Неверов А. С. Ташкент — город хлебный. Гуси-лебеди. Рассказы, повести, роман. / Вступ. ст. В. А. Чалмаева. М.: Правда, 1983
OCR Ловецкая Т.Ю.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Вечером прискакал чагадаевский поп Поликарп Вавилонов на паре породистых лошадей. Высокий, широкоплечий, с пыльными раздувающимися ноздрями, вошел он к попу Никанору, слегка прихрамывая на левую ногу, не отряхиваясь, двинулся из прихожей в столовую. Тонкий, сухопарый Никанор в ситцевой рубахе только что пришел со двора, вымазанный шерстью. Вскидывая бороденку, удивленно воскликнул:
— Ба-ба-ба! Какими путями?
— По делу, по делу! — строго сказал Поликарп. И по тому, как он говорил, и по тому, как тяжело выхаживал по столовой, переваливаясь на один бок, было видно, что случилось особенное.
— Недаром я сегодня сон видел! — говорил Никанор. — В гору лез.
Попадья из спальной ответила:
— Гора к горю…
Пока готовили самовар, пришел дьякон Осмигласов, толстый веселый кругляш, не успев поздороваться, начал шутить:
— Спал сейчас, слышу голос…
Шутка не вышла. Лицо у Никанора нахмурилось, жидковолосая голова низко склонилась. Поликарп многозначительно крякал, опираясь руками о стол:
— Гонение на духовных, — сказал Никанор, не поднимая головы. — Слушайте!
— Ну, так вот, — продолжал Поликарп. — В Мало-Березовом у священника Никопольского зарезали борова на двенадцать пудов, присвоили пару лошадей, стоящих семьдесят пять тысяч. У священника Длинноперова реквизировали девяносто пудов белотурки, на отца Воскресенского, в четвертом округе, наложили двадцать пять тысяч рублей контрибуции. У дьякона Верхоглядова съели банку сахарного варенья, а у отца Куроедова отобрали рессорный тарантас, купленный в Казани, полдюжины чайных ложек, из которых одна золотая, и матушкину шубу на козьем меху.
Поликарп читал нараспев. Дьякон, сидевший рядом, чувствовал себя утонувшим. Толстый, веселый, охотно танцующий на семейных вечерах, он вдруг отсырел, налился чем-то тяжелым. Заглядывая в развернутый Поликарпом листочек, неожиданно выпалил:
— Вы очевидец?
— Чему?
— Вот этим фактам.
— Лично я не очевидец, — с ударением сказал Поликарп. — Но сведения получены мной из достоверных источников. Вы не верите?
— Нет, почему же. Вполне естественно.
— Значит, вы сомневаетесь?
— Позвольте! — задвигался дьякон.
— Да, да, вы сомневаетесь. Вы склонны к тому, что все это я выдумал из головы. А знаете, кто там орудует?
Поликарп загнул мизинец у левой руки:
— Тришка… Епишка… Перекатная голь! Конечно, под руководством ораторов…
Молча сидевший Никанор поднялся, сложил на груди вздрагивающие руки, сползающие на живот, пронзительно крикнул:
— Мошенники!
Испугался, подозрительно взглянул на дьякона, начал кружить вдоль стола, задевая ногами за стулья.
— Странная вещь. Неужели они не считаются с православием?
— Дело не в этом… Бог с ним и с православием! — гудел Поликарп. — Дело в том, что не сегодня-завтра такая политика может ударить и нас. Мой совет — кой-что рассовать заблаговременно…
— Не рассуешь! Куда сунешь скотину? Это ведь не чайные ложки…
За двадцать лет священства в черноземном уезде Никанор успел превратиться в крупного степного хозяина. На просторном дворе у него отдувались племенные коровы. Брыкаясь, играли гладкие, словно вылизанные телята с задранными кверху хвостами, хрюкали свиньи, гоготали гуси. На конюшне, прикованный цепью за шею, весело ржал выездной жеребенок. Плотно жил Никанор. Поглощенный заботами, он даже не толстел, не страдал и поповской одышкой. Тонкий, сухопарый, беспокойно бегающий за рублем, одевался он нарочно в старье, чтобы не было подозренья, охотно показывал всем грязные, непромытые руки, сам чистил конюшню, убирал скотину и, если кто из знакомых говорил: ‘Куда вы копите, батюшка!’ — испуганно уверял:
— Да нет же, нет! Честное слово, нет. Не хватает…
Окна на ночь в дому у него закрывались ставнями на железных болтах, парадное запиралось двумя задвижками, продетыми в толстые скобы, дверь в прихожей — двумя крючками. Спальня, где стояли сундуки, пропахшие нафталином, запиралась особо: крючком и задвижкой. Раньше было проще. Но когда сдохла цепная собака — черный крутолобый кобель, а в степных приходах появились большевики, не признающие духовного звания, жизнь перевернулась вверх дном. Больше всего удивила собака. Пес был здоровый, лаял громко на целую улицу и вдруг околел…
‘Отравили! — подумал Никанор. — Значит, и здесь есть люди, которым собака мешала… Значит, нужно к чему-то готовиться…’
Церковный колокол, выбивающий часы по ночам, напоминал о-поджогах, об огненных языках, вылизывающих купеческие хутора на степи. Поднимаясь с постели, Никанор зажигал белый восковой огарок, принесенный из церкви, пристально смотрел на вздрагивающий огонек и сидел, подобрав ноги, пораженный, сгорбленный, с упавшими по вискам волосами.
— Ты что? — спрашивала попадья.
— Шумит где-то!.. Шумит,
2
Поликарп пробыл недолго. Перепугал, расстроил и в десять часов собрался уезжать. Ночь была темная. За селом в степи резалась молния, слышались удары отдаленного грома. Из черного степного провала, поглотившего месяц, надвигалось лохматое, страшное, ревущее скрытой, разинутой пастью. В палисаднике тревожно шумели деревья, заглядывая верхушками в окна.
— Остался бы! Куда поедешь? — сказал Никанор.
— Не могу… Ехать надо…
— А если нападут на тебя?
Поликарп пожал плечами.
— Что же делать? Одно из двух…
В высоко подоткнутом полукафтане, подпоясанный кушаком, он походил скорее на степного барышника, чем на священника. Вся его крупная, размашистая фигура, налитая здоровьем, была не на месте в поповской одежде, требовала кучерской малиновой рубахи, бубенцов, погремушек… Рыскать бы ему по ярмаркам, по базарам, шататься по конным рядам с кнутовищем за поясом, хлопать по рукам, покупать, продавать, выменивать, а жизнь надела на него поповскую рясу, заставила служить панихиды. В прихожей он опять говорил, щурясь на лампу, которой ему показывали дорогу:
— Ну так вот!.. Если есть золото — рассуйте.
— Ну, золото… Какое там золото! — стонал Никанор. — Доходы маленькие, предметы дорожают с каждым днем. Нитки… Паршивая штука — и к ним не приступишься…
— Нитки наплевать. Вообще положение неважное. Придется бежать в Австралию… Серьезно! Разве будешь терпеть?
— Характер у вас веселый, — улыбался дьякон. — С вашим характером можно… А я вот всю ночь не усну. Так и буду кататься с боку на бок. Мнительный!
Невыпряженная пара Поликарповых лошадей под сараем, всхрапывая, раздувала ноздрями, дергала тарантас. Никаноров жеребенок на конюшне постукивал цепью. Слышно было в темноте, как он грыз колоду, хлопая копытом, сердце у Никанора наливалось мучительной болью.
Вышел он с фонарем, выставленным впереди. Неожиданно хвативший ветер сшиб его с крыльца, сорвал мелко посаженную шляпу с головы, распахнул полы подрясника, захлопал ими словно крыльями. Огонь в фонаре погас. Пока отыскивал шляпу, Поликарп сидел в тарантасе, крепко натягивая вожжи. Дьякон, отворявший ворота, испуганно шарахнулся в сторону от пляшущих лошадей. Пристяжная метнулась вперед, щелкая кованым задом, под колесами хрустнула невытащенная подворотня, — и через минуту тарантас с Поликарпом гремел за околицей.
— Ну и лошади! — жаловался дьякон, щупая зашибленное колено. — Как змеи!..
Никанор в темноте, разглядывая переломанную подворотню, сердито ворчал:
— Что уж вы, право… словно нарочно… Надо бы вытащить…
Ему хотелось поскорее уйти, остаться наедине, чтобы уложить расстроенные мысли, а дьякон удерживал разговорами.
— Обидят. Насилие могут учинить…
— Какое насилие?
— Известно, какое… Над женщинами…
— Неужто и на это способны?
— Нынче на все способны. Бога нет, царя нет. Одна матушка свобода.
Дьякон от досады плюнул:
— Англию хотим догнать!
— Ну, ладно. Идите!
— Знаете что?
— Нет, нет… Идите. После поговорим-… А зря пока не распространяйтесь… Будто ничего не знаем…
Никанор взял дьякона за плечо, легонько повернул, сдержанно выталкивая со двора…
— Идите. Будто ничего не знаем.
Попадья в дому плакала. Никанор присел на стул, начал покачиваться. В палисаднике шумели деревья, на чердаке царапались кошки, а он, согнутый горем, сердито долбил, стискивая в кулаке оттопыренную бороденку.
— Революция!.. Тошно было жить, как люди живут… За свободой полезли, идиоты…
Хотел еще кого-то злобно выругать, но вспомнил, что окна в дому не закрыты, оробел, заторопился, быстро метнулся на улицу. На пороге вдруг остановился. Надел одну калошу, другую — забыл. Стал искать шляпу, которая сидела на голове. Повертелся, потыкался из стороны в сторону, громко крикнул:
— Где же шляпа-то?
3
На площади, около церковной ограды, бродили лошади. Поближе к дороге слабо белели заночевавшие гуси маленькой сонно разговаривающей кучкой. На колокольне сдержанно гудела колокольная медь под ударами ветра. Против Никанорова палисадника в полосе света, падающего из школьных окошек, кружили какие-то люди. Слышалось два голоса. Один говорил громко, раздраженно:
Когда разговаривающие вошли в школу, быстро перескочил он через дорогу. Озираясь, прижимая левой рукой стукающее сердце, остановился под школьным окошком. На полу лежали мужики, упершись бородами в половицы. За двумя столами сидела заливановская ‘шантрапа’. В стороне, на скамеечке, — учительница Марья Кондратьевна, рядом с ней — Лелечка, Никанорова дочь. Вошел учитель Петунников, опираясь на клюшку, вслед за ним еще трое: Синьков, молодой парень Илюшка в зеленом плаще нараспашку и крепкий, невысокого роста Федякин, с бритым, щетинистым подбородком. Петунников развернул красное полотнище, вынутое из-под мышки, Синьков, улыбаясь, причмокнул:
Поднявшиеся с полу зашумели, задвигались. Никанор увидел среди них племянника Сергея с папиросой в зубах. Он встал в дьяконовскую позу, высоко подняв правую руку, весело загремел молодым семинарским баском:
— Товарищи! Внимание…
Федякин продолжал:
— По-мирному да по-божески у нас ничего не выйдет. Сытые нашему богу не молятся. Нам нужен каравай, они бросят кусочек. Мы будем брать, они не будут давать… Борьба будет, товарищи. На чудеса не надейтесь…
Мужики ударили сразу в несколько голосов, Федякин выкладывал:
— Все мы были на войне. Пришли домой — пусто. Хлеба нет, жрать нечего, а люди карман набивали, деньгой подавились… Закон это?
Марья Кондратьевна хотела сказать Федякину, что он стоит на верном пути, но плеснувшие голоса вытеснили ее, потопили, и стояла она перед Федякиным молча, нервно покусывая губы. Федякин кричал, повышая голос:
— Такого закона нет! А если у кого остался такой закон, мы должны уничтожить его.
Щуплый Серафим с рыжей, нерасчесанной бороденкой, дергал за рукав Ваську Кочета:
— Вась! Нет, ты слушай… Постой. Ты думаешь, я не понимаю? Не-эт, голова, я все понимаю… Дайка мне тыщу, увидишь, какой я Серафим. Чудо сделаю!
Сеньков размахивал фуражкой.
— Шкуру сдерем, истинный господь.
Никанор стоял пораженный. Хотел войти в школу, чтобы увести ‘ребятишек’ домой, но в это время кто-то стукнул его по плечу:
— Чего глядишь?
Вздрогнул он, присел, а через минуту испуганно скакал к своему палисаднику, путаясь в длинной одежде. Домой вернулся бледный, с дрожащими губами.
— Детки-то наши!..
— Где? — встревожилась попадья.
— В хорошей компании. Меня чуть не ударили,
— Тебя?
— Ну да. Стою, а он замахнулся…
— Кто?
— Да разве я знаю кто!.. Мужик какой-то… Высокий.
Никанор от волнения путался, нервно выкрикивал. То вбегал в кабинет, прижимая виски, то в спальную. Все смешалось в клубок: большевики, лошади, золото, свиньи, коровы, дети. До сих пор смотрел на них как на ребятишек, не ушедших из-под отцовской руки, а они ушли, не советуясь, сидят с мужиками, хоронятся. Когда накружился, сел на сундук, держа в, руках связку ключей. Грянул гром. Точно раскололось все небо, затрещало, запрыгало, ухнуло, с грохотом посыпалось вниз, звеня задрожавшими стеклами. Щелкнул винтовочный выстрел на улице. Завыли собаки, тревожно рявкнула корова на ближнем дворе. Никанор перекрестился. Посмотрел на жену, жена посмотрела на него. Зацепив друг друга присмиревшими глазами, несколько минут просидели они неподвижно. В спальной перед иконой горела лампадка, двигая маленькой тенью, уползающей в потолок. Никанор плотно занавесил окно одеялом, запер дверь, осторожно щелкнул нутряным замком у сундука, поморщился.
— Кто звенит!
Оглянулся, прислушался. Так же осторожно приподнял тяжелую сундучную крышку, покрытую старой дерюжкой, и, вбирая ноздрями гнилой, закупоренный воздух, пропитанный нафталином, встал перед сундуком на колени, как перед распятьем в пасхальную ночь…
4
Сергей с Валерией возвращались поздно. Над рекой поднимался туман. Грозовые тучи разошлись, небо очистилось. Медленно катился урезанный месяц, ныряя в разорванных облаках. Тонкий шпиль старинной церкви, построенной во времена крепостничества, поднимался над деревьями в ограде, как белая восковая свеча, поставленная за грехи умерших господ. В свежем воздухе стояла предутренняя тишина. Ржал жеребенок на выгоне, гавкала собачонка. Кто-то неслышно прошел переулком. Где-то послышался свист. Уходящий по улице Серафим громко рассказывал:
— Человек я, ладно, затертый, вот што… А дай мне попробовай тыщу — увидишь…
Еще дальше слышался голос Синькова:
— Всю небушку закроем, истинный господь. Как хлынем целой тучей, так и закроем… Грязь сделаем!
Валерия мечтательно смотрела в высоко поднявшееся небо.
— Говорят, церквей совсем не будет, Сережа. Правда?
— Правда.
— А чего же будет?
— Чего-нибудь.
— Ну, все-таки?..
Сергей взглянул на шагавшую рядом сестренку, повязанную белым платочком, насмешливо процедил:
— Фантазируешь ты!
— Я часто думаю об этом… Закрою глаза, гляжу…
— Куда?
— В будущее… И знаешь, что мне представляется? Громадный-громадный дворец…
— На дворце — каланча, — перебил Сергей.
— Нет, ты только не смейся, Сережа. Рядом с дворцом — церквушка… Маленькая-маленькая, похожая на старуху, повязанную белым платочком.
— Выдумщица, — улыбнулся Сергей.
Валерия остановилась.
— Слушай, Сережа, я иногда делаюсь религиозной, иногда ни во что не верю. Почему это?
Сергей посмотрел на маленькое облачко, плывущее над колокольней, сказал:
— Религия — предрассудки…
— Правда?
— Как дважды два. Когда я смотрю на дядю Никанора, с поднятыми руками стоящего у престола, я вспоминаю пещерного дикаря. Он тоже некогда стоял с поднятыми руками, только не в светлом облаченье с двумя крестами на спине, а голый, волосатый, с длинными когтями… Да и вообще, знаешь ли, Лелька, — смешно! Пора поумнее выдумать. Ты вот гимназию кончила, а ума в тебе — с воробьиный коготь… Строишь какие-то башни. Со стороны это хорошо подойти поближе — пыль воздушная.
В голосе у Сергея послышалось молодое, искреннее…
— Ты только подумай, когда мы живем… Только представь! Ведь теперь революция. Вся земля волчком вертится, треснуть хочет…
Валерия подняла на Сергея широко раскрытые глаза, налитые светлой печалью, вздохнула.
— Какой ты умный, Сережа!
— Лет через двадцать еще умнее буду.
— Я вот до сих пор не имею никаких убеждений, в программах совсем не разбираюсь… Иногда будто понимаю, иногда совершенно ничего не понимаю… Станет говорить Марья Кондратьевна — ей верю, станет говорить Федякин — и ему верю. А ведь он — большевик, Сережа.
— Я тоже большевик!
— Ты?
Сергей схватил Валерию за руки:
— Вставай, проклятьем заклейменный!..
— Сережка, сумасшедший, всю улицу переполошишь…
— Хочешь, дьякона разбужу в окошко? Эх, и трус!
— Идем домой.
— Попадет нам дома. Тебе больше всех…
— За что?
— За то, что поповская дочь… Не ходи по ночам…
Валерия улыбнулась.
На крыльце они долго стучались.
— Не пустит! — говорил Сергей. — Стучи ты еще. У меня кулаки больно.
Валерия становилась спиной, ударяя каблуками в дверь, Сергей легонько подпевал:
— Е-ще ра-зи-к, е-ще раз…
Никанор слышал беспорядочные стуки, знал, что пришли полуночники, но решил не отпирать. А когда Сергей застучал кулаком по наличнику, тревожа всю улицу, вышел с зажженным огарком в руке.
— Кто тут?
— Мы, папа: я и Сережа…
— Бесстыдники!
Хотел объясниться сейчас же, а пока запирал коридорные двери, возился в прихожей с крючками, Сергей успел притвориться. Лежал он на диване в столовой, вытянув длинные, неразутые ноги, громко похрапывал. Никанор постоял над ним, поморщился, наводя ему свет на глаза, остановился около комнаты Валерии. Валерия по-ребячьи сидела на кровати, обхватив руками голову, легонько раскачивалась. Потом легла щекой на подушку, увидела Марью Кондратьевну, Петунникова на клюшке, красное полотнище, которым покрыл ее подошедший Федякин, и, отделившись от постели, радостно поплыла из душной комнаты в яркий безграничный простор. Во всем, что пугало, тревожило Никанора, не видела она ни страшного, ни пугающего. Революция для нее была не борьба, не битва, обагренная кровью виноватых и правых, и, подхваченная волнами радости, Валерия плыла на них со светлыми улыбающимися глазами, не имея ни врагов, ни противников. Остальное пока в стороне…
Долго стоял Никанор молча, глядя, как тает огарок в руке, нерешительно постучал в перегородку:
— Леля, мне нужно поговорить с тобой.
Валерия не ответила.
— Ты где была?
В дому стояла звенящая тишина. Маятник часов говорил из столовой:
— Та-так!.. Так-так!..
Валерия спала.
5
Дьякон проснулся рано. В маленьких окнах под занавесками было темно. На дворе пели два петуха знакомыми голосами, в сенях жалобно мяукала кошка. Рядом на кровати лежала дьяконица. Дьякон прилег было на грудь к ней, но тут же усовестился, быстро отвернулся, начал скоблить волосатые икры, заворотив исподники. Поплевал на руки, закурил, посидел, стал одеваться. Тоска. Надел чулок наизнанку — испугался: дурная примета! Кошка в сенях мяукала жалобно-жалобно. Дьякон не вытерпел, прыгнул с кровати в чем был, ласково позвал в отворенную дверь:
— Кыс-кыс-кыс!
Когда кошка переступила через порог, поддел ее ногой под жабры.
— Сволочь!
Дьяконица открыла глаза.
— Спи, Вася, рано. Куда собрался?
— Закудакала! Сколько раз я говорил тебе, чтобы ты не спрашивала — куда…
Вышел на двор, осмотрелся. На жердочке около петуха сидели куры с закрытыми глазами. Выскочил поросенок с соломой в щетине, начал тыкаться в ноги перепачканным носом. Посмотрел дьякон на корову с поросенком, пересчитал сидевших на жердочке кур, вздохнув:
— Эх, люди! Ничего не жалеют…
На улице встретился Серафим в солдатской шапчонке с распущенными наушниками, нацелился в дьякона веселыми, играющими глазами:
— Скоро будем орудовать, отец дьякон, дырочку вертеть…
— Какую дырочку?
— Хлеб отбирать у богатых.
— Самовольно?
— Во-во!.. По новому закону…
В глазах у дьякона зарябило, голова разболелась. Обошел он два раза вокруг амбарушки, в которой хранилась собранная по селу пшеница, потрогал замок на двери: ‘Плохой!’ Тут же прорезалась другая мысль: ‘Все равно отберут… Не спасешь’.
За амбарушкой лежал огород, за огородом — кладбище с почерневшими крестами. Дьякон шагнул на кладбище. С полдороги вернулся, тоскливо взглянул на медленно разгоравшийся восток. За селом по косогору шла криволученская дорога, четко обозначенная двумя колеями. Вверх по косогору развертывался кусок яровины, по ней ломаной линией бежали телеграфные столбы. Налево, сливаясь с горизонтом, широко махнуло дальнее поле с кудрявыми шапками деревьев, рассыпанных по долине. Вниз по косогору быстро съезжала телега, запряженная парой. Самое страшное, рассказанное Поликарпом, должно было прийти по этой дороге из нищенских ущемленных деревень, стиснутых богатыми селами. Дьякон стоял омраченный. Мысленно на него надвигались отобранные лошади, жалобно ревели реквизированные коровы, со всех сторон скакала голытьба с перекинутыми ружьями. В ушах звонили сотни колоколов и маленьких колокольчиков. Стало грустно и страшно.
— К кому прислониться?
Раньше дьякон прислонялся к зажиточным, теперь — опасно. Если пойти с бедняками, кабы хуже не было… И не пойти — кабы хуже не было… Главное, неизвестно чем кончится…
На крылечке сидел псаломщик, Иван Матвеич, дьякон обрадовался:
— Слышали? Гонение на духовных… У священника Никопольского зарезали борова на двенадцать пудов… Сюда идут… Людей убивают…
Дьякон сыпал частушкой, перескакивая с одного на другое, кое-что прибавлял, перекрашивал, но на псаломщика не подействовало.
— Значит, до попов доходит?
— А мы? Разве не из одной чашки едим?
— Ну, что же, пусть и мы… За дело…
— Это вы зря…
— По-моему, не зря… Смоковницы мы!..
Дьякон отодвинулся, поправил на голове черную соломенную шляпу, под которой стало вдруг жарко, снял ее, словно веером помахал перед лицом.
— Это ко всем не относится. Разные люди-то!..
— Вот именно ко всем… Все одинаковы мы…
Вышла псаломщица Настасья Марковна с засученными рукавами, послушала.
— Нам бояться нечего. Мы не буржуи какие.
— А я — буржуй! — прищурился дьякон.
— Потолще нас.
— Дело не в буржуях, — сказал Иван Матвеич. — Дело в политике. Дьякон гнет направо, жизнь ворочает налево, в этом и разница вся.
Дьякон сконфузился. Размахивая шляпой, потащился к себе, но, не дойдя до крылечка, неожиданно вернулся назад.
— Значит, вы сочувствуете им?
— Я всем сочувствую, кто стоит за бедных, — крикнул Иван Матвеич.
— Да вы знаете, кто там?
— Знаю!.. Пролетарии всех стран…
Долго дьякон смотрел на псаломщика в большом недоумении.
— Постойте-ка. Вы какой партии? Ведь вы большевик.
— Я вот какой партии, — сказал Иван Матвеич, загибая пальцы на левой руке. — Чтобы не было утесненья на земле — раз. Чтобы жилось каждому хорошо — два.
— Ну да — большевик!
Опять дьякон долго смотрел на Ивана Матвеича, будто увидел впервые его, потом сурово нахмурился.
— Вам придется уйти из псаломщиков, потому что вы явный большевик, а большевики не признают религии… У них другая философия… Немецкая.
— Ну, что же! Немцы тоже хорошие люди.
— А если вас в татарскую потащут?
— Куда угодно пойду.
Был Иван Матвеич старик пятидесяти лет, высокий, сутулый, с монгольской бородкой, украшенной проседью. В молодости служил церковноприходским учителем, под старость ушел в псаломщики. Пьяненький воспламенялся, кипел, топал ногами на обидчиков-попов:
— Аспиды! Живого человека едите…
Трезвый шел извиняться. Осторожно сморкался в клетчатый платочек, пахнущий мылом, ласково улыбался черными сконфуженными глазами. Шесть лет усиленно готовился он на дьякона. Три раза ходил на экзамен в епархию, напевая дорогой псалмы и стихиры, три раза возвращался отвергнутым, принося домой впалые почерневшие щеки. А когда наставники выгнали из духовного училища сына Владимира за малые успехи, ходил к благочинному с низким поклоном искать правосудия. Благочинный в золотых очках встретил на кухне, не понял, не выслушал, сделал замечание:
— Слухи про вас нехорошие — со священниками вы будто не ладите. Правда?
— Правда! — сознался Иван Матвеич.
— Почему не ладите?
— Обидчики они, отец благочинный, истины в них нет.
Благочинный снял золотые очки, посмотрел на Ивана Матвеича повнимательнее.
— Это вы Воздвиженский?
— Я.
Повернулся благочинный, пошел. Иван Матвеич вдруг переполнился, перегородил дорогу. Не узнавая своего изменившегося голоса, крикнул в испуганное лицо:
— Фарисей!
Дома сказал жене:
— Мошенники все: и попы и епископы.
Настасья Марковна заплакала, но старик насмешливо сказал в утешение ей:
— Побереги слезы, годятся репу полить.
Представил он свою жизнь, прошедшую в покорном молчанье, и захотелось ему порвать многолетнюю паутину, сотканную нуждой, лицемерием и слабостью, захотелось прожить недожитое время уже не на клиросе и не с дьяконской лентой в руке…
6
За утренним чаем Никанор обиженно говорил, постукивая ложкой по блюдцу:
— Я не позволю вам больше шататься. Будет! Я перегорожу эту дорожку. Скажите, пожалуйста, они повадились бог знает куда, подружились бог знает с кем. Да что это — шутки?
Сергей незаметно бросил хлебным мякишем, скатанным маленькой пулькой, попал Валерии в глаз. Валерия сморщилась, закрылась, точно плакала. Никанор торжествующе продолжал:
— Друзей завели. Они ведь свои, а вы чужие. Случись несчастье какое, на вас все и опрокинутся.
— Какое несчастье? — спросила Валерия.
— А ты не знаешь — какое? На каждом шагу одни только гадости.