Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)
Хозяин мой
Домовладелец… Дом его был в Москве на Третьей Мещанской улице, около церкви Троица-капельки. При доме — небольшой сад, милый и уютный. У сада — крашеная конюшня. За зеленой загородкой цвели сирень и жасмины, в саду — березы, бузина, акации. Сад был густой, заросший. Причудливая беседка с раскрашенной крышей выступала из-за забора и была видна прохожим из переулка.
Приятен был особняк хозяина дома, а на дворе стоял еще приятный деревянный дом в две квартиры. В одной из них жил я.
Помните ли вы, любезные москвичи, такие особняки, как бы утонувшие цветным вечером среди высоких деревьев сада?
Как приветливо зажигались в них лампы и как мирно светились окна с цветными занавесками! Казалось, за ними — ‘и мир, и любовь, и блаженство’, как пели тогда в романсах.
* * *
Так и было. Хозяин нашего дома, Александр Петрович, был человек серьезный и положительный. Из себя роста среднего, серые и светлые глаза, румяный, волосы уже с проседью, причесаны назад, холостой. Говорил всегда строго, отчеканивая каждое слово. Утром смотрел лошадей, которых выводил на двор толстый кучер Петр.
Кучер тоже с серыми глазами и тоже серьезный. Хозяин хлопал легонько лошадей рукой и что-то недовольно и строго говорил кучеру.
Потом запрягали Серку или Вороного в пролетку, а зимой в сани, и хозяин уезжал в город по делам. Что он делал в Москве, я не знаю.
Жилец я был исправный, занимал квартиру в три комнаты, и хозяин у меня был только один раз. Пришел для совета, чтобы я березовыми дровами топил печь-голландку, говорил — лучше и выгоднее, чем еловыми.
Хотя березовые и дороже, но жар держат дольше, а еловые — как ветер.
Я истопил по его совету березовыми, а жару все равно нету… Знал я еще, что хозяин мой — так москвичи звали ‘мой’ владельца дома, у которого снимали квартиру,— что он, хозяин ‘мой’, окончил образование в практической академии коммерческих наук.
Это и было видно, что ‘практик’, человек серьезный. Зимой носил он чудесную шубу с бобровым воротником и бобровую шапку — бобер камчатский,— и видал я в окно, что и гости к нему приезжали тоже бобровые, то есть воротники и шапки. Люди солидные.
Я часто возвращался ночью из театра или мастерской, где работал, и видал, как к воротам подъезжали тройки с компаниями и как хозяин мой вылезал из тройки, весело прощаясь с приятелями.
Хозяин не интересовался, как видно, тем, что живет у него художник, и раз только, здороваясь со мной на дворе, улыбаясь, сказал мне:
— Это вы там, в театре, декадентство разводите, газеты все пишут…
При этом, подмигнув мне, как будто что-то зная, хозяин мой сел в сани и скрылся за воротами дома.
* * *
Любил я дом, лежанку у печки и уютный сад, где из-за берез и лип мирно выглядывали золотые купола церкви. Любил я Третью Мещанскую улицу в Москве и переулок у Троица-капельки. Любил мирную жизнь московскую.
Газеты волновались из-за театра и подряд ругали мои декорации и живопись. А в ‘Московском листке’ писали: ‘Шаляпин опять шумит’.
Театры были полны. Балет, ранее мало посещаемый, начал привлекать полный зрительный зал, и на именинах именитого купца Морозова один московский ювелир, Чегелев, с черными глазами, за именинным столом протянул в мою сторону бокал шампанского и сказал, чокаясь со мною:
— Ну, выпьемте за котят…
‘За каких котят?’ — подумал я с удивлением.
Оказалось, Чегелев так прозвал балет. Это очень развеселило всех гостей за именинным столом.
Все так просто-просто: Москва и ее быт. Быт русский.
Из-за границы приезжали звезды. Поют. Частые бенефисы. Артистам подносят серебряные венки, портсигары, булавки, сервизы. Артистки — восторг и красота. Шляпы — перья паради. Минделевича Саша Климов вылечил от угрей, макая его голову в ведро со свинцовым раствором. Тот хотя немножко и захлебнулся, но вылечился. Лицо стало чистое. Все так просто: быт русский… А московские газеты стали писать только о балете, что рассердило Суворина и его ‘Новое время’. Тут-то вдруг и вышел манифест от царя. ‘Следить за закономерностью поставленных от меня властей’, и при этом еще — выборы в Государственную думу.
Это уже было не так просто. Москва взволновалась. Митинги на площадях. Носят знамена. Все много говорят.
* * *
В Училище живописи, где я был старшим преподавателем, ученики-художники тоже замитинговались. Ночные и дневные собрания. Свобода искусству. Изящное искусство или неизящное… Так много вопросов. Вероятно, для того, чтобы разрешить их, вход в Училище забаррикадировали и охраняли по очереди. Глаза учеников горели лихорадочным огнем.
— Вон, смотрите,— говорил мне один юноша-художник ночью,— смотрите, едет черная сотня…
Я смотрю в окно. Напротив, у почтамта, стоит извозчик, и никого больше нет.
Через день или два этот самый юноша пришел к товарищу по Училищу и вложил свои руки в горящую железную печку и сжег обе до костей. Юноша оказался сумасшедшим…
В эти дни, когда все заговорили, а кое-кто стал и сходить с ума, заговорил хозяин моей квартиры на Третьей Мещанской улице.
Так как люди московские сразу поняли все, что и как надо, то первым делом и разделились на партии: кто к какой принадлежит. Это, вероятно, надо и так полагается по манифесту.
Я, конечно, не знал точно, что хозяин мой расстроился, но он, как видно, расстроился сильно и даже пришел ко мне советоваться. Говорит, что не может определить сам себя и другие тоже — к какой партии больше подходит.
— Если я,— говорит,— коммерсант и коммерческие науки, то полагаю… И начал, и начал, и при этом держит меня крепко за пуговицу.
— Вы поймите,— говорит,— за закономерностью следить… Раз они закономерны, тогда выходит…
И опять говорит, говорит. Наконец, спрашивает меня:
— Что такое неприкосновенность личности? Я не перехожу Рубикон, да и что такое Рубикон?.. А если перейду, я, с коммерческой стороны,— человек цифры. Туда надо смотреть ясно. Всюду автономии, все отделяется одно к другому. А я кто такой?..
Я думал, что ему ответить, но, как на грех, в политике я — ни черта. Тут и выручил меня приятель-гость, человек солидный, архитектор, который пил у меня чай и слушал наш разговор. Он дал серьезный совет хозяину:
— Сходите вы,— говорит гость,— в управу. Не в управу благочиния, нет, а в городскую управу. Там вас поймут и скажут, что надо. Какой вы партии… Там это уж знают. Привыкли определять.
— Вот это дело,— обрадовался хозяин и сжал моему приятелю руку.— Хорошо это вы,— говорит,— придумали. Я сейчас поеду в управу.
— Вася,— говорю я приятелю,— трудно ведь это определить, хозяина.
— Конечно, трудно, черт его определит, кто он,— отвечает Вася серьезно.
— Ну, а отчего,— интересуюсь,— ты его не в управу благочиния послал?
— Тоже хороши вы, видно, много понимаете… Управа благочиния… Что вы, право, ведь это духовное ведомство — благочиние, а не гражданское. Там теперь, наверно, что делается — беда… Вы знаете, вы теперь можете в магометанство перейти, и никаких. А прежде — шалишь. Прежде это — ссылка, куда Макар телят гоняет. А теперь заведите девушек хоть дюжину, спросят вас — что такое? Жены, больше ничего… Свобода совести, понимаете? Вот это что. Надо понять, что делается… Да, вот вчера у ‘Яра’ встретил Смирнова, руки пошли в уборную мыть. Смирнов говорит этому, который полотенце подает: ‘Ты знаешь,— говорит,— кто я?’ Тот отвечает: ‘Как не знать, ваше степенство, мы всех именитых знаем…’ А Смирнов, конечно, уж пьян, говорит ему: ‘Ошибаешься, любезный, я не ваше степенство, а председатель Автономной Московской Республики!..’ Вот оно как… Вот и попробуйте определить, кто — что. Это не просто… Художникам, музыкантам, актерам можно как хочешь — у них фантазия трынь-брынь, а вот архитектору это не шутки… Ведь это — переворот… Это все равно, что дом перевернуть. Где пол, потолок, вьюшки, форточки — неизвестно. Дверь нельзя открыть. Все — кверх тормашки. Понимать надо. Тут смешного мало…
Тем временем подали хозяину вороного, и я увидел, как он сел в пролетку и, покачивая головой, вероятно от наплыва мыслей, поехал в управу. Я смотрел в окно и думал: ‘Вот хозяин, определи-ка его, кто он’. Вдруг вижу, идут ко мне по двору ученики.
Ученики пришли и приглашают меня на ночное заседание совместно с банщиками.
‘Что за история?— думаю.— Почему с банщиками? Потому, вероятно, что голые они, тело, что ли, писать?’ Но на совместное заседание с банщиками мне попасть не довелось, а когда я встретил хозяина, он показался мне рассерженным:
— Ну,— говорит,— был я в городской управе. Четверо меня расспрашивали, час-два. И какое свинство, подумаете… Эти четверо говорят мне: ‘Мы,— говорят,— не определяем. Это,— говорят,— дело не наше…’ Не угодно ли — не определяют… ‘Почему же,— говорю я им,— вы меня слушали,— говорю,— два часа битых? Зачем?’ — ‘Да так,— говорят,— очень интересно’. Теперь все так. Все говорят. Очень даже хорошо послушать… Как вам это нравится! Нет… Еду в Петербург, в Думу! Там узнаю. Все узнаю. Погодите… Узнаю в Петербурге — демократ я, или социал, или другое какое крыло.
На другой день хозяин мой, действительно, уехал в Петербург. В саду подошел ко мне его кучер Петр. Посмотрев на меня, вздохнул и сказал:— Заметил я, коды Александр Петрович на сером жеребце едет, завсегда веселый, а на вороном — на ж тебе, всегда сердитый. То ли, се ли, не в духах. И завсегда меня зачнет бранить. А я, признаться, вороного не люблю. Конечно, хотя и черный, а тварь Божия… Вот и суседу нравится. ‘Пущай,— говорит,— продаст мне вороного твой хозяин. Все равно отберем лошадей у них. Пущай лучше продаст скорей…’
* * *
Из Петербурга хозяин явился мрачнее тучи.
Встретил меня у ворот, на дворе, развел руками и, сняв с головы котелок, помахал им в воздухе.
— Э-эх, скажу вам, ну и лидеры… У всех был. У всех. Слушали. И не могут… К какой партии я подхожу, не могут определить… Ну, э-эх и Россия — эх ты, Россия!
И, склоня голову, хозяин мой пошел в подъезд. Стоящий рядом кучер Петр сказал:
— Это верно. От эдакого всего у кого хошь ум раскорячится…
* * *
Прошло много, много времени, и встретил я в Париже сухощавого и поседевшего человека. Большие серые глаза его были полны грусти.
Худая желтая рука как-то робко мешала ложечкой кофе. Это был мой московский хозяин. Шумная парижская толпа спешила мимо.
— Дождик все тут идет,— говорил хозяин глухо.
— А помните наш милый сад,— говорил я ему,— стол деревянный в саду, где вы пили чай, в Москве, на Третьей Мещанской, у Троица-капельки?.. Помните? Он пристально посмотрел на меня серыми глазами.
— Помню. Капельки. Это ведь исстари… Кабак стоял там. Да, кабак. Там водку пили, а остаток из чарок, капельки-то, собирал кабатчик. Вот на эти капельки он и построил храм-то. Да, построил. А я, я-то… Все потерял… все отняли. Все до капельки. Теперь один тут. Вот.
— Ну, а нашли вы, к какому крылу пристать? — попробовал я рассеять его шуткой.— Определили вас, наконец?
— Нет. Трудненько это, не определили… Вертели меня, правда, вертели, а определить не могли нипочем. Один очень старался. Полтора года со мной спорил. Даже глаз у него ушел под лоб. Рот скосило. А не мог.
И на лице старика, хозяина моего, показалась довольная улыбка.
ПРИМЕЧАНИЯ
Хозяин мой — Впервые: Возрождение. 1932. 19 июня. Печатается по газетному тексту. В конце рассказа указана дата написания: 8 июня 1932 г.
Суворин и его ‘Новое время’ — ‘Новое время’ — одна из крупнейших русских газет (1868-1917). Выходила в Петербурге, с 1869 г.— ежедневно. Первоначально — либеральная, с переходом издания к А.С. Суворину (1876) — консервативная.
Манифест от царя… Выборы в Государственную думу — см. выше, прим. к с. 228.