Грозы и дети, Васнецов Аполлинарий Михайлович, Год: 1917

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Васнецов А. М.

Грозы и дети.

Рассказ.

I.

Супостат.

Странный был день. С утра небо заволокло белой пеленой, и, ни на минуту не останавливаясь, едва повышая и понижая тон и то усиливаясь, то ослабевая, гудел отдаленный гром. Где он гремел, в какой стороне горизонта — неизвестно. Гудьмя гудело всё белое небо, как будто там, в неведомых областях, шла великая битва, и грохоте канонады сливался в один сплошной гул. Этот монотонный неотвязчивый гул гнетуще действовал на впечатлительную душу пятилетнего Костеньки. Он не находил нигде места. Пойдет в огород, попробует выдернуть морковку, и морковка хорошая, больше пальца, в другое время был бы рад и с удовольствием съел бы, обтерев только землю о мягкую и густую траву, теперь же и морковь не радовала — откусил и бросил. Пошёл в сад, смородины много, но она ещё зелена, хотя и начала уже делаться коричневой: в другое время напустился бы — не оттащишь. Не веселит и смородина. Братья не хотят с ним играть, или, по причине своего кислого настроения, он мешает только в игре, прогнали. Попробовал взлезть на березу еще того скучнее. Заглянул в овечий хлев, где только — что родившаяся ‘ масечка-ягненочек’ вызвала бы в другое время неописуемый восторг, — теперь не тронула. Овца шарахнулась в темный угол хлева: масечка нежно заблеяла и туда же, стало еще тоскливей. Такое нервное состояние он выносить больше был не в силах, и, уткнувшись головой в колени что-то шившей на крыльце матери, Костенька громко заплакал.
— ‘Мама, скажи, что это такое все гремит’? — сквозь слезы спрашивал он, не отрывая головы от колен.
В это время проносившая мимо из погреба большую корчагу (глиняный неглазурованный большой горшок) с чем-то кухарка Марша ответила за мать, не глядя ни на кого:
— ‘Супостат играет’.
Услышав такой ответь, Костенька поднял голову и, раскрыв рот, смотрел на Маршу. В этом страшном для него слове ‘супостат’ слышался ему прямой ответь на мучительным тоску и тревогу.
— ‘ Супостат… так вот оно что!’ — размышлял он.
По крайней мере, причина была открыта. Кто-то враждебный, тайный, подозрительный и настойчивый в своей злой воле, играет, тешится страданиями людей. Причина найдена, и на душе стало легче, мучила неизвестность.
— ‘Зачем ты вбиваешь ребенку в голову разные глупости’? — возмутилась мать.
— ‘А кто, как не супостат, играет? Всякий дурак про это знает. Гремит не знамо кто, неведомо где, кто же кроме него? Ворог играет, шары катает’…
— ‘Дура ты, Марша, набитая ты дура! Делай свое дело, неси лучше, что несешь, — заключила мать, заглянув в корчагу, на дне которой лежала солонина. — Вымой хорошенько — дух стала давать, что останется — подсоли да опять закопай в снег… А то супостат… Голова-то твоя куделью набита’.
В жизни Марши супостат, правда, играл немалую роль. Ея неуживчивый, сварливый нрав
отовсюду гнал ее, нигде она не уживалась и, в виде исключения, каким-то чудом сумела прожить два года на этом последнем месте. Никто её не любил, и лицо она имела злое и серое…
— ‘Как меня полыхнуло в те поры — свету невзвидела. Очнулась — лежу под березкой, а сучки прямо в затылок мне и воткнулись, на вот, смотри, вот они’, — показывала она. нагнув голову и подымая на затылке пряди жидких волос цвета грязного льна.
Рассказ этот она повторяла довольно часто и как будто выгораживала мужа, который, — за наверно передавали, — вызвал ее по грибы в березняк да там и пальнул в нее из ружья дробью. Не любила она, когда ее спрашивали:
— ‘Сладки ли грибки, Маршенька?..’ — плевалась и ругалась.
Когда Марша с корчагой ушла с крыльца, мать обратилась к Костеньке со словами:
— ‘Не слушай ты её, невесть что мелет. А вот лучше помолись Богу, чтобы он отвёл градовую тучу. Туча эта градовая гремит в той стороне, — указала она по направлению к югу, — весь хлеб выбьет. Храни Бог, если к нам придёт, сколько горя, сколько слёз: и рожь, и овёс, и огороды все смешает с землей, голодать народ будет круглый год’.
Сквозь белую пелену на юге, правда, смутно рисовались кумулюсы белых, как снег, облачных громад, прикрытых сверху слоем таких же белых перистых облаков. Костенька посмотрел на мать, медленно сполз с крыльца и последовал её совету. Став на колени перед крыльцом, он усердно начал молиться, касаясь лбом пыльной земли.
— Боженька! — шептал он, — не давай, чтобы весь хлеб у нас выхлестало, дай, чтобы не побило морковь и репу в огороде, и чтобы у мужиков ни овёс ни рожь не тронуло. Боженька, сделай так, чтобы мне не было тяжело, чтобы все были здоровы. Пусть, чтобы ни папа, ни мама, ни братцы, никто не умирали. Добрый Боженька, не давай чертям мучить в аду людей. Сделай, Боженька, чтобы все люди были добрыми, и чтобы Марша никогда не ругалась ни с бабушкой, ни с мамой, ни со мной’…
Костеньке так понравилось молиться, когда он заметил убывающую в нём безотчетную тоску, что земные поклоны следовали без счету один за другим. Заметив, как няня прежде, чем поклониться в землю, расстилала перед собой фартук и, делая земные поклоны, касалась его лбом, Костенька так же вытягивал перед собой рубашку и так же, как няня, некоторое время лежал, не подымая головы.
Взглянув искоса на мать и увидев, как она оставила работу, облокотилась и с участливой улыбкой смотрела на него, он немного смутился и. поднявшись, сель рядом с ней.
— ‘Умный ты, мой мальчик, хороший’! — сказала она и, нагнув к себе его голову, поцеловала.
К обеду гром стал затихать: на небе показались сероватые пятна, которые можно было принять сначала за серые облачка. но, вглядевшись в них пристальнее, становилось ясно, что это проглядывает голубое небо сквозь белую, разреженную, облачную пелену. А часу, в седьмом вечера, за чаем, вдруг выглянуло солнышко в прогалину между облаками, изобразившись на почке и стене оранжево-золотистым переплётом окна. А вечером, когда солнышко садилось за горизонт, на западе началась такая иллюминация, что Костенька, сидя у окна, опершись на локоть, думал: ‘ Вон там Боженька живёт’, — так там было светло и вечно радостно. Там бесчисленное множество длинных и тонких облачков наслаивались одно на другое: одни из них были желты, как расплавленное золото, другие оранжевые, то красные, то зеленоватые, розовые и лиловые. Там как будто текли реки из чистого солнечного света, простирались золотые долины и горы, открывались неведомые дальние горизонты, и от них шли оранжево-золотые лесенки на небо…

0x01 graphic

Все это яркой искоркой отражалось в ясных, голубых глазах Костеньки, так рано, еще в милую пору детства, навеки закрывшихся…
Слишком рано он ушел к Боженьке по тем золотым лесенкам, быть может, предугадывая те горечи, какие готовились ему на жизненном пути на печальной земле…

II.

Планида.

— ‘Во имя Отца и Сына, и Святого Духа! Мир дому сему, и да преисполнится чаша питий его доверху, и угобзятся закрома хлеба его до краёв, а потомство уподобится морскому песку, днём же его — несть числа. Господи, помилуй и спаси’! — произносил кто-то громко, взявшись за воротное кольцо и переступая подворотню обутой в лапоть ногой.
Когда калитка отворилась, в тень двора вошёл с непокрытой головой лысый странник, весь увешанный кошелями, какими-то коробками и кузовками. В руках он держал высокую палку с медным набалдашником и длинными железным острием на конце, во всю длину посоха шли медные колечки. Сидевшие на крыльце обитатели усадьбы: моложавая хозяйка, её сынишка Коля, мальчик лет восьми с живыми голубыми глазами, одетый в ситцевую розовую рубашку, и старушка-няня с удивлением смотрели на необыкновенного пришельца. Хозяйка оставила шитье, а няня, свивавшая к клубок суровые нитки с мотка, который держал перед ней на протянутых руках мальчик, опустила клубок на колени.
— ‘И побегох филистимляне испуганным стадом, и каждый отстающий уязвлён бысть кошем, аки ленивая овца… Нет ли, хозяюшка, кваску испить? — неожиданно обратился странник к сидевшим, когда они приготовились было слушать историю про филистимлян. — Огнь неугасимый, матушка, червь ненасытный и скрежет зубовный, а кругом тьма кромешная и стенания — так-то уготовано место преступившим волю Божию. Господи, помилуй и спаси нас, грешных! — проговорил он и, перекрестившись широким староверческим крестом, припал губами к поданному берестяному бураку с квасом. — Ты, хозяюшка, не гляди, что староверскими крестом знаменуюсь, а я по новой вере, мирянин. Так крестились отцы и деды, не хочу ломать обычай родительский, —проговорил он, на время оторвавшись от бурака и снова припадая к нему, а когда дно бурака стало смотреть в небо, отдал его. — Добрый квасок. Соблаговоли- ка, матушка, еще бурачок. Жара стоит смертная… Такая жара, еле мощно переносить, жажда всю внутренность изожгла’.
Странник присел на обочину лестницы и достали из-за пазухи большой в цветах платок, отёр им лысину, всю покрытую крупными каплями пота, причем его редкие на висках и за ушами волосы протянулись по черепу справа налево тонкими нитями — ‘ ровно кто бороной проехал’. Далее он, не торопясь, умелым движением перетянул сбоку наперёд привешенную на ремне довольно внушительных размеров деревянную баклагу и, оттолкнув гвоздь, вылили из неё на землю какую-то мутную жидкость.
Хозяйка послала кухарку в погреб за квасом.
— ‘Уготовано там, матушка, для всякого свое: кому смола, кому угольки, а кому кипящий винный спирт. Кто греха не боится, живучи — получит воздаяние по заслугам. До конца праведен Бог. Ежели поверил в Него хоть на малую минуточку, так и держи эту минуточку, береги ее, как зеницу ока, и верь Ему неустанно и денно, и нощно. И с этого самого часа не говори, живучи, и в тревоге и воздыхании: ‘ Господи, что же будет? Ох, кабы ладно!’ Не убивайся, не печалься и не предавайся отчаянию, ибо до конца праведен Бог. А раз усомнился — значит, потерял Его. В веселии духовном живи, ибо благ Господь и до конца устраивает благо. Счастлив я, матушка, везде мне хорошо, и ежечасно за это я благодарю Бога’.
— ‘Откуда ты, странничек’? — обратилась к нему с участием няня.
— ‘Как откуда? Иду, что ли’?
— ‘Ну, хоть идешь откуда’.
— ‘Да из села Мухина, недалече отсель’.
— ‘Ну, а в Мухино откуда попал? По святым местам, что ли, ходишь, или на построение церкви собираешь’? — спросила хозяйка, отрываясь от работы и не менее заинтересованная пришельцем.
— ‘Строится церковь Господня, веками строится, и несть ей конца… Матушка! Лучше спроси: где я не был? Был я в Иерусалиме, был на Синае и у коптов черномазых был, сало жгут в храмах Божиих вместо елея и воска… Скажешь: ‘Вот нехристи поганые!’ А по-моему, жги хоть сало, хоть воск, да лишь душой будь чисть и прост. Все равны во Господе. Положил я обет от рождения все веры христианские увидеть, во всяких храмах помолиться и узнать, какая вера лучше. Все веры едины, каким хочешь крестом крестись, с любого плеча начинай, да лишь по правде живи и Бога помни. Был на Афоне, был у болгар, в Kиeвe, у преподобного Сергия, а теперь пробираюсь в Соловки прямой дорогой на Ношульскую пристань, а из Соловков морем-океаном в Рим. Посулюсь на корабле палубу мыть, всякую грязную черную работу работать, а все-таки доберусь, куда надо. ‘Ищите и обрящете, толцыте, и отвезется вам’. Правду ищу, матушка, Божью правду, а на палке ли верхом, на коне ли, в седле — все едино. Э-х, матушка! Когда надо — и дорожная лутошка повезёт’, — весело заключил он, всполаскивая водой свою баклагу.
— ‘Не врешь ли ты, прохоженький? — усомнилась хозяйка. — Много таких ходит, наскажут с три короба: и Синай, и Фавор, и ещё что-нибудь приплетут’…
— ‘А велика ли мне корысть врать? Стружек от Гроба Господня не продаю, песочком иорданским не торгую. Хочешь — верь, хочешь — нет, мне-то что’!
Подошла кухарка с холодным квасом, покрытым сверху желтоватой пеной.
— ‘Вот за это спасибо, матушка! — проговорив, бережно принял бурак и, отдув от краёв пушистую пену, немного отпил и крякнул, — Вот эго, называется, квас — аж в нос шибануло! — затем достал откуда-то жестяную лейку и приготовился наполнять баклагу, но, взглянув на Колю, внимательно следившего за всеми его приготовлениями, остановился. — Что смотришь, малыш? Со всем домом хожу. Учишься? Нет? Ну, выучишься — доктором будешь’, — пошутил он и ласково засмеялся.
Холодный квас, булькая, вливался в баклагу темной струйкой, а странник тем временем продолжал:
— ‘Кабы врать, рассказал бы я тебе, как в Иерусалиме-граде в светлую заутреню огонь с неба сходит на свечи молящихся, а это монахи зажигательную нитку приспособили, ловкие!.. Как ангелы Господни подъемлют за белы рученьки купающихся в Иордан-реке и изъемлют оттуда на песочек прибережный… Да мало ли припасено для таких, кто уши развешивает. А вот правду скажу: греки и наши монахи, и католики у Гроба Господня Христа продают, так и рвут, так и тянуть из карманов, оскверняют место святое. Торг идёт, как на базаре, на ярмарке, за каждое ‘ Господи, помилуй’ по гривеннику, друг у друга отбить хотят, сквернословят, ругаются, за волосья таскают друг друга, — сам видел, — в пекло бы их, в смолу, проклятых! За версту их. Торгуй там, чем кому надо, а у святыни — не смей. Пусть у Гроба Господня читают только одно святое Евангелие по очереди на всех языках. Будь русский, грек, француз — всякий внемлет и поучается.
А то завели… такая идёт тара-бара да сутолока, да свара — многие от жалости за место свято скорбят. Погоди, помяни моё слово, скоро придёт Христос и выгонит торгующих из храма и повысить вервие над воротами его, чтобы всякий входящей помнил: нет здесь торговли… Матушка, соблаговоли-ка еще бурачок, миленькая. Жара-то стоить какая’!..
Кухарка принесла второй бурак, но не выдержала:
— ‘У тебя, батюшка, не бездонная ли баклага?.. Как и не лопнешь’… — проговорила она с сердцем и отошла.
Странник пристально посмотрел на неё, но ничего не сказал.
Квас снова забулькал, лиясь темной струйкой в ‘бездонную’ баклагу, а странник, делая паузы, продолжал:
— ‘Где надо, торгуй, а где не надо, и потерпи. Где персть, а где небо — потеряли человецы. Премудро устроено у Бога. Другой томится, мучится, адские муки претерпевает уж на земле, а за что, отчего? А оттого, что Бога у него нет в душе: а раскрой Ему душу, впусти Его в дверь, — и благо тебе, и рай на земле. Так-то, матушка, — заключил он, когда опорожнил бурак и поставил его на крыльцо. — Видел я битву велию, люди людей убивали, рвали на части человеческое тело гранаты и бомбы, саблями, штыками кололи, рубили друг друга. Далеко было это отсюда, в чужой земле. И выходит к ним из дремучего леса ветхий деньми старец и говорит… Соблаговоли уж, матушка, и яичко принести да заодно и горсточку ячменной муки’, — переменив тон, неожиданно проговорил он, когда все приготовились уже слушать рассказ про битву и старца ветхого деньми. Принесли то и другое, и странник опять ловко передвинул лукошко сзади наперёд и открыл его. В нём лежали ряды яиц, пересыпанные мукой. Уложив бережно принесенное яйцо в ряд с другими, он поднялся с боковины лестницы и, взглянув на небо, указал на северо-запад:
— ‘Вот знамение Божие, планида Господня. Быть великой буре’.

0x01 graphic

Все повскакали со ступенек крыльца и обернулись в ту сторону, куда указывал странник. Особенно быль поражен Коля: он разинул рот и, придерживая свалившееся при прыжке с крыльца штанишки, остолбенел от удивления. Из-за крыши сеней они увидели огромное изжелта-белое облако, словно высеченное из мрамора. И столь оно было необъятно, что деревья, дома в сравнении с ним казались крохотными комочками. Оно находилось, по-видимому, очень далеко, так как не замечалось в нём никакого движения, ни один округлый выступ облака не изменял своего места и формы, оно стояло подобно гигантской скале, и верхний край его поднимался выше креста колокольни, летавшая вокруг её шпиля ласточки казались на фоне палевого облака черными точками. Всем стало как-то жутко. Ничего подобного они никогда не видывали или, просто, не обращали внимания на подобные облака.
— ‘Быть в ночи великой буре, — многозначительно проговорил странник, смотря на облако. — Запирайте крепче окна и ставни, крепите засовы. Нехорошо, когда темной ночью ворвется в жилище человека сокрушительный вихрь. Он выдует счастье и благополучие из дома того и развеет чад его по всему свету’.
Странник стоял, выпрямившись во весь свой сравнительно высокий рост и величественно держа левую руку на медном набалдашнике посоха.
Лицо пришельца приняло такое выражение, с каким он вошёл к нам, — торжественное и спокойное, как будто он совершал богослужение.
— ‘Настанет день, и минут времена, и суд нежданно и скоро грядет. Не пройдет и малой минуточки после смерти человека, как он восстанет перед Вечным Судиею, ибо у Бога тысяча лет, яко один день. Века пройдут, а восставшему покажется: не успел еще и плач родных и друзей замолкнуть у его смертного одра, как вострубила архангельская труба. Праведен твой путь, Господи, и блаженны живущие, припадающие чутким ухом к словесам Его. Осанна сущему, осанна грядущему из века в век! Блаженны алчущие и жаждущие правды, яко такие насытятся’…
Осмотрев всех кругом, странник остановил свой пристальный взгляд на Коле, он не на шутку струхнул и хотел было заблаговременно удрать в огород да в лопухи, но было уж поздно, взгляд странника приковал его на месте.
— ‘Детушки милые! Чистые сердцем пред Господом! Блаженны ваши дни, —проговорив, он достал из-за пазухи маленькую без переплета книжку и подал ему, произнеся обыкновенным тоном, — Когда научишься читать, малыш, и когда вырастешь большой—вот этакой — прочти эту разумную книжечку и вспомни обо мне, старике. Спасибо, матушка, за угощение! Дай Бог тебе всего хорошего’, — заключил он, отвесив низкий поклон и, не торопясь, направился к воротам, высоко держась за посох и не покрывая лысой головы.
‘ Скрывшего древле гонителя-мучителя фараона’, — снова запел он, выйдя за ворота. А оставшиеся молча стояли и смотрели вслед ушедшему, слушая его удалявшийся голос и не двигаясь с места.
‘ Будто на нас столбняк нашел’, — говорила потом няня.
Данная им книжка затерялась, но от неё осталось в памяти мальчика Коли заглавие: ‘ Будьте, братия, равны во Христе’.
Когда ушел странник и голос его смолк, все опять обернулись к ‘планиде’, удивляясь и ужасаясь её величине. Но, охваченные заботами дня, скоро забыли и о страннике и о необычайной облачной громаде. Только к вечеру, когда собирались ужинать и в кухне у печки на шестке весело кипела на тагане похлебка из свежих маслят с крупой, зеленым луком и лавровым листом, отец Коли, опершись на подоконник и глядя на северо-запад, произнес:
— ‘А ведь старик-то ваш, пожалуй, что и прав — быть ночью большой грозе’.
Во время посещения странника он находился в иоле, смотрел за работами, когда же ему рассказали о посещена странника, он укорил жену в легковерии и потачке проходимцам. Она сначала защищалась, но, видя справедливость обвинения, умолкла. Один из младших братьев Коли, услышав слова отца, кинулся к окну и сейчас же закричал:
— ‘Земля горит, земля горит’!—и стремглав пустился оповещать остальных о замечательном открытии.
На фоне заревого вечернего неба резко до боли глаз вырисовывалась ставшая еще больше и страшней, словно вылитая из чугуна, сине-черная громада, у горизонта под ней на всём её протяжении вспыхивало поминутно красное зарево.
— ‘Земля горит! Светопреставление’! — воскликнул и старший братишка, лишь только взглянул и увидал это явление, под впечатлением речей странника принявшее сверхъестественный смысл.
— ‘Глупые! — произнес спокойно отец, — насказал вам с три короба этот проходимец, наврал, а вы и поверили… Только детей напугал. Гнать бы его со двора, а они и уши развесили’…
Когда ложились спать в гостиной вповалку на полу на разостланных перинах и войлоках, сквозь щели в закрытых ставнях начали уже поблескивать узкие полоски, и поминутно освещалась в соседней комнате, в чайной, белая печь. Временами доносился глухой гул грома, словно кто слегка барабанил кулаками по закрытым ставням, а когда среди глубокой ночи в них с неудержимой силой загрохотали чугунные кулаки, Коля проснулся и вскочил с постели. В доме творилось что-то недоброе. Встревоженная мать, шепча молитву, зажигала лампадку, где-то испуганно мяукала кошка, а на дворе происходило что-то невероятное. В ставни и стены стучал крупный дождь, деревья в саду трещали, ударяя ветками о крышу и обшивку дома, свист, вой, грохот стояли там оглушительные. Порой доносился с колокольни нескладный перезвон малых колоколов, встревоженных сильным ветром.
Дом как-то странно весь потрескивал, словно готовый сорваться с фундамента под напором урагана. Коля, весь сам не свой, дрожал, как в лихорадке. Отец в потемках поспешно одевался и собирался куда-то уходить.
— ‘Неужели на беду войдешь ты в этакую страсть’? — уговаривала мать.
— ‘В чайной забыл затворить ставни, храни Бог, как сорвутся с крючков — все стекла выбьет’…
И не успел отец это вымолвить, как, сопровождаемый ослепительной молнией и раскатами грома, раздался оглушительный удар в окно чайной сорвавшейся ставни и сейчас же вслед за ним — звон, лязг, треск разбитых вдребезги стекол: все полетело, посыпалось…
Крадучись, пробежал по темным комнатам холодный ветер, задул лампадку, где-то с неистовой силой хлопнул дверью, где-то что-то сорвалось, упало и разбилось…
Кто-то громко произнес: ‘ Господи, помилуй’!..
И среди раскатов грома и при блеске молнии Коля ясно увидел в чайной чью-то всю в баллом, в неподвижной позе, как изваяние, человеческую высокого роста величественную фигуру со щитом и копьем. При каждом взблеске молнии она меняла место: то покажется в одном конце комнаты, то в другом, а однажды стала во весь свой гигантский рост в самых дверях комнаты, где все спали, Коля пронзительно взвизгнул, кинулся в постель и зарылся головой в подушку. И странно, не то от страха, не то в обморочном состоянии забылся и заснул, когда же утром проснулся, сразу вспомнил страшный сон: как нашла гроза и как в чайной выбило окна. Но звук выметаемых кем-то разбитых стекол сразу вызвали в памяти всю картину ночного нападения грозы, а вскочив с постели, он увидел мокрый пол и сорванную со стенки старинную гравюру, изображавшую греческую статую, с разбитым стеклом и поломанной рамой, картина валялась тут же, прибитая дождем и ветром к печке. Одно глухое окно зияло ранами разбитых стекол, другое же, створчатое, было раскрыто, и в него глядело безмятежно спокойное голубое небо, сулившее знойный день, и виднелись синие дали и леса, и стада, пасущиеся на зеленых лугах. Ближе расстилалось поле с молодой волнующейся нивой.
Вспомнились слова отца, однажды сказанные Коле:
‘ Молодая нива никогда не поляжет от какого угодно ветра и непогоды: она молода и гибка. Также и человек в цветущей юности всегда легко перенесет удары судьбы и выпрямится вновь. Не такова старость’.
Молодая рожь, и правда, как ни в чем не бывало, волновалась себе по ветру мягкими, эластичными изгибами.
Ночная гроза неистовым разбойным натиском, подобным неожиданному набегу вражеских орд, натворила не мало бед: несколько деревьев вырвала с корнем, повалила заборы, раскрыла и разметала крыши.
Но она еще не прошла, а продолжалась в кухне. Оттуда доносились громкие голоса няни и кухарки Марши, необыкновенно вздорной и сварливой женщины, которой никто не любил, но зато работала она черную работу за десятерых.
— ‘Сама вытри у себя нос, старая ворона’, — услышал Коля, войдя в кухню, обращенные к няне слова Марши, месившей квашню оголенной чуть не до плеча рукой.
— ‘Сама такова, — подала реплику няня, ощипывая только-что обваренную кипятком курицу. — Месит квашню, а у самой под носом нечисто’.
— ‘Нашлась, тоже, советчица, — ворчала Марша, — Туда тоже. Планида, планида… Видали мы таких-то странников’.
— ‘А как же так, говорит: ‘ Запирайте ставни и засовы: не ладно, когда ветер ночью ворвется в хоромину — не к добру’. Все так и вышло, как по-писанному, стекла-то выхлестало до единого. Видно, матушка, по всему, что не простой был странник. По святым местам ходил, праведной души человек. Неспроста у него посох-то’…
— ‘Хорош праведник!.. Два бурака квасу слопал. Да мучки, да яичко, — передразнивала она голос странника. — У-у, не глядела бы’, — заключила Марша и с сердцем повернула квашню на лавке, налегая на другой её бок с тестом.
— ‘Ожадовела… Чужого добра стало жалко, не твое, хозяйское. От доброго сердца дадено’.
И пошли они ссориться, и перекорялись вплоть до самого обеда, когда смолкли только потому, что были заняты едой. Но зато смолкли уж на целую неделю. Для пытливого же мальчика Коли так и осталось загадкой, кто прав. Права ли Марша со своим жестоким отрицанием, или справедливы заключения няни о страннике, как о необыкновенном и праведном человеке? Он был на стороне няни или, вернее, хотел быть на её стороне.
‘ Лицо у него, как у угодника, каких пишут на иконах… Как хорошо рассказывает и книжку хорошую дал, вот вырасту большой — прочту. А почему он угадал, что придёт страшная гроза и в доме выбьет стёкла? Отец говорит, что и не пророк предсказал бы, когда туча на горизонте’…
И делается на душе как-то пусто и грустно. Скучно жить человеку без тайн.

III.

Полуночный вихрь.

‘И вижу во сне: иду, будто, без картуза по нолю, и ветер играет моими волосами и свистит в ушах, чувство какого-то приволья и успокоения на душе. Но вот начинаю различать в шуме ветра что-то тревожное, свист, вой — открываю глаза и вижу прямо перед собой открытое полукруглое окно мезонина, идет туча с запада, и блещут в ней огни-молнии.
Лежавшая на столе книга быстро перелистывается, словно кто живой в потёмках торопливо перебрасываете её страницы, — жутко. Никого нет, а листы мелькают. Через окно прямо в лицо дует сильный ветер. Шумите березы, и доносится иногда глухой гул грома — гроза близко. Быстро вскочив из-под теплого одеяла, я стараюсь затворить полукруглые стекольчатые двери большого во всю стену окна с перилами из балясин в нижней его части. Но не тут-то было!.. Створы дверей отказываются слушаться: их с огромной силой отбрасывает обратно. Проснулся и мой младший братишка, спавший рядом со мной на разостланном на полу войлоке, и мы вдвоем налегли на дверь: но от этого она не стала послушнее, и усиливавшейся ветер упорно откидывал нас назад. Вдвинув кое-как один конец деревянного засова в правую скобку, мы налегли на рычаг и с большим трудом отклонили правый створ, а в то же время другою рукою я старался привлечь вторую створку и придавить её рычагом. Мы оба налегли на рычаг всей тяжестью хрупкого детского тела и, упираясь босыми ногами в мокрый пол, все усилия направили к тому, чтобы вдвинуть другой конец засова в левую скобку. Взглянув в сторону кладбища, я от испуга чуть не выпустил из рук засова, оттуда по дороге неслось что-то огромное, белое, выше деревьев, и прямо на нас, это были облака пыли, поднятый с дороги, — стояла засуха, — а мне показалось невесть что. В довершение ужаса сами собой зазвонили на колокольне маленькие колокола, что бывало каждый раз во время сильного ветра. Березы гнулись и трепались по ветру. В темном воздухе крутились листья, носились по всем направлениям какие-то клочья, не то галки, не то лоскутья, и прямо на нас из-за леса двигалась мутной пеленой стена дождя, порой вспыхивавшая сплошным фосфорическим светом. Впереди её низко и близко неслись обрывки темных облаков, постоянно менявших форму: они то опускались к земле, то подымались от неё. На наше разгоряченное от усилий тело начали уж падали холодный и крупный капли дождя: они падали, мягко шлепая по телу, и разлетались брызгами. Мы уже минуте пять возились с дверью, выбиваясь из сил, то преодолевая силу ветра, то снова отбрасываемые напором его, близки были к отчаянию, мой младший братишка, слышно, уже начал всхлипывать: он готовь быль откровенно разреветься и бросить засов. Но отступать было нельзя: весь ужас последствий, если бы мы не затворили двери, быль очевиден. Зальёт дождем наши постели, все будете сорвано и опрокинуто ворвавшимся вихрем, и, чего доброго, мне казалось, влетит в раскрытое окно ‘ громовая стрелка’ и убьет нас. Стиснув зубы и скользя босыми ногами по мокрому полу, я напряг последние усилия и, наконец, почувствовал, как засов слабо коснулся левой скобки, зацепился, но вырвался опять. Мой голоногий помощник уж ревмя ревел и только в волнении, шлепая босыми ногами по образовавшейся у окна луже, топтался на месте. Последний напор мускулов, почти в бессознательном состоянии — и, о радость! Засов крепко вдвинулся в левую скобку и прихлопнул двери. Но с какой яростью, с какой злобой и жалобой завыл ветер на все лады в скважинах и щелях сомкнутых створов!.. Визг, злобный вой, скрежет, рыдания, укоры — все слилось в этом неистовом голосе бури. Как будто ‘он’ и яростно злился и жаловался на то, что ‘ему’ не удалось отбросить, размозжить нас, выбить всё стекла в дверях и превратить в лужу весь пол мезонина, не удалось — и вот ‘он’ жаловался и неистовствовать, как зверь, глупый и злой. Во время отчаянной борьбы мы и не заметили. что гроза уже бушевала кругом вовсю: проливной дождь барабанил по крыше, сияли ослепительные молнии, и грохотал гром, словно катались огромные камни по крыше. Закутавшись с головой одеялом и закрывшись вдобавок подушкой, я, весь мокрый от холодного пота и дождя, пролежал, стараясь ничего не слышать и не видеть, все время, к счастью, непродолжительной грозы. Когда раскаты грома смолкли, я высунул потную голову и стал прислушиваться. В углу сквозь щель в потолке капала вода, дождь ещё продолжался, заметно стало светлее. Высунул голову и братишка.
— ‘Ты видел’? — спросил он тихо.
— ‘Что’?
— ‘Я не знаю, что. Большую белую лошадь с гривой’.
— ‘Нет, не видел’.
— ‘А я видел: вон там’.
— ‘О, да, это бежала пыль по дороге от кладбища’.
— ‘Какая пыль?.. Я видел и морду, и голову, и гриву’.
— ‘Неправда’.
— ‘А нет, правда, на что угодно поспорю, я побожусь’.
— ‘Давай откроем окно’.
— ‘Давай’.
С трудом мы отняли мокрый засов и отворили ставшие от дождя тяжелыми оба створа окна. О, как было упоительно хорошо! Начиналось утро. Как чист и сладостен дивный воздух, насыщенный запахом мокрых березовых листочков и мокрой земли! Было тихо, только слышалось, как капало с берез, и какая-то птичка-завирушка негромко выделывала замысловатый узор звуков в их пахучей бездвижной листве. Все уж было ясно видно. Из леса подымались клочья белого пара. Небо прояснилось, и по нему ползли легкие, как кисея, остатки ушедшей на восток грозы: она уж потухла, не гремела, заглохнув в предрассветных лучах утра. Ещё виднелось сквозь туман несколько крупных звезд на посветлевшем небе, но там, над этой редкой кисеей, уже чувствовалась близость дня… Было так тихо на душе и тихо, глубоко в природе’!
1917 г.

0x01 graphic

Источники текста:
Нива. 1917 г. No 28. С. 424-425, No 29. С. 443-445, No 30. С. 458-459.
Васнецов A. M., ‘Отзвуки минувшего’, М., ‘Московские учебники и картолитография’, 2006 г. С. 253-268.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека