Христианство — от Христа, кесарианство — от кесаря. Со времени императора Константина, когда впервые кесарю воздали Божие, христианство подменилось кесарианством.
Как трудно отличить в настоящее время одно от другого — увидели мы воочию на миссионерском съезде.
Религиозная сущность кесарианства заключается в утверждении, что Христос, глава церкви невидимый, бессилен защитить ее мечом духовным и что сделать это может только видимый глава, кесарь, мечом железным — государственным насилием. Утверждение это и провозглашено на съезде с небывалою доселе в русской церкви обнаженностью.
Не предел ли такой обнаженности, невинного, почти ‘святого’ бесстыдства — sancta simplicitas — хотя бы в этих словах ‘Русского знамени’, {‘Русское знамя’ — ежедневная черносотенная газета, орган ‘Союза русского народа’, выходила с 1905 по 1917 г. в Петербурге.} которые звучат послушным отголоском съезда: ‘Государство ограждало церковь от всяких на нее покушений. 17 же апреля это ограждение православия признало излишним. Церковь, к великому ужасу верующих, поставлена не выше жидовского талмуда, мусульманства и язычества. Результаты сказались быстро: как только государство перестало ограждать достоинство православной церкви — жиды, мусульмане, язычники, протестанты и католики ополчились на нее’. Ополчились и одолели.
‘Как только государство перестало ограждать церковь’ — значит, как только государство отняло помочи, на которых вело церковь, так она пала, подобно расслабленному. Другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь. — Ведите меня куда угодно, только поддерживайте, а то я упаду и уже не встану, — отвечает будто бы церковь. Кажется, нельзя себе представить более откровенного и кощунственного признания в том, что ‘паралич церкви’ желателен, что христианство и есть кесарианство.
‘Колокол’ {‘Колокол’ — выходившая в Петербурге с 1905 по 1916 г. церковная, политическая и литературная газета.} уверяет, что наша ‘левая печать не преминула разгласить о тех раздорах, какие якобы происходят на миссионерском съезде, причем обер-прокурора св. синода и высокопреосвященного Антония стараются выставить чуть ли не солидарным с пресловутою думскою комиссией, желающей низвести православную церковь на степень магометанства и еврейства’.
Вот что называется валить с больной головы на здоровую: не левая, а правая печать с ‘Русским знаменем’ во главе, как мы это сейчас видели из приведенной цитаты, утверждает, что законом 17 апреля православие ‘низводится на степень магометанства и еврейства’. Обер-прокурор и митрополит Антоний, заявив себя сторонниками этого закона, тем самым, по мнению опять-таки не левой, а правой печати, заявили желание ‘низвести православие на степень магометанства и еврейства’. Нет, шила в мешке не утаишь: сколько бы ‘Колокол’ ни замазывал, зияющий раскол действительно совершился, — положение съезда оказалось революционным, разумеется, в смысле обратной, ‘черной революции’.
‘Колокол’ отлично понимает, что никакие законы о веротерпимости, никакие слова ‘о мире и любви’ не могут помешать действительному ‘торжеству православия’ и что в бараний рог свернуть в России можно кого угодно, при каких угодно законах, была бы на то воля вышняя. Все это ‘Колокол’ понимает. Но в том-то и дело, что он — реалист, а остальные участники съезда — романтики. ‘Золотая середина не ко времени, — восклицает ‘Русское знамя’, — не к тому боевому напряженному времени, которое мы переживаем, не к тому времени, когда душный воздух нашей государственной жизни полон электричества и далекие зарницы напоминают о грозе’. Не значит ли это — ‘долой реакцию, да здравствует революция’?
И ‘Русское знамя’ уже мечтает о вожде этой революции, великом государственном деятеле, который ‘освободил бы связанного в клетке русского орла и дал бы ему вновь расправить могучие крылья на вольном просторе’.
Это ли не романтика? Если довести ее до конца, то получится не более не менее как ‘новый Цезарь’. Кесарианство в религии, цезаризм в политике — таковы два крыла надвигающейся ‘грозы’.
Ну конечно, не так страшен черт, как его малюют: религиозная революция в России, хотя бы обратная, ‘черная’, пока одинаково невообразима как для друзей, так и для врагов русского правительства. Не следует, однако, забывать, что именно в нашей, столь фантастической действительности иногда и невообразимое становится действительным. Кажется, это уже отчасти происходит на киевском съезде, хотя бы в принятом ходатайстве о принудительном отчуждении польских земель в Западном крае ad majorem Dei Gloriam, {К вящей славе Божией (лат.).} с крестными ходами и колокольным звоном, как именно и сказано в постановлении съезда, наряду с экспроприацией земель рекомендуются ‘возможно частые богослужения со звоном и торжественные крестные ходы’. Пусть это бред, но не пробует ли осуществиться в этом бреду неимоверная мечта?
В заключение съезда председатель, архиепископ Антоний Волынский, заявил, что церковный собор возможен только при ‘восстановлении патриаршества’: самодержавие, которое, отменив патриаршество, обезглавило церковь, имеет будто бы не только право, но и призвание возглавить ее снова. Вот и другая сторона той же мечты: будущий патриарх Никон, русский папа, не есть ли единовременно и русский цезарь, тот таинственный избранник, который, по предвещанию ‘Русского знамени’, блеснет как молния из надвинувшейся ‘грозы’ и ‘освободит связанного в клетке орла’?
Повторяю, не только левым, но и правым, сохранившим остаток трезвости, все это кажется каким-то привидением, встающим из гроба при свете дня, которое должно, конечно, рассеяться от одной скептической улыбки, от одного напоминания о законе 17 апреля. Вот для чего и нужен этот закон: чтобы сделать навсегда невозможным явление таких романтических призраков. Недаром же киевский митрополит Флавиан написал следующее ‘прекрасное изречение’: ‘Свобода совести есть краеугольный камень всякого цивилизованного общества’. Это, впрочем, с одной стороны, а с другой: знаменитый канонист, проф. Павлов, ‘твердо стоя на исторической почве, заявляет’: ‘С чисто церковной точки зрения нет и не может быть веротерпимости’.
Где же правда? Простое ли это столкновение двух политических партий или неразрешимая антиномия двух религиозных истин?
‘Женщина говорит Ему: Господи! Вижу, что Ты пророк.
Отцы наши поклонялись на этой горе, а вы говорите, что место, где должно поклоняться, находится в Иерусалиме.
Иисус говорит ей: поверь Мне, что наступает время, когда и не на горе сей, и не в Иерусалиме будут поклоняться Отцу, но в Духе и Истине’.
Ибо нет иного свидетельства об истине, как свободное признание духа, всякое же насильственное ограждение истины, а следовательно, и ‘государственное ограждение церкви’, есть ложь. Для того и пришел Христос, чтобы ниспровергнуть эту ложь и освободить религиозную совесть человечества последней свободой. ‘Если Сын освободит нас, то истинно свободны будете’. Слово это понятно лишь в узком личном смысле — христианской ‘свободы от греха’, но не имеет ли оно и более широкого, пока еще в христианстве не раскрытого, смысла общественного?
О, конечно, перед этой свободой Христовой, то, что сейчас разумеется под ‘веротерпимостью’, ‘свободой совести’, — все равно что бледная полоска зари перед ‘солнцем, сияющим в силе своей’. Но это все-таки заря того самого солнца: в человеческой правде о свободе совести заключено предчувствие той самой правды, которой учил Христос, за которую Он и был распят, ибо действительно Он распят был за ‘свободу совести’ в этом предельном высшем смысле. И доныне во всяком насилии над религиозной свободой повторяется распятие Христа.
Да, свобода совести есть краеугольный камень не ‘цивилизованного общества’, как неточно выразился митрополит Флавиан, а общества христианского или, вернее, Христова — истинной Церкви.
Но все это опять-таки с одной стороны, а с другой — ‘нет и не может быть веротерпимости’. Именно здесь, в свободе Христовой, как правде не только личной, но и общественной, христианство не исполнило завета Христа: свобода подменялась насилием, церковь — государством, христианство — кесарианством. Здесь между Христом и христианством прошла какая-то бездонная трещина, которую очень легко прикрыть словами о ‘мире и любви’, но только что ‘дело доходит до дела’, трещина вновь зияет, бездонная.
Как будто все христианские инквизиторы не знали, что такое ‘мир и любовь’. Знали, да еще как. Но любовь — любовью, а костры — кострами. Торквемада, говорят, был ‘кротчайший из людей на земле’. И мухи не обидел бы. А еретиков жег. Ради чего? Да вот именно ради любви: предавал тела ‘огню временному’, чтобы спасти души от вечного огня. Эта-то ‘кесарианская’, но уже, конечно, не христианская, не Христова мысль о принудительном спасении и есть главная мысль всех инквизиций, в том числе и нашей русской. Войти в эту психологию мы, ‘дети века сего’, не умеем. Но в том-то и дело, что тут столкновения как бы двух вихрей в смерче, двух несоизмеримых религиозных психологий, может быть, даже двух ‘заветов’, двух ‘откровений’. Тут или — или. Если Торквемада — слуга Божий, то мы — защитники веротерпимости, слуги дьявола.
‘С чисто церковной точки зрения’, почему о. Иоанн Кронштадтский, всенародно молящийся о смерти Л. Толстого, менее прав, чем епископ Лев Катанский, который собственной епитрахилью, как веревкой, связал Илиодора-волхва и возвел на костер?
Недавно в суде слушалось дело по обвинению одного церковного старосты в том, что он не допустил в церковь на свадьбу еврея, заявив, что ‘лица иудейского вероисповедания в православную церковь не допускаются’. Судья приговорил старосту к аресту на две недели. ‘Русское знамя’ приводит по этому поводу одиннадцатое правило Трулльского вселенского собора:
‘Никто из числящихся в священном чине или мирян не должен есть опресноков у иудеев, или входить с ними в содружество, или принимать от них лекарство, или мыться с ними в бане. Если кто отважится сие делать, то если он клирик, да будет извержен, а если мирянин, да будет отлучен’ (Деяния Вселен. соб., т. VI).
‘Правило это каноническое, — справедливо замечает ‘Русское знамя’, — и должно исполняться под угрозой наложенной в нем кары. Мог ли церковный староста пустить в православный храм жида, когда по канону положено отлучение от церкви тем, кто входит с жидами в содружество или даже просто моется с ними в бане? А городской судья арестует церковного старосту за исполнение канонов церкви’.
‘Вчера мы привели правило Трулльского вселенского собора, — продолжает газета, — правило, запрещающее под страхом отлучения от церкви получать лекарства православным от лиц иудейского племени. Оказывается, в Петербурге существуют следующие содержатели аптек: Ушер Гиндес, Хоптон-Гирш Сортан, Леви Залькиндсон, Зельман Розенбаум, Гирш Ниссель Мейсель. Разрешение торговать в столице лекарствами иудеям есть не только нарушение канонов православной церкви, но и полное пренебрежение ими — неслыханное надругательство над православною церковью’, — опять-таки вполне справедливо заключает ‘Русское знамя’.
Ну, так вот, не угодно ли: указом от 17 апреля отменяется ли правило вселенских соборов, неотмененное, неотменимое, потому что отменить его нельзя иначе, как на новом вселенском соборе, который невозможен после разделения церквей?
Что же делать? С одной стороны — закон государственный, воля человеческая, с другой — воля Божия. Не ясно ли, что воля человеческая должна подчиниться воле Божьей, признать, что опять-таки ‘с чисто церковной точки зрения веротерпимости нет и быть не может’?
Да и какая же тут веротерпимость, когда чуть ли не все христианское человечество должно быть отлучено от церкви, ибо кто же нынче, кроме жалкой горсти изуверов, не ‘моется в бане с евреями’, если не в прямом, то в переносном смысле? Чтобы прекратить эту баню, нужно испепелить всю культуру дотла.
А ведь нет никакого сомнения, что правило о бане метафизически связано с молитвой о. Иоанна Кронштадтского о смерти Л. Толстого и с епитрахилью Льва Катанского. Все это — крепко сцепленные кольца одной кольчуги, выньте кольцо — кольчуга рассыплется. Тут опять-таки: или — или. Нужно все принять или все отвергнуть. Tertium non datur. {Третье не дано (лат.).} Моется ли кто в бане с евреями или провозглашает веротерпимость — в обоих случаях происходит одинаковое ‘надругательство над церковью’.
‘Вы приводите церковные каноны и постановления. Но куда же вы поставили Христа Господа?’ — воскликнул на съезде один священник, протоиерей Холмской епархии о. Кач, чье имя заслуживает вечной памяти за этот мужественный вопрос. ‘Куда же вы поставили Христа Господа?’ — значит: где же в христианстве Христос?
Святые не слышат этого вопроса, а мытари и грешники слышат, святые не видят, а мытари и грешники видят, что нет Христа ни в молитве о. Иоанна Кронштадтского о смерти Л. Толстого, ни в епитрахили, как веревке палача, святые не знают, а мытари и грешники знают, что запрещение мыться в бане с евреями, так же, как и все вообще ‘христианское’ омерзение к ‘жидам’, вытекает не из Евангелия, а из того же еврейства, только вывернутого наизнанку, т. е. из подлинного ‘жидовства’, ибо воистину нет ‘жида’ подлиннее, чем ‘ожидовелый христианин’. Святые не знают, кто отменил запрещение мыться с евреями, а мытари и грешники знают, что это сделал сам Христос. В каких церквах? На каких соборах? Не в церквах и не на соборах, не на горе сей и не в Иерусалиме, а в Духе и Истине того вселенского просвещения, о котором сказано: Свет Христов просвещает всех — и которое есть преддверие истинной Церкви Христовой.
Вот почему те, кто, участвуя в этом просвещении, провозглашают свободу совести, хотя иногда и не знают имени Христа, все-таки служат Христу.
А кто эту свободу отрицает, хотя и исповедует Христа на словах, на деле его распинает.
Мы готовы согласиться с ‘Русским знаменем’, что быть ‘грозе’, ибо ответить на вопрос: ‘Куда же вы поставили Христа Господа?’ — могут лишь голоса Божиих громов. Да, быть ‘грозе’. Только во имя чего?
О, Русь! в предвиденье высоком
Ты мыслью гордой занята,
Каким же хочешь быть Востоком —
Востоком Ксеркса иль Христа?1
1 Соловьев В. С. Ex Oriente Lux. 1890
В огне предстоящей грозы и должен решиться выбор между Ксерксом и Христом, между кесарианством и христианством.