Киргиз Батырбек, потомок знатного ханского рода, верхом на коне ехал по степи и пел раздольную песню. Всматривался в бескрайнюю даль, на длинный ряд старых, увенчанных черемуховыми кустами курганов… и вспоминал старину… Сам он был еще не стар, но о старине много слышал от дяди Карабая, да и песня рассказывала многое. Под грустное ее завывание все так и рисовалось, как действительность… К тому же, если сравнить старину с настоящим, то надо только расплакаться: ничего не осталось от того, что было… Так, одни обрывки…
Песня длинная и подробно повествует о старине. А старина всегда и для всех хороша: старым как быль, молодым как сказка…
Вот он, Батырбек, считается ханом… А какой он хан?.. Так, из уважения к памяти предков разве… Вот раньше были ханы, так ханы… Взять, например, его отца Бекмурзу или деда… У деда даже в имени это звучало:
— Маймырхан!..
Это был настоящий хан: жил в белоснежной юрте, ел только жеребятину, каждый день пил верблюжьи сливки… Лошадей — счету не знал. Были сотни коней, до которых и узда не касалась… Так и старились необъезженными.
Недаром и имя сыну дал:
— Бекмурза!
А это значит: князь-повелитель!
Конечно, Бекмурза умер тоже небогатым, старым, седым, беззубым, сгорбленным… Не все верили, что в молодости он был джигит, которому завидовала вся степная знать.
Высокий и стройный, с глазами, в которых всегда горели огоньки, с гибким и упругим телом, он походил на степного орла. Только у орла всегда стремление ввысь, а у Бекмурзы — в ширь и даль степных просторов… Ему хотелось всю ее обнять и выпить одним поцелуем… А потом, опьянев, взлететь на высоту, сесть на облака, закачаться на них и уснуть навеки!..
И в эту-то пору жадности к жизни вздумал отнять у него невесту старый хрыч Нурыхан… Правда, старичонка был бойкий, двух баб состарил, хотел состарить третью…
‘Врешь, собака, не удастся!..’ — сказал тогда молодой джигит Бекмурза и вспыхнул, как вереск…
Созвал всех джигитов, отца поднял на ноги — даром, что старик целыми неделями не вставал: толст очень был — ни одна лошадь не поднимала. Возили только верблюды.
Созвал всех и закричал:
— Умрите все, а не дайте Алтынсу Нурыханке!.. не то всех ночью убью, степь зажгу!.. Сам умру!..
Конечно, весь род поднялся за джигита Бекмурзу. Кто не пожелал бы постоять за счастье любимого ханского сына, красу степей, цвет киргизской молодежи?!
Нурыхан почуял, что дело плохо, да и начал мудрить.
Приехал в ханскую ставку с сотней своих родичей — тоже богатый, знатный был, старый пес, — да к отцу с почестями, с подарками. Из кости резную шкатулку привез, а в ней полно разных диковинок. И говорит:
— Честные, хорошие люди никогда не ссорятся из-за баб… Стоит ли того баба? А нам, знатным старшинам, и вовсе не следует дружбу терять!..
Дед Батырбека Маймырхан был человек гордый, горячий, но уступчивый. А тут, раз Нурыхан сам первый приехал с поклоном, как было не уступить?
— Хорошо, — говорит, — давай потолкуем: как порешить спор из-за девки!..
— А вот как, — говорит Нурыхан, — до аула Алтынсы отсюда полтораста верст. Давай побежим байгою: у кого больше лошадей вперед прибежит — того и невеста!..
Взвизгнул добродушный Маймырхан от смеха и крикнул:
— Хорошо! Идет! Только не надо байги, не надо менять много лошадей и джигитов, а пусть бегут сами женихи, двое! Кто вперед прибежит — того и невеста…
Подумал Нурыхан и хитро поглядел на бледного, взволнованного Бекмурзу.
Он знал, что у Маймырхана нет такого резвого бегунца, как его белый конь, заранее был уверен, что выбегает Алтынсу у молодого Джигита, и сказал:
— Хорошо, я согласен.
— А если я не на коне, а на верблюде побегу?
— Хоть на корове беги! — ехидно отвечал соперник.
— Как, на верблюде?! — сердито вскричал на сына Мамырхан, — что, разве мало у меня лошадей?.. Заставь по двадцать лошадей пробовать каждый день, пусть сто пропадет, сто первая выбежит!
Но Бекмурза был умный человек. Он знал, что на большое расстояние лучше выбежит верблюд.
— Нет, я на верблюде побегу!.. — упрямо сказал он и стал условливаться с Нурыханом о дне и порядке бега.
Бег был назначен через неделю. Стали чередить бегунцов. Съездили к матери Алтынсы, вдовой старухе, и сказали ей обо всем.
Алтынса побледнела и затряслась. Слыхала она о Бекмурзе, а Нурыхана видела своими глазами и боялась, что достанется Нурыхану. А матери было все равно, от кого она возьмет калым, только бы было не менее тысячи голов скота. Жадная была старуха.
Всю неделю чередили как снег белого коня для Нурыхана и такого же белого с кучерявой шерстью верблюда для Бекмурзы.
Нурыхан в душе потешался над Бекмурзой, звал дураком Маймырхана и радовался тому, что без ссоры и опасности овладеет Алтынсой.
Да и Маймырхан ругал сына:
— Ты сдурел или нет?..
Бекмурза молчал и продолжал чередить верблюда.
Настал день бега. Решено было бежать с вечера, в ночь.
Путь к аулам Алтынсы лежал вот этой равниной, которой едет теперь Батырбек, мимо прямой и длинной линии древних курганов. Дороги не было. Была чистая ковыльная степь. На каждом кургане поставили по два человека от каждого соперника, жечь костры и встречать и провожать бегущих. Чтобы потом было кому удостоверить, правильно ли бежали…
Курганов было много, бесконечный длинный ряд, один от другого на пять выстрелов из лука. И на них стали десятки джигитов. Никогда никакая байга не привлекала столько народу. Вся степь приехала подивиться на редкое событие и живой лентою соединила аулы жениха и невесты.
Оба соперника вымылись, выбрили головы и оделись в белые камзолы. Около ставок Мамырхана и Нурыхана шумели и скакали на лучших конях сотни всадников.
Бежать решили от аула Маймырхана, с круглой сопки. На ней поставили две белые юрты. Вокруг курились десятки костров, и на них варились десятки молодых баранов, чтобы накормить всех гостей…
Нурыхан за ужином посмеивался над Бекмурзой:
— Чего плохо ешь?.. Думаешь, тяжелее верблюду будет!.. Не бойся — помаленьку увезет. Торопиться тебе некуда…
Бекмурза молчал и не ел. Волновался он. Сомневался в себе и в верблюде, который стоял под желтой попоной и тонкий, похудевший, склонял маленькую птичью голову к земле и пытался защипнуть притоптанную траву…
Бекмурза чувствовал на себе насмешливые взгляды и друзей Нурыхана, и некоторых соседей, но, сдерживая гнев, молчал.
Вот солнце повисло над лиловым горизонтом и побагровело. Жар давно свалил, и смолкло стрекотание кузнечиков. Вся гора была усеяна нетерпеливо ожидающими всадниками, а вдоль прямой линией растянулись любопытные: справа — со стороны Нурыхана, слева — со стороны Мамырхана. Так они и ушли за десятки верст по розовеющей от заката степи, рассеявшись частыми, едва заметными точками…
Настает момент бега. На востоке навстречу выплыл и повис чистый полумесяц.
Ретиво пляшет и храпит белый конь Нурыхана. Слуги подтягивают ему подпруги и подсаживают маленького юркого старика. Бекмурза бросает подбежавшим слугам желтую попону, и сам прыгает на журавлиную шею, затем на спину верблюда. Плотно садится в природное седло.
Старый Мамырхан, широко расставив толстые ноги, с трудом держит свое огромное, толстое туловище и, заглядывая вверх на сына, кричит ему:
— Ну, смотри!.. Если осрамишься — на меня не пеняй!
Бекмурза молчит и косится на Нурыхана…
Впереди два джигита враз дают сигнал, и первые во весь опор пускаются вперед между растянувшимися рядами всадников.
Белый конь Нурыхана взвился на дыбы и, закусив удила, рванул руку хозяина книзу и понесся как стрела, пущенная из лука.
А белый верблюд Бекмурзы как будто даже и не сообразил, в чем дело. Оставшись на месте, он некоторое время оглядывался, вытянув длинную шею, и уже потом, раскачиваясь, медленно побежал с горы, широко раскидывая крупными лапами…
В воздухе повис оглушительный гул от криков и гиканья, и вся орава всадников полным галопом понеслась по степи вслед за белыми соперниками. Легкой птицей летел белый конь Нурыхана. Неуклюжей размашистой рысью бежал верблюд Бекмурзы, сильно качая его из стороны в сторону. Чужда ему лошадиная горячность, и он бежал, как бы недоумевая и не веря тому, что надо бежать, озирался по сторонам и сердился на скачущих возле всадников, неистово гикающих и размахивающих руками и стременами.
Солнце совсем закатилось, откинув красный веер зари. Выше поднялся месяц, и степные ковыли заструились серебристыми волнами, чуть-чуть подрумяненные зарею.
В лицо Бекмурзы несется теплый, пахучий ветер. Верблюд качает, баюкает его и, сердясь, громко оглашает степь своим сиплым криком. Вытягиваясь, размашисто бросает ноги, как страус.
Многие из провожавших давно отброшены назад вместе с уносившимися курганами, и лишь немногие из загонщиков бегут следом и возбужденно гикают.
Не видать Нурыхана. Унес его быстроногий конь из виду… Но ни о чем не думает Бекмурза. Он забыл себя и свои дни… Он сросся с белым верблюдом в одно тело и живет с ним одной, безудержно стремящейся все вперед и вперед душою… Знает Бекмурза, что еще не разбежался его верблюд, еще неуклюж и мотоват его бег… Но знает и то, что быстрота его бега все растет и растет. А киргизу что надо? Бежать, бежать по степи все быстрее и быстрее надо!
Темнеет степь. Потухают последние отблески зари. Еще выше выполз на небо полумесяц и усыпил травы, залил серебром и околдовал молчаливую степь. Отстали все джигиты… Только слышен мягкий шелест травы под лапами верблюда и его тяжелое храпение… Да издалека верблюд все с тем же сердитым недоумением оглашает ночную тишь певучим криком…
Длинный путь впереди отмечен вереницею горящих костров, и когда мимо них проносится Бекмурза, с курганов несется исступленный вопль восторга…
Мчится Бекмурза и не считает костров. Знает, что далеко уже теперь Нурыхан, и как-то безучастен Бекмурза к тому, зачем бежит и что с ним будет…
От качки у него кружится голова, и горит от сильного движения тело… Быстрее, расстилаясь по земле, бежит верблюд, и все реже бросает он в лунную ночь свои пронзительные крики…
Вдруг, после одного из курганов, когда восторженные крики отлетели назад, Бекмурза почуял, что верблюд уже не мотает его из стороны в сторону, но плавно несет, как птица на крыльях…
Ожил, встрепенулся, взвизгнул Бекмурза. Дождался он того, на что надеялся: верблюд пошел чистой иноходью!..
Только теперь почуял Бекмурза, куда и зачем бежит он… Да, теперь у него вспыхнула надежда овладеть Алтынсой, во что бы то ни стало, вырвать ее у старого Нурыхана, а если он уже возьмет ее, то в припадке страсти задушит при первом же поцелуе…
В лучах луны искрится роса на траве… Одинокими точками горят вдали костры на курганах. Бекмурза несется все быстрее и быстрее… И ровно в полночь, когда луна была совсем над головою, в шумных криках от костра он улавливает:
— Догоняй!.. Близко, близко Нурыхан!..
Но верблюд без понуканий сам все наддает, все прибавляет ходу…
Еще курган, и крики, встречающие Нурыхана, сливаются с криками при встрече Бекмурзы… Он уже настигает своего соперника, и теперь они чувствуют друг друга… Две белые движущиеся точки одна за другою несутся по сонной равнине…
Бегут белые всадники под белым светом луны, по белым волнам сверкающих росой ковылей…
Все ближе, все ближе друг к другу, и верблюд будто теперь только понял, в чем дело… Крикнул он длительно и переливно и еще прибавил ходу. Затрепетал, заржал белый конь Нурыхана и тоже усилил бег, грызя удила и в такт своему бегу позванивая уздою… Похудел он, ослабли подпруги, и слышно, как движется седло по спине…
Плотно припал Бекмурза грудью к переднему горбу верблюда и зорко горящими глазами впился в противника. Он стиснул зубы, прикусив тонкий, черный ус, и сердце его переполнилось неукротимой злобой к Нурыхану…
‘Зачем, старик, становишься на пути молодого?.. Зачем бьешься из последних сил?.. Видно, крепко уцепилась за сердце твое молодая Алтынса?.. Видно, стоит она того, чтобы отдать за нее все, что осталось в жизни твоей лучшего!..’
И во второй раз взвизгнул Бекмурза от прилива страсти к Алтынсе. Как эхо, отозвался надорванный крик Нурыхана, почуявшего, что последняя радость от него ускользает…
Долго несутся одна за другой две белые точки: одна маленькая — впереди, другая большая — позади… Вот ближе, ближе одна к другой, и у самого кургана, при красном свете костра, при неистовом вопле сторожевых киргизов, они сливаются в одну и уносятся общим белым пятном в туманную даль.
И бегут, бегут… Бегут к живому призу-искушенью, отравившему кровь ядом любви и опьянившему рассудок…
Бегут уже оба рядом… Бегут и молчат, охваченные смертельной враждою друг к другу…
Но вот шея верблюда вытянулась, он опять крикнул и обошел белого коня Нурыхана…
Впереди пылали костры на последних курганах и, встречавшие Бекмурзу киргизы, кричали все восторженнее.
Нурыхан, пригнувшись к гриве, все более отставал, и видно было, как белый конь его сбивался, теряя быстроту и ровность бега.
Потускнел месяц, склонившись к западу, а впереди навстречу бегущему Бекмурзе разгоралась утренняя заря… Краснела, как щеки стыдливой Алтынсы, трепетно и пугливо ждущей теперь конца рокового состязания.
И вот вдали, на ровном горизонте, на румянце зари нарисовались и аулы…
Бежит белый верблюд и, почуяв жилье, устало и протяжно кричит… А навстречу с бурными криками несутся сотни всадников и, окружив Бекмурзу, поворачивают с ним к аулам…
Бедная, изнемогающая, поддерживаемая подругами, стоит у своей юрты Алтынсу и слабо, но нежно улыбается Бекмурзе… А он не может сойти с верблюда: отекло, окоченело от усталости и напряжения все его тело.
Его снимают и ведут под руки к невесте… Впервые и навсегда он берет ее теплые руки и плачет, как маленький…
А верблюда, который уже не мог стоять на ногах, подхватывают под живот арканами, ставят между двух свежих верблюдов и тихо ведут вокруг аула, чтобы не дать остыть его кипящей крови…
Аульный мулла торжественно подносит посеребренный полумесяц из дерева и увенчивает им взмыленную голову белого верблюда, победившего зло и постоявшего за молодость…
Пал белый конь Нурыхана, не добежав всего несколько шагов до аула… И старый Нурыхан, вдруг одряхлевший и смиренный, заплакал на свежем трупе своего любимого скакуна…
Так кончился небывалый спор Бекмурзы с Нурыханом… Так завершился бег, о котором знала вся степь, о котором из века в век будут петь, как о сказке…
Это был бег, увенчавший, украсивший новым именем знатный род: первенцем от Алтынсы родился:
— Батырбек!..
А это тоже означает: князь-богатырь!..
Батырбек длинной, высокой нотой закончил песню и умолк, вспомнив действительность, далекую яркому и вольному прошлому.
Он подъезжал к своему аулу, плотно, серым пятном припавшему к небольшой сопке, круглой, как опрокинутый казан, и голый, как бритая голова киргиза.
II
Была на исходе девятая луна. Подходило время откочевать к зимовкам, и многие уже откочевали. Целыми днями, с утра до вечера, в разных местах, с холмистого востока спускались на равнину табуны лошадей, стада коров и баранов. Они плотными живыми лавинами сползали с холмов и потихоньку продвигались дальше, медленно исчезая из виду.
Но аул Батырбека, состоявший только из пяти юрт, все еще пребывал на летнем стойбище.
Все пять юрт стояли полукругом, будто шли гуськом по кривой дорожке, да так, остановившись, и залетовали. Три из них были старые, темно-серые, дырявые и прокопченные дымом, одна пегая с новыми заплатами из войлока и одна совсем белая, из хорошей кошмы, с красными узорами и цветными арканами. Обе юрты принадлежали Батырбеку, а остальные — его сородичам: дяде — старику Карабаю с семьей, сродному брату — бедному джигиту Сарсеке и дальнему родственнику по первой жене, Байгобылу, могучему, черному и одноглазому киргизу.
В пегой юрте жила первая жена Батырбека, пожилая Айнеке, а в белой — сам Батырбек со второй женой и пятилетним сыном.
Старший сын от Айнеке, джигит Исхак, был женат, хотя ему не было еще и восемнадцати лет. Он жил с матерью в пегой юрте. Жена его, четырнадцатилетняя Бибинор, хотя и носила, как взрослая, тяжелые кожаные калоши с громадными каблуками, но ростом была меньше двух аршин и часто играла с козлятами, телятами и жеребятами. Ей за это попадало от свекровки, но она скоро забывала обиды и, едва высохнут слезы на глазах, снова бежала куда-нибудь из юрты, через силу таща на ногах свои калоши, глухо хлюпавшие по земле, и звонко звала своих друзей-животных.
Она была тоненькая, смуглая, с быстрыми, блестящими глазами и вечно смеющимся широким лицом. Темные, жидкие волосы всегда лились со лба на лицо, и она, то и дело, боролась с ними, быстро пряча их под белый джавлук.
Исхак совсем не интересовался своей Бибинор, и если ему приходилось с нею разговаривать, он, не глядя, бросал ей короткие, отрывистые фразы и старался скорее уйти от нее.
Зато Бибинор часто ласково заглядывала ему в глаза, весело смеялась и голоском, как колокольчик, то и дело переспрашивала:
— А?.. Не айтасын? Айт, не керек! Что ты сказал? Скажи что надо! — и бежала бегом, чтобы исполнить его желание.
Сарсеке был холост и жил с престарелою матерью, но в юрте у него ютился бедный родственник Кунантай с женой Хайным. Кунантай — младший пастух, чернорабочий. Он часто был при табунах, а Хайным хозяйничала у Сарсеке и по ночам оставалась с ним одна в юрте. Поэтому некоторые болтали, что Сарсеке обманывает своего родственника и живет с его женой.
Глухая и полуслепая мать Сарсеке вечно лежала на ящиках и плевалась да кашляла хриплым, надорванным кашлем, она ничего не делала, ничем не интересовалась. Даже редко ела.
Кунантай, маленький, сухой и тихий, с кривыми ногами и горбатой спиною, искренно и подобострастно служил всем, кому придется, и в особенности Сарсеке, исполнявшему при дворе Батырбека должность первого джаксы-баса. Но Сарсеке не любил его, часто ругал и даже бил. Кунантай терпел и никогда не выражал своего огорчения.
Странная баба была Хайным. Некрасивая, но бойкая, плотная и громогласная, она была полна какого-то пьянящего яду, которым отравляла всех, на кого поглядит своими лукавыми, слегка косыми глазами.
Может быть, таким взглядом она околдовала и Исхака — мужа Бибинор, который часто таращил на нее глаза и, не стыдясь своей жены, говорил с нею о всякой всячине. Бибинор еще ничего не понимала и взгляд Хайным не производил на нее никакого действия. Она часто прибегала в юрту Сарсеке и много смеялась, шалила с ягнятами и, шутя, подражала блеянию овец или кашлю старухи, что выходило у нее всегда смешно и забавляло молодого Сарсеке…
Иногда Бибинор прибегала к Сарсеке со своим маленьким деверем Назыркой и целыми часами дурила с ним на глазах Хайным и Сарсеке, пока ее свекровь не придет и за черные, жидкие косы не вытянет из юрты.
Случалось, что Сарсеке куда-нибудь надолго уезжал, и тогда за Бибинор приходил Исхак. Прогнав жену, он оставался в юрте с глазу на глаз с Хайным и подолгу засиживался, околдованный бойкими речами и опьяняющим взглядом лукавой киргизки. Впрочем, сама Хайным мало интересовалась слишком молодым и жидким Исхаком и, заигрывая с ним, думала о стройном и крепком, как бронза, Сарсеке.
За то, что Исхак не признавал Бибинор и часто лез в юрту Сарсеке, к Хайным, его постоянно ругал богобоязненный Карабай, аульный мулла и наставник. Он не любил Хайным, и когда встречал ее лукавое двусмысленно смеющееся лицо, то быстро отвертывался и сердито сплевывал.
Он носил бороду, имел большую семью и жил ленивой патриаршеской жизнью, пользуясь, несмотря на свою бедность, уважением всего аула. Часто ходил к Батырбеку и за чашкой айрана или камыза, делал ему наставления.
Он упрекал Батырбека в том, что тот плохо молится Богу и забывает заветы отцов, и приводит ему целый ряд примеров, всякий раз одних и тех же, о страшных наказаниях за неисполнение законов Магомета.
Подогнув под себя ноги, Карабай старым, шамкающим голосом, похожим на звуки разбитой домры, нараспев говорил целые часы. Склонив голову и покачиваясь, он походил на колдуна-баксу, призывающего своими наговорами духов. Часто, не замечая, что Батырбек не слушает и даже во время рассказа отдает какие-либо распоряжения или сам о чем-то повествует, Карабай целиком погружался в свой рассказ, тягучий, как пастушья песня, и проникновенный, как мудрая сказка.
Кончал Карабай свои наставления всегда воспоминаниями о далекой старине, когда киргизская жизнь была еще полна приволья и когда степи киргизские не видели коварного ‘оруса’ с его разрушительной сохой. И всегда при таких воспоминаниях Карабай плакал и, плача, тут же сидя засыпал, привалившись спиной к сундуку или к груде сёдел.
Батырбек переживал вторую молодость с молодой, рыхлой женой и редко слушал знакомые ему рассказы и наставления старика. Да и некогда их было постоянно слушать. Надо было зорко следить за порядком и пастухами.
Каждое утро или вечер призывал он к себе неповоротливого и молчаливого Байгобыла и громко подолгу строжился над ним, поучая искусству держать скот в хорошем теле.
Он отлично понимал, что никакое искусство не поможет, когда знойное лето иссушило травы, а теснота в выпасе отрезает пути к новым пастбищам, но все-таки сердился и кричал на Байгобыла.
Так было и в ту осень. Батырбек чаще, чем когда-либо, вздыхал, был угрюм и озабочен, а когда выходил из юрты, то из-под руки зорко всматривался в даль степи и, как бы поджидая какого-то далекого и важного гостя, медлил с откочевкой в зимние кыстау.
И Батырбек дождался этого желанного гостя.
Вскоре он пришел с юго-запада, хмурый и серый, низко нависший над землею, и мокрыми космами обнял иссохшую степь.
Все были рады позднему дождю, несмотря на то, что он был осенний, холодный и затяжной, киргизы высыпали из юрт и подставляли под его струи свои полураздетые тела.
Карабай даже сел на мокрую землю, поджав под себя ноги и обнажив бритую голову. Дождь лился ему за пазуху, но он только крякал и, смеясь, расхваливал аллаха за то, что он пожалел правоверных и окропил землю животворной влагой.
Дождь шел долго и перестал в конце шестого дня. На закате солнца в этот день часть западного небосклона совсем прояснилась, и игривые лучи, нарумянив барашковые облака, весело скользнули в степные просторы и ласково улыбнулись киргизам.
Все обитатели аула снова высыпали из юрт. Даже старая мать Сарсеке выползла из своего логовища и, сидя по-заячьи на земле, кашляла и что-то ворчала, жадно глотая роскошный воздух.
Бибинор, привязывая ягнят и козлят, звонко кричала отставшим двум телкам, которые откуда-то издалека отзывались на ее зов и длительно мычали нестройным дуэтом.
Батырбек повеселел при виде ярко позеленевшей степи. Он радовался, что корм поправится и скот отдохнет. А то многие лошади были уже не в состоянии защипнуть еле видную, сухую щетку.
И Батырбек решил задержаться здесь еще недели на две — на три.
Исполнив вечернюю молитву, он долго стоял в румяных сумерках вдали от юрты. Затем, белея длинными рукавами своей рубахи, медленно пошел к себе поболтать с приближенными.
Карабай уже сидел там и потихоньку тянул из деревянной чашечки камыз. Видно было, что сейчас он начнет свою длинную проповедь по поводу былых дождей и бездождий. Но в тот момент, когда он оставил чашку и, закрыв глаза, произнес через оттопыренные губы свое обычное в этих случаях мычание, за юртой послышался топот быстро скачущей лошади. Все насторожились. Вскоре в юрту ввалился Байгобыл и, тяжело дыша, заговорил взволнованным, прыгающим голосом:
— Ой-бой, тахсыр… Большая беда!
Батырбек подскочил, как на пружинах, и взвизгнул:
— А? Что такое?
Байгобыл снял малахай, обнажил окровавленную голову и наклонил ее перед Батырбеком, который, увидев кровь, в ту же минуту отпрянул к сундукам и широко открытыми глазами выжидающе смотрел на своего главного пастуха. Байгобыл, огромный и черный богатырь, вдруг всхлипнул и простонал:
— Баранта!
— Что? Кто? — завизжал ошеломленный Батырбек, обращаясь уже не к Байгобылу, а ко всем аульным, сбежавшимся в юрту.
Карабай при слове ‘баранта’, как юноша, вскочил на ноги и тоже закричал, шамкая:
— Как баранта? Кто барантует?
— Русские! Больше половины лошадей угнали… Самых лучших лошадей, — подавленно, полушепотом, как бы боясь, что его убьют за это известие, произнес Байгобыл.
Батырбек закрутился на одном месте и, схватив со стенки толстую нагайку, начал изо всей силы бить Байгобыла, который, защищаясь одной рукой, другой старался успокоить старшину:
— Ой-бой, тахсыр!.. Я не виноват, тахсыр!.. Русских прибежало много, а нас только трое… Кунантайку совсем увезли… Может быть, теперь даже убили…
Находившаяся тут Хайным заревела дурницей и начала царапать себе лицо, причитая:
— Ой, я-ай, Кунанта-ай!..
Карабай кричал:
— Надо бежать, отнимать!.. Палки берите, коней седлайте!
Но на этот раз старика никто не слушал. Все ждали чего-то от Батырбека, который долго кричал и бегал, ругался и принимался бить Байгобыла.
Наконец он, выбежав из юрты, сел на разгоряченную лошадь Байгобыла и, проскакав от аула на выстрел из лука, снова вернулся к юрте…
Это он делал всегда, когда был сильно взволнован. Таким путем он скорее приходил в себя и лучше начинал соображать.
Из степи во весь опор примчался Сарсеке. Услышав громкое ‘талалаканье’ в юрте, а в нем, как вплетенное в косы серебро — звонкий голос Бибинор, — он сразу понял, в чем дело.
Спрыгнув с коня, он быстро взял от Батырбека повод и помог ему сойти с лошади. Молодой киргиз хорошо знал нрав своего господина и, отворив двери в юрту, чтобы впустить Батырбека, громко крикнул на шумевших:
— Тише вы, шайтаны!
Батырбек медленно прошел к сундукам и устало сел на ковер.
Все, смолкнув, робко смотрели на него. Сарсеке сделал знак, чтобы лишние уходили и, оставшись с Карабаем и Байгобылом, молча стоял у порога юрты.
— Ты хлеб у русских стравил, собака?.. — крикнул Батырбек Байгобылу.
— Нет, тахсыр…
— Значит, сено?!
Байгобыл молчал. За него ответил Сарсеке:
— Сено на нашей земле накошено, тахсыр… наши кони с голоду пропадают, тахсыр! Байгобылка хотел накормить на хорошей отаве.
— Значит, поймали у стогов?..
— Нет, тахсыр… — мрачно ответил Байгобыл, — у стогов мы ночуем, а перед утром угоняем скот за тридцать верст, ближе к нашему стойбищу…
— Какие бегуны остались в табуне?.. — всхлипнул Батырбек.
— Ой-бой, тахсыр, бегунов угнали всех, осталось только два гнедка да мой Серый.
Батырбек при этом известии заскрежетал зубами.
— И Сивку и Воронка украли?!
— Даже трех верблюдов угнали!.. — доложил Байгобыл, вбирая в плечи свою голову…
— Ой, аллах, аллах!.. — простонал Карабай и, опустившись на колени, заплакал.
Водворилось молчание.
Батырбек вдруг как-то притих и осунулся…
Он долго и подавленно молчал, опустив бритую голову. А когда очнулся, то обвел юрту блуждающим от прилившего гнева взглядом и зашипел, ни к кому не обращаясь:
— Пропасть надо!.. Совсем пропасть, а все-таки отнять бегунов обратно!..
Он предложил смелый план: сейчас же ночью ехать и украсть своих лошадей. Но сообразительный Сарсеке, не возражая ему, а как бы дополняя его план, сказал:
— Ой, тахсыр, это надо сделать… только надо ловко сделать… Надо сперва Кунантайку увидеть. С Кунантайкой надо уговориться, а то его убьют. Его мужики в залог взяли… Они, должно быть, хотят с нас за потраву деньги взять… Мы поедем прямо, будто что выкупать лошадей, тахсыр!..
— Сарсеке говорит правду… Верно, Батырбек… Это так! — посоветовал Карабай.
— Но надо ехать сейчас!.. Надо ехать всем!..
— Нет, тахсыр, Байгобылке ехать не надо, — возразил Сарсеке. — Байгобылка покажется — бить станут… Пусть Карабай едет, ты и я, трое поедем. Сейчас ехать не стоит. Рано утром поедем. Тебе, тахсыр, надо немного уснуть, чтобы завтра голова свежая была. Твоей голове завтра много ума надо, тахсыр.
Батырбек закричал на Сарсеке:
— Да разве теперь можно спать?.. Разве можно не думать всю ночь?.. Ехать надо сейчас, скорее!..
— Ладно, тахсыр, помаленьку можно ехать и сейчас…
— Нет, не помаленьку… Шибко ехать надо! Шибко!
— Шибко ехать — ночью приедем. А ночью приедем — скажут: воры. Стрелять будут. Они знают, что воровать приедем… Надо днем приехать. Мирно говорить. Деньги показать. Торговаться надо, время тянуть, до вечера, все за день увидеть, переговорить с Кунантайкой… Вот как надо, тахсыр…
— Правда, Батырбек! — сказал Карабай, одолеваемый старческой дремотой.
Долго не соглашался Батырбек, но башковитый Сарсеке успокоил его, уговорил ехать завтра с солнцем и пошел спать.
III
Хайным поджидала Сарсеке у юрты, Сарсеке не заметил ее, когда она, поднявшись с земли, слегка дотянулась до его плеча.
— Кто тут?
— Не видишь кто!..
— Чего ревела? Жалко?
— Как не реветь? — сказала Хайным, в голосе которой послышалась досада, — Ты сказал, его убили. Обряд велел реветь… Ладно, что лицо себе не сильно исцарапала, а то ходила бы в крови…
— Я соврал, он жив…
— У-у, шайтан!.. — укорила его Хайным. — А я поверила…
— Завтра я выручу тебе твое сокровище… Обнимайся!.. — насмешливо добавил Сарсеке и пошел в юрту.
Но Хайным задержала его. Она сделала то страстное и неотразимое для Сарсеке движение, которое всегда покоряло его. Но он на этот раз не подчинился ее желанию…
Он всегда каялся потом, что грешил с Хайным, ругал ее и в душе жалел урода Кунантайку. На этот раз связь с Хайным особенно тяготила его. Кунантайку и впрямь, может быть, убили или изувечили… А ведь кто, как не он, всякий раз на ночь отправлял его на крестьянские покосы с табунами? Кроме того, Хайным ему порядком надоела. Слишком противной и грубой казалась она в сравнении с резвой и совсем еще невинной Бибинор. К Бибинор он испытывал какое-то новое, совсем еще незнакомое ему и неопределенное чувство, похожее на радостное любопытство. Будто он хотел лучше рассмотреть ее и даже всю ощупать, чтобы понять, что это за славная такая безделушка. И в тайниках души его гнездилась неясная мечта: украсть у Батырбека лучших коней и умчать его маленькую сноху куда-нибудь за сотни верст в Китай или, по крайней мере, в Кара-Кирею…
Однако он не представлял себе, как развязаться с ядовитой Хайным, которую он ревновал и ненавидел и которая все-таки держала его возле себя, как жеребенка на аркане…
Входя в юрту, он злобно сказал Хайным:
— Отчего нет огня в юрте?.. Совсем потух. Лень было сходить за караганом!
Старуха-мать закашляла, давая знать, что разделяет его злобу.
Хайным быстро вышла из юрты и притащила в широком и низком мешке еще днем собранный сухой скотский помет.
Она присела на корточки к очагу, разрыла руками огнище, подула и, подложив три-четыре высохших конских шевяка, развела огонь. В круглое отверстие вверх юрты потянулся прямой столб дыма, а вскоре и огонек, тихий, тающий, заалел в огнище, нарумянив смуглое лицо Хайным.
— Чего сердишься-то? — сказала она потом. — Видно, есть хочешь!.. Сейчас и есть дам!
Старуха опять злобно закашляла и села на своей лежанке.
— Собака!.. Шельма!.. — заревела вдруг старуха, тыча скрученным пальцем в сторону Хайным.
— О-о-й?.. — неодобрительно покачала головой Хайным. — Собака лает, а я не лаю, не кусаю никого…
— Врешь!.. Кусаешь!.. Собачья мать!..
Старуха хотела еще что-то кричать, но закашлялась, свалилась и изнеможенно застонала…
— Ты ей есть не даешь, верно?.. — закричал Сарсеке.
— Сама не жрет!.. Не просит, а ей не матка… Пусть просит, дам!
Сарсеке взял чашку, налил кислого козьего молока и подал матери. Та с трудом села и с жадностью выпила. Потом опять хотела говорить, опять закашлялась и свалилась на бок, лицом к стенке. Хайным что-то делала за ширмой из чия, а Сарсеке, выпив молоко, заел его каймаком и, постлав старый текемет, не раздеваясь, лег головой на седло и стал смотреть на змеившийся на костре огонек и игриво плывущий вверх сероватый дым.
Хайным вышла из-за ширмы, села у огня и, обнажив коленку, стала наминать на ней замешанное тесто. Мяла она долго, ловко повертывая тесто в руках и шлепая о смуглое, упругое колено. И смотрела задумчиво на огонь, который бросал от нее на стену юрты огромный уродливый силуэт…
Она сделала из теста две лепешки, положила одну на сковородку, жирно намазала ее бараньим салом, на нее положила другую лепешку и, прикрыв второй сковородой, засунула в золу под уголья.
Не закрывая коленки, сидела и, наклонившись, дула в огонь, глотая дым и морщась от зольной пыли.
Сарсеке, сначала задремавший, смотрел теперь на Хайным зорко, горящими черными глазами и хотел, чтобы она делала третью и четвертую лепешку на коленке… Нет, он хотел, чтобы прилетели сейчас могучие беркуты и истерзали и исклевали бы у Хайным обе ее коленки, а он бы, любуясь, хохотал и ругался, чтобы Хайным совсем сгинула с глаз, потому что, пока она здесь и пока горит огонь, он не уснет.
Но Хайным спокойно сидела у огня, изредка перевертывая сковороды низом вверх, а Сарсеке лежал на своем текемете, сопел, стараясь уснуть, и, ворочаясь с боку на бок, мысленно ругал Хайным…
Наконец не выдержал, встал и, выходя, сам позвал Хайным из юрты, в которой ему стыдно было матери…
Хайным слегка хихикнула, спрятала под колпак черные волосы, оправилась и вышла…
… К утру пал иней, покрывший всю степь белой кисеею. Теперь видимое пространство степи, похоже, было на огромный ломоть черного хлеба, густо посыпанного солью.
Но первый теплый луч солнца слизнул эту соль, сорвал белую кисею, оставив лишь мелкие, хрустальные росинки на зеленой щетке, и открыл широкие, тихие, тоскливо зовущие куда-то дали. Небо совсем очистилось.
Из степи к аулу медленно подъезжали пастухи: два взрослых сына Карабая и один подросток Байгобыла. Сойдя с коней и перебрасываясь редкими односложными фразами, они устало пошли в юрту Карабая и стали расталкивать младших братьев. Разбудили их, поталалакали и умолкли, одолеваемые тяжелым сном, они свалились, кто где мог, и быстро уснули… Младшие, еще подростки, вышли из юрты, почесываясь и позевывая, лениво сели на тех же коней и плавной рысцой стали удаляться из аула в гладкую степь, к разбредшемуся остатку табуна.
Вскоре загудел тяжелый и глухой бас Байгобыла, а в пегой юрте затрещал частный и злой говор старой Айнеке. Она уже ругалась и гнала заспавшегося Исхака будить баб и заставлять доить коров и коз…
Исхак, не желая вставать, сдернул меховой овечий бешмет со своей жены и крикнул ей, чтобы она вставала. Но худенькая Бибинор крепко спала. Ежась от холода и подтягивая тоненькие смуглые колени к подбородку, она свернулась колечком и посапывала.
Исхак, не вставая с постели, достал ее пяткой и пнул в спину. Но Бибинор только застонала и продолжала крепко, по-детски спать.
Старуха поднялась. Пошла к снохе, взяла ее за косы и посадила на постели.
— Эй!.. дохлая!.. — закричала она.
Бибинор поняла, что надо куда-то скорее бежать. Она соскочила, выпрямилась, потянулась, ожесточенно почесала спутанные волосы и, слыша крикливую ругань, выбежала из юрты… И только там, ступив босыми ногами на оставшийся в тени холодный иней, проснулась.
Сарсеке в это время проходил мимо, направляясь в юрту Батырбека.
— Ой-бой, не дали спать, Бибтнор!.. — ласково сказал он, жалея молодую киргизку и дружески ей улыбаясь.
Бибинор тоже улыбнулась ему заспанными глазами и смущенно шмыгнула обратно в юрту. Вскоре вышел Байгобыл, окруженный крупными лохматыми псами, и, оставив Сарсеке, спросил его насчет распоряжений на день.
Сарсеке коротко спросил:
— Велел из табуна лошадей привести?
— Уехали!.. — лаконично пробасил тот.
— Приведут — седлать надо! — крикнул Сарсеке и скрылся в юрте Батырбека.
Он вошел и осторожно, и беззвучно, оставив на улице свои калоши. Вошел и остановился. Батырбек, обняв Назырку, крепко спал, укрывшись пестрым бухарским одеялом.
Его полусонная, только что вставшая жена возилась за ширмой из раскрашенного чия и пожималась от свежего утра.
Сарсеке слегка кашлянул и, уставив на Батырбека спрашивающие глаза, в нерешительности потянул себя за длинный китайский ус.
— Эй, тахсыр!.. — позвал он ласково и певуче и, заткнув за узкий ременной пояс нагайку, подошел ближе и сел возле старшины на корточки.
— Эй, Батырбек абзи… — еще позвал он.
Батырбек проснулся не сразу и сердито, не понимая, поглядел на Сарсеке. Затем, вспомнив все вчерашнее, сел и торопливо стал одеваться.
Аул задымился. В нем загудел обычный утренний хор из нестройных звуков ржания коней, мычания коров и верблюдов, блеяния баранов и коз и голосистых окриков и ругани деловитых киргизок.
Батырбек молча сел за низенький, круглый столик с наложенными грудой баурсаками.
Байгобыл привел оседланных лошадей и, сев перед порогом в юрте Батырбека, жадно глотал старый загустевший айран.
Сарсеке сидел и пил чай за одним столом с Батырбеком и то и дело ухаживал за ним, подкладывая баурсаки, наливая в чай ложкой верблюжье молоко, принимал от него и передавал его жене опорожненные чашки. В то же время Сарсеке помогал Батырбеку решать вопросы первой важности так тонко, как будто их выдумывал и утверждал сам Батырбек, который сегодня выдавал вчерашний план Сарсеке уже за свой, а Сарсеке должен был только привести его в исполнение… Как, каким путем должны быть приведены в исполнение приказания, хан не говорил, как будто Сарсеке уже заранее даны были все распоряжения.