Хомутов громко рассмеялся. Его круглое лицо сияло и лучилось веселыми морщинками. Седые волосы и борода были взлохмачены.
— А знаете, — говорил он, — как десять лет назад меня здесь честили? Как выйду бывало в поле с сачком, так люди говорят: ‘Вон старый дурак опять бабочек ловить пошел!’ Сумасшедшим считали.
Попыхивая трубочкой, Хомутов рассказал мне много смешных историй, связанных с его научной работой. Немало было у него и неприятностей, но он все преодолевал и вышел победителем. Я слушал его внимательно, удивляясь, откуда столько энергии и здоровья у этого могучего старика.
— Зато теперь, — сказал я, — вы являетесь гордостью советской науки, а колхозы и совхозы вам челом бьют.
— Еще бы! — воскликнул Хомутов. — А вы знаете, как колхозники мою опытную станцию окрестили? Нельзя отказать им в остроумии.
— Как же? — спросил я.
— ‘Живое кладбище’! — опять громко расхохотался старик. — Вот разбойники!
Хомутов любил посмеяться и пошутить. Эта черта характера отличала его от ученых обычного типа, серьезных, сухих, и иногда и чересчур важных. Мне он сразу понравился, и я почувствовал себя на его станции как дома.
— Алексей Иванович, — попросил я, — да покажите мне все ваши завоевания, разъясните…
Хомутов вытряхнул трубку и уложил ее в карман.
— Пойдемте сначала в лабораторию, — сказал он улыбаясь.
Мы пошли по коридору, в конце которого виднелась дверь. Хомутов отворил ее, и мы попали в длинную, узкую комнату. В середине стоял большой оцинкованный ящик, внутри его на особых подставках помещался другой, с тонкими электрическими проводами. У задней стены была специальная установка в виде столбика, на котором белела фарфоровая пластика с нанесенными на ней градусами и цифрами. По ней вверх и вниз от цифры к цифре двигалась черная палочка. С противоположной стороны на другой установке помещалась зрительная труба, чтобы видеть на значительном расстоянии градусы и цифры, отмечаемые палочкой.
— Это электрический термометр, сконструированный Бахметьевым, — объяснил Хомутов. — Он так чувствителен, что приближение человеческого тела с температурой в тридцать шесть градусов тепла по Цельсию может уже оказать на него влияние. Поэтому я наблюдаю за изменениями температуры насекомых в зрительную трубу.
Потом он объяснил мне, что оцинкованный ящик представляет собой холодильник, в котором помещаются особые ванны охлаждения. Эти ванны бывают разной величины, в зависимости от их назначения.
Обычно для опытов над одним насекомым употребляется маленькая коробочка. Укрепив на пробках насекомое, в него вкалывают крошечную иглу, соединенную проводами с электротермометром. Слабые токи, возникающие в игле от теплоты насекомого, передаются по проводам, усиливаются специальными усилителями и приводят в движение черную палочку на шкале, отмечая температуру. В самой же воздушной ванне всегда поддерживается холод от двадцати до двадцати двух градусов Цельсия.
— Все это вместе, — сказал Хомутов, — и составляет знаменитую установку Бахметьева. По его примеру, но с некоторыми усовершенствованиями продолжаю работать и я.
Из дальнейшей беседы я понял следующее. Оказывается, можно при помощи холода остановить жизнь любого живого существа на сутки, на месяц, на год и даже на столетие. Животное в это время не будет ни есть, ни пить, — ни дышать. Сердце его остановится, кровь и соки тела замерзнут и перестанут двигаться, все мышцы и ткани совершенно окоченеют.
— Вы уверены, что животное погибло, что оно мертво, — воскликнул Хомутов, — но нет, оно только в состоянии анабиоза — между жизнью и смертью — и воскреснет, когда мы захотим этого!
— Позвольте, — возразил я, — мне непонятно, почему же не воскресают тогда замерзшие в буран овцы, мороженая рыба и так далее…
— Вот в этом ‘почему’ и была вся загадка, — ответил Хомутов, — пока Бахметьев ее не разрешил.
Сущность этого разрешения, как я понял из разъяснений Хомутова, заключается в том, что для каждого живого существа при затвердевании его соков и крови есть своя определенная температура охлаждения. Так, для насекомых Бахметьев нашел следующий закон анабиоза. При замерзании в воздушной ванне насекомые охлаждаются (обязательно постепенно, а не сразу) до десяти градусов холода по Цельсию. Достигнув этого охлаждения, тело насекомого внезапно согревается, его температура сразу делает скачок и с десяти градусов холода повышается до полутора градусов холода же. После такого скачка насекомое снова начинает охлаждаться. При вторичном охлаждении кровь и соки в его теле постепенно затвердевают и превращаются в кристаллики. Дыхание, сердцебиение и всякий обмен веществ у насекомого прекращаются. Оно замерзает, превращаясь в ледяшку.
— Но если после такого температурного скачка насекомое охладить только до четырех с половиной градусов и все время хранить при этой температуре, — заметил Хомутов, — то оно может пролежать так лет сто и более, а потом воскреснуть как ни в чем не бывало. Если же после скачка охладить его, ну, скажем, до десяти градусов, то животное погибнет, его ткани не выдержат вторичного замерзания…
Говоря это, Хомутов подошел к одному из стеклянных шкафов, стоявшие вдоль стены. Я только теперь обратил на них внимание.
— Внутри этих аппаратов, называемых термостатами, — разъяснил мне Хомутов, — можно поддерживать какую угодно температуру. У меня здесь везде минус пять градусов по Цельсию.
Он повернулся ко мне и прищурил один глаз. Видимо, он готовил мне какой-то сюрприз.
— Вот что, — сказал он, — опыт с замораживанием я не буду делать, это возьмет много времени. Я вам покажу другое. Видите, в этом термостате висит пять штук летучих мышей. Они висят здесь уже три года. Сегодня очередь одной из них для проверки опыта.
Хомутов быстро достал летучую мышь с раскрытыми крыльями и закрыл термостат. Он задел рукавом за что-то, и мышь, скользнув по его ладони, упала на каменный пол. Я услышал звук падающей ледяной сосульки. Хомутов быстро поднял мышь — одно крыло у нее болталось. Оно разбилось в кусочки, как стеклянное.
— Возьмите ее в руки, — сказал Хомутов. — В местах изломов крыла вы увидите ледяные кристаллики. Потрогайте грудь, живот — все это сплошной кусок льда.
Я взял в руки мышь. Она была холодная и твердая, как камень. Разбитые части крыла болтались на кусках кожи и жилок, поблескивая мелкими обломками льда, словно изморозью.
Мы подошли к небольшому столу, специально приспособленному для оживления. Хомутов положил на него летучую мышь. Я не помню, сколько прошло времени, пока у замерзшей мыши оттаял живот, но он стал мягким на ощупь и начал изредка вздрагивать.
— Это первые попытки вздохнуть, — заметил Хомутов.
Через полчаса такие вздрагивания участились до шести в минуту, а потом быстро дошли до двухсот шестидесяти и были похожи на мелкую непрерывную дрожь. Через полчаса дыхание сделалось нормальным, и мышь начала оживать.
Сначала задвигалось правое, потом левое ухо, зашевелились задние ноги, несколько раз высунулся изо рта язык и начало двигаться правое крыло.
— Это поразительно! — воскликнул я, видя, как мышь медленно перевернулась, встала на ноги и поползла. — Три года быть мертвой и воскреснуть!
— Подождите, дорогой мой, — ответил мне Хомутов, — когда-нибудь и не такие вещи будут проделывать.
Не успел я прийти в себя, как Хомутов потащил меня в другие отделения лаборатории.
— Я вам всех своих живых покойников покажу, — говорил он, вводя меня в другую комнату, где висели полушубок, шуба на меху и что-то вроде оленьей дохи.
Ни слова не говоря, Хомутов облачился в полушубок и надел меховую шапку. Я с недоумением посмотрел на него. День стоял очень теплый, но Хомутов основательно укутался и обратился ко мне с улыбкой:
— Выбирайте: шуба или доха? Нам придется с полчаса погулять по десятиградусному морозу.
Догадываясь, в чем дело, я не заставил себя упрашивать. Надев шубу, я пошел за Хомутовым вниз по лестнице, в какой-то не то подвал, не то погреб. Скоро мы спустились на небольшую площадку, где я при свете электрической лампы увидел слегка заиндевевшую дверь. Хомутов повернул выключатель, отпер дверь и пригласил меня в комнату, похожую на вагон-холодильник. Вдоль стен тянулись в несколько рядов длинные полки. На полках были навалены грудами квадратные цинковые коробки вроде коробок для консервов.
— Вот здесь и начинается живое кладбище, — засмеялся Хомутов. — Эти коробки не что иное, как мои пчельники, а также пчельники всех соседних колхозов и совхозов. В каждой коробке находится по семейству пчел с маткой во главе.
— Это зачем же? — недоумевал я. — Какой смысл держать их здесь в коробках, когда пчелы прекрасно зимуют в своих ульях?
— Есть смысл, — перебил меня Хомутов. — Всем известно, что хорошее пчелиное семейство в одном улье съедает за зиму десять и даже пятнадцать килограммов меду, чуть не пуд, говоря по-старому. Так вот, подсчитайте. У нас пятьсот ульев да тысячи полторы у наших соседей. Мы тут все пчеловоды. Значит, две тысячи ульев. Так-с? Вот и выходит, что все эти пчелы в одну зиму съедят тридцать тысяч килограммов меду. Если же мы их превратим в живых покойников и продержим зиму в таких вот коробочках, весь этот мед уцелеет. Ведь это громадная экономия.
— Конечно! — воскликнул я. — Такай игра стоит свеч.
— Весною я раздаю эти коробочки, — продолжал Хомутов. — Они так устроены, что легко открываются и вдвигаются в улей. Пчелы постепенно оживают и тотчас же принимаются за работу. На коробочках есть ярлыки, где помечено, кому пчелы принадлежат и из какого улья взяты.
Я внимательно разглядывал коробочки, но мне хотелось посмотреть на самих замороженных пчел. Хомутов, видимо, угадал мое желание.
— Я вам покажу их, — сказал он. — На каждой полке есть контрольные ящики. В этом помещении температура минус десять градусов по Цельсию, а в цинковых коробках благодаря некоторым приспособлениям она держится между пятью-семью градусами холода. Поэтому открывать их здесь нельзя, но в контрольных ящичках вставлены стекла…
Он достал один деревянный ящичек и выдвинул его крышку, под которой оказалось стекло. Я увидел целый рой пчел, лежавших в самых разнообразных, иногда неестественных положениях вокруг своей матки. Они лежали так, как захватил их холод, остановивший их жизнь, как мы останавливаем часы, задержав маятник.
Я сказал об этом Хомутову, и ему понравилось мое сравнение.
— Когда начинают цвести цветы, — говорил он, — я трогаю маятник, и жизнь их, как часы, идет полным ходом.
Мы опять вышли на лестницу и спустились еще ниже. Хомутов хранил молчание. В самом низу, где было заметно холоднее, мы вошли в длинный полутемный коридор, на противоположном конце которого были видны большие ворота. Указывая на них, Хомутов сказал:
— Эти ворота выходят на двор. Через них ввозят сюда все необходимое. Охлаждается же этот коридор мощным холодильником особого устройства. Но подробности узнаете, если захотите, потом, а сейчас я буду показывать вам своих четвероногих пациентов.
Хомутов повернул выключатель, дал сильный свет, и я увидел вдоль стен коридора ряд дверей с окнами из целого стекла, как в окнах пароходных кают или вагонов железной дороги. Мы подошли к первому окну с правой стороны. Я заглянул в него и на гладком полу большого помещения увидел темную массу неопределенных очертаний.
— Я ничего не могу разобрать, — сказал я.
— Одну секунду, — откликнулся Хомутов, — я сейчас включу лампу.
Вспыхнул свет, и я увидел перед собой молодого бычка, неподвижно лежащего на полу. Казалось, он спал. Шерсть на морде около ноздрей и бока животного были покрыты белым налетом из тонких иголочек инея.
— Этот красавец, — начал шутливо Хомутов, — будет спать здесь всю зиму. Как только весною достаточно подрастет подножный корм, мы его разбудим и отправим в стадо. За лето он подрастет, а к будущей осени станет производителем.
Он рассказал мне, что в состоянии анабиоза, то есть между жизнью и смертью, этот бык проведет всего восемь месяцев, что в среднем составит двести сорок дней. Если кормить быка все это время, ему нужно давать по четыреста десять граммов сена на каждые шестнадцать килограммов живого веса.
— Этот бычок, — сказал Хомутов, указывая на окошко, — весит четыреста килограммов. Следовательно, ему нужно десять с четвертью килограммов сена в сутки. За двести сорок дней это составит две тысячи пятьсот двадцать килограммов сена. Если. же к этому количеству, или, вернее, за счет его, прибавить тонну картофеля, килограммов сто пятьдесят жмыха и килограммов двести пятьдесят овсянки, то это составит восьмимесячный рацион хорошей молочной коровы. За это время она, давая пятнадцать литров в день, даст три тысячи шестьсот литров молока. Выходит, что иногда заморозить кое-кого из четвероногих не менее выгодно, чем заморозить пчел.
Мне было интересно слышать все эти удивительные объяснения, но в то же время тянуло заглянуть и в другие окна чудесного коридора. Взглянув на меня. Хомутов рассмеялся.
— Я вижу, вам тошно от моих сельскохозяйственных рассуждений. Верно, это скучная материя, но необходимая. Больше не буду томить вас цифрами, примера с быком достаточно.
Мы пошли от окна к окну, заглядывая внутрь. Там лежали, как трупы, в странно покорных позах окоченевшие овцы. В пяти помещениях важно покоились, будто в фамильных склепах, жирные розовые свиньи…
Мне трудно рассказать, какое впечатление производит это поистине ‘живое кладбище’. Перед ним блекнут и кажутся жалкими все сказки о спящих и воскресающих царевнах и богатырях, которые нам рассказывали в детстве.
Сам Хомутов показался мне каким-то магом и волшебником, дающим жизнь и смерть. С глубоким уважением я пожал руку этому удивительному ученому и поблагодарил его за все, что он мне показал.
— Не спешите, — прервал он меня, — вы еще не видели моих крылатых ударников.
Я с удивлением посмотрел на него.
— Какие крылатые ударники? — недоумевал я. — Что это значат?
— Они помещаются рядом с пчелами. Это, друг мой, боевая публика. Знаете, сколько неожиданностей бывает на сельскохозяйственном фронте. То на плодовые деревья нападут гусеницы бабочки боярышницы и все сожрут дочиста, то яблонная плодожорка появится в садах, то озимь начнет есть личинка озимой совки, то на бахчах и огородах появится тля и начнет губить дыни и прочее. Словом — беда. Вот тут-то ко мне летят телеграммы со всех концов, вызывают ударников. Я, батенька мой, составляю крылатые бригады и посылаю их в бой. Совсем как Наполеон, командую армиями…
Он закурил свою трубку, и мы отправились вверх по лестнице. Дорогой я старался угадать, как же борется Хомутов с вредителями, которых он назвал, и при чем тут анабиоз.
На площадке по середине лестницы мы остановились и прошли в помещение рядом с замороженными пчелами. Здесь не было полок, а прямо на полу возвышались груды простых деревянных ящиков, в каких отсылают почтовые посылки. Они стояли вдоль стен отдельными группами, и над ними четко выделялись крупные надписи:
I. Наездники (Apanteles spurius).
II. Наездники (Pimpla instigator).
III. Яйцееды яблонной плодожорки (Pentarthron semlidis).
IV. Божьи коровки (Hippodamia convergens).
В помещении было так же холодно, как и в других местах ‘живого кладбища’. Хомутов, добродушно улыбаясь, покуривал свою трубочку. Я вопросительно поглядел на него.
— Вот здесь мои крылатые армии, — произнес он, указывая на ящики. — Они мобилизованы, находятся в полной боевой готовности и в любой момент ринутся на врага. Говоря проще, в этих ящиках упакованы в замороженном виде все те насекомые, названия которых вы видите на стене. Они замораживаются, как и пчелы, сразу сотнями и тысячами в особых коробках…
По моей просьбе он рассказал мне замечательные вещи о весьма сложных взаимоотношениях в природе. Так, например, как это отмечал еще Бахметьев, бабочка боярышница чрезвычайно сильно размножается, и ее гусеницы поедают всю зелень. Но природа создала и врагов этих обжор — десятки видов перепончатокрылых мушек наездников, которые прокалывают кожу гусениц и откладывают в ней яйца. Одна самка наездника откладывает в среднем шестьдесят пять яиц, распределяя их в среднем же на сорока гусеницах. Из отложенных яичек вылупливаются личинки как раз в то время, когда гусеница начинает превращаться в куколку, и съедают ее.
— Здесь заморожены миллионы этих наездников, — сказал Хомутов, — причем, когда они оживут и разлетятся из ящиков, каждая пара их будет стоить жизни сорока гусеницам. Яйцееды еще полезнее. Они оберегают не только сады от яблонной плодожорки, но и хлебные посевы от озимой совки. Они уничтожают все яйца этих вредителей. Все это ‘ударники’, и в каждом ящике — многотысячная крылатая бригада.
— Ну, а божьи коровки зачем попали сюда, к этим храбрым джигитам? — спросил я. — Ведь само название этих насекомых стало презрительной кличкой для беспомощных людей.
Хомутов, дружески хлопнув меня по плечу, спросил:
— Хотите видеть, как эти божьи коровки работают? Пойдемте в нашу контору разбирать почту. Возможно, что кое-где эти коровки уже нужны. Тогда вы сможете поехать на место ‘военных действий’.
Мы вышли из ‘вечной зимы’, как сказал Хомутов, сняли теплую одежду и занялись в конторе просмотром писем и телеграмм.
— Ну, так и есть! — воскликнул через некоторое время Хомутов. — Из Закавказья пишут, что там на бахче совхоза ‘Красный серп’ появилась тыквенная тля.
Он надел очки и углубился в длинную телеграмму, стараясь точно угадать пропущенные для краткости слова.
— Знаете, Алексей Иванович, — робко предложил я, — мне на-днях нужно ехать по поручению ‘Известий’ в Сухуми и писать статью об обезьяньем питомнике. Давайте я отвезу ваших наездников…
Хомутов улыбнулся, глядя через очки.
— Не наездников, — поправил он меня, — а божьих коровок.
— Это тем интереснее, — заметил я.
— Да, их работу легче наблюдать, — продолжал Хомутов. — Я знал, что вы едете, потому и намекнул давеча вам. Ну что ж, поезжайте на наше поле битвы в качестве военного корреспондента.
* * *
Дней через пять я приехал на машине в совхоз ‘Красный серп’. С сознанием важности данного мне поручения уже хотел торжественно выгружать все десять ящиков с божьими коровками, но заведующий совхозом, чтобы не терять зря времени, распорядился тотчас же начать борьбу с тлей. Мы отправились на бахчи.
Дыни, тыквы, арбузы и огурцы давно развернули широкие листья, пустили густые плети и усы, кое-где виднелись и первые плоды.
— Вот что значит юг! — воскликнул я. — У нас еще далеко до этого. Благодать!
— А вы посмотрите поближе на эту благодать, — с досадой возразил заведующий, подымая зеленую плеть тыквы.
Я нагнулся и увидел, что растение было почти все усыпано тлей. Местами вредители сплошь покрывали усики и листья, которые кое-где уже вяли и морщились.
— Ну, — сказал я, — пускайте скорее ‘крылатых ударников’, как их зовет Алексей Иванович.
Заведующий совхозом весело улыбнулся.
— Ну, а как сам старик поживает? — спросил он шутливо, но любовно. — Зам-мечательный человек! Гении, можно сказать, и душа-человек.
— Николай Никитич, — обратился к заведующему рабочий, — как нам их выпускать?
— Сколько штук в каждом ящике? ~ спросил меня, в свою очередь, Николай Никитич.
— Пятнадцать тысяч.
— Так вот, товарищи: на каждые два гектара — по ящику.
— Имейте в виду, — добавил я, вспомнив указания Хомутова: — каждый ящик содержит по пяти коробок. Их нужно расставить на двух гектарах приблизительно в равном расстоянии друг от друга.
Работа эта началась часов в десять утра, а к двум часам дня вся армия маленьких жучков, то есть сто пятьдесят тысяч штук, была размещена на двадцати гектарах бахчи.
На другой день, перед отъездом из совхоза, я с Николаем Никитичем заглянул на бахчи. Мы увидели поразительное зрелище. Кругленькие жучки красного и желтого цвета, с черными крапинками на спине медленно ползали по листьям и побегам растений. Их челюсти непрерывно шевелились, врезаясь в плотную массу тли. Захватывая тлю, божья коровка прокусывала и выпивала ее, оставляя пустую шкурку.
— И скоро эти крылатые ударники уничтожат всех вредителей? — спросил я.
Николай Никитич со счастливой улыбкой хозяйственника сказал:
— Эти не подкачают! В неделю прикончат всю погань. Я теперь спокоен. Приезжайте к нам есть дыни, а пока передайте Хомутову привет и сердечную благодарность.
От автора
Мы обычно не замечаем того, что нам знакомо с первых дней нашей сознательной жизни. Мы не удивляемся многим явлениям, не спрашиваем себя, почему они происходят так, а не иначе. Например, разве кому-нибудь приходит в голову вопрос, почему вещи, поставленные на стол, не скатываются и не падают? Мы не удивляемся, почему мы твердо стоим на земле, почему можем делать прыжки. Занимаясь гимнастикой, мы не задумываемся над тем, почему легко взбираемся наверх по гладкому шесту. Нам не приходит в голову спросить, почему завязанная узлом веревка не развязывается, если потянуть ее за концы, а наоборот, еще крепче затягивается.
Всякий, кто бывал на речных пароходных пристанях, видел, как останавливают канатом огромное судно с сотнями пассажиров. Люди на пристани, поймав брошенный с парохода канат, обвивают его несколько раз вокруг деревянной или железной тумбы. Матрос легко удерживает этим канатом пароход. Со стороны человека не требуется особых усилий, канат не соскальзывает, но не потому, что его держит матрос. Здесь играет роль не сила человека, а величина трения каната, зависящая от числа его оборотов вокруг тумбы. При четырех оборотах каната пароход удержит даже слабый ребенок.
В чем же тут дело? В трении одного предмета о другой. Чем больше число оборотов каната вокруг тумбы, тем больше трение между канатом и тумбой. Если бы трение внезапно исчезло, канат скользил бы по тумбе свободно. Все узлы развязывались бы сами собой. С исчезновением трения стало бы невозможно шить и ткать материи, так как скользящие нитки не задерживали бы друг друга.
Отсутствие трения вызвало бы постоянное соскальзывание и падение вещей со столов и других плоскостей, потому что строго горизонтальных поверхностен нет — все поверхности имеют некоторую кривизну или наклон. Люди и животные не могли бы стоять на земле, без трения ноги их скользили бы и разъезжались в стороны. Словом, при отсутствии трения на Земле все скользило бы и каталось по ее поверхности.
Что же такое трение, являющееся основой устойчивости на Земле? Трение есть сопротивление движению всякого тела по поверхности другого тела. Трение при катании предмета меньше, чем при скольжении, но законы трения в обоих случаях одинаковы. Попробуем эти законы разъяснить.
Представим себе какой-нибудь предмет, например шкаф, вес которого обозначим условно буквой Р. Этот шкаф стоит на полу. Если бы ножки шкафа и пол были совершенно гладкими, то стоило бы только слегка толкнуть шкаф пальцем, чтобы эта махина легко заскользила по полу. Но в действительности идеально гладких поверхностей нет, и, чтобы сдвинуть любой предмет с места, надо употребить силу, равную начальному трению предмета. Так, чтобы сдвинуть шкаф, вес которого равен Р, нужна сила Р, пропорциональная весу шкафа. Отношение веса и силы, равной первоначальному трению, F изображается так: F/P, и зависит от свойств поверхностей предметов, в данном случае шкафа и пола.
Отношение F/P называется коэфициентом начального трения.
Если предмет сдвинется с места и будет двигаться под влиянием постоянно действующей силы, то коэфициент трения при движении уменьшится, он всегда меньше коэфициента начального трения.
Самый высокий коэфициент трения получается при скольжении дерева по дереву и самый низкий — при скольжении металла по металлу, когда их поверхности смазаны маслом. Еще меньше получается коэфициент трения, когда одно тело не скользит, а катится по поверхности другого.
В машиностроении очень важно знать коэфициенты трения в разных частях машины, чтобы учесть ее полезную работу. Чем меньше в машине трения, тем сильнее она работает, то есть ее двигательная сила больше.
В рассказе ‘Аппарат Джона Инглиса’ молодой ученый занят изучением условий, вызывающих уменьшение коэфициента трения. Кроме того, он изобрел особый прибор, с помощью которого можно легко и точно определять коэфициенты трения.
* * *
В 1897 году знаменитый русский ученый Порфирий Иванович Бахметьев, профессор физики Софийского университета (Болгария), начал исследования температуры тела насекомых при помощи изобретенного им особо чувствительного электрического термометра. Действие этого электротермометра основано на свойстве двух спаянных вместе пластинок из разного металла давать электрический ток при нагревании или охлаждении места спайки.
Если какое-нибудь насекомое поместить в воздушную ванну, например при —20 по Цельсию, то температура насекомого будет понижаться равномерно до некоторой точки К1 (обычно до —10). Затем температура вдруг повысится до точки N (обыкновенно до —1,5), после чего опять начнет медленно понижаться.
Точку К Бахметьев назвал критической, а точку N — началом затвердевания соков насекомого, так как соки, выжатые из насекомого, действительно начинают затвердевать при —1,5.
Таким образом, соки насекомого при температуре от —1,5 до К1 переохлаждаются, после чего в них появляются кристаллики замерзшего сока, освобождая ‘скрытую теплоту’ затвердевания. Следствием этого и является внезапное повышение температуры тела насекомого до —1,5, которое для краткости названо ‘скачком’. Затем температура тела насекомого, по мере большего и большего затвердевания соков, будет снова понижаться и сравняется наконец с температурой окружающего воздуха, то есть будет равна —20.
Этот результат был проверен на сотнях экземпляров различных видов насекомых и на различных стадиях их развития.
В 1898 году, поставив своей задачей узнать, при какой температуре насекомые умирают от охлаждения, Бахметьев открыл ‘мертвую точку’, обозначив ее буквой Ко.
Оказалось, что насекомые, вынутые из воздушной ванны перед ‘скачком’, всегда оживали очень скоро. Насекомые, вынутые из ванны после ‘скачка’, хотя и медленно, но все-таки оживали. Однако оживление было невозможно, если температура охлаждения уже доходила до К2 или опускалась ниже.
Так Бахметьев установил, что смерть насекомого зависит не от температуры охлаждения, а от положения этой температуры во времени, ибо хотя К1 = К2 но насекомое умирает не при К1, а при К2. Поэтому точку К2 Бахметьев и назвал ‘мертвой точкой’.
И этот результат исследования также был проверен на нескольких стах экземплярах насекомых.
В 1900 и 1901 годах Бахметьев определил, что соки в теле насекомых начинают затвердевать в среднем при —1,5 (разумеется, после ‘скачка’) и затвердевают совсем при температуре —4,5.
Таким образом, при —4.5 все соки находятся в твердом виде. Циркуляция их становится невозможной, обмен веществ прекращается, насекомое более не живет, но оно и не умерло, так как не достигло ‘мертвой точки’ К2. Находясь между —4,5 и К2 (—20), насекомое впадает в особое состояние, которое Бахметьев назвал ‘состоянием анабиоза’.
В 1908—1910 годах Бахметьев производил опыты над летучими мышами и кроликами. Опыты над летучими мышами я, будучи в то время ассистентом Бахметьева, наблюдал сам — они точно описаны в рассказе.
Опыты с другими животными, имеющими постоянную температуру тела, Бахметьевым не производились, ро были в плане его работ, которым помешала смерть ученого в России в 1913 году.
Герой рассказа. ‘Хранитель жизни’ — профессор Хомутов продолжает дело П. И. Бахметьева.
В. Язвицкий
Текст издания: Аппарат Джона Инглиса. Рассказы, [Хранительжизни]. Для ст. возраста / В. Язвицкий, Рис. В. Ермолова. — Москва: изд-во и фабрика дет. книги Детгиза, 1945. — 32 с., ил., 20 см. — (Библиотека научной фантастики и приключений).