— Я получил сейчас телеграмму из Красноярска — завтра с пароходом к нам приедет Ядринцев,— сообщил мне H. М. Мартьянов, когда я по обыкновению зашел к нему утром в аптеку. Это было в 1885 году в Минусинске. Для нас обоих эта весть была настоящий праздником. По письмам мы оба были знакомы с Ядринцевым, в своей газете он горячо пропагандировал Минусинский музей, созданный H. М. Мартьяновым, я сотрудничал в ‘Восточном обозрении’, и у нас, кроме того, шла оживленная переписка по местным археологическим и этнографическим вопросам. Благодаря этой переписке мы были au courant {В курсе (франц.).} всех научных новостей, касавшихся Сибири. Ядринцев засыпал нас вопросами, по поводу которых приходилось писать целые послания, эти послания, когда целиком, когда в выдержках, попадали на страницы его журнала, и в ответ на наши послания шли длинные письма от него, иногда с вырезками из газет и журналов, иногда и целых книг! К мало лиц вело переписку с H. М. Мартьяновым и со мной. Заброшенный, по разнообразный и интересный Минусинский округ привлекал внимание многих, но разница между покойным Ядриниевым и другими была та, что первые, удовлетворив своей любознательности задав вопрос, получив на него ответ, и успокаивались на лом впредь до тех пор, пока снова не возникала необходимость навести справку о чем-нибудь у захолустного корреспондента, Ялтинцев же интересовался самим корреспондентом и ею занятиями. И я и Мартьянов уже знали до некоторой степени, кого мы встретим.
На другой день ожидаемый гость явился перед нами, и не один. Вместе с ним приехал и покойный Дуброва из Иркутска, теперь уже совершенно забытый путешественник по Монголии. Это тоже довольно своеобразная личность, сперва армейский юнкер, потом миссионер, затем человек без постоянных занятий, странствующий с места на место, большой любитель этнографии, юморист, кутила, искатель впечатлений, то простодушный до наивности, то хитрец, несмотря на довольно солидный возраст, падкий на всякую шалость, с какими-то очень неопределенными желаниями и убеждениями, способный увлекаться всяким пустяком, крайний добряк, он невольно заставлял задавать себе вопросы:
— Яков Павлович, как вы попали в миссионеры?
— Эх, братец, как бы я не врезался в Галю (его вторая жена), я бы уж давно протопопом был! А хай ее, эту черную рясу, не по мне она! Якій я піп, я казак, отвечал он чаще всего на такие вопросы, и дальше шел целый ряд рассказов о различных эпизодах из его проповеднической деятельности.
Высокий, худой, казавшийся от худобы еще выше, в своем щеголеватом костюме, белом жилете и галстуке Ядринцев, этот сибирский писатель и сибирский патриот, казался совершенным петербуржцем среди сибиряков. Его необыкновенная подвижность, способность увлекаться в разговоре, переходы с одной темы на другую тоже представляли нечто непривычное для обитателей южноенисейского захолустного городка. Энергичная, экспансивная натура человека, в первый раз после долгого петербургского сидения за письменным столом попавшего в новую обстановку, сказалась сразу. Обстановка действительно была новая для него — знаток Сибири, Николай Михайлович в первый раз только своими глазами увидел уголок Восточной Сибири и — какой уголок!— один из самых оригинальнейших, с могучим Енисеем, берега которого могут вскружить голову любителям природы, повидавшим и Рейн и Тироль, с снежными вершинами Саян на границе степей, с их красными, цвета остывающего железа утесами, с величавыми памятниками прошлого, с удивительным Минусинским музеем и его тогда уже проявившейся научной жизнью.
Все это сразу охватило столичного писателя-сибиряка, моментально взвинтило его, и он говорил, говорил без конца. Задавши какой-нибудь вопрос, он, не успев выслушать ответа, перебивал говорящего, начинал как бы пояснять свой вопрос, потом переходил то к Алтаю, то к Венеции, то к своим собственным соображениям и т. д. Допоздна засиделись с ним у Г. П. Сафьянова, где он остановился, и ушли крайне утомленные.
Мне пришлось выслушать не одно замечание насчет Ядринцева по поводу того вечера, которые были не совсем в его пользу и были, пожалуй, с объективной точки зрения, справедливы. ‘Какой странный путешественник этот Ядринцев, мы думали, он станет нас расспрашивать, выслушивать, сами хотели рассказать кое-что, а он говорит, говорит, слова не даст сказать’.
Наутро, в Минусинском музее, и со мной повторилось то же самое: едва узнав название какой-либо вещи, он, не дожидаясь подробностей, закидывал меня своими соображениями, рассказами, где и что он видел подобное раньше. Я слушал и невольно соглашался с тем, что говорилось о нем, и вместе с тем дивился тому неистощимому запасу жизненной энергии, который появился неведомо откуда в этом исхудалом теле, на котором ясно виделись уже следы истощающего лихорадочного труда и признаки приближающейся старости.
Наскоро осмотрев музей, мы сели в экипаж. Ядринцеву хотелось взглянуть на степь, на ее памятники и на тайгу. Кстати, по пути можно было взглянуть на редкий шаманский праздник жертвоприношений горному духу. Дорога, тарантас, поле произвели совершенно особое действие на моего спутника. Вся впечатлительность и энергия обратились на окружающие предметы.
Я знал всю дорогу и окрестности очень подробно. И зимой, и летом, и один, и со спутниками я многократно экскурсировал здесь, и мне только было впору давать ответы на вопросы. За Абаканом мы посетили громадный Ташебинский могильник: Ядринцев быстро набросал его схему карандашом, и пока ходили мы с ним по могильнику, он успел составить себе ясное понятие о типах разнообразных могил, входящих в состав могильника, и расположений их.
В ту же ночь поехали мы дальше и утром были на небольшом прииске, около двухсот верст от Минусинска. Здесь гостила целая масса приезжих из Петербурга, и Ядринцев снова стал городским Ядринцевым, и нельзя сказать, чтобы в свою пользу.
Вообще для лиц, разделяющих предрассудок о решающем значении первого впечатления, Ядринцев мог бы служить хорошим доказательством противного. Ядринцев очень часто при первом знакомстве производил впечатление неблагоприятное. Люди, глубоко уважавшие его заочно, знавшие его как талантливого писателя, как бескорыстного и энергичного деятеля, и те на первый раз оставались недовольны им.
Особенно же это часто бывало в тех случаях, когда он почему-нибудь считал нужным расположить нового знакомца к себе, произвести на него благоприятное впечатление. А таких случаев бывало много. О каких только делах и предприятиях не хлопотал этот неутомимый и искренно добрый и хороший человек.
Выручить из беды, помочь нуждающемуся, устроить кого-нибудь, найти работу, издать книгу, соорудить ученое общество, экспедицию — все это заставляло его заняться с целой массой самых разнообразных лиц. Когда дело шло о симпатичном ему деле или лице, он не стеснялся ничем.
Он умел проникнуть и в приемную высокопоставленных особ, Он не прочь был войти в переговоры с личным врагом, с человеком, которого он не ставил ни в грош, если только это было, по его мнению, необходимо.
Вероятно, он умел действовать на таких лиц, так как он добивался многого, но на лиц, заранее к нему расположенных заочно, но натурою более непосредственных, он производил впечатление не того Ядринцева, каким он был на деле, а только кажущегося. Эта черта замечалась мной не в одном хорошем человеке, кроме Ядринцева. Я объясняю себе это тем, что, например, Ядринцев просто не знал сам себя. Он не знал, что ему нечего стараться производить впечатление, оно должно было явиться само собой, но нервная, нетерпеливая, экспансивная натура брала свое.
Не раз с ним бывали и довольно странные qui pro quo {Буквально — одно вместо другого, путаница, недоразумение (лат.).}, он старался заслужить расположение лиц, которые и без того чуть не молились на него, он бывал уверен в полном сочувствии и преданности к нему лиц, которые нисколько не ценили и не понимали его.
Я делаю отступление от рассказа и, пожалуй, от правила de mortuis aut bene {О мертвых либо хорошее… (лат.).} и т.д., но одними положительными сторонами нельзя охарактеризовать человека, а тем более настолько крупного, как Ядринцев.
Кроме того, этим недостаткам покойного часто давали, по моему мнению, совершенно неправильное объяснение. Их объясняли эгоизмом, тщеславием, самомнением, отсутствием искренности. Ядринцев был самолюбив, он знал цену себе, но это не мешало ему отдавать должное другим, не мешало подчинять себя там, где он находил это нужным. Самомнение нисколько не мешало ему учиться у других, выслушивать других, поступать сообразно их мнению.
Об эгоизме этого человека, всю жизнь заботившегося о других, умершего бедняком, было бы странно говорить. У него был эгоизм своего рода — он желал быть хорошим человеком, полезным деятелем. Хорошее предприятие,— журналы, научные экспедиции,— помощь голодающим, устройство быта учащейся молодежи, сибирский университет — Ядринцев всегда рвался на такие дела, иногда сам создавал их, и при его громадной энергии и неистощимом запасе инициативы он больше страдал, мучился, злился, когда встречал с чьей-либо стороны недоверие, препятствия, желание ограничить круг его деятельности.
Он не уставал не только делать, но и говорить о том, что он делает, что нужно сделать. Неискренности в Ядринцеве я тоже не видел, он часто страстно хотел быть дипломатом и даже считал себя таковым, но органически не мог. Он весь выливался всегда с своими симпатиями и антипатиями.
Люди с прямой честной натурой, определенными взглядами ясно видели намерения и цели Ядринцева, не менее ясно видели их и люди коварные, они поддакивали ему или молча соглашались и пользовались им, пока он был нужен, затем поворачивались к нему спиной в то время, как последний пресерьезно сообщал близким людям — ну, кажется, понемножку, постепенно мне удалось убедить такого-то (имярек) в том-то и том-то, наверное, он поступит так-то и т. д.
В таких расчетах покойный очень часто ошибался, и тогда негодованию его не было конца. Он до последних дней жизни верил в силу слова и убеждения, верил неограниченно и думал, что интересы общего блага, польза науки и просвещения такие же обязательные критерии поведения для всех, какими они были для него. Если это была ошибка Ядринцева, его иллюзия, то в ней повинен не он один, а большинство наших лучших людей как прошлого, так и настоящего времени.
После осмотра прииска, после поездки на горы, откуда видна была громадная панорама Кузнецкого Алатау, которая привела Ядринцева в полный восторг, после длинных разговоров за полночь у владельца прииска мы тронулись в обратный путь. Быстрая смена впечатлений, совершенно новых, угомонила, но не утомила Ядринцева. Он меньше волновался, не закидывал меня вопросами, но и не молчал…
Он как-то перешел незаметно к личным воспоминаниям, к делу, с которого начались его мытарства и кончилось слушание университетского курса. Ядринцев, когда бывал в ударе, рассказывал мастерски, мне много раз приходилось слышать его рассказы потом, во времена наших странствований по Монголии.
Он жил в своем рассказе, жили и участники рассказа, он овладевал слушателем настолько, что ему начинали мерещиться физиономии, позы и манеры тех лиц, о которых шла речь. Иногда каким-нибудь жестом, переменой интонации голоса он так оттенял различные перипетии событий, что настроение ваше сразу менялось. Раз, я помню, уже потом в Иркутске, он в довольно большом обществе рассказывал историю одного провалившегося начинания.
Он рассказывал, откуда, от кого пошла инициатива, как составлен был проект, какие были надежды, все были очень заинтересованы. Вдруг Ядринцев неожиданно вскочил из-за стола и, продолжая свой рассказ, воскликнул: ‘Но тут в это дело вмешался Н., а этот человек — вот! вот!’ — показал он, с силой напирая кулаком на стол, и на лице его моментально мелькнуло выражение такой ненависти и презрения к тупости и жестокости этого Н., что всем сразу стали понятны и сам Н. и полный провал задуманного начинания.
Рассказ Ядринцева о его прошлом, слышанный мной в тарантасе под звон сибирских колокольчиков среди минусинских степей, был рассказ спокойный, эпический!
К сожалению, я не помню его в подробностях, как некоторые другие, осталось только одно общее впечатление и некоторые отрывочные эпизоды. Между прочим, покойный так характеризовал настроение всех участников дела после объявления первоначального приговора. ‘Я был еще мальчик и совершенно упал духом, относился совершенно ко всему безучастно, словно заранее перестал существовать. Шашков — человек с сильной волей, энергичный, ходил злой, его угнетало безделье, он горел негодованием, волновался. Вот Потанин — так другое дело. Как был, так и остался, только сидит да немецкие книжки читает!’
Д. А. Клеменц
Рукопись воспоминаний Д. А. Клеменца о Н. М. Ядринцеве без заголовка хранится в Рукописном отделе Института истории Азии (ф. 28, оп. 1, ед. хр. 146). По всему видно, что это — неоконченный черновик, относящийся примерно к 1894—1895 годам (автор часто употребляет слово ‘покойный’). Тут же сохранилось и другое начало воспоминаний:
‘Я познакомился с Ядринцевым в 1885 году в Минусинске, по переписке мы знали друг друга с 1883 года, и я был деятельным сотрудником ‘Восточного обозрения’. Газета эта, открывавшая Сибирь для большой публики, а отчасти и для самих сибиряков, сделала имя редактора известным в самых захолустных кругах’. Вкралась ошибка: Н. М. Ядринцев был в Минусинске в 1886 г.