Гумилев и ‘Цех поэтов’, Ходасевич Владислав Фелицианович, Год: 1933

Время на прочтение: 8 минут(ы)

Владислав Ходасевич

ИЗБРАННАЯ ПРОЗА В ДВУХ ТОМАХ

ТОМ ПЕРВЫЙ

Под общей редакцией ИОСИФА БРОДСКОГО

СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК
НЬЮ-ЙОРК
1982

ГУМИЛЕВ И ‘ЦЕХ ПОЭТОВ’

Кажется в 1911 г. (не ручаюсь за точность) возникло в Петербурге поэтическое объединение, получившее прозвище ‘Цех Поэтов’. Было оно в литературном смысле беспартийно. Просто собирались, читали стихи, судили о стихах несколько более специально, нежели это было возможно делать в печати. Посетителями этого первоначального ‘Цеха’ были: Блок, Сергей Городецкий, Георгий Чулков, Юрий Верховский, Н. Клюев, Гумилев, Алексей Толстой, тогда еще не перешедший окончательно на прозу. Были и совсем молодые, начинающие поэты: О. Мандельштам, Нарбут, Георгий Иванов и жена Гумилева — Анна Ахматова.
Постепенно внутри ‘Цеха’ стала обособляться группа, в которой главенствовали Сергей Городецкий и Гумилев. Она старалась образовать новое ‘направление’, долженствующее прийти на смену отживающему свой век символизму. Оно назвало себя акмеизмом или адамизмом. Его главным лозунгом была борьба с мистицизмом и ‘туманностью’ символизма. В ‘Цехе’ наметился раскол. Поэты, не склонные к акмеизму, отпали, и ‘Цех’ сделался, в сущности, кружком акмеистов, которые провозгласили Гумилева и Городецкого своими вождями и мастерами. Кроме этих двоих, ядро акмеизма и ‘Цеха’ составили: Анна Ахматова, Мандельштам, Нарбут, Кузьмина-Караваева.
Победить символизм новой группе не удалось. Ее идеи оказались недостаточно сильны и отчетливы, чтобы действительно создать новое литературное направление. Это не помешало, однако ж, некоторым членам ‘Цеха’ вырасти в крупных или хотя бы заметных поэтов. Такова, прежде всего, Анна Ахматова, затем — О. Мандельштам. Сам Гумилев окреп и сложился именно в эпоху акмеизма. Зато для Сергея Городецкого акмеизм ознаменовал начало конца. После провозглашения новой школы он выпустил три книги: сперва ‘Иву’, просто нудную и бездарную, потом монархический ‘Четырнадцатый год’, а затем, уже при большевиках, коммунистический ‘Молот и серп’. Нарбут, кажется, вовсе перестал писать стихи, Кузьмина-Караваева перешла на прозу.
В эпоху войны и военного коммунизма акмеизм кончился. В сущности, он держался на личной дружбе участников. Война и политика нарушили эту связь. К концу 1920 г., когда перебрался я из Москвы в Петербург, об акмеизме давно уже не было речи. Ахматова о нем словно забыла. Мандельштам тоже. Нарбута, Кузьминой-Караваевой и Городецкого не было в Петербурге.
Я был болен до начала 1921 г. и почти никого не видел. Однажды, еще не вполне оправившись от болезни, спустился я в столовую ‘Дома Искусств’ и встретил там Гумилева. Он сказал мне:
— Я решил воскресить ‘Цех Поэтов’.
— Ну что же, в добрый час.
— Сегодня у нас уже второе собрание.
И Гумилев, в слегка торжественных выражениях, тут же меня кооптировал в члены ‘Цеха’.
— Я это делаю на правах самодержавного синдика,— сказал он.
Мне оставалось благодарить. При этом, однако же, я поставил Гумилеву на вид, что могу вступить в объединение только в том случае, если оно действительно ‘цеховое’, то есть в литературном отношении беспартийное и отнюдь не клонится к воскрешению акмеизма. Словом — если возобновляется первый ‘Цех’, а не второй. Гумилев заверил меня, что это именно так.
Собрание должно было состояться через час. Перед тем, как идти туда, я зашел к О.Мандельштаму, жившему со мной в одном коридоре, и спросил его, почему он мне до сих пор ничего не сказал о возобновлении ‘Цеха’. Мандельштам засмеялся.
— Да потому, что и нет никакого ‘Цеха’. Блок, Сологуб и Ахматова отказались вступить. Всё придумали гумилята (так назывались в Петербурге начинающие или незначительные поэты, вращавшиеся в орбите Гумилева) — а Гумилеву только бы председательствовать. Он же любит играть в солдатики.
И Мандельштам стал надо мною смеяться, что я ‘попался’.
— Да сами-то вы что же делаете в таком ‘Цехе’? — спросил я, признаться, не без досады.
Мандельштам сделал очень серьезное лицо:
— Я пью чай с конфетами.
В собрании, кроме Гумилева и Мандельштама, застал я еще пять человек. Читались и обсуждались новые стихи. Разговор был сух и холодноват, но велся в очень доброжелательном тоне. Гумилев в этом отношении подавал пример. Председательствовал он с очевидным удовольствием, но держался безукоризненно.
От всего собрания осталось у меня двойное чувство. Хорошо, конечно, что поэты собираются и читают стихи, но от чисто формального подхода к стихам мне было не по себе. К тому же и самый формализм ‘Цеха’ был слишком поверхностен, ненаучен. Не видя, таким образом, в ‘Цехе’ ничего полезного, я не мог, однако же, видеть в нем и вреда. Решил держаться пассивно.
На следующем собрании произошло событие, само по себе мелкое, но для меня неприятное. В тот вечер происходило вступление нового члена, молодого стихотворца Сергея Нельдихена. Неофит прочитал стихи свои. В сущности, это были скорее стихотворения в прозе — лиро-эпические отрывки разительного содержания. Написанные языком улицы, впрочем — довольно кудрявым, вполне удобопонятные, отнюдь не какие-нибудь ‘заумные’, стихи Нельдихена были по-своему восхитительны той изумительной глупостью, которая в них разливалась от первой строки до последней. Тот ‘я’, от имени которого шел рассказ, являл собою образчик отборного и законченного дурака.
Притом дурака счастливого, торжествующего и беспредельно самодовольного. И все это подносилось не в шутку, а вполне серьезно. Нельдихен читал:
Женщины, двухсполовинойаршинные куклы,
Хохочущие, бугристотелые,
Мягкогубые, прозрачноглазые, каштановолосые,
Носящие всевозможные распашонки и матовые
висюльки-серьги,
Любящие мои альтоголосые проповеди и плохие
хозяйки —
О, как волнуют меня такие женщины!
По улицам всюду ходят пары,
У всех есть жены и любовницы,
А у меня нет подходящих,
Я совсем не какой-нибудь урод,
Когда я полнею, я даже бываю лицом похож
на Байрона…
И прочее — в том же роде. Слушатели улыбались. Они не покатывались со смеху только потому, что успели нахохотаться раньше: лирические излияния Нельдихена уже были в славе. Их знали наизусть. Авторское чтение в ‘Цехе’ было всего лишь обрядом, одной из формальностей, до которых Гумилев был охотник.
После чтения Гумилев произнес приветственное слово. Он очень серьезным тоном отметил, что глупость доныне была в загоне, поэты ею гнушались, никто не хотел слыть глупым. Это несправедливо: пора и глупости иметь голос в хоре литературы. Глупость — такое же естественное свойство, как ум, ее можно развивать, культивировать. Припомнив два стиха Бальмонта:
Но мерзок сердцу облик идиота,
И глупости я не могу понять,—
Гумилев назвал их жестокими и несправедливыми. Наконец, он приветствовал в лице Нельдихена вступление очевидной глупости в ‘Цех Поэтов’.
После заседания я спросил Гумилева, зачем он кружит голову несчастному Нельдихену, и зачем вообще Нельдихен нужен. К моему удивлению, Гумилев ответил, что отнюдь не шутил, а говорил вполне искренно. Он прибавил:
— Не мое дело разбирать, кто из поэтов что думает. Я только сужу, как они излагают свои мысли или свои глупости. Сам бы я не хотел быть глупым, но я не вправе требовать ума от Нельдихена. Свою естественную глупость он выражет с таким умением, какое не дается и многим умным. А ведь поэзия — это и есть умение. Следовательно, Нельдихен — поэт, и я обязан принять его в ‘Цех Поэтов’.
Пробовал я уверять его, что для человека, созданного по образу и подобию Божию, глупость есть не естественное, а противоестественное состояние,— Гумилев стоял на своем. Указывал я и на учительный смысл всей русской литературы, на глубокую мудрость русских поэтов, на серьезность, как на традицию русской словесности,— Гумилев был непреклонен. Когда, несколько времени спустя, должен был состояться публичный вечер ‘Цеха’ с участием Нельдихена, я послал Гумилеву письмо о своем выходе из ‘Цеха’. Должен сказать, однако, что сделал это вовсе не из-за одного только Нельдихена. Буду даже вполне откровенен: покинуть ‘Цех’ была у меня причина гораздо более веская.
Еще до моего приезда в Петербург там образовалось отделение Всероссийского Союза Поэтов, которого правление находилось в Москве. Это правление, состоявшее из разного футуристического и чекистского сброда, возглавлялось, если не ошибаюсь, самим Луначарским. В отличие от московского центра, петербургское отделение носило вполне добропорядочный, ‘чистый’ характер. Не помню, из кого состояло его правление, председателем же был Блок. Только что гумилевский ‘Цех’ начал действовать, в нем начались какие-то глухие разговоры о том, что ‘блоковское’ правление Союза надо свергнуть и заменить ‘гумилевским’. Надобность эта была для меня неясна, но я вообще был еще не в курсе петербургских дел, да и не особенно ими интересовался. И вот однажды ночью, часа в два, пришел ко мне Мандельштам и сообщил, что блоковское правление Союза только что свергнуто и заменено другим, в которое вошли исключительно члены ‘Цеха’ — в том числе я. Председателем избран Гумилев. Переворот совершился как-то странно — повестки были разосланы чуть ли не за час до собрания, и далеко не все их получили. Все это чрезвычайно мне не понравилось, и я сказал Мандельштаму, что не хочу быть в правлении, столь ‘революционно’ составившемся, и что напрасно меня выбирали, меня не спросив. Мандельштам и на сей раз проявил много веселости. Однако он уговорил меня ‘не поднимать истории’, не обижать Гумилева и из правления официально не выходить. Порешили на том, что я формально останусь в правлении, но фактически в его заседания ходить не буду.
Вслед за тем стало для меня ясно, кому и зачем нужно было устранить Блока с его правлением. По тем временам деньги цены не имели. Нужны были связи и бумаги с печатями. Союз был учреждением официальным. У него была красная печать. Он мог выдавать командировки, ордера на железнодорожные билеты (которые ‘частным лицам’ не продавались вовсе), всевозможные удостоверения и т.д. Таким образом, члены правления Союза могли обделывать разные более или менее ‘мешочнические’ дела и помогать другим в таких же предприятиях, беря за то известную мзду — хотя бы борзыми щенками. Самому Гумилеву все это, разумеется, было не нужно и чуждо. Но двум или трем предприимчивым молодым людям из ‘Цеха’ очутиться членами правления Союза было весьма желательно. Пользуясь честолюбием Гумилева, они сделали его председателем Союза, чтобы занять при нем места секретарей — и таким образом за его спиной обделывать свои дела. Но главная их затея не в том заключалась. Они знали, что в Москве при Союзе имеется кофейня, отлично торгующая, и захотели устроить такую же в Петербурге. По тем временам получить разрешение на открытие частного ресторанного предприятия было невозможно. Но устроить ресторан при Союзе было нетрудно. И вот, к весне при Союзе образовался ‘Дом Поэтов’, в котором поэтическими выступлениями прикрывалась деятельность ресторанная. Правда, к этому времени начался уже нэп, но кофеен в Петербурге еще не было, и вечера ‘Дома Поэтов’ усердно стали посещаться публикой, ищущей вечернего пристанища с пирожными и стаканом чая. Устроители отлично зарабатывали. Гумилев простодушно верил, что возглавляет учреждение литературное. Я с самого начала объявил, что нога моя в ‘Доме Поэтов’ не будет, и предположенным вечером с участием Нельдихена воспользовался для того, чтобы заявить о своем уходе из ‘Цеха’, тем самым отмежеваться и от ‘Дома Поэтов’.
Мое письмо, кажется, сперва несколько обидело Гумилева, но затем наши добрые отношения восстановились сами собой. Он был человек с открытым сердцем. Он понял, что, выходя из ‘Цеха’, я не проявляю никакого недоброжелательства к нему лично. Что же до Союза и ‘Дома Поэтов’, то мы этой темы никогда не касались. Случилось даже так, что после моего ухода из ‘Цеха’ мы стали видеться чаще и беседовать непринужденнее.
Однажды отказавшись участвовать в делах союзного правления, я в этом решении остался тверд до конца, если не считать одного дела,— но то была уже ликвидация Союза. Когда Гумилев был убит, меня в Петербурге не было. Приехал я месяца через полтора, и одновременно со мной явился из Москвы какой-то тип, объявивший, что ему московским Союзом Поэтов поручено ревизовать дела петербургского отделения: в частности — выяснить вопрос о панихиде, которая была отслужена по Гумилеву в Казанском соборе. История эта грозила большими неприятностями. Один из членов ‘Цеха’, не имевший никакого отношения к ‘коммерческой’ деятельности других членов, но как раз всего более повинный в устройстве панихиды, пришел ко мне советоваться. Зная хорошо большевиков, я придумал выход. Вызвав к себе ‘ревизора’, я объявил ему, что завтра еду в Москву и там отчитаюсь перед самим Наркомпросом. ‘Ревизор’, разумеется, не посмел требовать от меня доклада, предназначенного самому высшему начальству. Я же поехал в Москву, провел там недели две по личным своим делам, а затем вернулся в Петербург и созвал общее собрание Союза. На этом собрании я заявил, что был в Москве, посетил главное правление Союза и убедился в том, что это не правление Союза Поэтов, а ночной притон с тайной продажею спирта и кокаина (это была правда). Затем я предложил членам Союза резолюцию следующего содержания:
‘Решительно осуждая устройство предприятий ресторанного типа под флагом литературы, мы, нижеподписавшиеся, заявляем о своем выходе из числа членов как Всероссийского Союза Поэтов, так и его петербургского отделения’.
Эта резолюция, конечно, весьма не понравилась устроителям ‘Дома Поэтов’, ибо была столько же направлена против них, как и против московского центра. Однако она была принята единогласно всеми присутствующими, а затем подписана и всеми остальными членами Союза, не присутствовавшими на заседании. Таким образом, петербургское отделение перестало существовать, и возможность ревизовать его деятельность была заправилами московского Союза утрачена. Их цель заключалась в том, чтобы выслужиться перед большевиками, разоблачив петербургскую крамолу. После нашей резолюции, разоблачившей их кабацкое предприятие, они предпочли не доводить дела до начальства, и хотя могли потребовать отчета от бывшего правления о его бывшей деятельности,— предпочли смолчать. На это я и рассчитывал.
Ликвидация петербургского Союза не означала, однако же, ликвидации ‘Дома Поэтов’. К этому времени он уже получил возможность существовать независимо от какого бы то ни было учреждения, как всякий другой ресторан,— и, действительно, его бытие продолжалось еще несколько месяцев, пока не закончилось грязной историей, о которой не стоит распространяться. Она носила уже гораздо более частный характер.
1933 г.

КОММЕНТАРИИ

Впервые в Сегодня, 29 авг. 1926. Перепечатано в несколько измененном виде в Возрождении, 1933, No 3012 (31 авг.), под названием ‘Из петербургских воспоминаний’. Наш текст следует последней версии.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека