Характеристики литературных мнений от двадцатых до пятидесятых годов, Пыпин Александр Николаевич, Год: 1871

Время на прочтение: 66 минут(ы)

ХАРАКТЕРИСТИКИ ЛИТЕРАТУРНЫХЪ МННІЙ ОТЪ ДВАДЦАТЫХЪ ДО ПЯТИДЕСЯТЫХЪ ГОДОВЪ.

Историческіе очерки *).

*) См. выше: май 233, сент. 301 стр.

III.
Проявленія скептицизма.

Разсматривая эпоху отъ двадцатыхъ до пятидесятыхъ годовъ, и изслдуя въ ней элементы, приготовлявшіе къ современной намъ преобразовательной эпох и потому предполагавшіе отрицаніе системы, построенной на оффиціальной народности, мы должны остановиться прежде всего на личности Чаадаева, которая въ этомъ отношеніи была однимъ изъ самыхъ любопытныхъ проявленій описываемой эпохи. До сихъ поръ личность Чаадаева оставалась въ общихъ понятіяхъ не вполн ясною и стояла очень одиноко въ исторіи нашего умственнаго развитія, несмотря на все то, что было писано до сихъ поръ о Чаадаев, и въ пользу его, и противъ него {Между прочимъ и у насъ (см. выше, іюль, 172 стр. и сент., 9 стр.) была помщена біографія П. Я. Чаадаева, печатая ее, какъ матеріалъ, сообщающій много новаго и интереснаго и вмст ярко освтившій различныя стороны времени и личности, мы оговорили необходимость возвратиться къ исторической оцнк личности Чаадаева, что и составляетъ содержаніе настоящей статьи.— Ред.}. Въ самомъ дл, откуда выросло это содержаніе, какимъ удивлено было русское общество въ извстномъ ‘философическомъ письм’? Откуда развился тотъ неумолимый скептицизмъ относительно русской жизни, который нежданно высказался среди самодовольнаго общества и повлекъ за собой такія суровыя репрессаліи? Какъ явились несомннные католическіе вкусы Чаадаева? Какое вліяніе оставилъ онъ, и оставилъ ли, въ нашей литератур и общественныхъ понятіяхъ? Ршать вполн эти вопросы еще мудрено теперь, когда недостаетъ для этого самаго фактическаго матеріала, да и время еще очень къ намъ близко… Поэтому, мы имемъ въ виду только общую характеристику мнній Чаадаева и сочиненій его, которыя, за исключеніемъ ‘Письма’, до сихъ поръ еще вовсе не были извстны на русскомъ язык.
Прежде всего, характеръ умственнаго движенія, развившагося въ описываемые годы, можетъ указать, что скептицизмъ Чаадаева относительно русской жизни и исторіи вовсе не былъ вещью случайной, не трудно увидть, что онъ стоитъ въ тсной родственной связи съ такъ-называемымъ ‘западнымъ’ направленіемъ тридцатыхъ и сороковыхъ годовъ (хотя и не сливается съ нимъ), и естественно ожидать, что должны быть также и историческіе антецеденты, объясняющіе его собственное первое появленіе. Сколько бы мы ни отдали на долю личнаго ума, свтлой проницательности, открывающихъ новую мысль, новую точку зрнія, такія явленія въ умственной жизни не бываютъ вообще явленіями единичными, анекдотическими. Если Чаадаевъ находилъ вниманіе къ своимъ теоріямъ, если онъ произвелъ впечатлніе, имлъ своихъ защитниковъ и враговъ въ кругу лучшихъ умовъ того времени,— о чемъ мы имемъ столько свидтельствъ,— это значило, что въ его идеяхъ, какъ ни были они своеобразны, былъ общій историческій элементъ, который и связывалъ его съ теченіемъ развитія. И чмъ сильне было впечатлніе, и ревность защитниковъ съ одной стороны, и вражда съ другой, тмъ больше силы надо признать за этимъ историческимъ элементомъ.
Въ чемъ же состояла эта историческая связь, и какъ шло развитіе самого Чаадаева? Біографія Чаадаева, какъ мы сказали, еще иметъ много пробловъ, отчасти весьма существенныхъ {Въ дополненіе къ біографіи, составленной М. И. Жихаревымъ, мы сочли нелишнихъ собрать библіографическія указанія тхъ свдній о Чаадаев, какія намъ встрчались въ литератур:
1836. ‘Телескопъ’, т. 34, No 15, стр. 275—810: ‘Философическія письма’.
1843. ‘La Russie en 1889’, par le marquis de Custine. Seconde d. 4, стр. 370—374.
1813. Paul de Julvecourt, ‘Le faubourg St-Germain Moscovite. Lee Busses Paris’. 2 vol.
1817. Haxthausen, ‘Studien ber die innen Zustande etc. Russlands’. Berlin 1817— 1852. III, стр. 8.
1863. Herzen, ‘Du dereloppement’ etc., стр. 91—96, и затмъ отдльныя воспоминанія въ П. Зв., гд перепечатано и ‘Письмо’ Чаадаева (т. VI, 1861, стр. 111—162).
1861. ‘Раутъ’, Н. Сушкова, М., стр. 291, 295, 366.
1866. ‘Моск. Вдом.’ No 16, 17 апрля (извщеніе о смерти Чаадаева).
— ‘Современникъ’ No 7, отд. б, стр. 5 (некрологъ Чаадаева, г. Лонгянова).
1858. ‘Московскій универс. благор. пансіонъ’, Н. Сушкова, стр. 19, также въ Приложеніяхъ, стр. 18, стр. 26—29 (письмо Ч. къ кн. Вяземскому о книг Гоголя ‘Выбр. мста’ и пр., 1817).
1860. Сочиненія Дениса Давыдова, ч. 3, стр. 112 (письмо Давыдова къ Пушкину о Ч.).
1860. ‘Русскій Встникъ’, No 5, Соврем. Лтоп., стр. 21—25, замтка о предыдущемъ, г. Лонгинова.— Тамъ же, No 18, Соврем. Лтоп., стр. 153.
1860. ‘Tendances catholiques dans la socit russe’, par le P. J. Gagarin, въ Париж и Наумбург (изъ журнала Correspondant).
1861. ‘Библіограф. Записки’, No 1, стр. 1—18. Статья о Чаадаев и нсколько его писемъ, между прочимъ письмо къ Жуковскому, отъ 21 мая 1851.
1861. ‘Полн. Собр. Сочин. Хомякова’, I, стр. 720—721.
1862. ‘Oeuvres choisies de P. Tchadaief, publies pour la premi&egrave,re fois par le P. Gagarin’. 208 стр.
1862. ‘P. Встн.’, Al XI, стр. 119—160: Воспоминанія о И. Я. Ч., г. Лонги? нова (въ конц два французскія письма Ч. къ Шеллингу).
1862. Записки Якушкина, стр. 51, 59—60.
1863. ‘Р. Архивъ’, стр. 871—873 (извстіе о парижскомъ изданіи).
1865. ‘Р. Встн.’, августъ, стр. 547.
1866. ‘Р. Архивъ’, No 7, письмо Ч. къ кн. Вяземскому (то же, что у Сушкова, Моск. Унни. Панс.).
1868. ‘Воспоминанія о Чаадаев’ Д. Свербеева (1856), въ ‘Р. Архив’, стр ’76-1001.
1868. ‘Эпизодъ изъ жизни Чаадаева (1820 годъ)’, г. Лонгинова,— тамъ же, стр. 1317 и 1328.
1870. ‘Р. Архивъ’, стр. 676—679 (въ ст. Свербеева о Герцен), стр. 1579 (въ зап. Якушина, о Мих. Чаадаев).
1870. ‘Р. Старина’, т. I, стр. 162—165 (письмо Вигеля къ митр. Серафиму о стать Чаадаева), стр. 291—293 (письмо митр. Серафима о томъ же къ графу Беикендорфу), стр. 606.
1870. ‘Отеч. Записки’, ноябрь, стр. 80—81 (въ стать г. Скабичевскаго).
1871. Богдановича, Ист. ц. Импер. Александра, V, 508—512.}.
Такой проблъ въ особенности представляетъ именно та пора его жизни, когда его взгляды впервые сложились въ опредленную религіозную философію, на которой онъ основывалъ и свою философію исторіи. Поэтому, и теперь остаются не вполн ясны и вліянія, которыя дйствовали на него въ эту пору, и наконецъ опредлили его умственную физіономію.
Историческая роль Чаадаева опредляется вообще тмъ, что онъ былъ однимъ изъ тхъ немногихъ уцлвшихъ дятелей въ литератур, развитіе которыхъ принадлежало десятымъ, двадцатымъ годамъ,— времени наполеоновскихъ войнъ и либеральнаго движенія. Онъ былъ однимъ изъ тхъ звеньевъ, которыя связали ту эпоху съ эпохой тридцатыхъ годовъ, связали два направленія, два характера мысли, которыя въ сущности были мало похожи одно на другое. Извстно изъ его біографіи, что первое образованіе Чаадаева шло тмъ путемъ и въ тхъ размрахъ, какъ оно шло тогда, да и теперь, вообще у аристократической молодежи. Это было образованіе легкое, свтское, довершеніе этого образованія было уже его собственнымъ дломъ. Одаренный задатками сильнаго ума и пытливости, онъ очень рано вступилъ въ жизнь, очень рано началась для него и та пора, когда складываются впервые понятія и убжденія, и естественно, что, при живости ума, онъ долженъ былъ въ особенности увлекаться появившимися интересами и вмст подпадать вліянію времени и общества. Эти время и общество были оригинальныя и исключительныя: Чаадаевъ юношей вступилъ въ армію въ тревожные и богатые впечатлніями годы отечественной войны и походовъ въ Европу, и это время положило вроятно первыя основы его дальнйшаго развитія. Здсь впервые должна была произвести на него могущественное впечатлніе европейская жизнь, которая дала ему, оставшійся навсегда, идеалъ. Здсь, въ этомъ времени иметъ свой корень и его религіозная философія. Можно сказать, что въ цломъ склад его образа мыслей остались характеристическія черты этого времени.
Намъ не однажды случалось указывать, что въ тхъ новыхъ понятіяхъ, какія составлялись у людей Александровскаго времени, въ предметахъ нравственной и общественной философіи, было вообще много отвлеченнаго и идеалистическаго. Мысль не укладывалась въ строгую положительную форму, въ опредленное требованіе, напротивъ, всего чаще она оставалась на степени теоретическаго афоризма, идеальнаго стремленія — потому, конечно, что самые идеалы были слишкомъ новы, что дйствительность слишкомъ мало на нихъ походила и, не давая имъ необходимой практической опоры, по невол заставляла этихъ людей опять возвращаться въ идеаламъ и теоріямъ. Такъ было не съ однимъ либеральнымъ молодымъ поколніемъ двадцатыхъ годовъ. Тоже было и въ планахъ самой правительственной сферы. Начиная съ первыхъ лтъ и первыхъ замысловъ императора Александра до послдняго развитія тайныхъ обществъ, вс идеалы общественной реформы отличаются этимъ, слишкомъ теоретическимъ построеніемъ: таковъ ‘Лагарповъ планъ’, таковъ проектъ Сперанскаго, таковы большей частью конституціонные и преобразовательные планы тайныхъ обществъ, таковы стремленія библейскія, масонскія. При всемъ различіи этихъ плановъ, въ нихъ проходитъ одна общая черта, — ихъ нсколько странное, далекое отношеніе къ русской жизни, при всемъ стремленіи большей ихъ части служить благу народ, при несомннно благородныхъ намреніяхъ многихъ личностей, — во всемъ этомъ было что-то произвольное, неприлаженное. Люди, задававшіеся преобразовательными идеалами, слишкомъ легко удовлетворялись общими положеніями и готовыми ршеніями и, не отдавая себ яснаго отчета въ русской дйствительности, довольствовались однимъ общимъ представленіемъ о неудовлетворительности существующаго положенія вещей. Теоріи, которыя были тогда въ ходу, были въ особенности теоріи политическія, навянныя европейскими вліяніями, а также возбуждаемыя первыми инстинктивными стремленіями русской жизни: эти теоріи, чрезвычайно трудныя и сложныя въ сущности, въ тоже время были очень общедоступны, какъ будто поддавались нагляднымъ ршеніямъ.
Реформаторы, изъ сферы правительства и изъ тайныхъ обществъ, одинаково легко брались за предметъ: подъ ихъ руками быстро создавались конституціонные планы, подкладка которыхъ заимствовалась готовая изъ европейскихъ политическихъ идей, въ то время не сомнвались обращаться въ подобныхъ случаяхъ прямо къ иностранцамъ, которые сами не находили въ этомъ ничего страннаго. Такъ, въ начал царствованія обращаются въ Бентаму съ вопросами о законодательств, такъ Лагарпъ пишетъ свой планъ,— и ими. Александръ негодуетъ даже, что Сперанскій его ‘обрусилъ’ {См. Р. Арх. 1871, ст. Погодина о Сперанскомъ.}, такъ составляется тайное общество по программ Тугендбунда, и пишутся конституціи по англійскимъ и американскимъ образцамъ. Большая часть людей, возымвшихъ тогда политическіе интересы, получили ихъ подъ непосредственными впечатлніями европейской жизни и посредствомъ нагляднаго сличенія русской дйствительности съ цивилизаціей и свободой западныхъ народовъ. Такимъ образомъ, большинство приходило отсюда не къ изученію, а въ нравственному возбужденію, къ негодованію на существующее зло, и ихъ экзальтированное чувство тмъ легче врило въ т политическія средства, которыя могли будто бы привести въ желанной цли. Люди, какъ Н. И. Тургеневъ, который уже тогда ясно видлъ, что вс эти конституціонныя построенія не имютъ никакого значенія передъ крестьянскимъ вопросомъ, требующимъ разршенія прежде всего, — такіе люди бывали исключеніемъ’..
Мы говорили въ другомъ мст что не слдуетъ, однако, пренебрежительно относиться къ этому явленію. Основная идея и мотивы всхъ этихъ плановъ имютъ несомннную дну въ исторіи общественныхъ понятій, ихъ пріемъ и отношеніе къ предмету, — одинаковые, какъ мы видли, и въ правительств, и въ сред общества, — были дломъ времени. Ихъ неполнота, ихъ произвольность совершенно понятны какъ первый шагъ политическаго сознанія. Этимъ опытамъ трудно было быть лучше. Историческая потребность понята была высшими слоями образованнаго общества, и это стремленіе въ общественной свобод по необходимости оставалось отвлеченнымъ, потому что практическихъ указаній не давала народная жизнь, давно потерявшая вс признаки этой свободы, — не было и указаній научныхъ, потому что не было еще своей политической науки, и наука историческая только-что начиналась. Наконецъ, и прежняя жизнь вовсе не научала особенному вниманію въ народной жизни, въ истинному характеру дйствительности: девятнадцатый вкъ конечно гораздо меньше можно обвинить за эти эксперименты in anima vili, чмъ восемнадцатое столтіе. Нуженъ былъ цлый процессъ развитія, чтобы общественная мысль научилась правильному и разумному отношенію къ народу, и либерализмъ Александровскаго времени именно и представлялъ начало этого процесса.
Эта отвлеченность нравственныхъ и общественныхъ понятій того времени, объясняемая самыми условіями русской жизни, вмст съ тмъ была и отраженіемъ европейскихъ космополитическихъ идей. Наслдіе революціи, этотъ космополитизмъ, въ нашемъ либеральномъ кругу, былъ въ особенности развитъ сближеніемъ народовъ въ продолженіе наполеоновскихъ войнъ, потомъ наступившая реакція Священнаго Союза, поставивъ себ задачей всеобщее преслдованіе либерализма, опять его усиливала, и предполагая тсную связь либеральныхъ волненій въ разныхъ краяхъ Европы, она сама внушала либеральнымъ партіямъ, что ихъ дло есть общее дло свободы. Дйствительно, вліяніе этихъ космополитическихъ идей составляетъ характеристическую черту того времени, ярко обнаруживаясь и тогдашнимъ политическимъ положеніемъ Россіи, и внутренней жизнью, въ которую съ особенной силой стали проникать разнообразные отголоски европейскаго броженія, отъ крайняго піэтизма до крайняго политическаго свободомыслія. Наши либералы интересовались европейскими событіями, сочувствовали революціоннымъ вспышкамъ двадцатыхъ годовъ, искали своихъ авторитетовъ между корифеями европейскаго либерализма и т. п. Въ ихъ образ мыслей составлялся извстный кодексъ либеральныхъ принциповъ, который они принимали несмотря на все его разногласіе съ нравами и обычаями русской жизни, принимали какъ дло образованности и дло чести. Любопытно встртить, что въ этомъ кодекс либераловъ не послднюю роль играли и классическія воспоминанія: они читали Цицерона, Ливія, Тацита, и классическая цитата нердко приводилась въ подкрпленіе мнній {См., напр., въ запискахъ Якушкина.}.
Чаадаевъ имлъ тсныя связи съ либеральнымъ кружкомъ двадцатыхъ годовъ. По обычаю времени, мы встрчаемъ его въ масонской лож, его коснулось и тайное общество {Въ тхъ же запискахъ разсказывается, что Чаадаевъ согласился на сдланное ему Якушинымъ предложеніе вступить въ тайное общество.},— хотя не видно, чтобъ онъ игралъ въ немъ какую-нибудь роль: судя по его позднйшимъ отзывамъ объ этомъ обществ, онъ вроятно признавалъ его только въ смысл дружескаго кружка и мирной пропаганды, и не сочувствовалъ никакимъ практическимъ предпріятіямъ, о которыхъ могла идти рчь. Во всякомъ случа его сношенія съ обществомъ прервались его отъздомъ за границу, гд онъ прожилъ нсколько лтъ {Въ одномъ изъ писемъ, писанныхъ къ нему за границу (въ начал 1836), упоминается интересный рядъ его друзей и знакомыхъ, о которыхъ онъ желалъ имть новости. Въ этомъ ряду упомянуты имена: Граббе, Алекс. Пушкинъ, кн. Вяземскій, Тургеневы, Никита Муравьевъ, кн. С. Трубецкой, Матвй Муравьевъ, кажется фонъ-Визины.}. Но какъ бы то ни было, Чаадаевъ переживалъ этотъ періодъ идеальнаго и космополитическаго либерализма, въ которомъ и должны заключаться зародыши его позднйшихъ воззрній. Посланія Пушкина рисуютъ эту пору ихъ дружбы, когда Чаадаевъ являлся передъ нимъ то ‘мудрецомъ’, то е мечтателемъ’, впослдствіи (въ 1830 г.) Пушкинъ читалъ въ рукописи рядъ тхъ писемъ, изъ которыхъ одно появилось потомъ въ ‘Телескоп’, и изъ его отзывовъ объ этомъ чтеніи не видно, чтобы идеи Чаадаева поразили его какъ что-нибудь совсмъ новое: вроятно по крайней мр, что ему не было ново ихъ критическое направленіе.
Біографія Чаадаева до сихъ поръ мало объясняетъ, откуда взялась та особенность его мнній, которая явнымъ образомъ выразилась въ ‘философическихъ письмахъ’ и которая должна была особенно увеличить раздраженіе, ими вызванное. Мы говоримъ объ его католическихъ наклонностяхъ, которыя выказывались несомннно и въ историческомъ взгляд Чаадаева назначеніе католицизма въ судьб европейской цивилизаціи, и вообще въ его религіозныхъ понятіяхъ. Мы имемъ мало свдній о томъ, какъ обнаруживались у него эти понятія въ жизни, онъ не былъ, какъ говорятъ, дйствительнымъ католикомъ, — онъ умеръ православнымъ,— но іезуитъ г. Гагаринъ говоритъ о томъ, какъ много ему ‘обязанъ’, и какъ отношенія съ Чаадаевымъ въ тридцатыхъ годахъ ‘оказали могущественное вліяніе’ на его будущее. Гд же искать источника этихъ католическихъ наклонностей?
Извстно, что католицизмъ нашелъ много послдователей въ нашемъ высшемъ обществ во времена императора Александра. Историкъ іезуитовъ въ Россіи разсказываетъ, съ какимъ успхомъ они вели свою пропаганду, какъ толпами обращались въ католичество великосвтскія дамы, какъ іезуитскіе пансіоны начали дйствовать на самыя юныя поколнія. Въ іезуитскомъ пансіон на три четверти было воспитанниковъ изъ семействъ высшей аристократіи. Здсь воспитывались люди, игравшіе впослдствіи значительную роль въ нашей общественной и государственной жизни, напр., Алексй и Михаилъ Орловы, Бенкендорфъ, здсь учились Голицыны, Нарышкины, Гагарины, Меншиковы, Волконскіе, Шуваловы, Ростопчины, Строгановы, Полторацкіе, Толстые, Вяземскіе и т. д. {Іезуиты въ Россія, М. Морошкина. Т. II, стр. 111, 114, 115, 127.} Рядомъ съ этимъ шли многочисленныя тайныя обращенія въ католицизмъ. Католическая пропаганда еще съ конца прошедшаго столтія свила себ прочное гнздо въ русскомъ высшемъ обществ, и русскія аристократическія имена доставили въ новйшее время католицизму значительный контингентъ, въ которомъ были дятельные пропагандисты и даже свои знаменитости: таковы имена г-жи Свчиной, кн. Зинаиды Волконской, Гагарина, Шувалова, Августина Голицына и т. д. Любопытный читатель найдетъ характеристическія подробности подобныхъ обращеній въ книг о. Морошкина, въ біографіи Свчиной, въ сочиненіяхъ самихъ обращенныхъ.
Чмъ объяснялось это явленіе,— отчего ‘рвалось изъ всхъ силъ въ объятія латинства русское родовитое барство’? Нтъ сомннія, что важную роль играли здсь тотъ недостатокъ порядочнаго воспитанія въ православномъ дух, то отдаленіе высшаго круга отъ русской жизни и отъ русскаго духовенства, не представлявшагося достаточно полированнымъ и свтскимъ, то ‘невжество’ и ‘легкомысліе, свойственное женщинамъ нашего высшаго общества въ вещахъ самыхъ серьезныхъ’, та вкрадчивость и ловкость католическихъ аббатовъ, ‘имющихъ такія мягкія манеры, говорящихъ такъ вкрадчиво, такъ нжно и на такомъ прекрасномъ язык, какъ игривый французскій’ и т. д., вс т причины, которыя приводятся о. Морошкинымъ. Но это били не единственныя причины, и выставленные недостатки русскаго барства были не единственныя вещи, длавшія его доступнымъ пропаганд. Если говорить о ближайшихъ явленіяхъ, то самъ о. Морошкинъ приводитъ факты, представляющіе въ очень печальномъ вид русское духовенство конца прошлаго и начала ныншняго столтія {Іезуиты, т. I, стр. 268—200.}: недостатокъ образованія былъ таковъ, что религіозное обученіе и не могло быть удовлетворительно, и даже безъ чужой пропаганды, совершенно естественно могло являться у людей, въ другихъ отношеніяхъ довольно образованныхъ, и это незнаніе своей вры и это отдаленіе отъ своего духовенства. Образованнйшіе люди изъ духовенства, какъ напр., Самборскій, поощряемый и уважаемый самой властью, били очень непохожи на своихъ сотоварищей, и были въ тоже время очень рдки. Слдовательно, вина упомянутаго отдаленія должна лежать не на одномъ исключительно ‘барств’. Съ другой стороны, удаленіе отъ народной вры было не единственнымъ примромъ удаленія отъ народной жизни. Точно также удаленіе это простиралось на множество другихъ отношеній, гд такимъ же образомъ порывалась связь между однимъ классомъ — сильнымъ, богатымъ, привилегированнымъ, и другимъ — слабымъ, бднымъ и беззащитнымъ. Но если во всхъ другихъ отношеніяхъ отдаленіе отъ народа поощрялось всми господствующими учрежденіями и правами, было ли удивительно, что совершалось наконецъ и это религіозное удаленіе? Словомъ, причина явленія заключалась не въ однихъ личныхъ (хотя и весьма распространенныхъ) недостаткахъ многихъ лицъ высшаго сословія, но главнымъ образомъ въ общихъ условіяхъ, напр., въ недостаткахъ самой церковности, въ учрежденіяхъ, совершенно выдлявшихъ высшее сословіе въ особую, ничмъ не связанную съ народомъ, привилегированную касту.
Шире ставитъ эти причины распространенія католической пропаганды, другой историкъ іезуитовъ, г. Самаринъ. Изображая высшую общественную среду, гд по преимуществу совершалась пропаганда, г. Самаринъ говоритъ: ‘…Эта среда подчинялась не однимъ латинскимъ вліяніямъ. Отверстая для всего и ко всему воспріимчивая, она проникалась еще охотне либеральными стремленіями, совершенно искренними, но безплодными по своей отвлеченности, и съ особенною любовью леляла туманныя мечты о какомъ-то будущемъ духовномъ единеніи племенъ и правительствъ, въ безразличномъ равнодушіи ко всмъ формуламъ вры. Всякое со стороны занесенное ученіе, политическое на религіозное, всякая фантазія, всякій призракъ, могли, до извстной степени, разсчитывать на успхъ и внушать сочувствіе. Конечно, одно съ другимъ не клеилось, но все вмст ускоряло разложеніе народныхъ стихій, издавна начавшееся въ нашемъ дворянств. Таково свойство внутренней пустоты, при легкой воспріимчивости. Повидимому, все сіяло благонамренностью, зародыши всевозможныхъ благихъ начинаній носились въ общественной атмосфер, а между тмъ живое, народное самосознаніе гибло. При сильно развитомъ государственномъ патріотизм, терялся народный смыслъ, историческая память была какъ-бы отшибена, непосредственное ощущеніе всего пережитаго прошедшаго въ каждой минут настоящаго было утрачено, народный языкъ сдлался какъ-бы чужимъ, своя вра упала на степень всякой иной вры.
‘О вр, въ т времена, разсуждали такимъ образомъ: вс вроисповданія одинаково хороши… На латинца, который бы вздумалъ перейти въ православіе, высшее общество взглянуло бы также неблагосклонно, какъ и на православнаго, переходящаго въ латинство. И тотъ и другой, въ его глазахъ, прослыли бы отступниками, мало, того, оно нашло бы для второго обстоятельства смягчающія вину — въ обаяніи высшей цивилизаціи и въ искренности убжденія, заявленной смлостью поступка. Этотъ взглядъ, изъ общественной сферы, перешелъ въ правительственную и прослылъ терпимостью.
‘И въ эту-то дряблую и рыхлую среду, безсильную духомъ, оторванную отъ народной и церковной почвы, питавшей ее вещественно и духовно, врзались іезуиты, съ ихъ строго опредленнымъ ученіемъ, во всеоружіи испытанной своей діалектики и вковой педагогической опытности. Съ какой стороны могли они встртить отпоръ?..’ Люди Екатерининскаго времени не имли голоса въ этихъ длахъ, духовенство — ‘но въ т гостинныя, гд царствовали іезуиты и гд графъ Местръ доказывалъ, что православная церковь отложилась отъ римской и казнена растлніемъ, вашихъ священниковъ не пускали, да притомъ, имъ ли, застнчивымъ, неловкимъ, неопытнымъ въ управленіи дамскими совстями, неспособнымъ даже выслушать исповди на французскомъ язык, имъ ли было вступать въ споры и выдерживать состязанія, на которыхъ судьями были бы князья и княгини, графини и графы, подкупленные вкрадчивымъ краснорчіемъ іезуитовъ и очарованные галантерейностью ихъ обращенія?
‘Дло обошлось не только безъ борьбы, даже безъ отпора’ {Самаринъ, Іезуиты, М. 1866, стр. 265 — 267.}.
Въ этихъ словахъ метко указаны нкоторыя черты людей и времени. Князь Голицынъ, управлявшій духовными исповданіями, аристократическія барыни, которыхъ дурачили іезуиты, заслуживаютъ презрительнаго отзыва, какимъ надлилъ ихъ г. Самаринъ. Но повторяемъ, что для боле врной оцнки католической пропаганды слдовало бы прибавить нкоторыя другія черты. Князь Голицынъ, поощрявшій іезуитовъ, и великосвтскія барыни и аристократическіе господа, уходившіе въ католицизмъ, не этимъ однимъ заслуживали бы подобнаго отзыва,— я не переходя въ католицизмъ, большинство людей этой категоріи не много принесли бы проку своему отечеству… Г. Самаринъ намекаетъ на это, говоря о ‘разложеніи народныхъ стихій’,— но мы думаемъ, что другія стороны этого разложенія били едва ли не гораздо еще хуже католицизма. Были люди, не прикосновенные въ іезуитству и католицизму, которые не выиграли отъ этого ни въ личномъ, ни въ гражданскомъ своемъ достоинств, и дйствовали не хуже тхъ враговъ православія и русской народности, какими были люди, описываемые г. Самаринымъ. Тотъ же князь Голицынъ, посл изгнанія іезуитовъ, нисколько не сдлался лучше и полезне для русскаго просвщенія. За католической пропагандой, однимъ словомъ, скрывалось зло, гораздо боле крупное, и придавать ей слишкомъ большую важность едва ли бы не значило ‘бичевать маленькихъ воришекъ для удовольствія большихъ’ и извращать историческую перспективу.
Г. Самаринъ едва ли правъ, напримръ, противупоставляя дятелямъ Александровскаго времени людей временъ Екатерины. ‘Терпимость’, о которой идетъ рчь, не была въ это время совершенной новостью, она была результатомъ и Екатерининскаго времени. ‘Народная и церковная почва’ была покинута гораздо ране. О. Морошкинъ приводитъ въ своей книг примры воспитанія тхъ временъ, и это воспитаніе конечно уже готовило прозелитовъ католицизму. Таково было воспитаніе Свчиной. Слдовательно, сущность дла лежала не исключительно въ Этихъ людяхъ, а въ порядк вещей, существовавшемъ и прежде этого: ‘дряблая и рыхлая среда’ стала таковой еще гораздо раньше. Когда воспитался этотъ князь Голицынъ, ‘изучившій до тонкости и до малйшихъ подробностей науку царедворскую, — почти невжда въ православіи и жалкое игралище всхъ сектантовъ,— религіозная Торичелліева пустота’, какъ его метко характеризовалъ о. Морошкинъ? Эта ‘Торичелліева пустота’ (не только религіозная, притомъ, но и вообще умственная) образовалась въ т самыя времена, которыя хочетъ возвеличить г. Самаринъ.
Терпимость, которую г. Самаринъ изображаетъ похожею на невжественное равнодушіе, и которая въ княз Голицын была дйствительно такова, что ей мудрено сочувствовать, — эта терпимость не была однако такъ безплодна и неумстна. Она не ограничивалась тми глупыми примрами, какіе доставляетъ кн. Голицынъ, не забудемъ, что она была распространена отчасти и на домашній расколъ, и въ этомъ смысл была элементомъ очень желательнымъ для русской народной жизни. ‘Терпимость’ могла часто прилагаться нелпымъ образомъ,— это правда, но во всякомъ случа она была не лишнимъ понятіемъ въ русскомъ обществ, которое слишкомъ мало знакомо съ нимъ даже и теперь.
Въ объясненіе успха католической пропаганды приводятъ еще иронически ‘застнчивость, неловкость и неопытность въ управленіи дамскими совстями’ нашего духовенства, представляя эти качества какъ достоинство въ сравненіи съ іезуитской ловкостью и беззастнчивостью, но не заходила ли неопытность нашего духовенства слишкомъ далеко, если наконецъ стали оказываться подобные побги? Въ этомъ сравненіи есть опять боле серьезная сторона. Іезуиты были, конечно, аферисты, но не вс же католическіе духовные были аферисты, и въ русскомъ обществ т и другіе естественно являлись съ тмъ положеніемъ, какое католицизмъ вообще доставлялъ своему духовенству. Въ западномъ обществ клерикальное вліяніе было уже давно ограничиваемо противной стороной общественнаго мннія, но въ своей области, т.-е. въ большинств общества, духовенство имло сильный авторитетъ, — съ сознаніемъ этого привычнаго авторитета оно являлось и у насъ. Общественное положеніе нашего духовенства было очень на это не похоже, и на умы легкомысленные это обстоятельство легко могло производить впечатлніе, которому не умло противодйствовать наше духовенство.
Наконецъ, многоиспытанная діалектика и вковая педагогическая опытность. На первую конечно слдовало отвчать такой же діалектикой, — и кто же виноватъ, что мало или вовсе не отвчали? Что касается до педагогической опытности, относительно ея существовало и образовывалось тогда общее представленіе, которое держалось и долго спустя. Можно сказать, что только новйшая исторія педагогіи разрушила предразсудокъ о педагогическомъ искусств іезуитовъ, въ то время въ ней были уврены самымъ добросовстнымъ, хотя и нсколько просто* душнымъ образомъ. Обвинять исключительно отдльныя лица или разрядъ лицъ, опять было бы мудрено, или исторически неврно. Разумовскій пускался въ разсужденія съ де-Местромъ, Разумовскій,— замчаетъ о. Морошкинъ,— былъ воспитанъ за границей и совершенно въ латинскомъ дух, но и это воспитаніе совершилось опять въ т же екатерининскія времена, и Pasyжовскій былъ ихъ наслдіемъ. Ростопчинъ, который, по замчанію того же автора, считался вообще (да и теперь многими считается) ‘за самаго русскаго, былъ наилучшаго мннія объ іезуитскомъ пансіон. Мало того, даже Батюшковъ, другъ Жуковскаго и Карамзина, другъ Пушкина, Вяземскаго и т. д., человкъ, котораго мудрено обвинить въ какомъ-нибудь не-патріотическомъ недостатк, восторгается лицеемъ Николя, перебравшагося въ Одессу, скорбитъ, что аббатъ иметъ враговъ, и утверждаетъ ‘по внутреннему убжденію’, что іезуитскому лицею ‘надобно пожелать здравія и долгоденствія для пользы и славы Россіи’!! {Морошкинъ, Іезуиты, II, 426—427, 476. Р. Архивъ, 1867, стр. 1523—1630. Между Пронинъ о ‘старой партіи’ читатель найдетъ страницы, чрезвычайно любо’ипшя у такого автора, какъ о. Морошкинъ. Іез. II, стр. 602—607.}.
Въ оправданіе собственно правительства можно сказать, что оно не остановилось исправить свои ошибки, когда убдилось въ нихъ.
Возражать противъ обличительныхъ положеній г. Самарина и о. Морошкина дло не совсмъ благодарное, потому что у насъ тотчасъ находятся люди, которые усмотрятъ въ этомъ чуть не отсутствіе патріотизма. Но должно, кажется, внести нсколько безпристрастія въ давнопрошедшую исторію, и ршиться признать недостатки жизни, которые сказывались въ случаяхъ, подобныхъ католической пропаганд. Странно объяснять эту пропаганду однимъ недомекомъ и пустотой нсколькихъ вельможъ, легкомысліемъ аристократическихъ барынь, и произносить карающій приговоръ исторіи только надъ этими одними людьми, неустоявшими противъ соблазна. Причины этого явленія были шире, и если оно обнаружилось преимущественно въ высшей сфер, то ею оно не исчерпывалось, такъ какъ самая сфера была произведеніемъ и отраженіемъ цлаго порядка вещей въ жизни общественной, въ образованіи и въ церковности. Потому что, дйствительно, странно видть въ этомъ явленіи исключительно только борьбу духовнаго, клерикальнаго элемента двухъ исповданій, на противъ, въ ней съ значительною силой участвовало именно и то ‘обаяніе цивилизаціи’, которое мимоходомъ называетъ г. Самаринъ.
Чтобы объяснить себ успхъ католическихъ идей, не надо забыть общаго характера времени, когда въ Европ все сильне распространялись стремленія ко всякой реставраціи, когда религіозный вопросъ выступилъ съ особенной силой, и когда въ нашемъ собственномъ обществ началось особенное религіозное броженіе. Въ этомъ броженіи католическія тенденціи не были единственными, он сталкивались съ тенденціями протестантскими, съ методизмомъ и всхъ родовъ мистикой. Въ то время, когда одни слушали де-Местра, другіе увлекались библейскимъ обществомъ, квакерами, m-me Крюднеръ, Госнеромъ и т. д., находила своихъ послдователей даже Татаринова. Вопросъ оставался одно время какъ-бы открытымъ и былъ серьезенъ по степени серьезности тхъ, кто имъ интересовался. А этотъ интересъ былъ очень сильный, онъ увлекалъ не только князя Голицына. Библейское общество, мистицизмъ, раціонализмъ увлекали и образованнйшихъ людей въ новомъ поколніи духовенства (библейскимъ мистикомъ былъ и Филаретъ, впослдствіи митрополитъ московскій и коломенскій), и даровитйшихъ государственныхъ людей, какъ Сперанскій, и людей либеральнаго поколнія, уже составлявшихъ свое тайное общество.
Рядомъ съ этими явленіями мы не будемъ удивляться и успху католическихъ идей. И то и другое были явленіями одного порядка, и хотя въ обоихъ были наивныя или нелпыя крайности, но съ другой стороны въ этихъ явленіяхъ было и ‘обаяніе цивилизаціи’. Въ одномъ случа дйствовалъ на людей нашего общества примръ Лондонскаго Библейскаго Общества, личности его дятелей, энергическіе характеры квакеровъ, примры знаменитыхъ людей Европы, мистическая литература, въ другомъ случа дйствовали такіе же примры и знаменитости католицизма. Такъ графъ де-Местръ, другъ іезуитовъ и сотрудникъ католической пропаганды, былъ вмст писатель европейской извстности, съ великимъ авторитетомъ въ католическихъ кругахъ Европы, съ которыми наша аристократія была въ давнихъ и близкихъ сношеніяхъ. И хотя де-Местръ, собственно говоря, плохо представлялъ европейскую образованность, потому что былъ реакціонеръ и обскурантъ, — но это, конечно, другой вопросъ: люди религіозные въ то время не замчали и не понимали этого обскурантизма.
Кром того, католическая пропаганда была по преимуществу, даже исключительно французская, и въ этомъ смысл она особенно имла упомянутое ‘обаяніе’. Она могла находить себ сальную опору въ томъ французскомъ вліяніи, которое отличало тогдашнюю нашу образованность. Вліяніе французскихъ религіозныхъ (т.-е. католическихъ) идей могло быть весьма естественнымъ дополненіемъ къ господству французскаго образованія вообще: по крайней мр для него открывалась уже дорога господствомъ французскаго языка {Какъ велико было его господство, это извстно. Планы преобразованія Россіи, обсуждались по-французски, герои 1812-го года щеголяли французскихъ языкомъ. Мало этого. Уже въ 1830-хъ году, Пушкинъ, первый русскій писатель того времени, пишетъ къ Чаадаеву на французскомъ язык: ‘je voue parlerai la langue de l’Europe, elle in’est plus famili&egrave,re que la ntre’!!} и французской литературы. Вопросъ о католической пропаганд опять сводится къ цлому вопросу о судьб нашей образованности.
Неудивительно поэтому, что католическія идеи находили путь въ умы не однихъ легкомысленныхъ графинь или княгинь. Вліяніе ихъ и не имло бы для насъ особеннаго историческаго интереса, если бы ими увлекались только эти дамы, — но ими увлекались также люди боле серьезные, различной степени дарованій, конечно увлекавшіеся не одной ловкостью и галантерейностью аббатовъ. Разумовскій могъ быть вроятно причисленъ къ нсколько серьезнымъ людямъ, назовемъ еще кн. Козловскаго, знаменитаго въ свое время своимъ умомъ и блестящимъ остроуміемъ, одного изъ декабристовъ, Лунина, въ боле позднее время, В. Печерина, и проч. Точно также и дамы не всегда были только дамы пустыя и легкомысленныя. Намъ совершенно несимпатична Свчина, но за ней невозможно не признать ни ума, ни дарованія.
Понятно, что если католическія идеи производили впечатлніе на людей боле серьезныхъ, то вроятно эти люди руководились и боле серьезными мотивами, чмъ графини и княгини. Не будемъ повторять тхъ отрицательныхъ основаній, о которыхъ упоминали выше и которыя имли конечно весьма существенное значеніе. Но кром отрицательныхъ основаній, на этихъ людей должна была дйствовать историческая сторона католицизма, его роль цивилизующая, которая была несомннна въ прошедшемъ Европы и отъ которой многіе тогда ждали всего и въ настоящемъ, его удивительная церковная организація, его могущество, которое, какъ ожидали, должно было возродиться вновь, замчательныя личности его представителей и т. д. Возстановленіе религіи посл революціоннаго погрома и потомъ реставрація произвели замчательное распространеніе католическихъ идей, которыя снова получили роль и въ политик, и въ общественной жизни, и въ литератур, и въ наук. Литература временъ реставраціи въ особенности окрашена бала этимъ католическимъ колоритомъ: Де-Местрь, Бональдъ, Ламеннё, Шатобріанъ, Мишд, писатели европейской слава, возвеличивали католическіе принципа въ общественной философіи, въ исторіи, съ оттнками, которые могли удовлетворить различнымъ вкусамъ и требованіямъ. Поэтизированье среднихъ вковъ, составлявшее одну изъ главныхъ особенностей романтизма и нмецкаго, и французскаго, было особенно на руку католицизму, и извстно, что это направленіе производило множество обращеній въ католицизмъ даже въ протестантской Германіи, и именно въ томъ образованномъ кругу, въ которомъ могли сильне дйствовать теоретическія соображенія. Нсколько похожее дйствіе эта атмосфера оказывала и у насъ на тхъ людей, которые сближались съ тогдашними умственными интересами европейскаго общества.
Въ числ этихъ людей былъ и Чаадаевъ.
Къ сожалнію, какъ мы замтили, мы имемъ очень мало точныхъ указаній о томъ, какъ именно встрчался Чаадаевъ съ подобными вліяніями въ пору образованія его мнній. Но повидимому, посл первыхъ впечатлній европейской жизни, испытанныхъ въ теченіе наполеоновскихъ войнъ, во время петербургской жизни онъ, вмст съ либеральнымъ кружкомъ своихъ друзей, отдавался тмъ великодушнымъ мечтамъ и идеальнымъ стремленіямъ, которыя наполняли ихъ нравственное существованіе и вознаграждали ихъ за тяжелыя и непріятныя испытанія дйствительности. Дальнйшіе пути этихъ друзей разошлись: одни искали удовлетворенія въ политической агитаціи, и погибли, какъ декабристы, другіе испугались опасности и уцлли, но не покинувъ любимыхъ нкогда мечтаній, вели въ обществ половинчатую жизнь, какъ М. Орловъ, иные примирились вполн съ жизнью, какъ Пушкинъ,— не говоримъ о тхъ, которые совсмъ измнили идеаламъ и продали ихъ за наличныя выгоды. Чаадаевъ былъ изъ тхъ, которые никогда, кажется, не были наклонны къ политической агитаціи, но въ немъ осталась навсегда наклонность въ размышленію, исканіе отвтовъ на вопросы, какіе ставила этимъ людямъ сама жизнь и къ которымъ они считали возможнымъ и необходимымъ прилагать точку зрнія европейскаго идеала. Въ позднйшей переписк Чаадаева съ прежними друзьями, напр. съ Пушкинымъ, М. Орловымъ, И. Д. Якушкинымъ, очевидно продолженіе давно начатыхъ бесдъ о тхъ же предметахъ, о религіи, морали, объ отношеніи науки къ откровенію, объ исторической жизни націй и т. д. По всей вроятности, эти самые вопросы занимали его и въ теченіи нсколькихъ лтъ, проведенныхъ имъ заграницей посл 1821-го до 1826-го, и въ это время окончательно для него опредлились подъ новыхъ усиленнымъ вліяніемъ европейской жизни, ея историческихъ памятниковъ, живыхъ представителей ея тогдашняго броженія, съ которыми онъ встрчался между прочимъ и лично. Это былъ разгаръ реставраціи, обновленныхъ католическихъ идей, эпоха романтизма, философской исторіи и т. п. Біографъ упоминаетъ только объ отрывочныхъ знакомствахъ Чаадаева въ европейскомъ научномъ и литературномъ мір, но его знакомство съ Шеллингомъ, съ мистическимъ ученымъ Экштейномъ, впослдствіи дружескія связи съ французскимъ графомъ Сиркуромъ, и т. п. {Есть намеки на его другія знакомства, напр. съ Балланшемъ, Ламенне и пр. Замтимъ, что между прочимъ Экштейнъ и первое время Ламенне были въ числ друзей г-жи Свчиной.}, были конечно не случайнымъ его интересомъ. Этому времени, во всякомъ случа, надо приписать образованіе его мнній въ томъ вид, какъ они выразились въ ‘философическихъ Письмахъ’. Развившееся въ то время стремленіе въ философскому изученію исторіи, въ объясненію жизни народовъ основными принципами, опредлявшими ихъ первую историческую дятельность, и въ частности, стремленіе къ объясненію европейской цивилизаціи, созданной христіанствомъ, развившейся на Запад подъ вліяніемъ католическаго единства западной Европы, опредляли и взгляды Чаадаева въ этомъ отношеніи.
Въ примненіи въ русской жизни, эти идеи довольно естественно могли вести къ тому результату, въ какому пришелъ Чаадаевъ. Кружокъ двадцатыхъ годовъ вообще страдалъ чувствомъ неудовлетворенности. Возникшія требованія нравственныя и общественныя не находили себ отвта и, какъ обыкновенно бываетъ, возбуждали тревожное исканіе выхода и раздражительное отношеніе въ настоящему. Раздраженіе становилось тмъ сильне, чмъ меньше дйствительность давала надежды на улучшеніе. Въ либеральномъ кружк двадцатыхъ годовъ это раздраженіе повело въ крайней политической экзальтаціи, у Чаадаева, вроятно и по свойствамъ характера и по направленію мыслей, это настроеніе развивалось въ отвлеченныхъ понятіяхъ, которыя больше и больше принимали относительно русской жизни отрицательный, скептическій тонъ.
Скептическое отношеніе Чаадаева въ русской жизни, безъ сомннія, тсно связано съ католическими идеями реставраціи, которыя были имъ восприняты, и съ высокимъ понятіемъ объ историческомъ значеніи католицизма, оставшагося чуждымъ нашей жизни* Но съ другой стороны этотъ скептицизмъ тсно связанъ съ прошедшей умственной исторіей нашего общества. Мы старались показать, по какимъ основаніямъ самыя католическія идеи могли проникать въ наше общество — увлекать не только людей великосвтскихъ, но и людей боле размышляющихъ, какимъ образомъ напоръ этихъ идей могъ создавать или усиливать неудовлетворенность русской жизнью. Но и вн этого условія, скептицизмъ имлъ уже свои антецеденты въ прошедшемъ. Онъ кажется въ Чаадаев неожиданнымъ на первый взглядъ, онъ выражается съ такой силой, такъ много захватываетъ, что мы съ удивленіемъ встрчаемъ его среди литературной рутины. Его появленіе будетъ однако понятно, если мы сопоставимъ его съ тми критическими запросами и сомнніями, которые давно высказывались въ литератур и въ жизни, съ первой русской сатиры до Новикова, Радищева, до либерализма двадцатыхъ годовъ, до Пушкина и Грибодова. Въ этомъ ряд различныхъ ступеней общественной мысли мы въ состояніи будемъ прослдить постоянно возрастающій уровень идеальныхъ требованій, и если вспомнимъ при этомъ, что литература всегда далеко не вполн высказывала накоплявшееся недовольство, что истинная мысль лучшихъ людей развивалась втайн, про себя, и что нужно принять въ соображеніе эту скрытую, но тмъ не мене дйствительную работу мысли, мы найдемъ объясненіе для этой неожиданной степени скептицизма. У Чаадаева эта затаенная мысль высказалась такъ полно потому, что, предполагая писать только для ближайшихъ друзей, онъ могъ обойтись безъ умолчаній и безъ лицемрія. Мы будемъ обманывать себя, если станемъ считать вырывающіяся изрдка подобныя проявленія одной произвольной необузданностью писателя, потерявшаго дорогу,— если будемъ скрывать отъ себя эти симптомы внутренняго процесса, который происходитъ въ сознаніи общества и который можетъ служить указателемъ развитія. Мы убдимся въ органической законности явленія, если обратимъ вниманіе на то, что это явленіе иметъ какъ свои антецеденты, такъ и свои послдствія. Сомнніе Чаадаева несомннно имло такія послдствія въ дальнйшемъ развитіи тхъ вопросовъ, какіе были имъ затронуты. Мы упомянемъ дальше, какъ цнили Чаадаева замчательнйшіе люди нашей литературы сороковыхъ и пятидесятыхъ годовъ, люди самыхъ различныхъ воззрній, чувствовавшіе на себ дйствіе высказанныхъ имъ мыслей.

——

Переходимъ теперь къ самымъ сочиненіямъ Чаадаева. Эти сочиненія состоятъ, главнымъ образомъ, изъ тхъ ‘Философическихъ Писемъ’, изъ которыхъ одно первое было напечатано въ ‘Телескоп’, 1836. Сколько было всхъ писемъ, хорошенько неизвстно, во французскомъ изданіи 1862 года, этихъ писемъ помщено четыре, изъ которыхъ послднее говоритъ объ архитектур. Въ рукописяхъ Чаадаева осталось еще одно или два письма, которыя могли принадлежать сюда же. Затмъ, во французскомъ изданіи помщена упомянутая въ біографіи ‘Апологія Сумасшедшаго’. Дале, записка, довольно длинная, адресованная къ гр. Бенкендорфу и писанная Чаадаевымъ отъ имени Ивана Киревскаго посл запрещенія журнала ‘Европеецъ’ (1832), который Киревскимъ издавался и на второй книжк подвергся запрещенію. Кром того, во французскомъ изданіи помщено нсколько писемъ Чаадаева къ А. И. Тургеневу, кн. С. С. Мещерской, одно письмо къ Шеллингу и кн. И. С. Гагарину (нын іезуиту). Выше, въ библіографической замтк, мы указали еще нсколько писемъ Чаадаева — къ кн. Вяземскому, Жуковскому, М. И. Жихареву и др.,— которыя были помщены въ разныхъ нашихъ изданіяхъ за послдніе годы. Наконецъ, существуетъ рядъ неизданныхъ досел отрывковъ и писемъ Чаадаева, они печатаются въ ‘Встник Европы’ {См. начало въ ноябрьской книг ныншняго года.}.
Мы сказали, что число писемъ хорошенько неизвстно. Первое письмо своимъ началомъ предполагаетъ уже что-то, ему предшествовавшее, во второмъ авторъ говоритъ опять о ‘предыдущихъ письмахъ’ {Самая помта времени въ письмахъ неясна: первое помчено 1829 г., 1 декабря, второе безъ означенія времени, третье — 1829, 16 февраля.}. Пушкинъ, читавшій эти письма въ рукописи, въ своемъ письм къ Чаадаеву по этому поводу (въ 1830 году) также говоритъ объ отрывочности, и нкоторыя замчанія, которыя онъ длаетъ Чаадаеву, относятся къ предметамъ, упоминаемымъ во второмъ и третьемъ письм французскаго изданія {Письмо Пушкина явилось, кажется, въ первый разъ въ сочиненіи іезуита Гагарина: Les tendances catholiques, отсюда оно перепечатано было въ ‘Библіогр. Зап.’ 1861, и повторено въ Oeuvres Choisies, стр. 166—168. Подлинникъ его, если не ошибаемся, мы видли въ собраніи автографовъ Московскаго Публичнаго Музея.}.
Такимъ образомъ, литературныя права Чаадаева заключаются собственно только въ ‘первомъ письм’, которое появилось въ печати при его жизни, и разборомъ котораго мы могли бы ограничиться: все остальное могло бы быть предоставлено спеціальной критик и біографіи. Но для большаго знакомства съ писателемъ мы считаемъ нужнымъ остановиться и на другихъ его сочиненіяхъ, которыя хотя до сихъ поръ не видли у насъ печати, но въ свое время были извстны друзьямъ автора, имли свой кругъ дйствія* Не случись извстной исторіи, за ‘первыхъ письмомъ! могли послдовать и другія, и авторъ могъ дать читателямъ, если не полное и систематическое изложеніе своихъ взглядовъ, то по крайней мр большее число ихъ очерковъ, большее число примровъ и примненій своей основной мысли. И если мы хотимъ составить себ отчетливое понятіе о сущности мнній Чаадаева, мы необходимо должна упомянуть о другихъ его сочиненіяхъ, тсно связанныхъ съ письмомъ общей точкой зрнія. И это необходимо тмъ боле, что Чаадаевъ дйствовалъ не только какъ писатель, своимъ на минуту появившимся и вызвавшимъ бурю письмомъ, но и какъ личность, какъ представитель особаго оригинальнаго взгляда, въ кругу людей, стоявшихъ тогда впереди всего умственнаго движенія нашего общества. Въ его сочиненіяхъ, какъ и въ переписк, мы найдемъ именно долю того содержанія, какое онъ тамъ высказывалъ.
Окажемъ сначала о главномъ произведеніи Чаадаева, которое однажды было уже указано г. Лонгиновымъ {Въ его стать о Чаадаев, въ ‘Русскомъ Встник’ 1862 г.}, но для связи изложенія, нужно привести главныя черты, характеризующія автора и его настроеніе.
‘Философическое письмо’ обращается въ дам, съ которой авторъ говорилъ о религіи, и составляетъ продолженіе начатыхъ разговоровъ. Ихъ бесда о религіи внесла тревогу и сомнніе въ ея душу: авторъ не находитъ въ этомъ удивительнаго. ‘Это — естественное слдствіе настоящаго порядка вещей, которому покорены вс сердца, вс умы… Самыя качества, которыми вы отличаетесь отъ толпы, длаютъ васъ еще воспріимчиве въ вредному вліянію воздуха, которымъ вы дышете… Могъ ли я очистить атмосферу, въ которой мы живемъ?’ Авторъ предвидлъ, какія страданія можетъ причинять ‘религіозное чувство, не вполн развитое’, и это вынуждало его въ умолчаніямъ…
Чаадаевъ продолжаетъ говорить о необходимости религіознаго чувства {Замтимъ, что эти предварительныя разсужденія, по своему тону, очень похожи на первые осторожные пріемы пропаганды. Кром того, начало письма трудно не отнести къ извстному опредленному лицу — противъ чего говорить біографъ Чаадаева, и самъ Чаадаевъ въ одномъ изъ рукописныхъ документовъ.
Тмъ лицомъ, къ которому были адресованы письма, называть вообще г-жу Панову, но есть указаніе, кажется, не лишенное вроятія, что это была, напротивъ, жена М. . Орлова, урожденная Раевская.}, и затмъ прямо приступаетъ къ общему вопросу, который и длается главной темой письма. Онъ замчаетъ, что для души также необходимо извстное діэтетическое содержаніе, какъ для тла’ ‘Знаю, что повторяю старую поговорку, но въ вашемъ отечеств она иметъ вс достоинства новости’.
‘Это одна изъ самихъ жалкихъ странностей нашего общественнаго образованія, что истины, давно извстныя въ другихъ странахъ, и даже у народовъ, во многихъ отношеніяхъ мене васъ образованныхъ, у насъ только-что открываются. И это оттого, что мы никогда не шли вмст съ другими народами, вы не принадлежимъ ни къ одному изъ великихъ семействъ человчества, ни къ Западу, ни къ Востоку, не имемъ преданій іи того ни другого. Мы существуемъ какъ бы вн времени, і всемірное образованіе человческаго рода не коснулось насъ. Эта дивная связь человческихъ идей въ теченіе вковъ, эта исторія человческаго разумнія, доведшія его въ другихъ странахъ міра до настоящаго положенія, не имли на насъ никакого вліянія. То, что у другихъ народовъ давно вошло въ жизнь, для насъ до сихъ поръ есть только умствованіе, теорія’.
Въ этихъ словахъ уже высказана основная мысль, которая развивается въ дальнйшемъ изложеніи.
Примры такого положенія вещей,— продолжаетъ авторъ,— недалеки: у насъ нтъ даже хорошаго распредленія жизни, тхъ обыкновеній и навыковъ, которые даютъ уму приволье, душ правильное движеніе.
‘Посмотрите вокругъ себя. Все какъ будто на ходу. Мы вс какъ будто странники. Нтъ ни у кого сферы опредленнаго существованія…. нтъ ничего, что бы привязывало, что бы пробуждало ваши сочувствія, расположенія, нтъ ничего постояннаго, непремннаго: все проходитъ, протекаетъ, не оставляя слдовъ ни на вншности, ни въ васъ самихъ. Дома мы будто на посто, въ семействахъ какъ чужіе, въ городахъ какъ будто кочуемъ, и даже больше чмъ племена, блуждающія по нашимъ степямъ, потому что эти племена привязанне къ своимъ пустынямъ, чмъ мы къ нашимъ городамъ. Не воображайте, чтобъ эти замчанія были ничтожны. Бдные!.. Неужели къ прочимъ нашимъ несчастіямъ мы должны прибавить еще новое: несчастіе южнаго о себ понятія?..’
У всхъ народовъ бываютъ періоды сильной, страстной дятельности, періоды юношескаго развитія, когда создаются ихъ лучшія воспоминанія, поэзія и плодотворнйшія идеи. Здсь источникъ и основаніе дальнйшей ихъ исторіи. ‘Мы не имемъ ничего подобнаго. Въ самомъ начал у насъ дикое варварство, потомъ грубое суевріе, затмъ жестокое, унизительное владычество завоевателей, владычество, слды котораго въ нашею образ жизни не изгладились совсмъ и донын. Вотъ горестная исторія нашей юности. Мы совсмъ не имли возраста этой безмрной дятельности, этой поэтической игры нравственныхъ силъ народа. Эпоха нашей общественной жизни, соотвтствующая этому возрасту, наполняется существованіемъ темнымъ, безцвтнымъ, безъ силы, безъ энергіи. Нтъ въ памяти чарующихъ воспоминаній, нтъ сильныхъ наставительныхъ примровъ въ народныхъ преданіяхъ. Пробгите взоромъ вс вка нами прожитые, все пространство земли нами занимаемое, вы не найдете ни одного воспоминанія, которое бы васъ остановило, ни одного памятника, который бы высказалъ вамъ протекшее живо, сильно, картинно. Мы живемъ въ какомъ-то равнодушіи во всему, въ самомъ тсномъ горизонт, безъ прошедшаго и будущаго…
Какая-то странная судьба разобщила насъ отъ всемірной жизни человчества, и чтобъ сравняться съ другими народами, намъ надо ‘переначать для себя снова все воспитаніе человческаго рода. Для этого, передъ нами — исторія народовъ и плоды движенія вковъ’.
Народы живутъ только могущественными впечатлніями прошедшаго на умы ихъ и соприкосновеніемъ съ другими народами. Черезъ это каждый человкъ чувствуетъ свою связь съ цлымъ человчествомъ. У насъ этого нтъ. ‘Мы явились въ міръ какъ незаконнорожденныя дти, безъ наслдства, безъ связи съ людьми, которые намъ предшествовали, не усвоили себ ни одного изъ поучительныхъ уроковъ минувшаго. Каждый изъ насъ долженъ самъ связывать разорванную нить семейности,-которою мы соединялись бы съ цлымъ человчествомъ. Намъ должно молотами вбивать въ голову то, что у другихъ сдлалось привычкою, инстинктомъ. Наши воспоминанія не дале вчерашняго дня, мы, такъ сказать, чужды самимъ себ…. Мы ростемъ, но не зремъ, идемъ впередъ, но по какому-то косвенному направленію, не ведущему въ цли….’
Обращаясь опять къ народамъ Запада, Чаадаевъ указываетъ, что вс они имютъ общую физіономію, результатъ ихъ общей исторіи, и затмъ свой индивидуальный характеръ. Это ихъ родовое наслдіе, каждое частное лицо пользуется готовыми плодами этого наслдія. ‘Теперь сравните сами: много ли соберете вы у насъ начальныхъ идей, которыя какимъ бы то ни было образомъ могли бы руководствовать насъ въ жизни?’ И замтимъ, что здсь дло идетъ не объ идеяхъ науки и литературы, но о самыхъ обыденныхъ идеяхъ жизни, о тхъ идеяхъ, которыя овладваютъ ребенкомъ съ колыбели и образуютъ его нравственное бытіе еще да вступленія въ міръ и общество. Такія идеи даетъ человку историческая жизнь западнаго общества. ‘Хотите ли знать, что это за идеи? Это идеи долга, газона, правда, порядка. Он развиваются изъ происшествій, содйствовавшихъ образованію общества, он — необходимыя начала міра общественнаго. Вотъ что составляетъ атмосферу Запада, это боле чмъ исторія, боле чмъ психологія: это физіологія европейца. Чмъ вы замните все это?’
Авторъ не знаетъ, можно ли вывести изъ всего этого какое-нибудь безусловное правило, но не сомнвается, что это общее положеніе народа отражается на дух каждаго отдльнаго лица. ‘Отъ этого вы найдете, что всмъ намъ недостаетъ нкотораго рода основательности, методы, логики. Силлогизмъ Запада намъ неизвстенъ. Въ нашихъ лучшихъ головахъ есть что-то больше, чмъ неосновательность. Лучшія идеи, отъ недостатка связи и послдовательности, какъ безплодные призраки, цпенютъ въ вашемъ мозгу. Человкъ теряется, не находя средства придти въ соотношеніе, связаться съ тмъ, что ему предшествуетъ и что послдуетъ, онъ лишается всякой увренности, всякой твердости, имъ не руководствуетъ чувство общаго существованія, и онъ заблуждается въ мір. Такія потерявшіяся существа встрчаются во всхъ странахъ, но у насъ эта черта общая…. Даже въ нашемъ взгляд я нахожу что-то чрезвычайно неопредленное, холодное, нсколько сходное съ физіономіею народовъ, стоящихъ на низшихъ ступеняхъ общественной лстницы. Находясь въ другихъ странахъ, и въ особенности южныхъ, гд лица такъ одушевленны, такъ говорящи, я сравнивалъ не разъ моихъ соотечественниковъ съ туземцами, и всегда поражала меня эта нмота нашихъ лицъ’.
Иностранцы ставили намъ въ достоинство нкотораго рода безпечную отважность, особенно въ низшихъ классахъ. Но ‘они не видятъ, что то же самое начало, которое иногда придаетъ вамъ эту смлость, длаетъ насъ въ то же время неспособными ни къ глубокомыслію, ни къ постоянству, они не видятъ, что это равнодушіе къ матеріальнымъ опасностямъ длаетъ насъ также равнодушными ко всему хорошему, ко всему дурному, ко всякой истин, ко всякой лжи, и что тмъ самымъ уничтожаетъ въ насъ вс сильныя возбужденія, которыя стремятъ людей по пути совершенствованія…. Я совсмъ не хочу сказать, что у: насъ только пороки, а добродтели у европейцевъ: избави Боже! Но я говорю, что для врнаго сужденія о народахъ, надобно изучить общій духъ, ихъ животворящій….’
По нашему положенію между Востокомъ и Западомъ, мы должны бы соединять въ себ два великія начала разумнія: воображеніе и разсудокъ, должны бы совмщать исторію всего міра въ нашемъ гражданственномъ образованіи. Но на дл можно подумать, что ‘общій законъ человчества не для насъ. Отшельники въ мір, мы ничего ему не дали, ничего не взяли у него, не пріобщили ни одной идеи въ масс идей человчества, ничмъ не содйствовали совершенствованію человческаго разумнія, и исказили все, что сообщило намъ это совершенствованіе…. Странное дло! Даже въ мір наукъ, который обнимаетъ все, наша исторія разобщена отъ всего, ничего не объясняетъ, ничего не доказываетъ…. Чтобъ обратить на себя вниманіе, мы должны были распространиться отъ Берингова пролива до Одера…. Повторю еще: мы жили, мы живемъ, какъ великій урокъ для отдаленныхъ потомствъ, которыя воспользуются имъ непремнно, но въ настоящемъ времени, что бы ни говорили, мы составляемъ проблъ въ порядк разумнія. Для меня нтъ ничего удивительне этой пустоты и разобщенности нашего существованія. Конечно, въ этомъ виновата отчасти какая-то непостижимая судьба, но неправы и люди, которыхъ содйствіе, во всемъ что свершается въ нравственномъ мір, неизбжно. Заглянемъ еще разъ въ исторію: она объясняетъ бытіе народовъ лучше всего’.
И Чаадаевъ противопоставляетъ начала нашей жизни тому движенію, которое совершалось въ Европ, ‘одушевляемой животворящимъ началомъ единства’. Мы вступили въ связь съ растлнной Византіей, потомъ стали добычей завоевателей, и остались вн историческихъ идей, развивавшихся у нашихъ западныхъ братій:
‘Сколько свтлыхъ лучей прорзало въ это время мракъ, покрывавшій всю Европу! Большая часть познаній, которыми умъ человческій теперь Гордится, были уже предчувствуемы тогдашними умами, характеръ новйшаго общества былъ уже опредленъ, міру христіанскому не доставало только формъ прекраснаго, и онъ отыскалъ ихъ, обративъ взоры на древности язычества. Уединившись въ своихъ пустыняхъ, мы не видали ничего происходившаго въ Европ. Мы не вмшивались въ великое дло міра…. Несмотря на названіе христіанъ, мы не тронулись съ мста, тогда какъ западное христіанство величественно Шло по пути, начертанному его божественнымъ основателемъ….
‘Посл этого, скажите, справедливо ли у насъ почти общее предположеніе, что мы можемъ усвоить европейское просвщеніе,— развивавшееся такъ медленно, и, притомъ, подъ прямымъ и очевидномъ вліяніемъ одной нравственной силы,— съ разу, даже не затрудняясь розысканіемъ, какъ это длалось?’
Чаадаевъ не соглашается съ этимъ, и утверждаетъ, что ‘тотъ ршительно не понимаетъ христіанства, кто не замчаетъ въ немъ стороны чисто исторической’. ‘Но вы возразите,— продолжаетъ онъ дале: — разв мы не христіане, разв образованіе возможно только по образцу европейскому? Безъ сомннія, мы христіане: но разв абиссинцы не христіане же? Разумется, можно образоваться отлично отъ Европы: разв японцы не образованы и, если врить одному изъ нашихъ соотечественниковъ, даже боле насъ? Но неужели вы думаете, что христіанство абиссинцевъ и образованность японцевъ могутъ возсоздать тотъ порядокъ, о которомъ я говорилъ сію минуту, порядокъ, который составляетъ конечное предназначеніе человчества? Неужели вы думаете, что эти жалкія отклоненія отъ божественныхъ и человческихъ истинъ низведутъ небо на землю?’
Въ послдней части письма авторъ разъясняетъ дйствіе христіанства на ходъ европейскаго образованія: христіанство создало особый кругъ, извстную нравственную сферу, которая связывала вс народы Европы въ одно семейство. ‘Чтобъ понять семейное развитіе этихъ народовъ, не нужно даже изучать исторію: прочтите только Тасса, и вы увидите, какъ вс они склоняются въ прахъ передъ Іерусалимомъ, вспомните, что въ продолженіе пятнадцати вковъ они молились Богу на одномъ язык, покорялись одной нравственной власти, имли одно убжденіе’. Онъ указываетъ дале періоды религіознаго развитія западной Европы, въ которомъ видитъ основу ея историческаго развитія: времена гоненій, распространенія христіанства, ересей и соборовъ, нашествія варваровъ, первыхъ усилій образованія, величайшее возбужденіе религіознаго чувства и упроченіе религіозной власти. Онъ указываетъ господство религіи и въ новйшей исторіи Европы и т. д. ‘Философическое и литературное развитіе ума и образованіе нравовъ подъ вліяніемъ религіи оканчиваютъ эту исторію, которая иметъ точно такое же право на названіе священной, какъ и исторія древняго избраннаго народа’.
Относительно русской жизни послдній выводъ выраженъ въ слдующихъ словахъ? ‘Итакъ, если эта сфера, въ которой живутъ европейцы, сфера единственная, гд человческій родъ можетъ достигнуть своего конечнаго- предназначенія, есть плодъ религіи, если, напротивъ, враждебныя обстоятельства отстранили насъ отъ общаго движенія, въ которомъ общественная идея христіанства развилась и приняла извстныя формы, если эти причины отбросили насъ въ категорію народовъ, которые не могли воспользоваться всмъ вліяніемъ, христіанства, то не очевидно ли, что должно стараться оживить въ насъ вру всми возможными способами? Вотъ что я хотлъ сказать, говоры, что у насъ должно переначать все воспитаніе человческаго рода’.
На этомъ мы закончимъ изложеніе письма. Мы скажемъ дальше о томъ значеніи, какое имло въ нашей умственной исторіи это мрачное сомнніе въ русскомъ прошедшемъ и настоящемъ, укажемъ внутреннюю цнность той положительной теоріи, которую выставлялъ Чаадаевъ рядомъ съ этимъ сомнніемъ, и то, что могло быть даже тогда сказано противъ этой теоріи, составляющей самую слабую сторону и ‘Письма’, и всего образа мыслей Чаадаева. Теперь обратимся къ двумъ другимъ письмамъ изъ этого ряда, которыя дополнятъ для насъ общее историческое воззрніе Чаадаева.

——

Въ начал второго письма Чаадаевъ ставитъ эпиграфъ изъ Essai sur les moeurs, Вольтера: ‘Можно спросить, какимъ образомъ, среди столькихъ потрясеній, междоусобій, заговоровъ, преступленій и безумствъ, нашлось столько людей, воздлывавшихъ искусства полезныя и, искусства пріятныя въ Италіи, а потомъ въ другихъ христіанскихъ государствахъ, этого мы не видимъ подъ владычествомъ турокъ’. Авторъ выводитъ изъ своихъ предшествующихъ писемъ, какъ важно правильно понять послдовательность идеи въ теченіи вковъ, и что когда мы проникнемся той основной мыслью, что въ ум человка нтъ другой истины кром той, какая была вложена въ него въ начал вещей самимъ Богомъ, то нельзя смотрть на движеніе вковъ, какъ смотритъ обыкновенная исторія. Провидніе, или вполн мудрый разумъ, управляетъ не только теченіемъ событій, но оказываетъ прямое и постоянное дйствіе на умъ человка. Это постоянное дйствіе Провиднія доказывается чисто метафизическимъ разсужденіемъ, и совершается такимъ образомъ, что разумъ человка остается совершенно свободнымъ. Поэтому неудивительно, что былъ народъ, который въ особенной чистот сохранялъ первыя божественныя сообщенія, и что являлись люди, какъ бы обновлявшіе первобытный фактъ нравственнаго міра. Не будь этого народа и этихъ привилегированныхъ людей, мы должны бы были предположить, что божественная идея была всегда и везд одинакова: это значило бы уничтожить всякую личность и свободу, — а он являются только въ развитіи умовъ, нравственныхъ сихъ, знаній. Но признавая эту мысль, мы только подтверждаемъ существующій фактъ, — именно, что извстные народы и люди обладаютъ извстнымъ просвщеніемъ, котораго другіе не имютъ.
Человкъ шелъ всегда по указанному ему пути только при свт истинъ, открытыхъ ему высшимъ разумомъ. Въ этомъ смысл должно понимать религіозное единство исторіи, и такова должна быть истинная философія исторіи, которая показываетъ вамъ разумное существо подчиненнымъ тому же общему закону, какъ все твореніе.
Въ наше время человческій умъ облекаетъ всякій родъ знанія въ историческую форму. Онъ постоянно возвращается къ прошедшему, собираетъ новыя силы въ созерцаніи пройденнаго поприща, въ изученія силъ, направлявшихъ его ходъ въ теченіи вковъ. Это, конечно, очень счастливый для науки оборотъ, потому, что узкое настоящее не составляетъ всей силы человческаго разума, и что въ немъ есть другая сила, которая, собирая въ одну мысль и времена прошедшія и времена обтованныя, составляетъ его истинное существо и ставитъ его въ истинную сферу его дятельности.
Но ныншняя точка зрнія исторіи не удовлетворяетъ разума. Несмотря на вс усилія критики, несмотря на то содйствіе, какое оказали исторіи естественныя науки, ныншняя наука не могла достичь ни единства, ни той высокой нравственности, какая проистекала бы изъ яснаго пониманія универсальнаго закона. Когда христіанскій духъ господствовалъ въ наук, глубокая мысль, хотя и плохо связанная, бросала на эту область знанія долю священнаго вдохновенія, но историческая критика тогда едва начиналась, и событія сохранялись въ памяти людей такъ смутно, что вся ясность религіи не могла разогнать этого мрака. Въ наше время разумъ требуетъ совершенно новой философіи исторіи, которая будетъ такъ же мало походить на существующую теперь философію, какъ ныншняя астрономія мало походитъ на наблюденія астрономовъ древности. ‘Никогда не будетъ достаточно фактовъ, чтобы все доказать, и ихъ было больше чмъ нужно, чтобы можно было все предчувствовать, еще со временъ Моисея и Геродота’. Въ чему, въ самомъ дл, служатъ эти сближенія вковъ и народовъ, какія длаетъ тщеславная ученость? Что значатъ вс эти генеалогіи языковъ, народовъ и идей? Слпая или упрямая философія все-таки будетъ отдлываться отъ нихъ или своей старой теоріей о всеобщемъ единообразіи человчества, или своей любимой теоріей объ естественномъ развитіи человческаго духа, безъ всякой другой причины кром собственной динамической сила его природы. Извстно, что для этой философіи человческій духъ есть просто комокъ снга, который катится и оттого увеличивается. Но эта философія не въ состояніи открыть плана, смысла въ ход вещей, подчинить этому плану человческій умъ и принять вс послдствія, выходящія отсюда относительно нравственнаго міра. Поэтому, излишне работать только надъ матеріаломъ фактовъ,— ихъ собрано довольно, надо стараться нравственно характеризовать великія эпохи исторіи, стараться строго опредлить черты каждаго вка, по законамъ практическаго разума. Историческій матеріалъ теперь почти истощенъ, и исторіи остается только размышлять (mditer).
Тогда исторія естественно войдетъ въ общую систему философіи и будетъ впредь ея составною частью. Многое тогда перейдетъ отъ исторіи на долю романистовъ и поэтовъ, но многое займетъ боле высокое и яркое мсто въ новой систем. ‘Эти вещи стали бы получать свой характеръ истины не отъ одной хроники, но точно также, какъ въ тхъ аксіомахъ естественной философіи, которыя открыты были опытомъ и наблюденіемъ, но которыя геометрическій разумъ свелъ въ формулы и уравненія, — такъ здсь печать достоврности сталъ бы съ тхъ поръ налагать разумъ нравственный’. Такова будетъ, напр., та мало понятая эпоха (не по отсутствію данныхъ и памятниковъ, а по отсутствію идей), какую представляетъ начало христіанства, или то время, которое за нимъ послдовало и о которомъ философскій фанатизмъ длалъ такое ложное представленіе. Гигантскія фигуры, теперь затерянныя въ толп историческихъ лицъ, выступятъ изъ окружающей ихъ тни, между тмъ какъ многія другія славы, которымъ люди долго оказывали нелпое или преступное уваженіе, навсегда упадутъ. Такова будетъ судьба многихъ лицъ библейской исторіи, и многихъ знаменитыхъ людей древности: Моисея и Сократа, Давида и Марка-Аврелія. Люди узнаютъ разъ навсегда, что Моисей указалъ людямъ истиннаго Бога, тогда какъ Сократъ завщалъ имъ только малодушное сомнніе, что Давидъ есть совершенный образецъ священнйшаго героизма, тогда какъ Маркъ-Аврелій есть только любопытный примръ искусственнаго величія и наружной добродтели. Катонъ не будетъ возбуждать удивленія своей бшеной добродтелью, и, съ другой стороны, имя Эпикура избавится отъ тяготющаго надъ нимъ предразсудка, и его память получитъ новый интересъ. Имя Аристотеля будетъ произноситься почти съ отвращеніемъ, имя Магомета съ глубокимъ почтеніемъ. Наконецъ, быть можетъ, родъ позора будетъ связанъ съ великимъ именемъ Гомера, и приговоръ, произнесенный Платономъ по религіозному инстинкту противъ этого развратителя людей, не будетъ больше считаться одной изъ его утопическихъ выходокъ, но примромъ удивительнаго предугадыванія мыслей будущаго… ‘Вс эти идеи, которыя до сихъ поръ едва коснулись человческаго ума или только лежали безъ жизни въ нсколькихъ независимыхъ головахъ, тогда безвозвратно войдутъ въ нравственное чувство человческаго рода и сдлаются аксіомами здраваго смысла’.
Однимъ изъ важнйшихъ уроковъ этой исторіи будетъ то, что она установитъ въ памяти людей относительное значеніе народовъ, исчезнувшихъ со сцены міра, и наполнитъ сознаніе народовъ существующихъ чувствомъ того назначенія, которое они призваны исполнить. Каждый народъ, ясно понявъ прошедшія эпохи своей жизни, пойметъ должнымъ образомъ и свое настоящее и свою будущую задачу. Такимъ образомъ, у всхъ народовъ явится истинное національное сознаніе, которое составится изъ извстнаго числа положительныхъ идей, очевидныхъ истинъ, выведенныхъ изъ ихъ воспоминаній,— глубокихъ убжденій, господствующихъ боле или мене надъ всми умами и ведущихъ всхъ къ одной цли. Національности, вмсто того, чтобъ раздляться, будутъ соединяться для одного гармоническаго результата, и, быть можетъ, народы протянутъ другъ другу руки въ истинномъ чувств общаго интереса человчества, который будетъ не что иное какъ хорошо понятый интересъ каждаго народа.
Это не будетъ то космополитическое будущее, о которомъ мечтаетъ философія. Народы должны, напротивъ, составить свою домашнюю мораль, отличную отъ морали политической, должны узнать себя какъ индивидуумовъ, сознать свои пороки и добродтели, исправить сдланныя ошибки и утвердиться въ добр. Таковы первыя условія усовершенія массъ: он должны ясно понять свое прошедшее, чтобы найти силу дйствовать на свое будущее.
Историческая критика не будетъ только дломъ любознательности. Она станетъ строгимъ судьей всякой славы, всякихъ величій прошедшаго, она разрушитъ вс фантомы, вс ложные образы, загромождающіе человческую память, чтобы изъ прошедшаго, представленнаго въ его истинномъ свт, вывести извстныя заключенія для настоящаго и съ увренностью взглянуть на будущее.
Наконецъ, самымъ важнымъ урокомъ этой исторіи будетъ то, что люди не будутъ увлекаться безсмысленной системой механическаго усовершенствованія нашей природы, которое опровергается опытомъ всхъ вковъ, и узнаютъ, кто, напротивъ, человкъ, предоставленный самому себ, всегда шелъ путемъ безконечнаго упадка, и что если нельзя отвергать извстныхъ періодовъ прогресса, высокихъ порывовъ мысли, какіе бывали у всхъ народовъ, то мы не видимъ у нихъ однако постояннаго и непрерывнаго движенія впередъ. Такое движеніе есть только въ томъ обществ, къ которому мы принадлежимъ, правда, мы приняли то, что прежде насъ открыто было умомъ древнихъ, во изъ этого не слдуетъ, чтобы наше общество достигло своего ныншняго состоянія безъ того историческаго явленія, которое совершилось вн естественнаго хода человческихъ идей, вн всякой связи событій, т.-е. безъ христіанства.
Если мы обратимся къ тому, что предшествовало этому явленію, мы увидимъ, что древній міръ не имлъ въ себ никакого принципа прочности. Что сталось съ глубокой мудростью Египта, прелестной красотой Іоніи, суровыми добродтелями Рима, ослпительнымъ блескомъ Александріи? Не воздвигалъ ли человкъ зданія, чтобы оно только превратилось въ прахъ? Не поднимался ли онъ такъ высоко, чтобъ только тмъ ниже упасть?— Не заблуждайтесь: не варвары разрушили древній міръ. Это былъ сгнившій трупъ, они только развяли его прахъ по втру…. Паденіе Римской имперіи приписываютъ порч нравовъ и происшедшему изъ нея деспотизму. Но въ этой всеобщей революціи дло шло не объ одномъ Рим: погибала цлая цивилизація. Египетъ фараоновъ, Греція Перикла, второй Египетъ Лагидовъ, вся Греція Александра, простиравшаяся за Индъ, наконецъ самое іудейство, когда оно эллинизировалось, все это слилось въ римской масс и составило одно общество, представлявшее собой вс предыдущія поколнія, заключавшее вс нравственныя и умственныя силы, какія до тхъ поръ развились въ человческой природ. Такимъ образомъ, не имперія, а цлое человческое общество было уничтожено, и опять возобновилось съ этого дня. Новое общество было создано христіанствомъ, и созданіе не было дломъ человческимъ: все было сдлано мыслью истины. Непосредственное дйствіе этого событія, новыя силы, новыя потребности имъ созданныя, то удивительное уравненіе умовъ, которые стали ‘желать истины и способны принимать ее’, въ какомъ бы они ни были состояніи, все это отмчаетъ то время поразительнымъ характеромъ провиднія и высшаго разума.
Это — новое общество и новая цивилизація.
Громадное превосходство этого новаго общества надъ древнимъ не было достаточно оцнено, потому что въ мір видли отдльныя государства. Но не видли того, что въ теченіи цлаго ряда вковъ это новое общество представляло настоящую федеральную систему, которая была нарушена только реформаціей, что до тхъ поръ народы считали себя однимъ обществомъ, раздленнымъ географически, но единымъ нравственно, что долго у нихъ не было другого публичнаго права, кром постановленій церкви, что ихъ войны считались междоусобіями, что двигали ими одни интересы. Исторія среднихъ вковъ есть буквально исторія одного христіанскаго народа. Вольтеръ очень врно замчаетъ, что мннія бывали причиной войнъ только у однихъ христіанъ, — это было потому, что царство мысли не могло утвердиться въ мір иначе, какъ давая самому принципу мысли всю его реальность. Если реформація нарушила этотъ порядокъ вещей, и уничтожила единство, — то нельзя сомнваться, что придетъ время, когда черты, раздляющія народы, опять изгладятся, и первоначальный принципъ общества обнаружится снова, въ новой форм, и съ большей энергіей, чмъ когда либо…
Въ этомъ-то европейскомъ семейств и нужно изучать истинный характеръ новаго общества, а не въ той или другой стран: здсь находится истинный принципъ прочности и прогресса, отличающій міръ новый отъ міра древняго. Такъ, несмотря на вс испытанные имъ перевороты, это общество не только не потеряло ничего изъ своей жизненности, но съ каждымъ днемъ его силы возрастаютъ. Ни арабы, ни турки, ни татары не могли его уничтожить, и только укрпили его. Исторія древняго міра была, собственно говоря, непродолжительна, и однако сколько обществъ погибло въ древности въ этотъ короткій періодъ, между тмъ какъ въ исторіи новйшихъ народовъ мняются только географическія границы, а самое общество и народы остались. Изгнаніе мавровъ изъ Испаніи, уничтоженіе американскихъ населеній, уничтоженіе татаръ въ Россіи только подтверждаютъ эту мысль. Такъ близится и паденіе Оттоманской имперіи, затмъ придетъ очередь другихъ не-христіанскихъ народовъ. Таковъ кругъ всемогущаго дйствія истины: то оттсняя народы, то обнимая ихъ въ свою окружность, этотъ кругъ постоянно расширяется и приближаетъ насъ къ возвщеннымъ временамъ.
Сила христіанскаго общества заключается именно въ томъ, что оно одно дйствительно одушевляется интересомъ мысли, и это самое составляетъ усовершаемость новйшихъ народовъ, въ которой находится тайна ихъ цивилизаціи.
Удивительно равнодушіе, съ какимъ смотрятъ обыкновенно на новйшую цивилизацію,— между тмъ ясное пониманіе ея есть уже и разршеніе соціальной задачи. Въ самомъ дл, эта цивилизація содержитъ въ себ результатъ всхъ протекшихъ вковъ, и будущіе вка будутъ только ея результатомъ. Никогда масса идей, распространенныхъ на поверхности міра, не была такъ сосредоточена, какъ въ современномъ обществ, никогда въ жизни человческаго существа одна мысль не обнимала такъ всей дятельности его природы, какъ въ наше время. Мы наслдовали все, когда-либо сдланное людьми, нтъ точки на земл, которая была бы изъята отъ вліянія нашихъ идей, во всей вселенной есть только одна умственная сила, и такимъ образомъ вс основные вопросы нравственной философіи необходимо заключены въ одномъ вопрос о новйшей цивилизаціи…. Между нами никогда не будетъ ни китайской неподвижности, ни греческаго упадка, еще мене можно представить себ полное уничтоженіе нашей цивилизаціи. ‘Стоитъ оглянуться кругомъ себя, чтобы въ этомъ убдиться. Нужно было бы, чтобы весь земной шаръ былъ перевернутъ вверхъ дномъ, чтобы повторился переворотъ, подобный тому, который далъ ему его настоящую форму, чтобы ныншняя цивилизація была разрушена. Если только не произойдетъ второй) всемірнаго потопа, невозможно представить себ полнаго разрушенія нашего просвщенія. Если, напримръ, будетъ поглощено цликомъ одно изъ двухъ полушарій,— того, что уцлетъ отъ нашей цивилизаціи въ другомъ полушаріи, довольно будетъ, чтобы обновить человческій духъ’.
Въ заключеніе письма, авторъ объясняетъ, что если вліяніе христіанства на развитіе ныншней цивилизаціи до сихъ поръ было мало оцнено, то виной этого были протестанты. Онъ возстаетъ противъ упорства протестантовъ, которые не находятъ христіанства уже со второго или съ третьяго вка, или находятъ только въ той степени, сколько было необходимо, чтобъ оно не разрушилось совсмъ, въ среднихъ вкахъ они видятъ язычество, которое было хуже, чмъ въ древнемъ мір, взамнъ того, незаслуженнымъ образомъ и ошибочно превозносятъ такъ-называемое возрожденіе наукъ и т. д. Чаадаевъ надется, что эта исторія будетъ нкогда освщена совершенно иначе, и замчаетъ въ сноск, что съ тхъ поръ какъ это было написано, Гизо въ значительной степени исполнилъ эту надежду {Онъ разуметъ именно Coure d’hietoire moderne, читанный Гизо въ 1828 іоду и изданный въ тридцатыхъ годахъ.}. И что же сдлала эта реформація, столько восхваляемая протестантами? Она возвратила міръ въ разрозненность (dsunit) язычества, и если ускорила движеніе ума, то отняла у человчества высокую и плодотворную идею всеобщности. Протестантскія церкви отличаются страннымъ духомъ разрушенія я какъ будто стремятся уничтожить другъ друга, — къ чему же изъ таинство евхаристіи, зачмъ соединяться съ Спасителемъ, если люди раздляются другъ отъ друга?
Чаадаевъ становится на сторону католицизма, защищаетъ папство, какъ олицетвореніе единства. Не входя въ это изложеніе, мы приведемъ только общую точку зрнія: ‘Разв таково ученіе Того, кто пришелъ на землю, чтобы принести въ нее жизнь, и кто побдилъ смерть? Разв мы уже на неб, что можемъ безнаказанно отвергнуть условія ныншней экономіи? И эта экономія не есть ли только соединеніе чистыхъ мыслей разумнаго существа съ необходимостями его существованія? А первая изъ этихъ необходимостей есть общество, соприкосновеніе умовъ, сліяніе идей и чувствъ, только тогда, когда удовлетворяется эта необходимость, истина длается живою, и изъ области умозрнія нисходитъ въ область реальнаго, только тогда она изъ мысли длается фактомъ, получаетъ наконецъ характеръ силы природы, и дйствіе ея становится также несомннно, какъ дйствіе всякой другой естественной силы. но какъ сдлается все это въ обществ идеальномъ, которое существовало бы только въ ожиданіяхъ и въ воображеніи? Вотъ невидимая церковь протестантовъ, — дйствительно невидимая какъ нити’ {Полная мысль Чаадаева, кажется, достаточно ясна въ слдующей тирад, которую онъ пишетъ по поводу протестантства: ‘La rformation a enlev la conscience de l’6tre intelligent la fconde et sublime ide d’univcrsalit. Le fait propre de tout schisme dans le monde chrtien est de rompre cette mystrieuse unit, dans laquelle est comprise toute la divine pense du christianisme et tonte sa paissance. C’est pour cela que l’Eglise catholique jamais ne transigera avec les communions spares. Malheur elle et malheur au christianisme, si le fait de la division est jamais reconnu par l’autorit lgitime! Tout ne serait bientt derechef que chaos des ides humaines, mensonge, mine et poussi&egrave,re. Il n’y a que la fixit visible, pour ainsi dire palpable, de la vrit, que puisse conserver le r&egrave,gne de l’esprit sur la terre’ etc. Стр. 88. Это единство есть, конечно, папство.}…
Мы не будемъ останавливаться подробно на третьемъ письм, которое занято развитіемъ тхъ же мыслей. Все письмо состоитъ изъ отдльныхъ эпизодовъ, гд Чаадаевъ говоритъ сначала о древнемъ искусств, которое онъ обвиняетъ въ чувственномъ матеріализм, затмъ характеризуетъ т личности, которыя были имъ упомянуты прежде: Моисея, Давида, Сократа и Марка-Аврелія, Эпикура, Магомета, наконецъ Гомера. Одного послдняго эпизода будетъ достаточно, чтобы показать взглядъ Чаадаева на искусство и поэзію классическаго язычества.
‘Вопросъ о томъ вліяніи, какое имлъ Гомеръ на человческій духъ, есть теперь вопросъ ршенный. Теперь очень хорошо извстно, что такое гомерическая поэзія, извстно, какъ она способствовала опредленію греческаго характера, который въ свою очередь опредлилъ характеръ всего древняго міра, теперь знаютъ, что эта поэзія замнила собой другую поэзію, боле высокую, боле чистую, отъ которой остались только обрывки, знаютъ также, что она поставила новый порядокъ идей на мсто другого порядка идей, который родился не изъ почвы Греціи, и что эти первобытныя идеи, вытсненныя новой мыслью, удалившіяся или въ мистеріи Саморакіи, или въ тнь другихъ святилищъ утраченныхъ истинъ, существовали съ тхъ поръ только для небольшого числа избранныхъ или адептовъ {Въ примчанія Чаадаевъ указываетъ на тсную связь Гомера съ греческимъ искусствомъ, и на неважность, въ этомъ случа, вопроса о томъ, существовала или нтъ самая личность Гомера.}, но чего не знаютъ, мн кажется, это — того, что Гомеръ можетъ имть общаго съ нашимъ временемъ, что еще остается отъ него во всеобщемъ пониманіи…. Для насъ, Гомеръ остается только Тифономъ или Ариманомъ настоящаго міра, какъ онъ былъ имъ въ томъ мір, какой былъ имъ созданъ. Въ нашихъ глазахъ, гибельный героизмъ страстей, грязный идеалъ красоты, необузданная любовь къ земному, все это идетъ къ намъ отъ него. Замтьте, что въ другихъ цивилизованныхъ обществахъ міра никогда не было ничего подобнаго. Только греки вздумали идеализировать и обоготворить порокъ и преступленіе, такимъ образомъ, поэзія зла была только у нихъ и у народовъ, наслдовавшихъ ихъ цивилизацію. Въ среднихъ вкахъ можно ясно видть, какое направленіе приняла бы мысль христіанскихъ народовъ, еслибы она вполн отдалась той рук, которая вела ее…. Поэзія гомерическая, посл того какъ на древнемъ Запад она отвела теченіе мыслей, которыя привязывали людей въ великимъ днямъ творенія, сдлала то же и на новомъ Запад, перешедши къ намъ съ наукой, философіей, литературой древнихъ, она такъ отождествила насъ съ ними, что въ настоящую минуту мы все еще висимъ между міромъ лжи и міромъ истины. Хотя теперь и очень мало занимаются Гомеромъ и конечно мало его читаютъ, его боги и герои тмъ не мене оспариваютъ почву у христіанской мысли. Потому что дйствительно, въ этой поэзіи совершенно земной, совершенно матеріальной, есть удивительная увлекательность, чрезвычайно пріятная для порока нашей природы, увлекательность, которая ослабляетъ фибру разума, держитъ его глупо прикованнымъ къ своимъ фантомамъ и очарованіямъ, убаюкиваетъ и усыпляетъ его своими могущественными иллюзіями’. Только глубокое нравственное чувство, исходящее изъ христіанской истины, можетъ освободить насъ отъ этого рокового заблужденія. ‘Что касается до меня, я думаю, что для нашего полнаго возрожденія въ смысл откровеннаго разума, намъ нужно еще какое-нибудь великое покаяніе, какое-нибудь всемогущее искупленіе, вполн ощущаемое всмъ христіанскимъ міромъ, испытываемое всми какъ великая физическая катастрофа на поверхности нашего міра, безъ этого, я не понимаю, какъ мы могли бы избавиться отъ грязи, которая все еще оскверняетъ нашу память’.
Въ заключеніи письма Чаадаевъ опять возвращается къ русской жизни:
‘Вотъ мы въ конц нашей галлереи. Я не сказалъ вамъ всего, что хотлъ вамъ сказать, но надо кончить. И знаете ли что? Въ сущности, мы, русскіе, не имемъ ничего общаго съ Гомеромъ, съ греками, римлянами, германцами, все это совершенно намъ чуждо. Но что вы хотите! надо говорить языкомъ Европы. Наша экзотическая цивилизація такъ придвинула насъ (noue a adosss) къ Европ, что хотя у насъ и нтъ ея идей, у насъ нтъ другого языка, кром ея языка: итакъ, намъ приходится говорить имъ. Если небольшое число привычекъ ума, преданій, воспоминаній, какія у насъ есть, если наше прошедшее не привязываютъ насъ ни къ какому народу на земл, если мы въ самомъ дл не принадлежимъ ни къ одной изъ системъ нравственной вселенной, то своей общественной поверхностью мы принадлежимъ однако міру Запада. Эта связь, правда очень слабая, не соединяя насъ съ Европой такъ тсно, какъ воображаютъ, и не давая намъ чувствовать во всхъ пунктахъ нашего существа великое движеніе, которое тамъ совершается, — эта связь ставитъ однако наши будущія судьбы въ зависимость отъ судебъ европейскаго общества. Такимъ образомъ, чмъ больше жи будемъ стараться амальгамироваться съ ней, тмъ будетъ для васъ лучше. Мы жили до сихъ поръ совершенно одни, то, что мы узнали отъ другихъ, осталось на нашей вншности какъ простое украшеніе, не проникая во внутрь нашихъ душъ, въ настоящее время силы верховнаго общества (socit souveraine) такъ увеличились, его дйствіе на остальную долю человческаго рода такъ расширилось, что мы скоро будемъ унесены во всеобщемъ вихр, съ душой и тломъ. Врно то, что мы конечно не можемъ долго оставаться въ нашей пустын. Поэтому будемъ длать все, что можемъ, для того, чтобы приготовить путь новому поколнію. Мы не можемъ оставить ему того, чего у насъ не было: врованій, воспитаннаго временемъ разума, рзко очерченной личности, мнній, развитыхъ въ теченіе долгой умственной жизни, одушевленной, дятельной, обильной результатами, — оставимъ имъ, по крайней мр, нсколько идей, которыя, хотя и не были найдены нами самими, но будучи передаваемы такимъ образомъ отъ поколнія къ поколнію, будутъ все-таки имть въ себ долю традиціоннаго элемента, и по этому самому будутъ имть нсколько больше силы, больше плодотворности, чмъ наши собственныя мысли. Этимъ способомъ мы заслужимъ у потомства, мы не пройдемъ на земл безполезно’.
Для опредленія мнній Чаадаева за время, предшествовавшее появленію его статьи, могло бы служить и упомянутое письмо къ гр. Бенкендорфу по поводу запрещенія журнала ‘Европеецъ’. Писанное отъ имени издателя этого журнала, Киревскаго, оно, безъ сомннія, заключало въ себ и мысли самого Чаадаева. Это было въ 1832 году, когда Киревскій, вернувшись изъ-за границы, былъ еще поклонникомъ западныхъ идей и когда между имъ и Чаадаевымъ могло быть въ этомъ смысл много общаго. То, что говорится въ этомъ письм о либерализм двадцатыхъ годовъ, ошибочность котораго была понята, о различіи условій и народнаго характера, не допускающемъ у насъ прямого введенія западныхъ учрежденій, о желаніяхъ въ настоящемъ, состоявшихъ въ усиленіи образованія, въ разршеніи крестьянскаго вопроса, въ развитіи религіознаго элемента — все это могло быть, и вроятно было, мнніе Киревскаго и мнніе самого Чаадаева.
Перейдемъ теперь въ послднему значительному его произведенію, въ ‘Апологіи Сумасшедшаго’, чтобы закончить обзоръ главнйшихъ сочиненій Чаадаева. Написанная по поводу извстнаго событія, ‘Апологія’ отдлена отъ писемъ промежуткомъ въ нсколько лтъ, и представляетъ съ письмами нкоторую разницу, которую надо объяснить, кажется, двумя обстоятельствами. Во-первыхъ, едва ли сомнительно, что ‘Апологія’ написана подъ давленіемъ преслдованія, которое обрушилось на Чаадаева и повидимому оставило въ немъ навсегда впечатлніе. Съ другой стороны, произошло съ теченіемъ времени естественное развитіе мнній: прошло нсколько лтъ съ тхъ поръ, какъ были написаны ‘Письма’, прежнее горькое чувство улеглось, смнилось отчасти новыми мыслями, и авторъ, возвращаясь къ тем своихъ ‘Писемъ’, посл возбужденной ими бури, могъ хладнокровне отнестись къ предмету, о которомъ прежде говорилъ въ иномъ настроеніи. Но при всемъ томъ, ‘Апологіи’ есть въ своемъ род произведеніе также весьма замчательное. Авторъ длаетъ въ немъ извстныя уступки, соглашается признать извстныя преувеличенія въ своихъ прежнихъ словахъ, говоритъ теперь безъ прежняго абсолютнаго и уничтожающаго скептицизма, — по всей вроятности искренно, вслдствіе, того, что въ его мнніяхъ дйствительно черезъ нсколько лтъ явилось больше спокойнаго размышленія, въ двухъ-трехъ мстахъ мы найдемъ также вещи, написанныя какъ будто намренно въ извстномъ условномъ предохранительномъ смысл: — но въ то же время Чаадаевъ не уступаетъ ни на минуту той публик, которая напала на него съ своимъ дикимъ ожесточеніемъ, напротивъ, ‘Апологія’ есть новая инвектива противъ этой публики, высказанная съ полнымъ убжденіемъ и полнымъ чувствомъ своего достоинства. Вообще, ‘Анологія’ остается любопытнымъ, талантливымъ произведеніемъ, которое, по многимъ чертамъ своего содержанія — надо сказать къ сожалнію — не устарло и до сихъ поръ.
Указавъ, въ начал статьи, слова апостола Павла о любви, повелвающей врить и терпть, авторъ замчаетъ, что катастрофа, такъ странно исказившая его умственное существованіе, была въ сущности результатомъ зловщихъ криковъ одной части общества при появленіи страницъ, правда дкихъ, но заслуживавшихъ не такого пріема.
‘Правительство, — говоритъ Чаадаевъ,— въ сущности только исполнило свой долгъ, можно даже сказать, что строгость, употребленная противъ насъ въ эту минуту, не иметъ ничего чрезвычайнаго, потому что, конечно, она далеко не превзошла ожиданій многочисленной публики. Что же, въ самомъ дл, надо было сдлать правительству, самому благонамренному, какъ не сообразоваться съ тмъ, что оно искренно считаетъ серьезнымъ желаніемъ страны? Что же касается до криковъ публики, это совсмъ иное дло. Есть разные способы любить свое отечество: напримръ, самодъ, который любитъ родные снга, длающіе его подслповатымъ, дымную юрту, гд онъ проводитъ скорчившись половину своей жизни, протухлый жиръ своихъ оленей, окружающій его вонючей атмосферой, конечно онъ любитъ свою родину не такъ, какъ англійскій гражданинъ, гордый учрежденіями и высокой цивилизаціей своего славнаго острова, и безъ сомннія было бы очень жалко, еслибы вамъ приходилось еще любить нашу родину на манеръ самодовъ. Любовь въ отечеству есть вещь прекрасная, но еще прекрасне любовь въ истин… Правда, что мы, русскіе, всегда бывали довольно беззаботны о томъ, что истинно и что ложно. Поэтому, не слдуетъ очень сердиться на общество, если оно было живо затронуто нсколько дкой апострофой, обращенной въ его слабостямъ. Поэтому, увряю васъ, я вовсе не досадую на эту милую публику, которая такъ долго меня баловала: я стараюсь отдать себ отчетъ въ моемъ странномъ положеніи хладнокровно, безъ всякаго раздраженія…’
‘Я никогда не искалъ популярности и овацій толпы, я всегда думалъ, что родъ человческій долженъ идти только вслдъ за своими естественными главами, помазанниками Бога, что онъ можетъ идти впередъ по пути своего истиннаго прогресса только подъ руководствомъ тхъ, кто тмъ или другимъ образомъ получилъ отъ самого неба миссію и силу вести его, что общее мнніе (la raison gnrale) вовсе не есть абсолютно справедливое мнніе (la raison absolue), вамъ это думалъ одинъ великій писатель нашего времени, что инстинкты большинства бываютъ безконечно боле страстны, боле узки, боле эгоистичны, чмъ инстинкты отдльнаго человка, что такъ-называемый здравый смыслъ народа вовсе не есть здравый смыслъ, что истина выходитъ не изъ шумной толпы, что ее нельзя представить цифрой, наконецъ, что умъ человческій во всей своей сил, во всемъ своемъ блеск всегда обнаруживался только въ одинокомъ мыслител’. Авторъ не хочетъ разбирать, какъ случилось, что онъ очутился вдругъ передъ гнвной публикой, и переходитъ въ объясненію своей точки зрнія, ставя центральнымъ предметомъ спорнаго вопроса европейскую цивилизацію и Петровскую реформу. Слдующее мсто о Петр Великомъ можно считать первымъ категорическимъ и яснымъ заявленіемъ того образа мыслей и того взгляда на реформу, которые становились тогда основаніемъ мнній цлой школы и спорнымъ пунктомъ, рзво раздлившимъ эту школу отъ славянофильской.
‘Уже триста лтъ Россія стремится слиться съ западомъ Европы, извлекаетъ оттуда вс самыя серьезныя свои идеи, вс благотворнйшія знанія, вс живйшія наслажденія. Въ теченіе боле чмъ столтія она длаетъ лучше. Величайшій изъ нашихъ царей, тотъ, который, говорятъ, началъ для насъ новую эру, которому, говорятъ, мы обязаны своимъ величіемъ, своей славой, и всми благами, какими теперь владемъ, отрекся, полтораста лтъ тому назадъ, отъ древней Россіи передъ лицомъ цлаго міра. Онъ смелъ своимъ могущественнымъ дуновеніемъ вс наши учрежденія, онъ вырылъ пропасть между нашимъ прошедшимъ и нашимъ настоящимъ, и бросилъ въ нее кучей вс наши преданія. Онъ отправился въ страны Запада самымъ малымъ, и возвратился къ намъ самымъ великимъ, онъ преклонился передъ Западомъ и всталъ нашимъ повелителемъ и законодателемъ. Онъ ввелъ въ нашъ языкъ слова Запада, свою новую столицу онъ назвалъ именемъ Запада, онъ бросилъ свой наслдственный титулъ, и принялъ титулъ Запада, наконецъ, онъ почти отказался отъ собственнаго имени, и много разъ подписывалъ свои верховныя ршенія именемъ Запада. Съ этого времени, постоянно обращая глаза на страны Запада, мы, такъ сказать, только вдыхали въ себя воздухъ, приходившій оттуда, и питались имъ. Должно сказать, что наши государи, которые почти всегда вели насъ за руку, которые почти всегда вели страну на буксир, безъ всякаго участія съ ея стороны, государи сами налагали на насъ нравы, языкъ, одежду Запада. По книгамъ Запада мы выучились называть имена вещей. Нашей собственной исторіи научилъ насъ человкъ изъ странъ Запада, мы переводили литературу Запада, мы учили ее наизусть, мы украшались его обрывками, и наконецъ мы были счастливы, что походили на Западъ, мы хвалились, когда онъ хотлъ считать насъ между своими.
‘Надо согласиться, что оно было прекрасно, это созданіе Петра Великаго…. глубоко было сказанное имъ слово: видите ли тамъ эту образованность, плодъ столькихъ трудовъ, видите ли эти науки, эти искусства, которыя стоили столько пота столькимъ поколніямъ! все это — ваше, съ условіемъ, что вы освободитесь отъ своихъ суеврій, что вы отвергнете свои предразсудки, что вы не будете ревнивы къ своему варварскому прошедшему, что вы не станете хвастаться вками своего невжества, что ваше честолюбіе будетъ состоять въ томъ, чтобы усвоить себ труды всхъ народовъ, богатства, пріобртенныя умомъ человческимъ на всхъ широтахъ земного шара. И этотъ великій человкъ трудился не для одной своей націи… Зрлище, которое онъ представилъ вселенной, когда, покинувъ царское величіе и свою страну, онъ скрылся въ послднихъ рядахъ цивилизованныхъ народовъ,— разв это зрлище не было новымъ усиліемъ человческаго генія выйти изъ тсной ограды родины, чтобы утвердиться въ великой сфер человчества? Таковъ былъ урокъ, который мы должны были воспринять, мы дйствительно имъ воспользовались, и до сихъ поръ мы шли тмъ путемъ, который указалъ намъ великій императоръ. Наше громадное развитіе есть только исполненіе этой великолпной программы. Никогда народъ не былъ мене пристрастенъ къ самому себ, чмъ народъ русскій, какъ создалъ его Петръ Великій, и никогда другой народъ не получалъ боле славныхъ успховъ на пути совершенствованія. Высокій разумъ этого необыкновеннаго человка въ совершенств угадалъ, какой долженъ былъ быть нашъ исходный пунктъ на дорог цивилизаціи и умственнаго движенія міра. Онъ увидлъ, что намъ почти совсмъ недостаетъ историческихъ данныхъ, и что намъ нельзя утвердить нашего будущаго на этомъ безсильномъ основаніи, онъ очень хорошо понялъ, что намъ, поставленнымъ лицомъ къ лицу съ древней цивилизаціей Европы, послднимъ выраженіемъ всхъ прежнихъ цивилизацій, не зачмъ задыхаться въ нашей исторіи, не зачмъ влачиться, подобно народамъ Запада, черезъ хаосъ національныхъ предразсудковъ, узкими тропинками мстныхъ идей, по ржавой коле туземнаго преданія, что намъ надо было свободнымъ порывомъ нашихъ внутреннихъ силъ, энергическимъ усиліемъ національнаго сознанія, взять сразу т судьбы, которыя намъ были предназначены. Поэтому онъ освободилъ насъ отъ всхъ этихъ антецедентовъ, которые загромождаютъ историческія общества и затрудняютъ ихъ путь, онъ открылъ нашъ умъ для всхъ великихъ и прекрасныхъ идей, какія существуютъ между людьми, онъ передалъ намъ Западъ весь, какимъ сдлали его вка, и отдалъ намъ всю его исторію за исторію, все его будущее за будущее’.
Чаадаевъ утверждаетъ дальше, что всего этого Петръ не могъ бы сдлать, еслибы имлъ дло съ націей, имющей богатую исторію, рзко очертившійся характеръ, глубоко вкоренившіяся учрежденія, съ другой стороны, такая нація не потерпла бы, чтобы у нея отнимали ея прошедшее. Но этого не было: Петръ имлъ передъ собой блую бумагу, а если нація была такъ послушна его вол, значитъ, въ ея прошедшемъ не было ничего, что могло бы узаконить сопротивленіе…
‘Наши фанатическіе славяне,— продолжаетъ онъ, — въ своихъ различныхъ поискахъ, быть можетъ, будутъ иногда откапывать предметы любопытства для нашихъ музеевъ, для нашихъ библіотекъ, но, кажется, позволительно сомнваться, чтобы они успли когда-нибудь извлечь изъ нашей исторической почвы чмъ можно было бы наполнить пустоту нашихъ душъ, чмъ конденсировать неопредленность (vague) нашихъ умовъ. Взгляните на средневковую Европу: нтъ событія, которое не было бы тамъ въ нкоторомъ смысл абсолютной необходимостью, которое не оставило бы глубокихъ слдовъ въ сердц человчества. И почему это? Потому, что за каждымъ событіемъ вы находите идею, потому что средневковая исторія есть исторія мысли новйшихъ временъ, которая стремится воплотиться въ искусств, въ наук, въ жизни человка, въ обществ…. Я знаю, что не вс исторіи имютъ строгій, логическій ходъ исторіи этой удивительной эпохи…. но врно то, что таковъ истинный характеръ историческаго развитія…. Съ жизнью народовъ бываетъ почти также, какъ съ жизнью индивидуумовъ. Вс люди жили, но только человкъ геніальный или человкъ, поставленный въ извстныя особыя условія, имютъ настоящую исторію. Положимъ, напримръ, что народъ, по стеченію обстоятельствъ, не имъ созданныхъ, по дйствію географическаго положенія, не имъ выбраннаго, распространяется на громадномъ протяженіи страны, не имя сознанія о томъ, что онъ длаетъ, и что въ одинъ прекрасный день онъ окажется народомъ могущественнымъ,— это будетъ конечно удивительный феноменъ, и можно будетъ удивляться ему сколько угодно: но что же, по вашему, должна сказать о немъ исторія? Въ сущности, это фактъ чисто матеріальный, фактъ такъ сказать географическій, въ огромныхъ размрахъ безъ сомннія, но и только. Исторія возьметъ его, занесетъ его въ свои лтописи, потомъ закроется за нимъ, и кончено. Истинная исторія этого народа начнется только съ того дня, когда онъ будетъ охваченъ той идеей, которая ему доврена, которую онъ призванъ осуществить, и когда онъ начнетъ выполнять ее съ тмъ постояннымъ, хотя скрытымъ инстинктомъ, который ведетъ народы въ ихъ предназначенію. Вотъ моментъ, который я призываю въ пользу моего отечества всми силами моего сердца, вотъ задача, которую мн хотлось бы, чтобы вы взяли на себя, мои любезные друзья и сограждане, которые живете въ вк, высоко поучительномъ, и которые теперь такъ хорошо показали мн, какъ вы живо воспламенены святой любовью къ отечеству’.
Посл этой иронической фразы, Чаадаевъ возвращается въ предмету съ другой стороны,— и говоритъ о той школ, которая утверждала, что намъ вовсе не зачмъ учиться у Запада, что мы принадлежимъ Востоку и что наше будущее на Восток {Обратимъ пока вниманіе читателя, что въ 1829-мъ, и даже въ 1837-мъ, когда вроятно была написана ‘Апологія’, Чаадаевъ не могъ имть въ виду собственно славянофильскую школу, какъ она понималась въ сороковыхъ годахъ и которая тогда только-что образовывалась, многія черты относятся и къ ней, но главнымъ образомъ къ школ оффиціальной народности. Ср. замчанія г. Свербеева, въ ‘Р. Архив’.}.
Начавъ съ того, что міръ издавна раздленъ между Востокомъ и Западомъ, Чаадаевъ характеризуетъ цивилизаціи восточную и западную ихъ извстными отличительными чертами.
‘Но вотъ является новая школа. Не хотятъ больше Запада, хотятъ разрушить дло Петра Великаго, хотятъ снова въ пустиню. Забивая то, что Западъ сдлалъ для насъ, и неблагодарные къ великому человку, который насъ цивилизовалъ, къ Европ, которая насъ научила, эти люди отвергаютъ и Европу и великаго человка, и въ своемъ поспшномъ жар, этотъ новйшій патріотизмъ провозглашаетъ насъ любимыми дтьми Востока. Какая намъ была надобность, говорятъ, искать просвщенія у народовъ Запада? Разв среди насъ не было всхъ зародышей общественнаго порядка, безконечно лучшаго, чмъ порядокъ Европы? Отчего не предоставили дла времени? Оставленные намъ самимъ, нашему ясному уму, плодотворному принципу, скрытому въ ндрахъ нашей могущественной природы, и особенно нашей священной религіи, мы скоро превзошли бы вс эти народы, преданные заблужденію и лжи. И въ чемъ намъ было завидовать Западу? Его религіознымъ войнамъ, его пап, его рыцарству, его инквизиціи? Прекрасныя вещи въ самомъ дл! И разв Западъ есть отечество науки и всхъ глубокихъ вещей? Извстно, что это Востокъ. Возвратимся же на этотъ востокъ, къ которому мы везд касаемся, откуда мы недавно извлекали наши врованія, наши законы, наши добродтели, все, что сдлало насъ могущественнйшимъ народомъ на земл. Древній Востокъ падаетъ: разв не мы его естественные преемники? Отсел между нами будутъ сохраняться эти удивительныя преданія, между нами осуществятся вс т великія и таинственныя истины, храненіе которыхъ было поручено Востоку отъ начала вещей.— Вы понимаете теперь,— продолжаетъ Чаадаевъ,— откуда пришла буря, которая недавно разразилась надо мной, и вы видите, что среди насъ, въ національной мысли совершается настоящая революція, страстная реакція противъ просвщенія, противъ идей Запада,— противъ того просвщенія, противъ тхъ идей, которыя сдлали насъ тмъ, что мы есть, которыхъ плодъ есть сама та реакція, то движеніе, которыя теперь толкаютъ насъ противъ нихъ. Но на этотъ разъ толчокъ не идетъ сверху. Напротивъ, никогда, говорятъ, въ высшихъ областяхъ общества память нашего царя-реформатора не уважалась больше чмъ теперь. Итакъ, иниціатива вполн принадлежитъ стран. Куда поведетъ насъ этотъ первый фактъ эманципированнаго разума націи? Богъ знаетъ! Но когда любишь серьезно свое отечество, нельзя не быть тягостно пораженну этимъ отступничествомъ нашихъ наиболе образованныхъ (avancs) умовъ отъ вещей, которыя сдлали нашу славу, наше величіе, и мн кажется, хорошій гражданинъ долженъ стараться, сколько можетъ, объяснить это странное явленіе’.
Чаадаевъ объясняетъ затмъ, что хотя мы и находимся на восток Европы, но тмъ не мене никогда не принадлежали Востоку, что наша исторія не иметъ ничего общаго съ Востокомъ, что характеръ нашей жизни иной,— что мы просто страна свера, и по идеямъ, и по климату очень далекая отъ долины Кашемира и береговъ Ганга. Нкоторыя наши провинціи сосдятъ съ Востокомъ, но нашъ центръ вовсе не тамъ.
‘Истина въ томъ, что мы еще никогда не разсматривали своей исторіи съ философской точки зрнія. Ни одно изъ великихъ событій нашего національнаго существованія не было точно характеризовано, ни одна изъ нашихъ великихъ эпохъ не была откровенно оцнена, отсюда вс эти странныя фантазіи, вс эти утопіи прошедшаго, вс эти мечты невозможнаго будущаго, которыя мучатъ теперь наши патріотическіе умы. Нмецкіе ученые открыли нашихъ лтописцевъ, пятьдесятъ лтъ тому назадъ, потомъ Карамзинъ разсказалъ намъ звучнымъ языкомъ дянія и подвиги нашихъ государей, въ наше время, посредственные писатели, неловкіе антикваріи, нкоторые неудавшіеся поэты, не владя ни наукой нмцевъ, ни перомъ знаменитаго историка, усиливаются нарисовать или возстановить времена и нравы, о которыхъ никто между нами не сохранилъ ни воспоминанія, ни любви: такова сущность нашихъ трудовъ по національной исторіи. Надо согласиться, что изъ всего этого мудрено извлечь серьезное предчувствіе судебъ, насъ ожидающихъ’. Но намъ теперь нужно именно строгое и искреннее изслдованіе важнйшихъ историческихъ моментовъ народной жизни, гд эта жизнь высказывалась во всей своей глубин,— потому что здсь-то и заключается будущее. Если эти моменты рдки — признайте это, ‘не отталкивайте истины, не воображайте, что вы жили жизнью народовъ историческихъ, тогда какъ погребенные въ вашей неизмримой гробниц вы жили только жизнью ископаемыхъ’. Но если вы встртите моменты, когда нація дйствительно жила, когда билось ея сердце, если васъ обступала народная волна, — тогда размышляйте, изучайте, и вашъ трудъ не будетъ потерянъ: вы увидите, чмъ можетъ быть ваше отечество въ великіе дни, чего оно должно ожидать въ будущемъ. Такимъ моментомъ авторъ считаетъ моментъ, когда народъ, посл смутъ междуцарствія, самостоятельнымъ порывомъ своихъ силъ вновь основалъ порядокъ и возвелъ на престолъ новую династію…. ‘Видно изъ этого,— говоритъ Чаадаевъ,— что я далеко не требую, какъ утверждали, что слдуетъ уничтожить вс наши воспоминанія’.
‘Я сказалъ только и повторяю, что пора бросить ясный взглядъ на наше прошлое, и бросить не за тмъ, чтобы извлекать изъ него старыя сгнившія реликвіи, старыя идеи, которыя пожрало время, старыя вражды, которыя давно покинулъ здравый смыслъ нашихъ государей и народа,— но чтобы знать, что намъ думать о нашихъ антецедентахъ. Вотъ что я пытался сдлать въ труд, который остался неконченнымъ, и къ которому должна была служить введеніемъ статья, такъ странно возбудившая національное тщеславіе. Конечно, была нетерпливость въ выраженіи, крайность въ мысли, но чувство, господствующее во всемъ отрывк, нисколько не враждебно отечеству: это — глубокое чувство нашихъ слабостей, выраженное съ болью, съ горестью, и только.
‘Поврьте, я больше, чмъ кто-либо изъ васъ, люблю свое отечество, желаю ему славы, умю цнить высокія качества своего народа, но справедливо также, что патріотическое чувство, меня одушевляющее, создано не совсмъ по тому способу, какъ то, чьи криви разрушили мое спокойное существованіе… Я не умю любить свое отечество съ закрытыми глазами, съ преклоненной головой, съ запертыми устами. Я нахожу, что можно быть полезнымъ отечеству только подъ условіемъ ясно его видть, я думаю, что время слпыхъ амуровъ прошло, что теперь прежде всего мы обязаны отечеству истиной. Я люблю свое отечество такъ, какъ Петръ Великій научилъ меня любить его. Признаюсь, у меня нтъ этого блаженнаго (bat) патріотизма, этого лниваго патріотизма, который устроивается такъ, чтобы видть все въ лучшую сторону, который засыпаетъ за своими иллюзіями и которымъ, къ сожалнію, въ наше время страдаетъ много нашихъ хорошихъ умовъ. Я думаю, что если мы пришли посл другихъ, то для того, чтобы длать лучше другихъ, чтобы не впадать въ ихъ ошибки, въ ихъ заблужденія, въ ихъ суеврія…. Я считаю, что наше положеніе счастливое, если мы съумемъ имъ воспользоваться… Этого мало: я имю глубокое убжденіе, что мы призваны ршить большую часть задачъ соціальнаго порядка, завершить большую часть идей, возникшихъ въ старыхъ обществахъ…’
Чаадаевъ возвращается опять къ мысли о выгодности нашего положенія, позволяющаго намъ пользоваться готовымъ историческимъ опытомъ другихъ народовъ, пользоваться, не будучи связанными ни традиціей, ни общественною порчей. ‘У насъ нтъ этихъ страстныхъ интересовъ, этихъ готовыхъ мнній, этихъ утвердившихся предразсудковъ, мы приходимъ съ двственными умами навстрчу въ каждой новой иде. Въ нашихъ учрежденіяхъ,— свободныхъ созданіяхъ (oeuvres spontanes) нашихъ государей или слабыхъ слдахъ порядка вещей, воздланнаго ихъ всемогущимъ плугомъ, въ нашихъ нравахъ — странной смси неловкаго подражанія и обрывковъ давно изжитаго соціальнаго быта, въ нашихъ мнніяхъ, которыя все еще тщетно стараются установиться о самыхъ мелкихъ вещахъ,— ничто не противодйствуетъ непосредственному осуществленію всхъ благъ, какія Провидніе предназначаетъ человчеству… Исторія (т.-е. прошедшее) не принадлежитъ намъ больше, это правда, но наука намъ принадлежитъ, мы не можемъ начинать сначала весь трудъ человческаго ума, но мы можемъ участвовать въ его дальнйшихъ трудахъ, прошедшее уже не въ нашей власти, но будущее наше. Нельзя сомнваться въ томъ, что большая часть міра угнетена своими преданіями, своими воспоминаніями: не будемъ завидовать ограниченному кругу, въ которомъ онъ хлопочетъ, несомннно, что въ сердц большей части націй есть глубокое чувство совершившейся жизни, которое господствуетъ надъ жизнью настоящей, упрямое воспоминаніе о протекшихъ дняхъ, которое наполняетъ ныншніе дни. Оставимъ ихъ бороться съ ихъ неумолимымъ прошедшимъ’.
Чаадаевъ опять указываетъ ту чрезвычайную выгоду, что для насъ, не связанныхъ исторіей, не существуетъ, какъ у западныхъ народовъ, неизмнной необходимости, что мы можемъ измрять каждый шагъ, который намъ предстоитъ, обдумывать каждую идею, которая касается нашего разума. ‘Намъ позволено,— говоритъ онъ,— надяться на благосостояніе еще боле обширное, чмъ то, о какомъ мечтаютъ самые пламенные служители прогресса, и чтобы достигнуть до этихъ окончательныхъ результатовъ, намъ нуженъ только одинъ верховный актъ той высшей воли, которая заключаетъ въ себ вс воли націи, которая выражаетъ вс ея стремленія, которая уже не разъ открывала ей новые пути, развертывала передъ ней новые горизонты, и низвела въ ея разумъ новое просвщеніе’ {Невольно припоминается при этомъ тотъ скептикъ двадцатыхъ годовъ, который считалъ необходимымъ для Россіи второго Петра Великаго.}.
‘Что же,— спрашиваетъ затмъ Чаадаевъ,— разв я предлагаю своему отечеству дурное будущее? Находите вы, что я вызываю для него не славную судьбу?’ Но Чаадаевъ соглашается наконецъ, что онъ преувеличилъ свои требованія и отъ прошедшаго:
‘Да, было преувеличеніе въ этомъ своего рода обвиненія (rquisitoire), направленномъ противъ великаго народа, вся вина котораго въ конц концовъ была только въ томъ, что онъ былъ заброшенъ въ послднимъ предламъ всхъ цивилизацій міра, далеко отъ странъ, гд естественно должно было собраться просвщеніе, далеко отъ очаговъ, гд оно блистало въ теченіе вковъ, было преувеличеніемъ не признать того, что мы пришли въ міръ на почву, не тронутую и не оплодотворенную предыдущими поколніями, гд ничто не говорило намъ о протекшихъ вкахъ, гд не было никакого слда новаго міра, было преувеличеніемъ не отдать ея доли этой церкви, столь смиренной, иногда столь героической, которая одна утшаетъ за пустоту вашихъ лтописей, которой принадлежитъ честь каждаго подвига мужества, каждаго прекраснаго самоотверженія нашихъ отцовъ, каждой прекрасной страницы нашей исторіи, наконецъ, быть можетъ, было преувеличеніемъ на минуту опечалиться о судьб націи, изъ ндръ которой родилась могущественная натура Петра Великаго, универсальный умъ Ломоносова и граціозный геній Пушкина.
‘Но затмъ надо согласиться также, что фантазіи нашей публики удивительны.
‘Вспомнимъ, что вскор посл злополучной публикаціи, о которой идетъ рчь, на нашей сцен играна была новая пьеса {Говорится конечно о ‘Ревизор’.}. И надо сказать, что никогда нація не подвергалась такому бичеванію, никогда страна не была влачима по земл такимъ образомъ, никогда не бросали въ лицо публики такой грязью, и никогда, однако, не было боле полнаго успха. Неужели же серьезно думающій человкъ, глубоко размышлявшій о своемъ отечеств, о своей исторіи, о характер народа, будетъ осужденъ на молчаніе, потому, что ему нельзя будетъ устами комедіанта высказать патріотическое чувство, его гнетущее? Что же длаетъ насъ такими внимательными въ циническому уроку комедіи, и такими подозрительными въ серьезному слову, идущему до сущности вещей? Надо сказать, это — потому, что у насъ есть теперь только патріотическіе инстинкты, что мы еще очень далеки отъ сознательнаго патріотизма старыхъ націй, созрвшихъ въ умственномъ труд, просвщенныхъ знаніями, размышленіями науки, что мы любимъ наше отечество еще по способу тхъ юныхъ народовъ, которыхъ еще не мучила мысль, которые еще отыскиваютъ принадлежащую имъ идею, еще отыскиваютъ роль, какую они призваны исполнить да сцен міра что ваши умственныя силы еще не упражнялись на вещахъ серьезныхъ, что, однимъ словомъ, трудъ ума до сего дня почти не существовалъ у насъ…
‘Обдланные, отлитые, созданные нашими государями и нашимъ климатомъ, мы только въ силу покорности стали великимъ народомъ. Просмотрите съ начала до конца наши лтописи, вы найдете въ нихъ на каждой страниц глубокое дйствіе власти, постоянное вліяніе почвы, и почти никогда не найдете дйствія общественной воли. Во всякомъ случа, справедливо также сказать, что, отрекаясь отъ своей силы и отдавая ее въ руки своихъ повелителей, уступая природ своей страны, русскій народъ обнаруживалъ высокую мудрость, что онъ признавалъ, такимъ образомъ, высшій законъ своихъ судебъ: странный результатъ двухъ разнородныхъ элементовъ, котораго онъ не могъ не признать, не вредя своему существу, не подавляя самаго принципа своего возможнаго прогресса’…
‘Апологія’ осталась неконченной. Вслдъ за переданнымъ нами, поставлена 11 глава, въ первыхъ строкахъ которой Чаадаевъ приступаетъ, повидимому, въ подробному изложенію своей теоріи, и въ начал ея останавливается на одномъ господствующемъ факт нашей исторіи, который обнаруживается въ ней постоянно, который составляетъ существенный элементъ нашего политическаго величія и настоящую причину нашего умственнаго безсилія. ‘Этотъ фактъ — есть фактъ географическій’.

——

Возвратимся въ первой стать Чаадаева.
Въ своемъ общемъ смысл статья Чаадаева имла то любопытное историческое значеніе, что, явившись въ періодъ полнйшаго развитія системы оффиціальной народности, она выставила самое крайнее противорчіе этой систем. Во все продолженіе этого періода не было никмъ другимъ высказано такого рзкаго, мрачнаго, безпощаднаго приговора надъ русской дйствительностью и ея прошедшимъ: здсь собралось столько горькаго чувства, столько неотразимаго сознанія въ недостаткахъ русской жизни, сколько не было ни у кого еще изъ дятелей нашей умственной жизни,— и сколько авторитетъ, привыкшій къ панегирику, вроятно даже не считалъ возможнымъ.
О сил этого протеста можно судить по послдствіямъ, которыя онъ повлекъ за собой. Мы готовы признать вмст съ Чаадаевымъ, что правительство въ своей мр послдовало только общему голосу, было даже умренне его требованій и не удовлетворило его ожиданіямъ. Можно поврить, что меньше оскорбилось правительство, слишкомъ увренное въ истин своихъ началъ, чмъ та масса, которая хила непробуднымъ убжденіемъ, что міръ ея — наилучшій изъ всхъ возможныхъ міровъ. Для такихъ людей всякое сомнніе есть святотатство, и таковымъ именно была сочтена статья Чаадаева {См. характеристическую переписку объ ней въ Р. Старин.}: она самымъ ршительнымъ образомъ разрушала національное самомнніе, и для тхъ, кто по своему умственному развитію способенъ былъ разсуждать, она была еще непріятне и досадне тмъ, что въ ея обвиненіяхъ чувствовалась правда.
Переходя въ содержанію статьи, мы должны сдлать оговорку. При чтеніи статьи Чаадаева, намъ теперь съ перваго взгляда видны слабыя стороны его теоріи и натянутость нкоторыхъ ея примненій, историческіе вопросы, здсь разбираемые, довольно уже знакомы теперь въ нашей литератур, и писателю не такъ легко достанется нсколько фантастическій или преувеличенный выводъ. Въ то время эти вопросы были новы, и выводы тмъ больше производили впечатлнія.
Выше мы говорили отчасти о томъ, откуда шелъ этотъ скептицизмъ Чаадаева. Существенный и ближайшій его источникъ былъ тотъ же, изъ котораго исходило движеніе двадцатыхъ годовъ: глубокое впечатлніе европейской цивилизаціи и гражданственности, и сознаніе того, какъ неизмримо отстала отъ нихъ русская дйствительность. Чаадаевъ былъ свидтелемъ порывовъ тайнаго общества, и былъ также свидтелемъ ихъ полной безуспшности и вмст неумнья. Католическое доктринерство, вывезенное имъ изъ-за границы или тамъ усовершенствованное, придало его теоретическимъ требованіямъ ту нетерпимую исключительность, которая должна была еще больше усилить въ немъ недовріе къ русскому содержанію. Наконецъ, вернувшись въ Россію, онъ долженъ былъ подвергнуться новымъ впечатлніямъ, которыя окончательно привели его во взглядамъ ‘Письма’. Онъ не нашелъ своихъ лучшихъ друзей, время перемнилось такъ, что сначала ему не съ кмъ было подлиться мыслью, характеръ общества измнился настолько, что умственный интересъ не находилъ въ немъ мста, наконецъ одиночество и хандра собрали въ воображеніи Чаадаева вс мрачныя стороны русской жизни, и они съ неслыханной до тхъ поръ горечью высказались въ ‘Письм’. Чаадаевъ вроятно справедливо въ своей ‘Апологіи’ указывалъ на болзненное настроеніе, въ которомъ была писана его статья: его мысль и его чувство были до болзненности раздражены.
Скептицизмъ Чаадаева завершилъ собою все, что высказывалось отрицательнаго въ русскомъ обществ и литератур. Люди тайнаго общества отвергали настоящее всми силами, Пушкинъ въ молодости сталъ какъ будто сатирическимъ органомъ тогдашнихъ либераловъ и изображалъ разочарованіе Онгина, Грибодовъ написалъ филиппики своего Чацкаго, неизвстный авторъ письма 1824 г., о которомъ намъ случалось говорить, уже высказывалъ объ умственномъ состояніи русскаго общества мысли, которыя очень родственны съ мыслями чаадаевскаго ‘Письма’. Если мы соберемъ вс эти симптомы сомннія, которые высказывались у наиболе мыслящихъ людей того времени — мы найдемъ, что скептицизмъ Чаадаева иметъ свою родословную. Чаадаевъ только возвелъ эти сомннія въ систему, распространилъ ихъ на прошедшее (либералы уже не врили въ историческія картины Карамзина), и наконецъ далъ своей систем доктринерное основаніе…
Историки нашей литературы любятъ указывать въ нашемъ національномъ характер ту готовность въ самообличенію, ярыя доказательства которой они видли въ непрерывающемся ряд сатиры, со временъ Кантемира. Надобно сказать, однако, что когда Чаадаевъ поставилъ эту готовность въ серьезное испытаніе, она оказалась не такъ велика {Передъ тмъ, ‘Горе отъ ума’ также каcалось долго невозможнымъ въ нашей печати. Много другихъ цензурныхъ вопросовъ того времени такимъ же образомъ возводились на степень вопросовъ государственной важности.}. Оказывалось, что общество, которое длало уже имена Кантемира, фонъ-Визина, Державина, Крылова, наконецъ Грибодова, Пушкина и пр. предметами своей гордости, не могло вынести этого обличенія. Чаадаевъ въ ‘Апологіи’ самъ указываетъ странное явленіе, что вслдъ за проклятіями его ‘Письму’, эта самая публика выслушивала и превозносила ‘Ревизора’, гд русская жизнь вовсе, не была польщена. Причина понятна: искусство иметъ свои привилегіи — и вмст съ тмъ, наша художественная литера, тура, даже у самого Гоголя, никогда не открывала этой отрицательной стороны жизни въ такой нагот, въ такой безусловной ясности. Въ самомъ Гогол, который былъ вершиной сатирической литературы, глубокую безотрадность теоретическаго смысла, его поэзіи можно было понять только пристально вдумываясь въ нее: масса видла только одну отдльную картину и слишкомъ легко теряла общій смыслъ за шуткой, которая напоминала ей смшные водевили. Гоголь въ ‘Разъзд’ превосходно изобразилъ впечатлнія отъ комедіи въ большинств публики, и въ конц концовъ истинный смыслъ произведенія пришлось объяснять самому автору. ‘Письмо’ Чаадаева не представляя ни малйшаго смягчающаго элемента: оно дйствовало все) желчью и силой своего содержанія. Вс несообразности и бдность русской жизни, какія отдльными чертами уже давно бросались въ глаза людямъ, ставившимъ для своего общества идеальныя цли,— вс эти тяжелыя мысли, накопившіяся многими рядами разочарованій, были собраны здсь въ одномъ фокус.
‘Письмо’ Чаадаева, также какъ него ‘Апологія’ (вроятна извстная въ свое время только дружескому кругу) поразительна до сихъ поръ серьезностью своего тона: каковы бы ни была ихъ ошибки, для насъ уже видныя, эти произведенія рзво выдляются своимъ тономъ изъ массы литературы. Это — уже не та условная литература, которая съ ребяческой важностью занималась отведенными ей предметами и если обращалась къ предметамъ дйствительно серьезнымъ, то только ставя ихъ въ приличное отдаленіе отъ русской современной жизни, это — совсмъ иной уровень, иная складка мысли, — тотъ уровень, въ которомъ (повторяемъ: даже предполагая ошибки въ содержаніи) чувствуется прочное созрваніе общественной мысли.
Мы не будемъ говорить о томъ, насколько былъ права Чаадаевъ въ своемъ мрачномъ изображеніи нашего національнаго характера и нашей дйствительности, — и предоставила судить объ этомъ читателю. Въ ‘Апологіи’ самъ Чаадаевъ признаетъ, что въ ‘Письм’ были преувеличенія и крайности, но, быть можетъ, и смягченіе этихъ крайностей мало измнило бя неутшительную сущность его мнній.
Обратимся къ ‘Письму’, какъ оно представлялось въ тогдашнихъ условіяхъ.
Нтъ сомннія, что масса общества, вооружившаяся противъ Чаадаева, обнаружила большое малодушіе и умственную несостоятельность. Біографъ Чаадаева разсказываетъ, что около мсяца среди цлой Москвы почти не было дома, гд бы не говорили про чаадаевскую статью, что люди всхъ слоевъ и категорій общества,— которыхъ очень характеристично пересчитываетъ біографъ, — соединились въ одномъ общемъ вопл проклятія и презрнія человку, дерзнувшему оскорбить Россію, что студенты московскаго университета изъявляли, какъ говорятъ, желаніе съ оружіемъ въ рукахъ мстить за оскорбленіе націи. Только небольшое просвщенное меньшинство находило статью высоко замчательной и собиралось отвчать на нее научно-критическимъ опроверженіемъ…. Чаадаевъ справедливо говоритъ въ ‘Апологіи’, что эту бурю произвела ребяческая непривычна въ мышленію,— и дйствительно, такой страхъ передъ противорчіемъ, такая нетерпимость къ иному мннію не свидтельствуютъ объ умственной зрлости. Вся опасность (если кто видлъ опасность) выставленныхъ мнній легко могла быть устранена одной свободой ихъ обращенія и ихъ обсужденія со стороны другихъ. Къ сожалнію, обстоятельства сдлали это невозможнымъ,— и изъ этого являлся новый элементъ затаеннаго недоврія умовъ, умственная дятельность общества еще лишній разъ была запугана.
Свобода критики, безъ сомннія, вскор открыла бы слабыя стороны Чаадаева. Какъ бы ни взглянула критика на его изображенія настоящаго, она конечно и тогда увидла бы капитальныя ошибки въ построеніи его системы, въ самомъ основномъ представленіи Чаадаева о европейскомъ прогресс. Въ самомъ дл, даже съ точки зрнія безусловнаго признанія европейскаго прогресса, какой держится Чаадаевъ, его положенія далеко не выдерживали критики. Его историческая теорія могла быть врна разв только до XV-го столтія, когда еще господствовало превозносимое имъ церковное единство западной Европы: Протестантизмъ, организовавшійся съ XVI-го столтія и разорвавшій это единство, былъ результатомъ того же развитія, послдовательнымъ явленіемъ того же прогресса, и не только не билъ упадкомъ европейской умственной жизни, а напротивъ новымъ ея возбужденіемъ. Папское единство въ прежнемъ смысл было не только поколеблено, но просто разрушено навсегда и безвозвратно: новое религіозное движеніе не было отдльной сектой, какихъ было много и въ которыхъ можно допускать извстную долю индивидуальнаго произвола, а напротивъ обширнымъ движеніемъ, которое увлекло не какія-нибудь отдльныя части общества, а цлыя націи. Протестантизмъ вводилъ новый умственный принципъ, отъ котораго уже не можетъ отказаться Исторія религіознаго развитія, — принципъ частнаго сужденія, слдовательно освобожденія мысли, и этотъ принципъ составлялъ съ тхъ поръ столь необходимую черту европейскаго прогресса, что онъ проникаетъ вс направленія мысли и господствуетъ въ европейской наук, какая бы ни была она — католическая или протестантская. Католической церкви уже скоро пришлось бороться съ научной мыслью, осуждать ученіе Коперника, осуждать Галилея, осуждать множество другихъ ученій, наполнять безконечный каталогъ Индекса, и однако въ конц концовъ, противъ воли, покоряться этой проклинаемой ею наук. Открытія XV—XVI-го вка, вмст съ Возрожденіемъ и Реформаціей начинающія новую исторію умственной жизни Европы, потомъ раціонализмъ и скептицизмъ XVII-го и XVIII-го столтій, совершались конечно вовсе не въ дух католицизма — но тмъ не мене они были господствующими явленіями европейскаго прогресса, которыми и опредляется его современный характеръ, — не только не поддерживающій католическо-папскаго единства, но положительно его отвергающій.
Чаадаевъ чувствовалъ несовмстимость подобныхъ явленій съ его теоріей, и мы видли, какъ строго онъ съ своей точки зрнія осуждаетъ и Возрожденіе и протестантизмъ.
Однимъ словомъ, въ ряду направленій европейскаго мышленія теорія Чаадаева являлась тсной католической доктриной, которая была скоре теоріей реакціонной, чмъ теоріей прогресса. Въ нашей литератур европейское умственное движеніе было однако настолько знакомо, что уже и въ то время противъ Чаадаева могли быть приведены достаточно сильные аргументы съ этой чисто исторической точки зрнія.
Подобнымъ образомъ, — въ какомъ бы вид ни представлялись тогда мннія Чаадаева о русской современности,— противъ него и тогда могли быть приведены достаточно сильныя возраженія объ исторической сторон дла: ему могли, между прочимъ, отвчать то самое, что самъ онъ высказалъ потомъ и своей ‘Апологіи’. А главное, ему могли возражать въ томъ непрямо высказанномъ, но предполагаемомъ пункт, будто бы для Россіи былъ необходимъ именно тотъ путь цивилизаціи, какой выражался католическимъ единствомъ. Ему и тогда могли бы сказать, что если самое это единство оказалось исторически несостоятельнымъ и было подорвано, то естественно слдовая что русскому народу, для его европейскаго воспитанія, не было необходимости обращаться къ принципу, пережитому и покидаемому самой Европой, а напротивъ, надо было остеречься его.
Нтъ сомннія, что подобныя и даже гораздо боле энергическія возраженія были бы выставлены противъ Чаадаева въ серьезно литератур, еслибы онъ не подвергся иному обличенію. Противники Чаадаева не захотли начинать литературнаго спора, когда прежде ихъ въ это дло вступилась власть {Біографъ Чаадаева видитъ особенное великодушіе въ тонъ, что Хомяковъ отказался отъ подобнаго спора. Хомяковъ, конечно, только исполнялъ то, что требовалось литературныхъ приличіемъ.}: не будь этого, стать Чаадаева вызвала бы конечно самую оживленную полемику разумя не ругательства квасныхъ патріотовъ и прислужниковъ, что явилось бы, конечно, прежде всего и въ наибольшемъ количеств, но полемику со стороны лучшихъ дятелей литературы. Публика могла бы убдиться, что существованіе Россіи подвергалось отъ статьи Чаадаева опасности, а для людей съ серьезными мнніями открылась бы борьба мнній, которая могла быть не лишена самыхъ оживляющихъ интересовъ, — потому что статья Чаадаева давала для этого богатый матеріалъ. Но полемика не состоялась…
Въ самомъ дл, по словамъ біографа, ‘безусловно сочувствующихъ и совершенно согласныхъ (съ Чаадаевымъ) не было ни одного человка’, и этому легко поврить: не говоря о большинств, которое не понимало даже возможности подобіяхъ вопросовъ, люди самые передовые, которые вполн могли донимать отрицаніе Чаадаева, никакъ не могли войти во вс его аргументы и выводы. Нечего говорить, что начинавшаяся славянофильская школа самымъ ршительнымъ образомъ протестовала бы противъ подобнаго нарушенія ея идеальныхъ святынь. Люди другого лагеря точно также не приняли бы историческихъ выводовъ Чаадаева. Герценъ, чрезвычайно высоко ставившій Чаадаева по его умственно возбуждающему значенію, вроятно отвергалъ его послдніе выводы въ то время также ршительно, какъ впослдствіи.
Къ сожалнію, мы не знаемъ никакихъ отзывовъ людей этого рода о стать Чаадаева, высказанныхъ въ то время. Осталось, сколько мы знаемъ, только письмо Пушкина отъ іюля 1830 года, и невидимому относящееся только къ послднимъ двумъ ‘Письмамъ’ Чаадаева, — по крайней мр о первомъ здсь ничмъ не намекается. Пушкинъ говоритъ объ историческихъ мнніяхъ Чаадаева, которыя были для него новы, но не говоритъ ничего объ отрицательномъ изображеніи русской жизни: онъ могъ не знать перваго письма, гд о томъ идетъ рчь, но могло быть, что этотъ взглядъ былъ уже знакомъ Пушкину и о немъ была рчь прежде, или что Пушкинъ, по прежней привычк къ свободнымъ бесдамъ подобнаго рода, не находилъ въ этой сторон ‘Письма’ ничего особеннаго и непозволительнаго. Отзывъ Пушкина во всякомъ случа любопытенъ, какъ отзывъ человка того же поколнія и тхъ же преданій. Онъ замчаетъ отрывочность статьи и предполагаетъ, что изложеніе связано съ предшествовавшими разсужденіями, для читателя неизвстными….
‘Потому, — продолжаетъ онъ, — первыя страницы нсколько темны, и я думаю, что вы сдлаете лучше, если замните ихъ простымъ примчаніемъ, или сдлаете изъ нихъ извлеченіе {Трудно сказать, къ какому именно письму можетъ относиться это замчаніе: было ли въ рукахъ Пушкина одно только письмо, или весь рядъ ихъ.}. Я готовъ былъ также замтить вамъ безпорядокъ и отсутствіе метода во всей стать, но подумалъ, что это — письмо и что этотъ родъ извиняетъ и уполномочиваетъ и эту небрежность и это laisser aller. Все, что вы говорите о Моисе, Рим, Аристотел, иде истиннаго Бога, древнемъ искусств, протестантизм, все это изумительно по сил, правд и краснорчію, Все, что ни является портретомъ и картиной — все широка блестяще и грандіозно. Со взглядомъ вашимъ на исторію, мн совершенно новымъ, я однакожъ не могу всегда согласиться, напримръ, не понимаю ни вашего отвращенія къ Марку-Аврелію, ни вашего предпочтенія Давиду, псалмамъ котораго удивляюсь и я если только они имъ написаны. Не вижу я также, отчего сильная и наивная живопись Гомера возмущаетъ васъ. Не говоря уже о поэтическомъ достоинств, это и по вашему мннію великій историческій памятникъ. Все, что представляетъ кроваваго Иліада, разв не находится также и въ Библіи? Вы видите христіанское единство въ католицизм, то-есть въ пап. Не въ иде ли оно Христа, которая есть и въ протестантств! Первая идея была монархическою, потомъ сдлалась республиканскою. Я дурно выражаюсь, но вы понимаете меня’….
Любопытно, что Пушкинъ видлъ въ письмахъ не только теоретическое содержаніе, но и художественное произведеніе — извиняетъ недостатокъ метода формой письма, восхищается картинами. Историческій взглядъ Чаадаева совершенно для ней новъ, хотя пріемъ этотъ былъ знакомъ и тогда людямъ, изучавшимъ нмецкую философію, католической точки зрнія Пушкинъ также не замтилъ. При всемъ томъ, Пушкинъ врно оцнилъ понятіе о христіанскомъ единств, составляющее основу мнній Чаадаева, — и хотя, повидимому, не чувствовалъ связи между идеализмомъ Чаадаева, явно католическимъ, и его мнніями о Гомер или Марк-Авреліи, но не соглашался съ этими крайними приговорами.
Если Пушкинъ, не занимавшійся философско-историческими вопросами, тмъ не мене угадывалъ основную ошибку Чаадаева, безъ сомннія ее совсмъ ясно поняли бы дятели новаго поколнія, боле изучавшіе эти вопросы. Вообще, едва ли можетъ подлежать сомннію, что точка зрнія Чаадаева нашла бы и тогда свой противовсъ: католическая теорія удержаться не могла.
Тмъ не мене, статья Чаадаева была событіемъ. Мы не будемъ говорить объ его значеніи и вліяніи тми, немного гиперболическими выраженіями, какія употребляетъ его біографъ, но вліяніе Чаадаева во всякомъ случа несомннно. Его статья, прочитанная всми, кого интересовалъ предметъ, должна была произвести на людей размышляющихъ сильное впечатлніе. Это была одна изъ тхъ немногихъ вещей нашей литературы, въ которыхъ говорила не литературная рутина, не мелочное переливанье изъ пустого въ порожнее, здсь говорки серьезная мысль и сильное чувство, направленныя на коренной вопросъ національнаго существованія. Чаадаевъ ошибался въ своей теоріи, — но, за исключеніемъ этой ошибки, въ его стать оставались т нсколько поразительныхъ страницъ, которыя посвящены русской дйствительности. Въ этихъ страницахъ и заключалась вся сила его мысли. Точка зрнія Чаадаева была поразительна именно своимъ отрицаніемъ современности, дйствительнаго положенія вещей. Въ этомъ отношеніи она шла наперекоръ всмъ принятымъ мнніямъ, и особенно наперекоръ всмъ самообольщеніямъ. Можно сказать, что ея отрицаніе шло даже дальше всего того, что могло быть въ мнніяхъ самыхъ передовыхъ людей того времени: какъ ни относились они критически и недоврчиво къ нашей умственной жизни, къ нашему общественному положенію вещей, ни у кого изъ нихъ не было этого безпощаднаго указанія общественныхъ, даже національныхъ слабостей, никто не указывалъ съ такой уничтожающей рзкостью на младенчество нашей цивилизаціи, на младенчество нашего сознанія. Нечего говорить о томъ, насколько Чаадаевъ непримиримо расходился съ начинавшейся тогда славянофильской школой. Но главнымъ образомъ точка зрнія Чаадаева была полной противоположностью тмъ взглядамъ, какіе принадлежали систем оффиціальной народности: здсь статья Чаадаева была сочтена оскорбительнымъ для чести Россіи пасквилемъ, преступленіемъ, святотатствомъ. И не могли конечно иначе судить о ней люди, для которыхъ вс вопросы были уже ршены, которые утверждали, по-французски: ‘le pass de la Russie а t admirable, son prsent est plus que magnifique, quant son avenir il est au del de tout ce que l’imagination la plus bardie se peut figurer’… Чаадаевъ въ ‘Апологіи’ не совсмъ ошибался въ своихъ предположеніяхъ о томъ, изъ какихъ слоевъ общества направилось сильнйшее озлобленіе противъ него… Теперь извстно, что первое озлобленное обвиненіе поднялъ противъ него извстный Вигель.
Противорчіе заявлено было открыто, и отсюда такой взрывъ въ масс общества, который не иметъ другого подобнаго въ исторіи нашей литературы. И здсь историческое значеніе произведенія Чаадаева: заявленіемъ своихъ идей онъ открывалъ путь для критическаго сознанія.
Своимъ суровымъ обличеніемъ недостатковъ русской жизни, высотой указанныхъ имъ требованій европейской цивилизаціи Чаадаевъ, какъ немногіе другіе, способствовалъ уничтоженію того національнаго самообольщенія, которое издавна было одной изъ главнйшихъ помхъ нашему образованію. Выставляя высока идеалъ общечеловческой цивилизаціи, Чаадаевъ побуждалъ общество возвысить и свои стремленія, почти отчаяваясь въ русской жизни, Чаадаевъ тмъ самымъ долженъ былъ вызывая реакцію живыхъ силъ, въ какому бы он лагерю ни принадлежали…
Въ наше время значеніе Чаадаева нсколько забыто. Не давно было высказано мнніе, что письмо Чаадаева не оказало особенно глубокаго вліянія въ нашей литератур и осталось безслдно. Едва ли такъ. Замтимъ прежде всего, что историческая роль Чаадаева заключается не въ одномъ этомъ ‘Письм’, погибшемъ едва увидвши печать. Въ тогдашнихъ условіяхъ сильное умственное вліяніе могло совершаться и вн литературы, и въ этомъ смысл положеніе Чаадаева можно сравнить съ положеніемъ Станкевича, — собственно литературная роль послдняго была совершенно незначительна, но извсти между тмъ, что люди его кружка согласно ставили его главой школы, по его чисто личному вліянію. Имя Чаадаева съ неменьшимъ правомъ войдетъ въ исторію умственнаго развитія нашего общества.
Это вліяніе Чаадаева началось съ Пушкина {Объ ихъ отношеніяхъ достаточно было сказано біографомъ Чаадаева. Тонъ ихъ отношеній виденъ и въ приведенномъ нами письм Пушкина, оно оканчивается такъ: ‘Пишите же мн, мой другъ, еслибы даже вамъ пришлось бранить меня. Лучше — говоритъ Экклезіастъ — слушать наставленія мудраго, нежели псни безумца’. Это во всякомъ случа не былъ только одинъ культъ дружбы’.} и продолжалось въ полной сил въ тридцатыхъ и сороковыхъ годахъ, особенно въ тхъ кругахъ, западномъ и славянофильскомъ, которые въ литератур сороковыхъ годовъ играли господствующую роль. Выраженія, въ которыхъ говоритъ о немъ Герценъ, могутъ служить достаточнымъ свидтельствомъ того значенія, какое онъ придавалъ Чаадаеву. Герценъ могъ нсколько преувеличивай это значеніе, могъ ошибаться о нравственномъ характер Чаадаева, но во всякомъ случа личность, которая своимъ умой и мнніями могла оказывать впечатлніе на такого требовательнаго судью, не могла быть незначительной. Мы приведенъ дальше слова другого замчательнаго человка того времена, изъ которыхъ видно, что такое же значеніе придавали Чаадаеву и въ совершенно противоположномъ лагер. За Чаадаевымъ оставалась память его статьи и онъ дятельно участвовалъ своими мнніями въ тхъ бесдахъ и спорахъ, которые въ то время пріобрли важное образовательное значеніе и изъ которыхъ, за отсутствіемъ нсколько свободной литературы, велось развитіе идей и опредлялись мннія.— Приведенныя нами ‘Письма’ и ‘Апологія’ раскрываютъ намъ подробности его образа мыслей, который, не имя дйствія въ печатной литератур, ярко высказывался въ этихъ живыхъ личныхъ столкновеніяхъ и борьб мнній.
Здсь этотъ образъ мыслей пріобрталъ несомннное вліяніе. Поставленный между двумя партіями, существенно идеалистическими, скептицизмъ Чаадаева относительно русской жизни билъ конечно ближе къ той, которая настаивала на принципахъ европейской цивилизаціи, но онъ служилъ для обихъ сильнымъ возбужденіемъ въ проврк понятій и въ послдовательной лотк. Онъ подавалъ примръ независимости мысли, потому что, несмотря на малодушныя уступки въ минуту страха, онъ сохранить сущность своихъ мнній, и, какъ извстно изъ разсказовъ, въ сороковыхъ годахъ общій тонъ его былъ таковъ Не, каковъ онъ былъ въ тридцатыхъ годахъ. Онъ былъ готовъ съ остроумной насмшкой, когда національное самомнніе впадало въ свои крайности, онъ оживлялъ споръ и освщалъ предметъ съ новой, неожиданной стороны. То время, тридцатые и сороковые года, особенно занято было стремленіемъ опредлять философски начала національной жизни и доказать ихъ исторически, и мннія Чаадаева безъ сомннія содйствовали расширенію историческаго интереса, которому предназначено было произвести цлый переворотъ въ историческихъ понятіяхъ. Мы указывали еще въ письмахъ Чаадаева 1829 г. его понятія о необходимости историческаго изученія. Историческая критика, по его понятіямъ, должна была стать высокой умственной силой: она должна была ‘уничтожить вс историческіе фантомы, разрушить вс ложные образы, для того, чтобы представивъ уму прошедшее въ его истинномъ свт, она могла вывести изъ него какія-нибудь несомннныя заключенія для настоящаго, и съ увренностью обратить взглядъ на безконечныя пространства, которыя развертываются передъ нею’. ‘Только возвращаясь (историческимъ изученіемъ) къ своимъ протекшимъ существованіямъ,— говоритъ онъ тамъ же,— массы и отдльныя лица научатся исполнять свои предназначенія, только въ ясномъ пониманіи прошедшаго они найдутъ силу дйствовать на свое будущее’. ‘Серьезная мысль нашего времени,— говоритъ онъ въ ‘Апологіи’,— требуетъ именно суроваго размышленія, искренняго анализа тхъ моментовъ, гд жизнь обнаруживалась у народа съ большей или меньшей глубиной, гд его общественный принципъ выказался во всей своей истин,— потому что здсь будущее, здсь элементы его возможнаго прогресса’. Этого и доискивались въ слдующія десятилтія наши историки, за столкновеніемъ ихъ теорій Чаадаевъ слдилъ съ особеннымъ интересомъ. Было бы конечно слишкомъ большимъ преувеличеніемъ видть въ немъ преобразователя историческаго метода, какъ видитъ его біографъ, но косвенное и возбуждающее вліяніе его не подлежитъ сомннію.
Это требованіе исторической критики, но въ особенности глубокое сознаніе недостатковъ прошедшаго и настоящаго и указаніе на высокое превосходство европейской цивилизаціи, составляютъ сущность возбужденій, внесенныхъ Чаадаевымъ. Его крайнее сомнніе относительно русской жизни было той точкой перелома, откуда начинался новый періодъ въ нашемъ умственномъ развитіи, перелома, которому въ литератур художественной соотвтствуетъ появленіе сатиры Гоголя. Въ дятельности, какъ и въ личномъ характер Чаадаева было много недостатковъ, въ его понятіяхъ было много ошибочнаго,— но эти недостатки не должны приводить насъ въ заблужденіе объ его значеніи. Въ дятельности каждаго историческаго лица смшиваются подобнымъ образомъ ходъ общей исторической идеи съ его личными свойствами, наклонностями и мнніями: въ конц концовъ частное и индивидуальное отпадаетъ какъ шелуха, и остается общій основной результатъ, составляющій историческое пріобртеніе и заслугу лица. Въ данномъ историческомъ момент мы находимъ обыкновенно и концы прошлаго, и задатки будущаго. Наконецъ, чтобы судить подобнаго рода недостатки и ошибки мнній, необходимо брать ихъ въ связи съ общими условіями: Чаадаевъ находилъ, что нашимъ умамъ вообще недостаетъ основательности, логики, и онъ былъ правъ, потому что дйствительно ни одна мысль, касавшаяся общественныхъ отношеній, не находила у насъ правильнаго и полнаго логическаго развитія. Многообразныя стсненія, связывавшія нашу умственную жизнь и приводившія къ этимъ послдствіямъ, отразились и въ самыхъ построеніяхъ Чаадаева: предоставленный личнымъ силамъ, безъ возможности открытаго развитія своихъ понятій, безъ проврки, безъ правильной критики, Чаадаевъ, рядомъ съ высокими идеальными требованіями, съ глубокимъ пониманіемъ дйствительности, впадаетъ въ самыя странныя заблужденія, которымъ не могли ни малйшимъ образомъ сочувствовать самые горячіе его поклонники. Они принимали его общія указанія, но отвергали т его объясненія, которыя отзывались его личнымъ мистицизмомъ…
Мы упоминали о томъ, какъ высоко ставилъ Чаадаева Герценъ, писатель той школы, съ которой Чаадаевъ соглашался въ высокомъ представленіи объ европейской цивилизаціи и во враждебномъ отношеніи къ исключительной національности, этой ‘географической добродтели’, отличавшей славянофиловъ и школу оффиціальной народности. Любопытно, что почти съ неменьшей симпатіей относились къ Чаадаеву люди, которые по всему характеру своихъ понятій должны были быть и были его заклятыми теоретическими противниками. ‘Почти вс мы знали Чаадаева,— говорилъ Хомяковъ въ засданіи московскаго общества любителей русской словесности, 28 апрля 1860, — многіе его любили, и, можетъ быть, никому не былъ онъ такъ дорогъ, какъ тмъ, которые считались его противниками. Просвщенный умъ, художественное чувство, благородное сердце, — таковы т качества, которыя всхъ къ нему привлекали: но въ такое время, когда, повидимому, мысль погружалась въ тяжкій и невольный сонъ, онъ особенно былъ дорогъ тмъ, что онъ и самъ бодрствовалъ и другихъ побуждалъ, — тмъ, что въ сгущающемся сумрак того времени онъ не давалъ потухать лампад и игралъ въ ту игру, которая извстна подъ именемъ: ‘Живъ курилка’. Есть эпохи, въ которыя такая игра есть уже большая заслуга. Еще боле дорогъ онъ былъ друзьямъ своимъ какою-то постоянною печалью, которою сопровождалась бодрость его живого ума… Чмъ же объяснить его извстность? Онъ не былъ ни дятелемъ-литераторомъ, ни двигателемъ политической жизни, ни финансовою силою, а между тмъ имя Чаадаева извстно было и въ Петербург и въ большей части губерній русскихъ, почти всмъ образованнымъ людямъ, не имвшимъ даже съ нимъ никакого прямого столкновенія’… Хомяковъ, съ своей точки зрнія, приписываетъ извстность Чаадаева тому, что онъ жилъ и умственно дйствовалъ въ Москв — потому что, ‘гд бы ни былъ центръ государственный, Москва не перестала и никогда не перестанетъ быть общественною столицей русской земли. Москва, конечно, способствовала обширной извстности Чаадаева тмъ свойствомъ создавать себ авторитеты, о которомъ упоминаетъ біографъ Чаадаева: но авторитетъ, пріобртенный въ силу этого свойства, не составлялъ бы еще большой славы — лучшій источникъ извстности Чаадаева былъ безъ сомннія въ томъ, что когда прошелъ первый пылъ негодованія противъ него, общество снова обратило на него свою благосклонность по тому чувству, которое въ ‘сгущающемся сумрак’ того времени отдавало уваженіе проявленіямъ независимости и протеста: эти проявленія составляли такую рдкость и потому производили такое впечатлніе, что извстность распространялась даже въ ‘губерніи’ и человкъ интересовалъ даже тхъ, кто ‘не имлъ съ нимъ никакого прямого столкновенія’. О причинахъ значенія Чаадаева Въ кругу литературномъ мы говорили.
Матеріалы, печатаемые въ ‘Встник Евр.’, открываютъ новыя черты его отношеній и мнній, которыя еще требуютъ біографическихъ разъясненій отъ людей, его знавшихъ и въ которыя мы, поэтому, не будемъ теперь входить. Здсь опять являются передъ нами и его сильныя, симпатическія стороны и его недостатки: во всякомъ случа любопытны здсь черты его образа мыслей и отголоски тогдашнихъ литературныхъ событіи, и не разъ, въ этихъ письмахъ и отрывкахъ проглядываетъ высокое понятіе о своемъ достоинств, въ такомъ тон, какъ онъ говорилъ о себ въ ‘Апологіи’: — ‘Я не умю любить свое отечество съ закрытыми глазами, съ преклоненной головой, съ запертыми устами. Я нахожу, что можно быть полезнымъ отечеству только подъ условіемъ ясно его видть, я думаю, что прошло время слпыхъ амуровъ, что теперь мы прежде всего обязаны своему отечеству истиной. Я люблю свое отечество такъ, какъ Петръ Великій научилъ меня любить его’.— Мы не скажемъ, что Чаадаевъ не имлъ права на эти слова, и немного было людей въ нашей литератур, за которыми можно признать такое право.

А. Пыпинъ.

‘Встникъ Европы’, No 12, 1871

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека