чертог ко мне златой!..
С. 54. …я еще вот не больше аршина… мальчишкой был… тогда уж видел…— Возможно, факт для Некрасова автобиографический. Драма А. Коцебу ‘Ненависть к людям и раскаяние’ (пер. А. Ф. Малиновского) была в репертуаре Ярославского театра 1820-х годов (ГАЯО, ф. 73, оп. 2, ед. хр. 25, л. 2).
С. 54. Каратыгин, поверите ли? даже плакать меня заставлял.— В. А. Каратыгин (1802—1853) — известный актер-трагик.
С. 54. ‘Параша Сибирячка’ — драма Н. А. Полевого (1840).

<Статья третья>

С. 54. Какое величественное, красивое и знаменитое зрелище представляет Нева…— Ближайшим источником этой пародийной фразы является лирическое отступление из повести Гоголя ‘Страшная месть’ (1832) (гл. X): ‘Чуден Днепр при тихой погоде…’
С. 55. ‘Так, кажется, на словах всё бы славно изъяснил…’ — неточная цитата из пьесы Гоголя ‘Отрывок’ (1842) (явл. 2).
С. 55. Правда твоя, Александр Иваныч, совершенная правда…— Некрасов ошибочно приписывает процитированные слова персонажа ‘Отрывка’ Собачкина Александру Ивановичу — действующему лицу другой пьесы Гоголя — ‘Утро делового человека’ (1836), также опубликованной в Собрании сочинений 1842 г.
С. 55. Не рожден я ни к чему высокому ~ Ведь такой же, думаешь, человек…— Ср. угрызения уязвленного самолюбия Пружинина с таким же ‘самоанализом’ героя коллективного фельетона Некрасова и Панаева ‘Новый поэт’ (1847) — наст. том, кн. 2.
С. 56. Ф. Ф. Циммерман — известный петербургский торговец, владелец фабрики шляп и трех магазинов головных уборов.
С. 60. Я люблю Пушкина, а Бенедиктов для меня лучше…— Стихи В. Г. Бенедиктова (1807—1873) пользовались огромным успехом в обывательской среде в 1830-х, а отчасти и в 1840-х годах. ‘Поэзия г-на Бенедиктова,— писал Белинский,— не поэзия природы, или истории, или народа,— а поэзия средних кружков бюрократического народонаселения Петербурга. Она вполне выразила их, с их любовью и любезностию, с их балами и светскостию, с их чувствами и понятиями’ (Белинский, т. VI, с. 494).
С. 60. Коли есть охота узнать, о чем в письме писано, стоит только в 15 No ‘Литературной газеты’ взглянуть.— Имеется в виду принадлежащее также Некрасову ‘Письмо *** ского помещика о пользе чтения книг, о вредоносности бараньих бурдюков с кашей и о русской литературе’ (см. наст. кн., с. 75—86).
С. 60. …рассказывает про доктора Пуфа…— Псевдонимом ‘Доктор Пуф’ В. Ф. Одоевский подписывал свои статьи на кулинарные темы в ‘Литературной газете’ 1844—1845 гг.
С. 63. …ренского уксуса…— Ренский (от рейнвейн — дешевое виноградное вино) уксус — уксус из виноградного вина.
С. 64. Пармезан — сорт сыра из снятого молока.
С. 66. …он человек политичный…— Здесь — дипломатичный, предусмотрительный.

<Статья четвертая>

С. 68. …волосы есть первое украшение человека,— это я и в одной книге читал…— Ср. наст. изд., т. IX, кн. 1, с. 162, кн. 2, с. 352.
С. 70. …перенесли прах Наполеона с острова Елены в Париж, и памятник там ему великолепный поставили. Я читал об этом книгу…— Прах Наполеона был перевезен в Париж в конце 1840 г. Здесь имеется в виду анонимная брошюра: Перенесение праха Наполеона с острова Св. Елены в парижский Дом инвалидов. СПб., 1841.
С. 70. Ристалище — состязание.
С. 71. …тотчас подскакивает к нему.— В ‘Литературной газете’ после этих слов — иллюстрация: верховой барин замахивается плетью на слугу.
С. 71. …с двенадцати лет начал травить со когда-нибудь я вам подробно расскажу…— В 1844 г. Некрасов обращался к теме охоты в фельетоне ‘Нечто о дупелях, о докторе Пуфе и о псовой охоте’ и в ‘Журнальных отметках’ от 17 сентября 1844 г. (см. наст. кн., с. 134—137 и 150-152).

<Статья пятая>

С. 73. …в 90 и 91 No одной газеты некто господин Немчинов объявил, что чай содержит в себе чистую кровь.— В No 90 и 91 ‘Ведомостей Санкт-Петербургской городской полиции’ за 1844 г. была помещена статья Андрея Немчинова ‘Нечто о чае» автор которой пытался доказать’ будто по своему химическому составу чай родствен человеческой крови. Неуклюжий способ выражения мысли в статье, опубликованной в газете, редактируемой В. Межевичем, дал Некрасову повод для иронического выступления в форме письма простодушных читателей к ‘литератору’ Пружинину. В заметке ‘Способ превращать семирублевый чай в четырнадцатирублевый» помещенной в ‘Записках для хозяев’ No 25 ‘Литературной газеты’ от 29 июня 1844 г.’ обеспокоенный А. Немчинов предложил для устранения недоразумения перепечатать в ‘Литературной газете’ его статью о чае из ‘Ведомостей СПб полиции’ (с. 197). В ‘Записках для хозяев’ No 29, 30 ‘Литературной газеты’ от 27 июля и 3 августа 1844 г. статья Немчинова ‘Нечто о чае’ была перепечатана.
С. 73. …Мы чуть не обмерли со страха!’ Это было в середу…— Другими словами, в постный день.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека