Гугеноты, Людовик XIV, Жан Кавалье, Эжен Сю и его роман[*]
[*] — Публикуется в сокращении. Ред.
В своем романе Эжен Сю осветил одну историческую минуту, практически почти один 1704 год. Мы постараемся бросить свет на соседние эпохи, в особенности же на происхождение и развитие французского протестантизма. Кроме того, мы считаем необходимым показать, в каком виде представляется современной науке Людовик XIV вообще. Без этого нам не понять самого Жана Кавалье: каждый шаг этого короля относительно протестантизма связан со всей его остальной политикой.
Протестантский мир не успел зародиться, как распался на два непримиримых стана — на свой восток и запад. Германия стала лютеранской, Швейцария, Голландия, Англия, Шотландия — реформатскими, или последовательницами Цвингли и Кальвина. Разница тут была действительно большая, но не столько вероисповедная, сколько общественно-политическая. Лютеранство представляло собой умеренность и подчинение существовавшим властям, реформатство — начало более радикальное, демократическое, республиканское.
Реформатство было обязано своим мировым значением французу Кальвину, который основал его в Женеве в 1542 году. Этот-то аскет, фанатик придал ему библейский, ветхозаветный оттенок, своим учением о предопределении он создал целый сонм таких же героев убеждения, как полчища первых магометан. Кальвинисты составляли как бы первобытную общину, подчиненную выборной консистории, которая состояла из старшин, как духовных, так и светских. В каждом приходе были свои сходочки, а сходка всех старшин называлась синодом. Старшины строго смотрели за богобоязненной жизнью прихожан: малейшее отступление от ‘Устава’ Кальвина, богохульство, непосещение церквей, танцы, театр, наряды, чтение романов считалось преступлением: за это в Женеве много народу было сожжено, четвертовано, пытано, изгнано. Вот школа, в которой вырабатывались Ефраимы нашего романа!
Суровость Кальвина возмущала под конец даже женевцев. К счастью для реформатства, его преемником оказался француз совсем другого закала — образованный, добрый, поэтичный, жизнерадостный Теодор Бэза, который сочинил своим единоверцам бессмертные псалмы. Он-то своей человечностью способствовал распространению кальвинизма, особенно среди французов, которые называли его патриархом своей реформации.
Кальвинизм нашел во Франции уже готовую почву. Протест против пороков папства до того созрел повсюду, что не знаешь, откуда начинать реформацию. Во Франции Лефевр уже в 1512 году объявил, что спасают только Евангелие и вера, и перевел Библию на родной язык. Но во Франции судьба нововерия пошла по иной дороге, чем в Германии. У немцев власть императора была ничтожна, поэтому, когда Карл V, не поняв национального значения Лютера, стал за папу, протестантизм выручили фюрсты, или могучие имперские князья, которых поддержали богатые города. Во Франции же, где абсолютизм уже достиг тогда перевеса, все зависело от взгляда монарха. Отсюда, с одной стороны, колебания, смотря по личным вкусам королей, с другой — слияние протестантизма с сопротивлением феодалов юному абсолютизму, это слияние с пережитками средневековья и погубило дело нововерцев в политическом смысле.
Королем Франции был тогда, казалось, урожденный протестант. Пышный, развеселый рыцарь Франциск I подсмеивался над попами, стал союзником немецких протестантов в своей борьбе с Карлом V, препирался с папой из-за галликанизма, или независимости французской церкви. Подобно Генриху VIII английскому, он непрочь был завести свою церковную реформацию. Франциск радовался, что его любимая сестра, Маргарита, вышедшая за короля Наваррского, устроила в своем Беарне целое гнездо гугенотов, как назывались кальвинисты во Франции.
Но вдруг друзья старины и ‘дисциплины’ убедили его, что это — ‘еретики’, подрывающие вместе с алтарем и трон. Пылкий деспот объявил, что не пожалеет и сына родного: он самолично присутствовал со свечой в руке при сожжении несчастных и запретил книгопечатание, которым пользовались нововерцы, как люди, наиболее просвещенные в стране. Тогда же была введена инквизиция, которая, кстати, начала истреблять мирных древних еретиков, вальденсов [*] Преемник Франциска, мрачный, бездарный Генрих II продолжал дело отца. Он издал небывало жестокий эдикт, касавшийся даже слов и помыслов гугенотов.
[*] — Древнейший оплот против папства — секта вальденсов — основана в 1177 г. лионским купцом Вальдом. Папа тотчас отлучил вальденсов от церкви, в XV в. Проповедовал против них крестовый поход. Много вальденсов было истреблено, особенно в 1680 г. В 1848 г. вальденсы получили все права.
Но нововерцы уже представляли силу. Сначала это были отдельные личности из образованных людей, потом кучки простых людей-ремесленников, бедных монахов, женщин, подростков. Но это были такие убежденные существа, что палачи перед сожжением отрезывали им языки, опасаясь их последнего слова. Эти честные души не ведали ни партий, ни вождей, ни устройства, ни даже догмы. Они знали только Евангелие, но они нашли в нем самого Христа, обезображенного папством. Когда явился кальвинизм, эти ‘евангелики’ стали гугенотами, т. е. сплотилась в стройное целое. Они приняли составленный для них особенный ‘Символ веры французских реформатов’ и псалмы Бэзы, основали свои молельни и синод, завели собственные школы. У них явилась и своя ‘История мучеников’, которые говорили палачам словами Кальвина: ‘Нашим терпением мы победим вашу жестокость’. Этот тип олицетворен в Жероме Кавалье нашего романа.
Этими первобытными гугенотами кишели богатые, промышленные города по Луаре, особенно Орлеан и Ла-Рошель, с ее прекрасным портом, откуда удобно было сообщаться с английскими протестантами. Затем их было множество на юге Франции, особенно в Лангедоке и Севеннах, где ютились вальденсы и издавна кипела ненависть к северянам, разожженная альбигойскими войнами. А главное, у гугенотов был могучий оплот из Беарне благодаря Маргарите, одной из лучших личностей эпохи. Эта ‘фея французского Возрождения’ славилась, помимо своей образованности и нравственности, терпимостью и героизмом убеждений. Нововерцы называли ее гаванью и убежищем огорченных. В этих правилах она воспитала своих детей и своего шурина, Людовика Конде. Ее дочь, Жанна д’Альбрэ, стяжала имя ‘кальвинской Деворы’, то была мать будущего Генриха IV Бурбона. При смерти Генриха II (1559) насчитывалось уже с полмиллиона гугенотов. То были сливки нации. Образцовые граждане, неутомимые работники, крепкие характером, независимые по убеждениям, богатые и просвещенные, они владели промыслами и торговлей, кафедрами и типографиями. К ним уже склонялась и знать с такими светилами, как даровитый и неподкупный адмирал Колиньи, заслуживший прозвище ‘нового Аристида’.
После Генриха II около сорока лет уже лились целые потоки крови из-за религии. Они тяготеют на памяти венценосной вдовы, Екатерины Медичи: болезненные, испорченные дети Генриха II — Франциск II Карл IX, Генрих III — были ничтожества, которые подчинялись ей да и жили недолго. Силами, двигавшими Екатериной, были властолюбие и мстительность, как приличествовало соплеменнице Макиавелли, книга которого была написана для ее отца. Впрочем, у нее есть и оправдание. В сущности, она была орудием большинства нации, которое было воодушевлено католическим фанатизмом. Массы помимо тои религиозности, которую разжигали иезуиты, видели в нововерии бунт против абсолютизма, охранявшего их от пережитков феодализма. Судебное сословие с законоведами парламента во главе негодовало на гугенотов как на душу буржуазии или того третьего чина, который старался подчинить его проделки надзору генеральных штатов — земских соборов. Могущественная Сорбонна, эта духовная академия, руководимая иезуитами, разжигала страсти в Париже, который оказался главным очагом католического фанатизма. Наконец на французов действовала такая соседка, как Испания, с ее знаменитой инквизицией.
Уже в 1562 году начались гугенотские войны, которых было восемь. Они довели нацию до нищеты и нравственного растления: многие дрались даже не из-за религии, а ради грабежа и убийств В разгар междоусобия совершилось неслыханное преступление против человечества — пресловутая Варфоломеевская ночь (1572) — коварное избиение в Париже гостей-гугенотов. Вот эта-то кровь всею тяжестью лежит на памяти Екатерины: ей нелегко было уговорить Карла IX, любившего адмирала Колиньи, как отца, она долго играла перед ним итальянской пословицей, что часто мягкость — жестокость а жестокость — мягкость. Гугенотские войны прекратились лишь с воцарением Бурбонского дома в лице великого вождя французского протестантизма Генриха IV (1594).
Первым делом Генриха IV было покончить с источником волнений — религиозной распрей. С одной стороны, он перешел в католичество: протестантский король был немыслим в стране, где число гугенотских общин сошло с 2000 до 760. Так католицизм остался государственной религией. Но, с другой стороны, Генрих понимал что без обеспечения нововерцев после ужасов религиозных войн Франции не расцвесть и не освободиться от испанской опеки, которая угрожала самой независимости страны. Этого требовала и внешняя политика: чтобы сломить страшное преобладание Габсбургов приходилось вступить в союз с немецкими протестантами. И ‘католичнейший король’ стал, наравне с Елизаветой Английской, оплотом протестантизма вообще.
У себя же дома Генрих начал свое правление знаменитым Нантским эдиктом 13-го апреля 1598 года, который был назван им ‘вечным и неотменяемым’. С какой любовью и тщательностью был составлен драгоценный акт, видно из того, что в нем числилось 92 явных и 56 тайных статей.
Гугеноты уравнивались в правах с католиками: они могли даже занимать высшие государственные должности, тогда как в Англии католики добились этого лишь в 1829 году. Мало того, в обеспечение новых прав протестантам уступалось до 200 укреплений, в том числе могущественная Ла-Рошель. Казна даже брала на себя издержки по содержанию реформатских школ и министров, как называли гугеноты своих пасторов. Гугенотам дозволялось собирать собственные генеральные штаты, или синод, и иметь своих защитников при дворе.
При всем том любопытно, что Нантский эдикт не представлял почти ничего нового сравнительно с прежними ‘мирными’ эдиктами. Он давал гугенотам даже меньше прав, чем эдикт 1576 года, когда протестантизм был особенно победоносен во Франции. А французское духовенство было ублажено тем, что в десятинах, т. е. издержках на его содержание, гугеноты должны были участвовать по-прежнему, и ему были возвращены все церковные имущества, отобранные во время религиозных войн.
Нантский эдикт — одно из дивных, редких созданий истории. Французы приобрели бы мировую славу, если бы у них не было ничего, кроме него. Это — начало того духа великих реформ, отменявших пережитки средневековья, который вывел человечество на новый путь прогресса лишь два века спустя. В терпимости великодушная французская нация опередила все народы. И она обязана этим своему Петру Великому — тому Генриху IV, который и без того принес так много пользы, и не для одной своей страны.
Величавый Нантский эдикт просуществовал 87 лет. Но это было почти беспрерывное нарушение великой грамоты терпимости.
По смерти Генриха IV настала мрачная пора в истории Франции. В малолетство Людовиков XIII и XIV регентшами были их матери, Мария Медичи и Анна Австрийская. Пользуясь этим, в последний раз поднялась многоглавая гидра феодализма, чтобы оспаривать свои древние права против крепнувшего абсолютизма: она дошла до кровавого междоусобия, названного фрондой. Эта политическая борьба сливалась с религиозной распрей, как и в XVI веке.
Все перепутывалось. Новый Конде, окатоличенный внук героя религиозных войн, доходивший до ханжества, ставши во главе феодалов, вдруг начал кричать, что нужно ‘поддержать Нантский эдикт’. А потом, примирившись со двором, он уже громче всех требовал ‘искоренения ереси’. Мария Медичи, помимо кокетства и развлечений знала только ханжество: она не пропускала обедни, не выходила из послушания иезуитам. При ней подняли головы ‘крупнозернистые католики’ — фанатики из духовенства и дворянства. Напрасно третий чин на последних генеральных штатах (1614) взывал к терпимости: пользуясь тем, что гугеноты примкнули к мятежу знати против двора. Мария Медичи, начавшая с клятвы ‘нерушимо сохранять’ Нантский эдикт, стала тотчас нарушать его, а крупнозернистые науськивали толпу против нововерцев и она подвергала их разгромам. Беарн был обращен в католицизм солдатскими жестокостями, которым подражал потом Людовик XIV.
Все это вызвало активизацию гугенотов. Они чувствовали еще свою силу. Во главе их стояли такие могучие вельможи, как герцоги Субизы, Булльоны, Тремуйли, Ледигьеры, маркизы Шатильоны, Форсы. Зять знаменитого министра Генриха IV Сюлли, глубоко убежденный, благородный и неустрашимый герцог Роган, этот ‘великий герцог’ гугенотов, первый поднял знамя вооруженной самообороны в Гиени. В 1620 году гугеноты составили обширный синод в Ла-Рошели, который разделил протестантскую Францию на 8 ‘департаментов’ и много ‘округов’ под управлением упомянутых вельмож. Вспыхнула открытая религиозная война, которая сосредоточивалась в Гиени и Лангедоке. Хотя гугеноты лишились своих крепостей, кроме Ла-Рошели, но и католики были так истощены, что было объявлено восстановление Нантского эдикта за поручительством Англии. Гугенотам разрешались даже их местные консистории, были запрещены только общие синоды.
Этот мир уже был делом кардинала Ришелье, который тогда только что захватил власть, устранив Марию Медичи. Но он означал только выигрыш времени: снарядившись получше, Ришелье внезапно напал на Ла-Рошель и выморил ее голодом в 1628 году. Это значило вырвать сердце у гугенотов. Они пали духом: Тремуйль даже обратился в католичество. Один Роган воевал еще доблестно в Лангедоке: против горсти его молодцов было выдвинуто 50000 солдат, которые неистовствовали, как во времена альбигойских войн. Герой нововерцев достиг того, что Людовик XIII вел с ним переговоры как равный с равным. И достигнутый им мир в Алэ (1629) опять восстанавливал Нантский эдикт. Но этот эдикт уже подвергся разным ограничениям и был дарован мятежникам ‘лишь из сострадания к их бедствиям и в ожидании, что они возвратятся в лоно церкви’.
Когда умерли Ришелье и Людовик XIII (1642), власть перешла благодаря вдове короля, Анне Австрийской, к другому кардиналу, Мазарини. Но это был ученик и творение ‘царя царей’ в красной мантии. Мазарини во всем подражал своему покровителю, начиная с финансов. Ришелье сам признавался, что не понимает их, и довел народ до оскудения, Мазарини довершил обнищание народа, сдавая сбор податей ‘партизанам’ — откупщикам, которые клали себе в карман вчетверо против суммы, ссужаемой казне вперед. Мазарини, в свою очередь, не трогал гугенотов и даже благоволил им: при нем они занимали всякие должности, даже военные. Кардинал помнил, что иноверцы не только не примкнули к фронде или бунту знати, но даже помогали ему в борьбе с нею.
Мазарини утвердил за реформатами ‘за их верность и любовь’ полное и всецелое пользование Нантским эдиктом, невзирая на все противные грамоты. И для разрешения недоразумений по провинциям были разосланы ‘комиссары обеих религий’. Мазарини говаривал про нововерцев: ‘Это — такие хорошие слуги и подданные короля! Они вполне доказали свою любовь и верность. Если маленькое стадо щиплет дурную траву, оно по крайней мере не отделяется’. Немудрено, что к 1660 году их насчитывалось до 1/12 всего населения Франции. И они раскидывались далеко, только скучиваясь особенно на юге, у Атлантики, и отчасти в Нормандии. Стесняемые в чиновной службе, нововерцы весьма успешно занимались торговлей, промыслами, науками и искусством, словом, гугеноты всегда вспоминали дни кардинала-итальянца, как свое золотое времечко.
В 1652 году ЛюдовикХІVстал совершеннолетним. Но это был еще мальчик, и делами правил лет десять, до самой своей смерти, Мазарини. Но и потом Людовиком ‘Великим’ всегда ‘управляли’, как говорил его злоязычный вельможа Сен-Симон, то женщины, то министры, а больше иезуиты, которых он считал оплотом самовластия. Он и сам сознался при смерти, что ‘совсем не зная церковных дел’, исполнил желания своих кардиналов. А эти господа были при нем уже не крупные Ришелье, но жалкие крупнозернистые.
Церковные дела Людовика XIV тесно сплетены не только со всей его внутренней, но и с внешней политикой. Поэтому необходимо в двух словах обрисовать все это замечательное царствование.
В Людовике XIV ярко отразилась основная сила эпохи — потребность в абсолютизме для искоренения пережитков феодального средневековья. Он был сотворен для того, чтобы возвести дело Ришелье в перл создания и в обоготворение. Это был мученик роли земного Провидения. ‘Его хватило бы на четырех королей’, — говорил Мазарини. Все его помыслы были направлены к тому, чтобы казаться, чтобы не уронить достоинства венценосца: каждая черта лица, каждое мановение руки знатока ‘королевского ремесла’ были рассчитаны на самовеличание. В этом ЛюдовикХІV был национальным героем: любители показности, французы удостоили его названия ‘король- Солнце’. Отсюда и ‘век Людовика XIV’. Цивилизация начинается с внешности, которой так легко подражать. Утонченное обращение возникает раньше истинного смягчения нравов, искусство и изящная словесность — раньше науки. А это-то и развелось во Франции со времен Ришелье, который взял на службу короне эти культурные силы, в особенности словесность. История нуждалась в эстетике, чтобы обтесывать человека-чурбана — и Европа подчинилась влиянию Вер- саля, где красовалось созвездие художественных талантов, где слышалась самая обработанная, чарующая речь. Таков глубокий смысл сравнительно плоского по содержанию ‘века Людовика XIV’, — века париков и фижм в наряде, риторики в литературе, жеманства в искусстве, напыщенного величия, ‘колоссальности’ во всем.
Колоссальна и потому весьма поучительна, словно увеличительное стекло, была и ‘система Людовика XIV’, как называют политику короля-Солнца. Он довел до крайних выводов мысль о всемогуществе государства в смысле особы короля. В его ‘Записках’ читаем такие места, которые послужат нам ключом к разгадке ‘Жана Кавалье’: ‘Королям принадлежит все решительно в пределах их государств. Во Франции король — вся нация. В государстве не может быть другой силы, креме короля. Управляемые нами народы не в состоянии проникать в сущность вещей. Ради безопасности государства у всех, даже у принцев крови, единственным прибежищем должен быть двор да сердце короля’.
Отсюда основные черты абсолютизма — ‘нивелировка’, или уравнение т. е. искоренение сословных и личных прав, ‘централизация’, или сосредоточение власти в Версале, и ‘регламентация’, или господство предписаний и разрешений бюрократии, чиновничества. Людовик превратил родовую, феодальную знать в монархическую аристократию ‘жантильомов’, или дворян. Первый чин, духовенство, стал таким же его орудием, как заведенная тогда впервые правильная полиция. Третий чин, среднее сословие, лишался всякого значения с прекращением генеральных штатов, одно имя которых при сочувственных воспоминаниях влекло за собой наказание как за государственное преступление. Могущественные ‘верховные’ парламенты снизошли на степень ‘высших’ судов, над которыми король еще ставил свои ‘чрезвычайные Комиссии’. В провинциях они довольствовались тем, что оставлял им интендант, или управляющий, приказчик короля, ставший ‘тираном и сатрапом’ в своем углу, вытесняя родовитых ‘губернаторов’ феодальных времен. Понятно, что мысль, убеждение были прирожденными врагами такого образца полицейского или фискального государства: у Людовика XIV именно полиция гноила авторов в тюрьмах и железных клетках даже за невинное издание, если под ним не было ее разрешения.
Тот же взгляд во внешней политике. Европа должна была боготворить короля-Солнце точно так же, как его царедворцы в Версале. Однажды он приговорил к каторге пленных солдат, смешивая их с мятежными подданными. Французский автократ обращался с географией и этнографией, как со своими подданными: он начал уничтожением Рейна, кончил кликом ‘нет больше Пиренеев!’. И царствование Великого оказалось почти сплошной войной, треволнения которой прямо отражались на судьбе французского реформатства.
Людовик XIV не давал спуску никому. Не говоря уже про историческую борьбу с немецкими Габсбургами, он воевал с родственной и католической Испанией: сначала он хотел поглотить ее Нидерланды (Бельгия), а потом и ее самое. Но тут он столкнулся с соседкой этих Нидерландов, Голландией. Людовик решил ‘съесть страну’, которая отрицала его ‘систему’ самим своим существованием: то была республика и оплот протестантизма. Изменяя заветам Генриха IV и Ришелье, он объявил, что это — ‘религиозная война’. Съесть Голландию не удалось, но Франция приобрела часть Бельгии и Германии по нимвегенскому миру 1679 года. После этого, по словам г-жи Севинье, ‘королю стоило сказать, какой кусок Европы угодно ему взять — и он получил бы его, даже не выдвигая армии’. И Наполеон XVII века начал среди мира, без поводов и сражений, забирать земли кругом, особенно у ‘Ниобеи среди наций’, Германии, которая лишилась тогда и своего Страсбурга (1681).
Но по естественному ходу вещей такое чрезмерное и нахальное могущество стало началом конца, как испанское завоевание Бонапарта. Всякому творению нужно жить: когда какая-нибудь сила выходит из берегов, давит окружающие ничтожества, последние вступают в союз, именуемый в международной политике коалицией. Коалиции сгубили обоих Наполеонов. В коалициях 17-го века участвовал весь Запад, но душой их должна была явиться, конечно, страна протестантская и враждебная абсолютизму. Такова была тогда Англия, только что покончившая с ‘системой’ у себя дома благодаря второй революции 1688 года. Олицетворением новых начал в истории был ее истинно великий Вильгельм III, воцарившийся после отживших Стюартов. В его нраве отражались черты великого предка, освободителя Голландии, Вильгельма Оранского. Молчаливый Вильгельм создал аусбургскую лигу почти изо всего Запада, не исключая отдаленной Швеции: сам папа сочувствовал этому ‘даровитому еретику’, как спасителю Европы от гнета ‘великого’ короля. Началась 10-летняя война, в которой Людовику впервые пришлось не наступать, а обороняться. И завоеватель должен был по рисвикскому миру 1697 года отказаться от всех приобретений мира нимвегенского, да еще признать Вильгельма III королем Англии, т. е. подкрепить своего палача, вождя протестантства и политической свободы.
Версальское солнце закатывалось. 60-летнего короля одолевала хроническая болезнь: он терял величавую внешность, предаваясь последнему из наслаждений — чревоугодию. В его уставшую душу прокрался страх смерти и нелицеприятного суда: он подчинился своей последней страсти, г-же Ментенон, которая превратила дворец в гнездо ханжества, шпионства и скупости. Окруженный иезуитами и монахинями, король преследовал не только гугенотов, но и янсенистов, желавших укреплять католичество посредством его исправления. Крупное поколение вымирало: лежали в могиле Тюренн и Конде, Мольер, Паскаль и Пуссен, Расин замолк надолго, Буало и Лафонтен исписались. Исчезли и искусные министры, основатели славы Людовика: глава их, Кольбер, умер, негодуя на своего деспота, отказавшись прочесть его последнее письмо. Преемники, все больше их родственники, оказались эпигонами, и их окружили придворные шпионы. Среди генералов появились ничтожные создания придворных дам, в западной армии царствовало растление и ропот даже между высшими чинами.
Торговля и промыслы пали от уменьшения населения, от бегства гугенотов, от казенных монополий. Казна опустела: иногда не платили жалованья чиновникам. А народ был подавлен тяжестью налогов. По донесению властей из провинций народ питался ‘травой и древесной корой’, под столицей бродили толпы нищих. Носились слухи, будто родители убивали детей, чтобы избавить их от голода, а иногда, чтобы насытиться их трупами. А правительство вместо коренных реформ издавало лишь ничтожные распоряжения, сочинялись для продажи такие должности, как раздатчики свидетельств о крещении, браке и погребении, презиравший буржуазию король стал продавать ей дворянские звания по сходной цене.
Происходил переворот и в умах. Обнаружился критический даже взгляд в рядах служителей престола и церкви, не говоря уже о серьезной литературе. Архиепископ, придворный воспитатель, писал Людовику: ‘Ваш народ умирает с голоду, страна превратилась в офомный госпиталь, лишенный хлеба и утешения, так любивший вас народ теряет дружбу, доверие, даже уважение к вам’. Зарождалась эмигрантская публицистика: бежавший в Германию профессор философии Бель издал свой словарь — предтечу ‘Энциклопедии’ и трудов Вольтера. В изящной словесности ‘новые’ выступали против ‘древних’: обаяние лжеклассицизма падало вместе с королем-Солнцем.
В эту-то минуту Людовик сделал безумный шаг, словно решившись сам себе нанести смертельный удар: через три года после рисвикского мира он вызвал войну за испанское наследство, которая длилась 14 лет, почти до самой его смерти. Угасающий ум завоевателя оцепенел на мысли, с которой он вступил на престол: он опять затеял уничтожить Пиренеи.
Начало войны за испанское наследство совпадает с восстанием гугенотов под руководством Жана Кавалье. Чтобы понять это великое явление во внутренней истории Франции того времени, необходимо осветить отношение всей ‘системы’ короля-Солнца к вере и церкви вообще.
Людовик вечно воевал с папой, и как с главой католицизма, и как со светским властителем. В качестве государя Иннокентий XI по ничтожному поводу подвергся от него унижению, напомнившему Европе расправу Филиппа Красивого с Бонифацием XIII. А в духовном отношении Людовик старался всячески укоренить мысль, что во Франции церковь — не больше, как первая канцелярия короны. И только здесь версальский автократ был действительно представителем национальных стремлений своей страны. Он довел ‘свободу галликанской церкви’ до знаменитых Четырех Статей 1680 года, которые отвергали светскую власть папы, ставили над ним собор, утверждали навеки независимость галликанизма и даже догму подчиняли разрешению короля. И высшие церковные места во Франции стали раздаваться не в Риме, а в Версале, требовалось даже соизволение короля на вступление в монастырь и разрешение интенданта на починку подгнившего столба в часовне. Парламент отменял приговоры церковных судов, разрешал от обетов, следил за сочинениями иерархов, особенно за проповедями. Немудрено, что сам великий ритор, Боссюэ, называл короля ‘Богом и Христом’.
Но ведь церковь тогда была ловка: ею заведовали иезуиты со всемогущим духовником короля о. Ля-Шезом. А Людовику далеко было до Ришелье по голове. Великий кардинал все поднимал на высоту своего ‘государства’: с ним не посмел бы шутить никакой архииезуит или фанатик. Людовик же, сузивший понятие государства до своей хлыщеватой и пустоватой личности, оказался, по существу, рабом своей служанки — церкви. По положению — чуть не миродержец, по природе — безвольное и бесстрастное ничтожество, король-Солнце был игрушкой своего ‘Королевского Дома’, который кишел ‘крупнозернистыми’ ханжами и женщинами-куклами патеров, искусных в уловлении слабых душонок.
Да и как ему было не подчиняться отцам Ля-Шезам, когда они ежеминутно трещали ему в уши, что без них погибла бы вся его ‘система’? Ведь если сам Людовик, по местному преданию, выразил свою систему фразой ‘Государство — это я’, то его клир, церковники, прибавляли, что ты-де не только государство, но весь мир, само божество. При этом, по словам Боссюэ, ‘никто не может сказать тебе: почему ты так поступаешь?’ Они внушали, что вся нация должна разделять всякую мысль, всякое чувство, даже всякое мимолетное настроение Солнца: оттого слова ‘метресса [любовница] короля’ означали своего рода государственную должность. Понятно, что в делах религии, которая считалась самым государственным учреждением, опорой трона, было святыней каждое слово монарха, который оспаривал непогрешимого папу и был как бы устами всего своего клира.
После сказанного ясна судьба всякого отклонения от господствующей церкви в тогдашней Франции. Вот завелись янсенисты — самый невинный и полезный народ, и не думавший ни о какой политике, только разрабатывавший ниву французской словесности, науки и педагогики во славу своего Солнца. Верные католики, даже немного мистики, эти люди с чуткой совестью хотели только очистить дорогую им веру от крайностей иезуитских проделок, доводивших до таких соблазнов, что сам папа восстал против некоторых учений патеров. Благородный, просвещенный, чистоплотный янсенизм стал привлекать к себе лучших людей — сливки общества. Это-то и погубило его. Как, подле Версаля заводится какая-то сила, хотя бы только чисто нравственная! Иезуиты обратили внимание короля на этих ‘республиканцев, еретиков и богохульников’. И янсенисты были изгнаны или попали в тюрьму, даже тела их покойников были вырыты и отданы на съедение псам.
После этого можно ли было терпеть гугенотов с таким их щитом, как Нантский эдикт? Их судьба служит лучшим примером того, что происходит с заурядными натурами, лишенными убеждений и развития и поставленными в тлетворную среду. На ней можно проследить постепенное затмение Солнца. Вот голые факты, которые красноречивее всяких рассуждений и описаний.
Вначале Людовик ХГV не проявлял нетерпимости: он даже говорил, что янсенисты — хороший народ. Правда, это было в ту пору, когда еще жив был Мазарини, а сам король-отрок только танцевал да охотился. Оттого-то тогда было золотое времечко гугенотов. Но вот в 1661 году умирает кардинал, преемник Ришелье, 23-летний Людовик делается вполне самостоятельным. Испанец по матери, поклонник мадридской ‘грандеццы’ (величания), окруженный попами, ханжами и дамами в Версале словно в Эскуриале, молодой человек был уже готов.
Недаром отцы Ля-Шезы внушали ему, что нужно ‘искоренить ересь’, т. е. отменить Нантский эдикт. Недаром церковные синоды постановляли, что свобода совести — бездна, западня, врата распутства, словом, самая гадкая вещь на свете. Они вечно жаловались на гугенотов как на изменников, которые отнимают у них хлеб, дружат с иностранными державами и не дают королю ‘добровольных даров’. Людовик больше всего понял догмат об ‘единстве религии’ как опоре единства власти. Но он еще не был фанатиком и сохранял невинность: ему казалось странным нарушить ‘вечный’ эдикт. Отсюда иезуитская попытка благоразумных предосторожностей.
Сначала, не касаясь лиц, старались уронить самый протестантизм всяческими придирками и каверзами. В казенных бумагах протестантизм неизменно именовался ‘так называемая реформатская религия’. Королевские комиссары возвещали по провинциям, что эта религия ‘только терпима во Франции’. Они запечатывали гугенотские храмы даже там, где общины по бедности из двух молелен делали одну. Но французскому клиру мало было таких предосторожностей. Он ‘всепокорнейше просил’ короля разрешить ему меры против лиц, — уже в прямое нарушение Нантского эдикта. И в 1665 г. явилась декларация, которой открывается период гонений.
Последовали указы, читая которые не знаешь, чему больше изумляться — жестокости или иезуитскому ехидству. Ведь гугенотские мальчики с 15 (позже с 7) лет могут принимать католичество вопреки воле родителей, которые все-таки обязаны содержать их. Католический священник может проникать к смертному одру гугенота, чтобы знать, не желает ли он умереть в религии короля, и это, видите ли, с тем, ‘чтобы сохранить свободу совести, ибо этим дается свобода выбора до самой смерти’. А умрет гугенот гугенотом — пусть казнятся живые! Иезуит Менье, ‘спорщик по ремеслу’ — таковы были тогда титулы! — объявил: ‘Глубоко изучив договор 1598 года, я нигде не нашел, чтобы похороны так называемого реформата происходили днем, следовательно, они должны происходить ночью’. И — декларация, чтобы хоронить ‘так называемых’ только с 6 часов вечера и до 6 часов утра.
‘Но владыкам все мало: они упрекают короля в вялости и требуют совсем задушить страшное чудище ереси’. И — барыня требует весь туалет! В 1666 году явилась декларация, где были соединены все приговоры парламентов и интендантов против гугенотов — 59 статей, служивших вопиющим нарушением Нантского эдикта, и вскоре вся реформация впервые названа официально ‘заблуждением’.
Тогда началась знаменитая эмиграция, переселение гугенотов. Сразу ушло столько полезных сил, что даже министр Кольбер советовал взять назад декларацию о 59 статьях. И в Версаль донесся голос заступничества издалека, от благородного ‘великого курфюрста бранденбургского’, который сам отлично воспользовался новыми силами на благо своих полудиких пруссаков. У короля-Солнца не дрогнула рука отвечать величаво: ‘У меня — равноправие. Я обязался соблюдать его моим королевским словом и долгом признательности: они дали мне доказательства своей верности в последних движениях фронды, когда сражались на моей службе’.
В это самое время во Франции была объявлена ‘конфискация (отобрание в казну) тела и имущества’ эмигрантов, а затем — вечная каторга на галерах для моряков и ремесленников, а с укрывателей — произвольная пеня, если же беглецы переводили свое имущество на чужое имя, половина его отдавалась в награду доносчикам. И не выдержала знать нововерцев: Тюренн, Булльоны, Шатильоны, Сюлли и даже Роганы ‘обратились’. Но скалой стоял третий чин, особенно в Лангедоке, Гиени, Пуату, Керси, Сентонже и Нормандии.
1670-е годы ознаменовались крестовым походом с другого конца. Клир вздумал обелиться перед миром: вообразив, что душа реформатства, его лучшие силы уже исчезли, он увлекся приятной мыслью похвастаться и своей ‘моральной’ мощью. Людовику захотелось посмотреть ни духовный спорт — на модные тогда контроверсы, вроде словопрений с раскольниками. Но поднялась одна из самых замечательных полемик, словесных войн нового времени. С обеих сторон выступили пресловутые писатели и ораторы. У католиков загремел сам Боссюэ, бывший в цвете своего таланта. Их поддерживали даже светила янсенизма Николь, Арно, которые надеялись этим умилостивить иезуитов, приставших к ним тогда с ножом к горлу.
У гугенотов выдвинулся целый ряд талантов и самых почтенных имен — Клод, Жюрьё, дю Боск, знаменитый критик Бэль, о котором мы уже говорили выше. Словно возрождалась великая борьба XVI века между католичеством и протестантством. Кто победил — в этом нельзя сомневаться: в 1685 явился эдикт, воспрещавший гугенотам писать против католичества и даже ‘говорить о нем, прямо или косвенно, в каком бы роде ни было’. Мало того: эдикт повелевал ‘уничтожить все книги, которые были писаны доселе гугенотами против религии короля’. Так-то победил великий Боссюэ: ему отвечали уже только беглые из-за тридевяти земель!
Победители решились испробовать более надежное средство: в 1676 году возникла отчасти из шкатулки короля касса обращения —круглым числом 10 ливров за голову! И это не выгорело. Тогда схватились за мысль Ришелье об унии, или соединении церквей. Попытка не удалась. Тогда клир выступил с ‘Пастырскими предостережениями‘. Это — самый злобный ультиматум. Отсюда до нас доносится уже скрежет зубовный. Словно из преисподней слышим: ‘Если не сдадитесь на наши предостережения, знайте, что ангелы мира горько восплачут. Так как это последнее преступление будет паче всех остальных, то вы, заблудшие овцы ждите бедствий, невероятно более ужасных и гибельных, чем те, которые доселе навлекал на вас ваш мятеж и ваш раскол’. Ловкие патеры, измышлявшие такие предостережения, припутали тут само Солнце: они прибавили, что уж теперь ‘упрямство’ гугенотов было бы ‘единственным огорчением великого короля’.
Людовик находился наверху славы и могущества: настал период тщеславия (1679-1688). Но с той же поры, как мы видели, пошло начало конца. В Версале повеяло резким воздухом инквизиционных застенков. ‘Великий’ впал в бесповоротный фанатизм: по словам очевидца, он стал ‘верить всему, что говорили церковники, как слову Божию’.
А тут эта религия, которая ‘не нравилась королю’ и вызывала вражду даже таких либералов, как Вобан, ибо душой коалиций, истомивших Францию, были протестантские державы. И гугеноты не поддавались ни на что. Они отвечали на ‘предостережения’ собственным ‘нет!’ Клод писал самому Людовику: ‘Религия не может зависеть от желаний самых великих королей: если бы она зависела от них, она не была бы религией. Принуждение создает только безбожников и лицемеров. В то же время в Тулузе собрались 16 выборных от реформатских общин. Они отправили в Версаль всеподданнейшее челобитье насчет свободы богослужения ‘согласно вечному эдикту’. Местами гугеноты собирались, безоружные, на свои молитвы.
С такими пустяками было нетрудно справиться. На челобитье — ‘нуль внимания’, — говорит историк-очевидец. Молельщики оказались бунтовщиками’ по доносу местного интенданта и ‘произошла настоящая бойня’. Когда затем уцелевшая горсточка, потеряв голову с отчаяния, взялась за оружие, Лувуа, министр Людовика, пообещал прощение, если сдадутся, и — кого повесил, кого сослал на галеры, а министров колесовал. Но важнее было общее ‘упрямство’. Ничто не берет — даже знаменитые предостережения! Такая строптивость горсти подданных, дерзающих иметь собственную совесть, показалась королю-Солнцу оскорблением величества.
А иезуиты продолжали свою работу с замечательной настойчивостью. Они действовали всякими кознями, измышленными доносами, науськиваньем католической толпы, возбуждением зависти ее ремесленников против соперников. Они заваливали короля и открытыми требованиями. Историк Рюльер говорит: ‘У нас в руках было собрание писем клира: которые из них вызывают дрожь’. Наконец церковники напомнили Людовику про блаженного Августина и донатистов [*] внушая ему: ‘Раз так называемые не внемлют словам, нужно нечто, что заставило бы их видеть то, что ясно, но сокрыто от них предубеждением’.
[*] — Донатисты — ересь, зародившаяся в IV в. благодаря Донату. Когда в 313 г. Донат стал епископом Карфагенским, ересь захватила всю Северную Африку. Главным врагом ереси был Августин, епископ гиппонский. В 441 г. у донатистов отняли все гражданские права. Поздние гонения ожесточились, донатистов просто вырезали. Но погиб донатизм лишь вместе с католицизмом под давлением вандалов и арабов.
И окончился период ‘убеждения’ посредством контроверсов. ‘Пошел, — говорит Клод, — целый град’ утеснительных указов: один аббат-восхвалитель отмены Нантского эдикта насчитал их 400 в несколько лет. Это законодательство завершилось таким перлом, как большой том ‘Свода всех эдиктов и деклараций’ о ‘так называемых’ с 1662 года.
Если бы у нас хватило сил, то не хватило бы тупого хладнокровия изложить здесь всю эту уйму человеческого позора. Но нельзя воздержаться от главного во имя изобретательности человеческого ума. Нечего говорить о таких заезженных вещах, как разрушение церквей, школ, больниц, об изгнании министров и т. д. Но вот нечто новенькое в последовательности 1680-х годов: удаление всех гугенотов с государственной и общественной службы, недопущение их к работе в качестве повитух и акушеров, затем — врачей и аптекарей, адвокатов, книжников и печатников, запрещение брать гугенотов в мастеровые. И все это делалось вполне сознательно. Людовик говорил своему духовнику: ‘Видите, у меня нет недостатка в резкости. Если я еще не на все иду, то оттого, что еще нельзя, и это мне более прискорбно, чем вам самим. Но я постараюсь исполнить мой долг’.
Кажется, настал полный измор для гугенотов. Но иезуиты все еще не были удовлетворены. Владыки твердили Людовику: ‘Против этой гидры необходимо прибегнуть к железу и огню, как в прежние царствования. Бог делает вас ужасным орудием страшных казней’. В 1681 году, когда был захвачен Страсбург, начались пресловутые драгонады — особого рода военный постой. В Лангедок и Дофинэ было послано 1500 драгун и 2000 пехоты. Лувуа предписал интендантам: ‘Где по справедливому распределению должно быть 10 солдат, ставьте 20’. А местный клир напутствовал их словами: ‘Смелее, драгуны! Королю угодно, чтобы эти собаки были разнесены в пух и прах’. Интенданты старались выслужиться друг перед другом: всех превзошел Фуко в Монтобане, который уже раньше, в Беарне, пробовал это средство на свой страх, обращая кого угодно ‘в 8 дней’, как хвастался он в своих ‘Записках’.
Сохранилось несколько описаний очевидцев из разных мест (даже из Парижа!). Бенуа говорит: ‘Барабанный бой, ругань, крики, треск передвигаемой и разбиваемой мебели, напряжение, в котором солдаты держали этих несчастных, чтобы заставить их стоять с открытыми глазами, — вот средства, которыми лишали их сна. Щипать, колоть, рвать, подвешивать на веревках, вдувать в нос табачный дым и сотня других жестокостей — вот игра палачей, которые доводили своих хозяев до того, что они не знали, что делали, и соглашались на что угодно’. Другие свидетели дорисовывают картину, рассказывая о том, как солдаты в присутствии епископов вешали гугенотов за волосы, коптили на огне или замораживали в колодцах, оскорбляли гугеноток, отнимали у них детей. Затем мужчин отправляли в тюрьмы, а женщин — в монастыри до ‘окончательного обращения’.
А что происходило с добром обращаемых, об этом докладывает нам г-жа Ментенон. Вот ее письмецо к своему брату при посылке крупной суммы: ‘В Пуату земли отдаются за грош, отчаяние гугенотов еще больше собьет цену. Ты легко можешь устроиться там на широкую ногу’. Драгуны — проповедники в сапогах, как они сами себя называли, — через месяц-другой работы доносили, что ‘дело идет ладно: гугенотов уже почти нет’. Злоязычный мемуарист Сен-Симон прибавляет: ‘От пытки до причащения проходило не более суток, и сами палачи жертв были их крестными и свидетелями’. Даже папа восстал наконец против этих лжеобрашений.
И совершилось одно из величайших событий, заставившее по всему миру затрепетать людей с совестью и мыслью: 15 октября 1685 года последовала уже узаконенная отмена ‘вечного и неизменного’ Нантского эдикта. Гугенотам воспрещается собираться для своих молений, под страхом ‘конфискации их телес и их добра’, а их детей крестят приходские священники. В силу ‘милосердия короля и его особой терпимости’ раскаявшимся выходцам отдается их имущество, если они возвратятся в течение 4 месяцев, а те, что во Франции, не смеют уходить под страхом галер. В Нантском эдикте было до полутораста статей, в знаменитом эдикте об его отмене — всего 11. Создавать жизнь трудно, отнимать ее легко: довольно одного сабельного удара, одного словечка — ‘нет’. Так учит нас Лувуа, который, очевидно, опасался, что интенданты поймут слова ‘милосердие и терпимость в прямом смысле. В его циркуляре им сказано: ‘Его величеству угодно, чтобы желающие приобщиться к его религии восчувствовали всю его строгость. И кто пожелает удостоиться глупой славы быть последним, того утесняйте до последней крайности’.
Правоверная Франция ликовала. Боссюэ прославлял ‘чудо наших дней’ и конфисковал даже суд потомства, восклицая: ‘Беритесь за перья, вы, церковные летописцы! Спешите поставить Людовика наравне с Константином и Феодосием!’ Светские перья не отставали, начиная с Расина. Знать выразилась устами г-жи Севинье: ‘Нет ничего лучше этой декларации, никогда король не совершал и не совершит более достопамятного шага!’ Толпа славословила по-своему: парижане бросились на гугенотскую молельню в Шарантоне и мигом разнесли ее. Только в Риме не служили молебнов, как после Варфоломеевской ночи: папа даже осуждал насильственные обращения, как недостойные Христа. Строптивый старик не мог забыть ‘четверки’ короля-Солнца! Да и сами французские владыки вскоре начали ворчать: их власть стесняли военные миссионеры.
Лувуа усердствовал пуще прежнего. Он снова взялся за драгонады, причем внушал солдатам ‘жить весьма вольно’ у строптивых. И у него находились достойные исполнители: начали славиться как палачи интенданты Бавиль в Лангедоке и старый знакомый, Фуко, теперь работавший в Кане. Местные владыки воспламеняли их ревность пастырскими увещеваниями. На этот раз особенно прославился Бавиль, которому помогал такой же шурин из старой знати, граф Брольи, командовавший войсками в Лангедоке, да глава местного духовенства, владыка дю Кайль (в.романе — дю Шель).
Во Франции потом долго рассказывали про жестокости Бавиля, Брольи и дю Кайля. Бавиль налетал коршуном на ‘новообращенных’, которые собирались ‘в пустыне’ слушать своих министров. Он истребил почти всех их пасторов, так что они стали внимать своим ‘маленьким пророкам’ — детям, приученным к видениям и доведенным до падучей: оттого их называли ‘фанатиками’. А когда несчастные бросились в горы, Бавиль начал строить там ‘королевские дороги’ и крепостцы, походившие на орлиные гнезда. Когда с началом века разразилась война за испанское наследство, присоединилось тяжкое обременение податями, которое уже захватывало и католические массы. Тогда министром финансов и военных дел стал бездарный и злой Шамиляр, которого принуждены были сменить в 1709 году по требованию возмущенного общественного мнения.
В июле 1702 года вспыхнул мятеж камизаров. Дело началось с убийства в аббатстве Зеленогорского Моста первосвященника Кайля, который истязал нововерцев особыми изысканными способами. На готовой почве пожар развился быстро от Виварэ до Нима, охватывая епархии Манд, Алэ, Юзес, самый Ним и отчасти Монпелье, а в Руэрге уже поднимались измученные налогами и интендантами крестьяне обеих религий. Камизары в один месяц пожгли 40 приходов и избили 80 попов. Они опирались на непроходимые горы и на 200-тысячное население долин, состоявшее также из гугенотов. К ним явились посланцы протестантских держав, богатые голландцы прислали им денег, герцог Савойский — оружие и добровольцев, Женева — министров, английский флот доставлял припасы.
Сила камизаров состояла в партизанской войне. У них было много небольших отрядов (одна-полторы тысячи человек), которые с легкостью серны переносились по непроходимым высотам и ущельям, внезапно появлялись сегодня здесь, завтра там, то во всеоружии, то в смиренных рубахах. Начальники отрядов — Ролан, Ефраим, Надейся-на-Бога — были люди преданные, отчасти фанатики, внушавшие своим людям необычайное доверие и отчаянную храбрость. Вскоре явился и настоящий полководец, объединивший действия всех отрядов. То был наш Жан Кавалье.
Кавалье родился в 1680 году в Гардском департаменте в семье трудолюбивого, благочестивого гугенота. Хотя отец был из достаточных крестьян, мальчику по обычаю пришлось исполнять все службы по хозяйству, начиная с самой низшей: он пас в горах родительских коз. Затем его отдали на выучку к булочнику в Андюзе. Парень оказался не простой: горячий, гордый, ловкий, он командовал товарищами и не давал спуску старшим, когда считал себя правым. Он чуть не гордился своим званием гугенота — и местный батюшка воздвиг на него гонение. Жан бежал в Женеву, в этот Иерусалим кальвинизма, где пообтерся и закалился среди образованных и крепких духом министров. Это было в 1701 году, а в 1702 Кавалье уже возвратился в родные горы, считая себя чуть ли не Моисеем своего народа.
В то же время его отец и мать попали в тюрьму Бавиля за стойкость своих убеждений. И тотчас разразилась ужасная драма в аббатстве Зеленогорского Моста. Мастерок из булочной оказался маленьким Наполеоном. В еле грамотном отроке совмещались все свойства военного гения — отвага, сила воли, рвение, находчивость, знание местности, понимание врага. Кавалье и открыл блистательную партизанскую войну, похожую на испанскую ‘гверилью’ против Бонапарта. К счастью для гугенотов, против него стоял не Наполеон, а бездарный Брольи, вовсе не понимавший партизанской войны. Немудрено, что Кавалье, у которого было не более трех тысяч пехоты и двухсот всадников, целых два года превосходно давал отпор двадцати тысячам солдат опытного королевского войска и, помимо мелких стычек, одержал три важные победы — у Люзона, Рош д’Обэ и Монтеньорка.
1703 год был самым жестоким. Оскорбленный в своем величии, нуждающийся в войсках для отпора коалиции, Людовик писал в начале года своим министрам: ‘Что касается лангедокских дел, надеюсь, что они кончатся через месяц. Но я не возьму оттуда ни одного солдата, пока не восстановится спокойствие’. С этой целью Брольи был заменен маршалом Монревелем, такою же бездарностью, но истинным ‘тигром’. Он видел в каждом гугеноте грабителя и оскорбителя величества. Монревель взял себе за образец ‘испепеление’ Пфальца: он живо истребил до 500 деревень. Подражая ему, католики выставили шайку добровольцев-разбойников, назвавшихся ‘кадетами креста’. А это вызвало у гугенотов появление ‘черных камизаров’ мясника из Юзеса — шайку обмазанных сажей и маслом живодеров. Впрочем, последние были истреблены вскоре самим Кавалье, именно после ограбления ими католички Мираман. Тогда и Монревель уничтожил своих кадетов. Но этот храбрец испепелений вовсе не воевал с Кавалье, предпочитая употреблять своих на сопровождение дам при их катаньях. Ему нравилась ‘севеннская война’ лишь как источник жирного оклада: он готов был тянуть ее без конца. А Кавалье совершал ряд подвигов и на свободе отлично управлялся в своих горах. Ему удалось даже уничтожить целый полк моряков у Сен-Шапта.
Отрок-булочник уже потрясал весь католический мир. Новый папа, Климент XI, издал буллу, взывавшую к крестовому походу против ‘еретиков’, к новым альбигойским войнам. Одушевленные ею владыки завопили устами епископа Флешье: ‘Заткнем уши и постараемся покончить!’ И более дельный зверь, Бавиль, потребовал убрать беспутного товарища, Монревеля. Людовик решил задавить наконец ‘гидру’ ударом: он отнял свою знаменитость, маршала Вилляра, у мировой борьбы с коалицией и направил его на борьбу с гугенотами.
1704 год начался приездом Вилляра в Монпелье. Умный маршал понял народную силу: он взялся за знакомую ему дипломатию. Вилляр действовал мягко, взывал к миру. Он прекратил казни, убеждал камизаров, что король ‘дозволит им обожать своего Бога по их убеждениям, в их сердце’, и обещал мирно отпустить желающих покинуть отечество. Отдельные отряды камизаров начали слагать оружие. Между тем жаждавший мира влиятельный гугенот, барон Эгалье, сговорился с Вилляром, к которому получил доверие. Он подействовал на Жана: и сам Кавалье вступил в переговоры, которые происходили 12 и 16 мая у моста Авэн близ Нима. Вкрадчивый маршал соблазнил нашего героя обещанием, что у него будет полк камизаров, которому дозволят ‘молиться, как швейцарцы’, и который пойдет воевать на Рейне. Но вместо полка оказалась сотня товарищей, отправленных в Эльзас. Обиженный Кавалье ушел на службу к коалиции.
Другие главари восстания не сдавались, надеясь на помощь из Савойи. Но она была перехвачена. А Вилляр, по его собственным словам, стал вымаривать камизаров голодом, не допуская до них хлеба, и брал ‘заложниками их отцов и матерей’. В августе Ролан был изменнически убит в одном замке, куда его пригласили на любовное свидание. На этом замер мятеж. Лишь там и сям появлялись мелкие шайки, походившие больше на разбойников, чем на борцов за святое дело. А Вилляр всячески помогал пострадавшим от них. Он охотно миловал сдававшихся камизаров. Земство Лангедока подарило ему двадцать тысяч ливров, король дал звание герцога и синюю ленту. В начале 1705 года Вилляр покинул Лангедок для новых битв с коалицией. Его преемник, Бервик, покончил дело, легко подавив новую попытку мятежа в Ниме.
В этой попытке участвовали посланцы Жана Кавалье. Обманутый в своих надеждах, наш герой затаил чувство мести. Он бросился сначала в Швейцарию, потом в Голландию, где женился, наконец, в Англию. Британцы сначала хорошо приняли его, но потом охладели к нему за его высокомерие, в особенности он надоедал им своим пророческим тоном, над которым зло подсмеивался потом и Вольтер. Впрочем, талант брал свое. Высоко ценивший его герой войны за испанское наследство, герцог Мальборо, помог ему составить отряд из гугенотских эмигрантов, который прославился отчаянной храбростью в горах Испании, у границ Франции. Эта горсть Ахиллесов столкнулась, наконец, с теми самыми королевскими солдатами, которых побивал наш герой в Лангедоке в свои лучшие дни. В ужасной бойне, говорят, полегли на месте все обезумевшие ратники двух фанатиков.
Но Кавалье уцелел. Англичане стали почитать его больше прежнего.
Вот почему даже представитель ‘старого порядка’, Людовик XVI признал за гугенотами основные гражданские права, за исключением прав государственной службы. Но это восстановление Нантского эдикта запоздало: оно явилось в 1789 году! Революция совсем превратила ‘так называемых’ в полноправных граждан и даже возвратила им имущества отобранные со времен Людовика XIV. То же подтвердил Наполеон в своем ‘Кодексе’, признавшем гражданами и евреев. После этого уже не страшны были попытки воскрешения драгонад при реставрации Бурбонов. Хартии 1830 и 1848 годов окончательно утвердили во Франции полную религиозную терпимость. Свобода совести и мысли была отвоевана героическими камизарами и их благородными потомками.
Наука не осталась в долгу у героя нашего романа. Но художественная литература, несмотря на обилие подробных и деловых исследований значения в севеннской войне эмиграции, Бавиля, Жана Кавалье и вообще камизаров, долгое время проходила в стороне от этой темы. Лишь в 1840 году появился ‘Жан Кавалье, или Севеннские фанатики’ Эжена Сю. Это — крупное произведение (первоначально 4 тома), законченное, обнимающее весь предмет. А главное, автор — сам француз, и явился он во всеоружии источников отечественной истории.
‘Жан Кавалье’ имеет свое значение и в истории литературы. Как бы ни относиться к Эжену Сю, несомненно, что его нельзя обойти в этой истории. Не забудем, что это — человек сороковых годов и вдобавок француз. В то время пылкая галльская нация шла передовым бойцом европейского прогресса. В ней кипели и претворялись разные направления жизни, что тотчас же отражалось на литературных ‘течениях’. В политике шла страстная борьба между могиканами ‘старого порядка’ и питомцами ‘великой революции’, и первые доходили до крайности ультрамонтанства и иезуитства, вторые — до республики и социализма. В литературе постепенно бледнели туманные призраки мечтательного романтизма и аристократического эстетизма или изящества. На их место выдвигался реализм, наблюдение действительности, которое приводило к общественным вопросам и к демократизму.
Меняя содержание, литература меняла и тон, и внешнюю форму: требовались уже не тщательно отделанные, несколько выспренние ‘произведения’ для немногих, а быстрая работа публицистики на языке масс. Чем дальше, тем более крепло и ширилось новое направление. Его поддерживала небывало большая публика. Толпы теснились на лекциях ‘либералов’, которые, с Мишлэ и Кинэ во главе, громили ультрамонтанов и патеров. Вчерашний пылкий реакционер, церковник Ляменнэ, привлекал массы религиозным коммунизмом, а его приятель, Пьер Леру — мистико-философским ‘гуманитаризмом’, этим идеалом человечества на основе равенства, без принятых форм общества. Оба они прямо влияли на Жорж Санд и Эжена Сю, и эти писатели раскупались нарасхват, были у всех в руках.
Участь Ляменнэ постигла многих. Эжен Сю до сороковых годов также был в своей Аркадии. Он ходил по цветистым полям романтики, хотя и побочными тропинками, он питал некоторую слабость к старому порядку. Хотя сын хирурга и сам военный врач, сражавшийся под Наварином, он увлекался живописью и природой, странствовал в пустынях Америки, был без ума от бурной стихии. И уже здесь сказывался талант: Сю ввел морской роман с его яркостью красок и смелостью фантазии: тут преемником его можно считать нынешнего академика, Лоти. Но вот наступил 1840 год — и начала скопляться общественная гроза, посильнее океанской бури. Наш автор находился в цвете сил, ему было 36 лет. И явился обширный и лучший из его исторических романов, который притом знаменовал перелом в самом авторе.
Важнее всего в ‘Жане Кавалье’ признаки современного, серьезного исторического романа. Сю был подготовлен уже научными работами для своей пятитомной ‘Истории французского флота в XVII веке’. Затем он с любовью изучил даже до мелочей быта источники эпохи, — от литературных памятников, даже учебников светскости, до мемуаров и писем участников событий, не говоря уже об историках XVII начала XVIII веков. Он снабдил свой роман многими ценными примечаниями, касающимися преимущественно 1-й книги романа, самой трудной и важной для понимания дела: она дельно описывает подготовку настоящей ‘севеннской войны’ — события до 1704 года, которому посвящены две остальные книги.
Дальнейшие исторические романы нашего автора слабее ‘Жана Кавалье’. В них письмо небрежнее: художник отступает перед производителем эффектов, сильных ощущений. Впрочем, это были работы, так сказать, мимоходные. Сю отдал всего себя роману бытовому, описанию современной ему действительности. Он бросился в водоворот сороковых годов, в бездну ‘проклятых вопросов’ политического и общественного быта.
Здесь — слабость нашего автора как художника, и сила как публициста. Ему пришлось поспорить плодовитостью с Бальзаком, а это, конечно, вело к невыработанности формы. Этим отчасти объясняется обширность романов Сю: в каждом от 5 до 16 томов! Как известно, длинно писать и говорить значительно легче, чем кратко. Слог романов Сю стал отличаться небрежностью, иногда даже повторениями, мягкие черты заменялись грубыми поспешными мазками. Поэзия правды стушевывалась перед изумительной изобретательностью вымысла. И все явственнее автор становится ‘виртуозом эффектности и сенсационности’ т. е. мастером огорошивать читателя внешними приключениями и возбуждать его нервы.
Но талант опять сказался уже в создании еще нового литературного рода — фельетонного, публицистического романа. Этого требовал разгулявшийся демократизм эпохи: нужно было заваливать летучую литературу множеством легких сочинений с целью пропаганды, распространения новых мыслей в массах. Никто не мог писать так быстро и много, как Сю, никто сильнее не мог заинтересовать толпу соединением злобы дня с необузданной фантазией в вымысле событий и с довольно меткой наблюдательностью. Оттого-то журналы, впервые ставшие тогда общественной силой, а, стало быть, и лавочкой, делали заказы нашему автору по неслыханной цене: и хлынул целый потоп бесконечных романов!
Здесь, конечно, таилась своя сила. Издания следовали за изданиями, всюду явились переводчики и подражатели, в том числе множество иноземцев, вплоть до нашего В. В. Крестовского. ‘Тайны Парижа’, ‘Вечный Жид’, ‘Семь смертных грехов’ были событиями дня и не давали покоя публике. Все увлекались этими беспощадными разоблачениями грязи царства буржуазии и иезуитства так же, как женскими поэтическими вздохами Жорж Санд над горькой участью обездоленных. Новое течение в работах Эжена Сю завершилось ‘Тайнами народа’ — этим скорбным листом французов на протяжении всей их истории, положенным на основы нового общественного учения.
А. Трачевский С-Петербург.
13-го сентября 1902 г.
———————————————————
Источник текста: Эжен Сю. Жан Кавалье. — М: ЭКсмо, 2007. — 480 с.
Подготовка электронной версии: В. Г. Есаулов, август 2013г.