Источник текста: Писатели чеховской поры: Избранные произведения писателей 80—90-х годов: В 2-х т.— М., Худож. лит., 1982. Т. 1. Вступит. статья, сост. и коммент. С. В. Букчина.
I
Это было в июне 1868 года.
Гриша сидел в своей комнате, увешанной стеклянными ящиками с мотыльками, книжными полками, горкой с минералами и украшенной лошадиным черепом, и читал, при открытом окне, историю философии Льюиса1.
Он недавно окончил гимназию, и ему хотелось поступить на естественный факультет. Гриша мечтал о славе натуралиста, презирал стихи, полагая, что он уж вышел из детского возраста, когда только и можно заниматься такими пустяками, и следил за внутреннею политикой.
В семье Гришу считали умницей, мать советовалась с ним, что делать против зубной боли и ломоты в ногах, отец находил, что он чересчур предается чтению, и по временам спорил с сыном, чтоб убедиться, насколько Гриша образованнее его, сестры с благоговением посматривали на лошадиный череп, белая поверхность которого была вся расписана таинственными латинскими названиями, вроде: os frontis, processus mastoideus {лобная кость, сосцевидный отросток (лат.).} и проч.
Гриша был так серьезен, что не признавал танцев. Он смеялся даже над любовью. Последнее мать ставила ему в большую заслугу. Она хотела, чтоб из ее сына вышел профессор, отцу приятнее было бы, если бы Гриша стал со временем министром.
Гриша был высокий юноша с бледно-смуглым лицом и темными курчавыми волосами. Он слегка занимался своею наружностью, конечно, не для того, чтобы влюбить в себя Настеньку Тонкову или Верочку Звереву, но потому, что некоторая предумышленная растрепанность прически и некоторая живописная небрежность костюма придавали его внешности научный вид.
Пока Гриша читал Льюиса, все более проникаясь презрением к метафизике, в соседней комнате семнадцатилетняя сестра его, Катя, играла в четыре руки со своим женихом, Мишей Подгоровым. Потом она стала петь, а Миша подтягивал ей баском. День склонялся к вечеру.
Младшие члены семьи бегали на дворе перед окном натуралиста и, под предводительством стриженного под гребенку Александра, брали приступом, с криками ‘ура’, погреб. Забравшись на ветхую крышу, там и сям обросшую зеленым мохом, Александр махал жестяною саблей и победоносно водружал в щели драничек черно-желтое знамя. Много раз брал он крепость, кричал, свирепел и тумаками водворял дисциплину среди войска.
В калитку вошел Ардальон Петрович Селезнев в щегольском сером пиджачке, в цилиндре и палевых перчатках. Ему уже было лет под сорок. Это был хозяин большого бакалейного магазина, образованный купец, искавший в общении с молодыми интеллигентными людьми пищи для ума. С Гришей он познакомился на охоте, проникся особенным уважением к его познаниям и ждал, что юноша разрешит ему какие-то проклятые вопросы. Проклятые вопросы мешали даже процветанию торговли Ардальона Петровича. Дела его шли скверно, и, кстати, весной он овдовел. Даже домашнее хозяйство его пришло в упадок.
— Горбачев, здравствуйте! Что вы читаете? А, бытие равно небытию! Бросьте!.. Я пришел к вам по хорошему делу.
— Войдите!
— Нет, я постою здесь. Несколько слов… К черту философию!
— Льюис доказывает тщетность умозрительного метода и бесполезность трансцендентных силлогизмов,— заметил Гриша.
— Ей-богу, натощак не выговорю! Дадите потом почитать? Я люблю иногда занестись в облака… У меня теперь такая книга, такая книга!.. Милочка, Горбачев, я женюсь!
— Поздравляю вас. Популярная книга.
Селезнев рассмеялся.
— Обрезал! Что значит умная голова! Но — атанде-с. Я к вам о просьбой. Ну, что вам за охота летом сидеть в городе! Поезжайте в деревню. Там природа, естествознание? сырой материал. Хотите иметь урок?.. До пятнадцатого августа сто рублей.
Гриша захлопнул Льюиса и сказал:
— Хочу.
— Урок у богатейшего купца, на лоне фауны и флоры — у моего будущего тестя, Ивана Матвеевича Подковы. Коля остался на третий год в классе, его надо приготовить в другую гимназию. Бойкий и способный мальчишка. Так вы принимаете?
— Еще бы!
— Прекрасно. Только я вам поставлю маленькое условие: друг мой, будьте у меня шафером.
— Я еще никогда не был шафером,— проговорил Гриша, покраснев от удовольствия, потому что почувствовал себя взрослым человеком.
— О, не трудная материя, батюшка! Фрак мы достанем.
— Дело в том, что я не признаю фрака,— начал Гриша.
— Без фрака неловко. Ну, может, в деревне сойдет. Поверьте, я уважаю искренние убеждения современной молодежи!
Селезнев крепко пожал Грише руку.
— А препятствия со стороны фатера и мутерхен не будет? — спросил он, понизив голос.
— Мне кажется, что я уже в таких летах,— возразил Гриша.
— Разумеется! Пустой вопрос. Так когда же? Не правда ли, чем скорее, тем лучше? Я думаю, через три дни вы будете готовы. Я дам вам письмо, и вы можете ехать на моих лошадях. Хотите, я покажу карточку невесты?
Он вынул из бокового кармана шагреневый портфелик и, приятно улыбаясь своими бритыми губами (он носил американское жабо), бережно протянул Грише карточку молодой девушки с круглым лицом и двойным подбородком.
— Красота!— поспешил он прибавить.— Коса — черный поток, глаза — звезды. Но, к сожалению, фотография не передает их блеска. Говорят, со временем, дойдут до натуральных цветных снимков. Прогресс шагнет вперед. Заметьте, Горбачев,— полнота в соединении с юностью. Моя Саша совсем дитя. Нет еще шестнадцати лет, но архиерей разрешил. Чему вы улыбаетесь?
— Вы — и влюблены! — произнес Гриша, возвращая Селезневу карточку.
— Отчаянно и бесповоротна. Если б я не боялся сломать цилиндр об окно, я бы расцеловал вас. Вы образованный, прочитали все книги и сама будете писать, но, голубчик, надо прожить с мое, чтобы постигнуть, что такое любовь. Изо всех вопросов — самый проклятый!
Поговорив о любви и еще раз возвратившись к уроку и благам привольной деревенской жизни, Селезнев стал прощаться с Гришей.
— Ах, голубчик, я забыл! — начал он.— Философии не надо, а лучше дайте какую-нибудь умную книжку. Вон, что у вас лежит на столе? Дарвин? Позвольте Дарвина. О происхождении человека? Вот мне как раз… Предпринимая серьезный шаг в жизни, должно приготовиться к нему. Тяжеловесный том! Ума-то сколько, я думаю, ума! Да-с, Чарлз Дарвин не то, что какой-нибудь Ардальон Селезнев. Так вашу руку, сэр! Через три дня!
II
Рано утром с дребезжащим стуком подъехал к воротам квартиры Горбачевых тарантас Селезнева. На козлах сидел одноногий николаевский солдат в изорванной, но тщательно вычищенной шинели и с рядом медалей и крестов через всю грудь. Звали его Степанычем. Он служил сторожем у Селезнева, но в чрезвычайных случаях мог быть кучером.
Тарантас был наполнен картонками и ящиками с карамелью, с стеариновыми свечами и проч. Жених посылал невесте несколько модных шляпок и, по просьбе будущей тещи, предметы, необходимые в хозяйстве. На дрогах тарантаса позади помещался сундук с провизией, а поверх сундука лежал запас сена и овса. Деревяшка солдата, подкованная блестевшим на солнце железом, упиралась в кулек.
Гриша снарядился в дорогу. Мать и отец вышли на улицу проводить его. Елена Михайловна сама положила подушку в тарантас и, когда сын сел, благословила его. Гриша со снисходительною улыбкой принял благословение и крепко поцеловал у матери руку, а отцу только пожал. Сестра Катя и маленькие дети еще спали.
Степаныч задергал вожжами, и тарантас покатил, поднимая пыль.
—Смотри, Гриша, не простудись,— кричала Елена Михайловна.— Может быть, там река, так ты не купайся один и, пожалуйста, не ныряй! Да зачем ты ружье взял? Служба, возьми ружье к себе на козлы. Береги молодого барина!
Тарантас скрылся за углом. Лошади мелкою рысцой побежали по большой дороге, окаймленной столетними березами и вербами. По временам лошади вязли в песке. Степаныч слезал с козел и, прихрамывая, шел рядом с тарантасом. Он заводил разговор с Гришей, предлагал ему курить и рассказывал о купце Подкове, к которому он ездил недавно нарочным от Ардальона Петровича.
— Живут в Ярах хорошо! Кормят на убой. Одно слово — купцы. Теперь возьмем сало, крупу, всякий приварок — хочешь не хочешь, а уж такое положенье, чтобы люди были сыты. Солонины, свинины — собаки не едят, птиц — выбирай любую. Но уж работу требуют. Ты, брат, ешь, но пот давай. Потрудись. Ты хоть поясницу вывихни, а сделай, что приказано. Подкова — человек аккуратный, строгий! Как принялся сына бить, что твой ротный командир. Заслужил — получи и помни: за битого двух небитых дают.
— Как же ты, Степаныч, хвалишь его? Он просто самодур.
— А хвалю! если ты сын, моей утробой рожденный, и притом смеешь вопреки? Нет, ангел мой, не моги. Для чего я тебя родил, друг мой любезный? Для послушания.
— У тебя были сыновья, Степаныч?
Солдат долго молчал, ковыляя на деревяшке. Наконец он сказал:
— Два сына. Но как я находился на действительной службе двадцать пять лет, то своими их не признал по военной причине.
— Как так, Степаныч? — о улыбкой спросил Гриша.
— Всего вам знать нельзя. Больно молоды.
— Неужели, Степаныч, ты считаешь меня мальчиком?
Степаныч не взглянул на Гришу и переменил разговор.
— Клюет.
— Что клюет?
— Я говорю, гнедой пристал маленько. Привал сделаем на Сорочих хуторах.
До Яров оставалось еще двадцать верст. Отдохнув на постоялом дворе, тарантас пустился в дальнейший путь, и к двум часам он въехал в громадный двор, посреди которого возвышался красивый каменный дом под соломенною крышей. Это было имение Подковы, купленное им несколько лет назад с публичных торгов у дворян Мурзакевичей. Тарантас остановился у главного подъезда, на крыльце показались девчонки и бросились сносить вещи. Гриша взбежал по ступеням крыльца, и в передней его встретил толстый человек в затрапезном длиннополом сюртуке из летней шерстяной материи, сам Подкова. У него была седая бородка и прямые черные волосы, падавшие с одного бока на его красное расплывшееся лицо. Маленькие глаза ласково и плутовски сияли в жирных красноватых веках, и он улыбался, протягивая руку молодому человеку. Но, как он ни протягивал, все она была короче живота.
— Вам письмо,— начал Гриша.
— Хорошо, прочитаем. А скажите, благополучно ехали? Не устали с дороги? Есть хочется? Сегодня мы вас не ждали, и обед плохой. Но как, немного вы кушаете? Если немного, то бог нам поможет вас накормить. Пожалуйте, кстати, садится за стол.
— Дунька, что глаза выпучила? Что такое? А, макароны, свечи! Ардальон Петрович не из своего магазина отпустил? Товар у него дрянь. Неси Прасковье Ефимовне. Давайте, я вас обчищу. Ишь, пыль!
Он повернулся боком, чтобы не притиснуть молодого человека к стене, и стал рукой счищать пыль с его плеч.
— Славно и чисто. Живо, живо!
Подкова ввел Гришу в большую залу с богатым старомодным убранством. В раскрытые стеклянные двери виднелся балкон и сад. Другие двери направо вели в столовую, где был накрыт стол и поодаль, в ожидании главы дома, сидела на большом кожаном диване вся семья.
Она состояла из красивой чернобровой жены лет тридцати пяти и из двух дочерей — взрослой девушки, в которой Гриша узнал невесту Селезнева, и другой — подростка, темноглазой девочки с подрезанными вьющимися волосами и в коротком платье. Мальчик, лет пятнадцати, в затасканной гимназической блузе, поджав губы, с сосредоточенным видом прицеливался и ловил мух.
Семья о чем-то болтала, но с появлением Ивана Матвеевича все замолчали и встали с дивана.
— Колькин учитель… Как вас, позвольте узнать? Григорий Григорьевич? У меня брат в монахах, так тоже Григорий. Познакомьтесь: моя супруга, дочери, а вот балбес.
Он осенил себя широким крестом, поднял глаза к иконам, вздохнул и занял место. Жена села против него. Колька — рядом с подростком, которую звали Ганичкой, а Грише пришлось сесть возле невесты Ардальона Петровича. Девчонка, служащая у стола, торопливо поставила ему прибор.
Прасковья Ефимовна степенно спросила Гришу о городских новостях, об Ардальоне Петровиче, о папаше и мамаше. Прасковья Ефимовна лично их не знала, но справилась о них из любезности.
Иван Матвеевич ел с таким аппетитом, как будто он не обедал три дня. Обед был обильный, жирный. Подавали кашу с салом и яйцами, баранину с чесноком, кур с рисом и несколько сортов оладий. Квас и вино стояли в стеклянных кувшинах. Иван Матвеевич обтирал рот рукой. Глаза его потухали по мере того, как он насыщался. Лицо становилось багровым, и он только вздыхал. Вздох начинался тонким фальцетом — Иван Матвеевич точно захлебывался, вздох походил на клокотанье кузнечного меха и, наконец, как дыхание бури, вырывался из груди.
— О, господи, помилуй мя, грешного! — шептал тогда Иван Матвеевич, вперял пристальный взгляд в тарелку и, подождав, вновь принимался за еду.
Глядя на Сашу, нельзя было сказать, что ей еще нет шестнадцати лет, стройные формы девичьего тела уже начинали исчезать под наплывом наследственного расположения к полноте. Румяные щеки угрожали в скором времени превратить ее черные яркие глаза в две узенькие щелочки. Руки ее, белые как сахар, все были в ямочках, и на высокой шее обозначились складки: лет в тридцать у Саши будет не два подбородка, а три или четыре. Кисейная рубаха и красный сарафан придавали ей сходство с молоденькою кормилицей. Она сидела, потупив длинные, темные ресницы и стараясь, не поворачивая головы, рассмотреть быстрыми взглядами, бросаемыми искоса, приезжего молодого человека. Он уловил один из таких взглядов — она покраснела.
Кроме Ивана Матвеевича и Прасковьи Ефимовны, никто не возвышал за обедом голоса. Ганичка украдкой улыбалась сестре и тихонько смеялась в салфетку. Коля искусно поймал муху на плече у сестры и зажал в кулак, прислушиваясь к ее жужжанию.
— Григорий Григорьевич, после обеда не отдыхаете? — начал Подкова.— У нас сонное царство. Встаем мы ни свет ни заря, а днем сны видим. Дорога-то, я думаю, утомила!
— О нет, нисколько,— отвечал Гриша и подумал, что его гораздо больше утомил обед.
— Пока вам приготовят флигель, вы будете спать вгостиной,— сказала Прасковья Ефимовна.— Постель дадим хорошую.
— Как отдохнете,— продолжал Иван Матвеевич,— сделайте Кольке экзамен. А к занятиям — недельку спустя, Обвыкнете, соберетесь с силами — и жарьте. Я вам скажу, Колька — дубина. В кого только уродился!
Колька застенчиво улыбнулся, словно шла речь об его редких достоинствах.
— Сегодня я спросил: семьдесят да пятьдесят — сколько? А он — сто пятьдесят.
Застенчивая улыбка раздвинула рот Кольки до ушей, и он усиленно стал нажимать пальцем на стол. Муха освободилась из плена, покружилась над его головой и села ему на нос. Он опять поймал ее.
Прасковья Ефимовна проводила Гришу в гостиную, где стояла мебель, обитая желтым шелковым штофом.
— Ничего, что шелк,— смеясь, сказала Прасковья Ефимовна,— диван для спанья широкий и удобный, я все жду, когда истреплется штоф, потому что ненавижу желтый цвет. Это выдумка еще Мурзакевичей. Но что прикажете делать, нет сноса штофу.
Вслед за Прасковьей Ефимовной вошел в гостиную Иван Матвеевич, совсем сонный.
— Табак — курите. Ну, жена, уходи. Спать! Спать!
III
Гриша остался один. Он расстегнул чемоданчик и достал Льюиса. Через полчаса к нему должен был явиться Колька, а теперь мальчика отпустили побегать для пищеварения.
Солнце бросало в гостиную горячие лучи. Гриша спустил штору и сел в тени. Ветерок слегка колебал полотно. Но вдруг штора сильно сотряслась — кто-то ударил по ней веткой. Гриша приподнял край и увидел на террасе Сашу. Она держала длинный стебель ириса.
— Извините, я вас испугала,— негромко сказала она.— Вы читаете?
— Да.
— Я тоже люблю читать. Вчера всю ночь я читала ‘Доктора воров’ Анри де Кока2.
— Я не читаю романов,— сказал Гриша.
— Отчего не выйдете в сад? У нас все будут спать до пяти часов.
— Жду Колю. Он должен прийти.
— Он не придет. Я видела, как он верхом ускакал на водопой. Он никого не слушается, потому что мамаша его балует. Когда за ним накопится много шалостей, отец наказывает его. Но всего два раза в месяц.
— Следует обращаться иначе,— возразил Гриша.— Если Иван Матвеевич накажет его при мне, я уеду.
— У вас такое доброе сердце?
— Не сердце, а убеждения.
— Ардальон Петрович хвалил вас. Нет, выходите в сад. Любите вы резеду?
Гриша вышел на балкон и по широкой лестнице с резвыми деревянными перилами спустился с Сашей в сад.
— А я думал, вы тоже спите,— начал Гриша.
— Иногда, от нечего делать. Но сегодня я ни за что не заснула бы.
— У вас большой сад.
— Пятнадцать десятин. А там лес и растут чудесные трибы. Когда к нам приезжают Тоцкие, Пригожевы, и тут есть еще один священник отец Михаил, у которого много дочерей,— вот, знаете, бывает весело! Мы берем грибы, раскладываем костер, поем песни и играем в горелки. Подождите, вот резеда. Я сама сеяла ее.
Она нагнулась и проворно вырвала несколько кустиков, обдергала стебли и корешки и подала Грише.
— Воткните в петлицу. Не так. Я вижу, вы ничего не умеете!
Она укрепила цветы в петлице его сюртучка и, понюхав резеду, сказала:
— Хорошо! А все оттого, что моя резеда. Теперь смотрите. Маленький розовый куст, право, замечательный: на нем бывают белые и желтые розы. Противный Колька, мне назло сбил вчера все бутоны хлыстиком! Хотите взглянуть на Улана? Мне подарили его жеребеночком. Вот сюда по тропинке… Да идите же скорей! — крикнула она и слегка ударила Гришу ирисом по плечу.
Они прошли среди кустов малины и перешагнули низенький плетень, где были сделаны ступеньки.
— Здорово, ребята! Слышите, как заболтали индюки! Скажите же вы им что-нибудь! Вас не занимает? Пожалуйста, не подумайте, что я деревенская дура. А впрочем, думайте что угодно. Отец спит, и я дурачусь, а при нем я другая. Фролка! Улан дома?
— Дома,— отвечал хлопец лет двадцати в рубахе с расстегнутою грудью и в смушковой шапке.
— То-то! Не сметь гонять его на водопой. Вытяни из колодца воды и выведи Улана. Пускай побегает на корде.
Фролка ленивою поступью подошел к колодцу и исполнил приказание барышни. Потом отворил ворота маленькой конюшни и вывел Улана.
Улан — трехлетний жеребчик светло-рыжей масти с гнедою гривой и таким же хвостом. Саша потрепала его по шее, наблюдая, как он пьет. Фролка привязал к поводу вожжу, стал посреди двора и закричал на жеребчика. Улан вздрогнул и нехотя пробежал рысью, остановился и насторожил уши. Саша взяла из конюшни кнут и захлопала им. Улан рванулся, взвившись на дыбы. Фролка не пошатнулся — точно прирос к земле. Жеребчик покорился и начал описывать круги по двору. Саша все щелкала кнутом и причмокивала.
— Зачем вы держите его здесь? — спросил Гриша.
— От Кольки. Я ревную Улана. Здесь мое царство. Выйду замуж, так Улана возьму с собой. Вы катаетесь верхом?
— Да.
— Приедет Ардальон Петрович — устроим кавалькаду. Только, пожалуйста, без Кольки. У меня есть другая, настоящая лошадь, смирная и старая, а он подскакал и чем-то уколол ее, я чуть не упала. Вообще я вам рекомендую — не вступайте с ним в приятельские отношения. Вы наплачетесь. Ну, Фролка, довольно! Улан, бедненький, как ты вспотел!
— Он страшно раскормлен,— заметил Гриша.
— У нас не любят худеньких,— сказала Саша и с улыбкой посмотрела на молодого человека.— Теперь пойдемте на мельницу.
— А что там?
— Мельница… просто мельница!
— Нет. Коля должен скоро вернуться.
— Какой вы неверующий! Кольки до пяти часов не будет. Отец у вас спросит: ‘Знает что-нибудь мой балбес?’, а вы обязаны подтвердить: ‘Кое-что знает’. Мама вам будет очень благодарна, потому что Кольке достанется за то, что он на первых же порах вас обманул. Над ним давно висит гроза, и отец ждет последней капли.
— Но не могу же я… С какой стати и я буду обманывать Ивана Матвеевича?
— Нисколько,— возразила Саша.— С отцом иначе нельзя. Неправда, но не обман. Мы все говорим ему неправду. Он даже сам не любит, когда ему говорят правду. Вдруг как затопает ногами: ‘Зачем вы говорите? Как вы смеете меня раздражать? Разве трудно скрыть!’
— А я все-таки скажу правду. А Колю не накажут. Я сам накажу Колю — пристыжу его.
— Вы думаете, у него есть стыд?
Гриша и Саша возвратились в сад.
— Кушайте малину. Я вам нарву. Станете есть из моих рук?
— У вас руки хорошие.
— Не правда ли? А как понравилась Ганичка?
— Я с ней ни слова не говорил.
— И не скажете. Она все молчит, а на ухо говорит мне разный вздор. Мы ее называем лукавою тихоней. Знаете, чем она теперь занята? Возится с кошками. У ней десять котят и есть кот, который ходит в голубой ленточке. Какая чудесная ягода! Раскройте рот!
Саша со смехом положила ягоду в рот Грише.
— Еще! еще! — закричала она.— А теперь вот вам половинка малины, а другую половинку я сама съем. Согласны вы, что губы похожи на малину?
Гриша возразил, что между малиной и губами есть существенная разница: губы едят малину, а малина губ не ест.
— Губы у малины — корни. Они высасывают из земли нужные для питания соки и постоянно в грязи.
Саша прервала его физиологические соображения и заметила:
— Я говорю только о наружном сходстве.
Поднеся к своим губам ягоды, она ждала, найдет ли Гриша верным ее сравнение. Гриша молчал.
— По-моему,— продолжала Саша,— губы та же малина, только вечная.
— До поры до времени,— возразил он,— Самые красивые губы побледнеют, самое красивое тело истлеет, и из него вырастет лопух,— заключил он, как Базаров3.
— Я не люблю, когда говорят о смерти! — вскричала Саша.— Я страшно боюсь мертвецов. Ведь они ходят! Если б я умерла, я боялась бы себя самой. Воображаю, как мучительно бродить ночью среди могил, являться в родной дом и засматривать в окна.
— Этого никогда не случается,— произнес Гриша с насмешливою улыбкой, возмущенный наивным суеверием Саши.
Но Саша стала спорить. Когда похоронили в прошлом году бабушку, она сама видела ее вечером в пустой бане.
— У нас пруд в той стороне сада и баня. Я шла, и меня ужас взял, не знаю почему! Сердце забилось, вот как теперь. Надо было скорей пробежать мимо, а я не утерпела, заглянула в баню. Смотрю — бабушка сидит и чешет волосы.
— Вы, значит, подвержены галлюцинациям,— сказал Гриша.— Что же дальше?
— Уж я не помню, как очутилась на балконе. На другой день отслужили панихиду, и бабушка больше не являлась.
Голос у Саши дрожал, она раскраснелась от волнения.
— Успокойтесь,— сказал Гриша.— Не следует доверять чувствам, когда они заблуждаются.
— А чему же доверять? — спросила Саша.
— Рассудку.
Саша, улыбаясь, протянула ему горсть малины, но он отказался.
— Достаточно, я не могу есть беспрерывно. Вы считаете меня обжорой!
Она бросила ягоды и сделала движение вперед, рассердись на Гришу. Кисейный рукав сорочки зацепился за сухую ветку и разорвался до самого плеча. Саша крикнула и рассмеялась.
— Все из-за вас! Теперь надо переодеваться. Если б мы пошли на мельницу, ничего не случилось бы. Там можно было бы лечь в траву, уставиться глазами в небо и смотреть. Облака бегут, бегут, приходят мечты. Мы вместе помечтали бы. Противный вы! Вам нисколько меня не жаль?
Она показала разорванный рукав, он увидел на ео голом белом плече красную царапину.
— Скоро заживет,— промолвил он, и ему было досадно, что щеки его вспыхнули при виде плеча Саши.
Саша, остановившись, рассматривала царапину.
— Послушайте, что там под кожей? Право, заноза! Нате булавку, попробуйте вытащить.
— Давайте. Да, заноза. Верхняя кожица называется эпидермой… Мне страшно, что вам будет больно, и у меня дрожат пальцы. Вот заноза. Я перевяжу плечо своим платком.
Он делал повязку и, наклоняясь, чувствовал на своих волосах дыхание Саши.
— Спасибо. Только никому не говорите, что случилось. Мама встревожится. Я пойду вперед, а вы побудьте еще… Я опять выйду.
В саду Гриша был недолго, он вернулся в гостиную и хотел продолжать чтение, часы пробили четыре. Но чтение не шло. Гриша стал ходить по комнате и думать о Саше и об Ардальоне Петровиче. ‘Как можно жениться на такой пустой девушке. Правда, у нее хорошее плечо и губы в самом деле похожи на малину, но она все время говорила глупости. Слыхала ли она что-нибудь о женском вопросе? Странно, что Ардальон Петрович не развил ее’.
Он остановился пред картинами, висевшими в золоченых рамах на стенах.
— Что вы делаете? — спросила Саша, появляясь в госстиной. Она была теперь в ситцевом платье и переменила прическу.— Ваш платок. Терпеть не могу этих картин. Мы хотели подарить их отцу Михаилу, но он не взял. Темнеют с каждым годом. Нянюшка к праздникам смазывает лампадным маслом, и тогда еще можно что-нибудь разобрать.
— От масла картины гибнут. За них, может быть, заплачены тысячи.
— Дураки платили.
— Да, если хорошенько вдуматься, искусство не имеет смысла,— сказал Гриша.— Игрушки богачей должны погибнуть роковым образом. Вы слыхали что-нибудь о великих принципах тысяча семьсот восемьдесят девятого года?
Саша во все глаза посмотрела на него.
— Когда-нибудь я с вами поговорю. Теперь скажу только, что один из принципов называется равенством. Все равны — дворяне и крестьяне, мещане и купцы и, наконец, мужчины и женщины. Вот рядом с картиной голландского художника плохая литография с изображением Филарета, архиепископа Черниговского. Кисть мастера и суздальская пачкотня в одинаковой чести. Демократия…
— Ах, оставьте! Меня пугают слова, которых я не понимаю! Вы умный, умный, я верю! А лучше ответьте мне… Если любишь кого, то, не правда ли, уважаешь? Но отчего же я уважаю одного человека и совсем не люблю!
— Кто он?
— Вам все равно кто. Разумеется, не вы.
— Мне трудно ответить,— начал Гриша, подумав.— Во-первых, потому, что я любви вообще не придаю значения.
— Как, и сами ни в кого не влюблены?
— Ни в кого. Прежде я действительно увлекался, но… не стоит.
— Почему же?
— Любовь та же чашка кофею. Выпил — и довольно. Жизнь слишком строгая задача…
— О, приятно полюбить и отдаться на всю жизнь, вот как пишут в романах!
— Не читайте пустяков.
— Да, но я не могу и не хочу ничего другого читать. Кто мне смеет запретить? — сказала Саша.— Значит, по-вашему, достаточно уважать человека, чтобы выйти за него замуж?
— Сам я никогда не женюсь. А вы спросите у Ардальона Петровича.
— У Ардальона Петровича? Так и быть — я вам признаюсь. Да, я спрашивала, и он сказал, что любовь придет. Но если я полюблю другого?
— Ничего.
— Будет ли хорошо?
— Вполне.
— Я поневоле согласилась,— покраснев, проговорила Саша,— иначе отец убил бы меня. Ардальон Петрович хороший человек, я не спорю, но зачем он бреет усы и, когда остается со мною вдвоем, начинает смеяться таким противным смехом, что я с ума схожу! Он все называет меня ребенком. Положим, я не старуха, но ведь не дура же я. Я не умею говорить, но у сердца есть свой язык. Скажите, права я?
Гриша решил, что Саша права, и открытие, что она не любит Ардальона Петровича, огорчило его. Симпатии его разделились: ему жаль стало Сашу, которую насильно выдают замуж, и жаль было Ардальона Петровича,
— Может быть, вы хотите, чтоб я вмешался? — сказал он.
— О нет, не надо! — с испугом вскричала Саша.— Решено. Через две недели свадьба. Я только для себя самой хотела выяснить.
Громкое чиханье, подобно эху, пронеслось по дому. Саша вздрогнула.
— Отец проснулся.
На пороге она чуть не сшибла с ног Колю. Красный, облитый водой, без пояса, он влетел в гостиную и, остановившись пред Гришей, как вкопанный, с плачевным выражением на лице, пронзительно начал:
— Семью семь — сорок девять, пятью пять — двадцать пять. Экватор есть часть земного меридиана… проходящего через полуостров Ферро. Да не будет тебе бози, иные разе меня…
— Вы с ума сошли!
Колька сделал гримасу и замахал руками по направлению к спальне отца.
— По улицам слона водили, как видно, напоказ,— продолжал он.— Слоны в диковину у нас… Однажды лебедь, щука, мартышка и лев затеяли сыграть квартет, дерут, а толку нет… дерут, а толку нет,— повторил он жалобно и громко, прислушиваясь к тяжелым шагам отца.
— Да отпустите вы его! — добродушно сказал Иван Матвеевич, входя в комнату.— Пошел! — крикнул он на сына.— А-а-а! — зевнул он и перекрестил рот.— Скажите, знаете вы толк в снах, или вас не учили? Представьте, снилось мне так натурально! Выхожу я на леваду и хороший, хороший табак вижу, а откуда ни возьмись саранча, да вот этакая (он показал кулак). Главное, еще не случалось, чтобы саранча табак у меня ела. А зубы у саранчи — человеческие. Стал я удивляться и проснулся. Надо будет нянюшке рассказать. А-а-а! Мух — гибель! Мухи меня кусали, а саранча приснилась. Я мух в банку ловлю на сыворотку, а все не переводятся. Назойливый зверь, ничего порядком не даст съесть. Вы не проголодались еще? Сейчас нам чаю дадут. Пойдемте на балкон!
В доме началось оживление. Девчонка пробежала по зале с подносом и стаканами. Ганичка выглянула из-за портьеры и сейчас же скрылась, как мышка в норку.
IV
Опять собралась семья Подковы за столом. Иван Матвеевич и Прасковья Ефимовна упрашивали Гришу есть творог со сметаной. А когда он покорился, сделал над собой усилие и съел творогу, была подана сковорода жареных грибов. Начались новые упрашиванья. На Гришу смотрели с участием. Бледный, заморенный городскою жизнью молодой человек! В деревне надо пополнеть. Но едва он съел грибы, как с обеих сторон ему подложили еще. Он с тоской посмотрел на Сашу и решительно отказался.
— Нехорошо, Григорий Григорьевич,— укоризненно сказал Подкова.— Какая работа будет, если не кушать?
Гриша вспомнил сцену с Колькой и подумал, что, должно быть, никакой работы не будет.
А кругом была благодать. Море зелени простиралось до самого горизонта. Деревья разных пород недвижно дремали под косыми лучами солнца. Там темная листва шарообразных лип и пирамидальных тополей, здесь светлые купы молодых кленов, яблоней, вперемежку с вишневыми деревьями и кустами сирени и жасмина. У самого дома темнели крымские сосны и тихо колебались широкие золотисто-зеленые вырезные листья клещевины. Свежий воздух был напоен запахами цветов. В лазури таяли легкие бледно-розовые облака.
Подкова махнул на Гришу рукой и, тяжело поднявшись с обычным вздохом: ‘О, господи, буди милостив ко мне, грешному!’ — ушел хозяйничать. Надо было поехать в поле и посмотреть на рожь.
Колька, по уходе отца, развалился на стуле и улыбнулся Грише.
— Спасибо, Григорий Григорьевич,— начала Прасковья Ефимовна,— что мальчика не выдали. Он шалун, да ведь его замучили в гимназии. Если бы вы знали, какой он у меня был розовенький и, можно сказать, аккуратный.Что учение! Достатки у нас хорошие.
Колька стал качать ногой и мерно двигать локтем, бить себя по губам пальцем.
— Тру-ту! Ту-тру! Тру! Тр-р…
Прасковья Ефимовна, приятно улыбаясь учителю, замахнулась полотенцем и ударила Кольку по лицу.
— Где ты сидишь? Как ты себя ведешь?
Колька засмеялся, отпрянул от стола и, поджав одну ногу, стал спрыгивать со ступенек балкона.
‘Я за него все-таки возьмусь’,— сказал себе Гриша.
Может быть, Прасковья Ефимовна угадала мысли Гриши. Чтобы задобрить его, она стала с ним еще ласковее и подала полную тарелку малины со сливками.
Гриша начал:
— Да я уж ел…
Но Саша вспыхнула и сделала знак молчать. Молодой человек увидел, что надо быть в заговоре не только с Прасковьей Ефимовной против ее мужа, но и с Сашей против Прасковьи Ефимовны.
— Не любите малины? — спросила купчиха.— А стакан сливок? Кушание с булочкой!
Гриша вздохнул, как Иван Матвеевич.
— Не хотите? Насильно мил не будешь. Ганичка, выпей сливочек, выпей, милая. Что глазки у тебя сегодня как будто запали?
Ганичка взяла стакан, прикрыла его куском хлеба и ушла.
— Кошкам понесла,— заметила Саша.— Увидите, так умрете от смеха.
— Нехорошо смеяться над сестрой,— возразила Прасковья Ефимовна.— Ты маленькая была — тоже глупости делала.
— Ганичка не маленькая.
— Женихи наши еще не подросли,— с улыбкой произнесла Прасковья Ефимовна и взглянула на Гришу.— Мотька, убирай посуду.
Ганичка, прибежав в свою комнату, накрыла детский столик салфеткой, поставила кукольный сервиз и разлила сливки по блюдечкам. С разных сторон к ней подбежали кошки. Она усадила их, как детей, и стала кормить. Кошки взбирались на стол и опрокидывали посуду, но Ганичка торопливо водворяла порядок и драла шалунов за уши. Саша привела Гришу посмотреть на кошачий чай. Ганичка застыдилась и спрятала лицо в подушки.
— Видите — дура,— сказала Саша.— А мама сделала намек!..
V
День прошел. В восемь часов был подан ужин. Поглаживая бороду, Иван Матвеевич сел, и на Гришу снова посыпались усиленные приглашения есть. Аппетит Подковы служил подтверждением, что в деревне люди едят втрое и даже вчетверо больше, чем в городе. Уничтожив цыплят, купец проглотил миску вареников. Наконец он стал зевать. К его руке подошли домочадцы: он благословил их и попрощался с Гришей.
— У нас ложатся рано,— сказал он.— Здоровее будем! А-а-а!
— А-а-а! — зевнул Колька.
На диване в гостиной Мотька постелила постель. Гриша не привык так рано ложиться. Мертвая тишина, водворившаяся в доме, угнетала его. Он раскрыл книгу, пробежал несколько страниц и ничего не понял. ‘Растительная жизнь деревни уже начинает притуплять мои нервы’,— подумал он. При тусклом свете стеаринового огарка желтая гостиная казалась больше, просторнее, и ночной мотылек, бившийся о верхнюю оконницу или делавший круги около огня, придавал фантастический оттенок обстановке, напоминавшей о былых временах помещичьей роскоши.
Гриша взял карандаш, ему захотелось записать впечатления дня. Еще утром он был дома, в родном гнезде, а вот совсем другие лица, совсем другая жизнь, другие интересы. Ему живо представилась Саша с разорванным рукавом.
Карандаш забегал по бумаге. Но вместо впечатлений дня Гриша стал сочинять стихи.
В полночный час, когда лампада погасает,
А маятник стучит в угрюмой тишине
И сумрак трепетный, как призрак, простирает объятия ко мне,