Время на прочтение: 10 минут(ы)
Е. Н. Опочинин
Григорий Петрович Данилевский
Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/danilevskiy/opochinin_danilevskiy.html.
‘Друг Платон, но еще больший друг истина’ — учит нас древность. Я подружился с Г.П. Данилевским на самом пороге его смерти: перед этим несколько лет подряд служа с ним вместе, я только ссорился с ним, и мы друг друга не любили. Скрепя сердце беру я перо, чтобы запечатлеть свои о нем воспоминания…
‘Amicus Plato’ (Друг Платон (лат.)), стараюсь убедить я себя, а в душу мою невольно закрадывается сомнение, как бы давние ссоры и неудовольствия не отразились на моих воспоминаниях о Г.П. Данилевском. Но как бы то ни было, попробую, и пусть его тень простит меня, если я, не сгущая красок, скажу неприятную ей правду.
В кратком очерке, где я говорил об А.П. Милюкове и его вторниках, я набросал мимоходом и фигуру Г.П. Данилевского. Помните, как он влетел в скромный кабинет Александра Петровича. Тут он не помешал никому и ничему. Но мы имеем свидетельство И.С. Тургенева, что он подобным образом в 1851 году влетел к Николаю Васильевичу Гоголю и прервал чтение ‘Ревизора’ его гениальным автором. Как, я думаю, должны были взбеситься на ‘молодого, но уже назойливого писателя’ собравшиеся у Гоголя гости. И это, надо сказать, было обычным приемом у Данилевского — всюду влетать, а не входить. При небольшом, но приличном своем росте он, вбегая куда-нибудь, как-то пыжился, как будто вырастая на глазах у вас, во всей красе выставляя украшавшую его звезду и надменно сощуривая глаза. Но не думайте, чтобы всегда и везде он корчил из себя сановника, попадая в общество настоящих сановников или родовитых людей с большим влиянием и значением, он, со свойственной ему эластичностью, как-то сразу становился чрезмерно скромным, мягким и даже угодливым. Он рад был всей душой быть полезным и всячески вызывался на услуги и действительно оказывал их, но всегда так, что это ничего ему не стоило: все делалось чужим горбом, чужими силами и даже на чужие средства.
Во время моей совместной службы с ним он был членом совета Главного управления по делам печати и главным редактором органа всех министерств газеты ‘Правительственный вестник’, причем ему же принадлежал главный надзор над издававшимся тогда ‘Сельским вестником’. Но не подумайте, чтобы эти многосложные обязанности отнимали у него много времени — вовсе нет. Дело обходилось очень просто: заседания совета по делам печати происходили не так уж часто, времени отнимали немного, да можно было иногда и отсутствовать на них.
В редакцию ‘Правительственного вестника’ Григорий Петрович являлся обыкновенно в третьем часу дня. Здесь он обычно доставал из ящика письменного стола сложенную четвертушками бумагу с отогнутыми полями и начинал пестрить ее своим мелким почерком, продолжая какой-либо свой роман или повесть. Иногда только работа эта прерывалась или посещениями каких-либо официальных лиц, которых нельзя было не принять, или редкими осложнениями по службе. Она, эта служба, не доставляла ему никаких хлопот: были ‘дорогой’ Евгений Николаевич и не менее ‘дорогой’ Илья Антипович, которые спокойно вели дело. А контора с многочисленным штатом исполняла свои обязанности и, кроме того, давала сановитому романисту великолепных переписчиков. Пишущих машинок тогда еще не было, и все произведения Григория Петровича с малоразборчивых его оригиналов переписывались вручную в двух, трех экземплярах каждое. И два маленьких чиновника, занимавшихся этой работой, посвящали ей все служебное время, да еще работали и на дому. Зато рукописи романов и повестей Данилевского изготовлялись в великолепном виде: это были толстые тома в большую четверку, написанные чудесным почерком, на хорошей плотной бумаге.
Со временем, когда подросли детки Григория Петровича, Константин и Михаил, и стали обнаруживать наклонность пописывать, их юные произведения стали также переписываться в нескольких экземплярах в конторе. Однако это были только опыты: у Константина в прозе, у Михаила в стихах, и они, увы, не увидели света и осуждены были храниться в рукописях в одном из шкафов ‘Тришкиного архива’, как непочтительно именовал его покойный Шубинский. Но кроме детских литературных опытов семьи Данилевского, бывало, что в конторе переписывались пространные критические статьи, посвященные произведениям Данилевского.
Помню я, между прочим, как было дело с помещением одного из романов Григория Петровича в журнале ‘Русская мысль’. Не припомню сейчас, который из двух его романов это был — ‘Черный год’ или ‘Сожженная Москва’, но это дела не меняет.
В.М. Лавров приехал в Петербург договориться с Данилевским об условиях: размере гонорара, сроках печатания и т. д., и вдруг ему было предъявлено автором и поставлено как conditio sine qua nоn (непременное условие (лат.)), чтобы в журнале была помещена огромнейшая, растянутая на несколько номеров статья дружественного автору критика откуда-то с юга, представлявшая собой сплошной хвалебный гимн. Она обнимала собой деятельность романиста с самого ее начала, в ней автора ‘Новых мест’ и ‘Беглых в Новороссии’ называли русским Купером, возвеличивали всячески, кадили ему на все лады…
Вукол Михайлович Лавров попробовал было отговориться от помещения стеснительного панегирика, но Данилевский стоял на своем, объявив, что иначе не даст романа. Что было делать? Дело было перед подпиской, и о новом романе Данилевского было объявлено. Волей-неволей пришлось согласиться.
Вспоминается мне, как, откуда-то узнав об этом, пришел к нам в редакцию Сергей Николаевич Шубинский и, поместившись сбоку моего стола, широко развел руками и, с покорным видом опуская вниз голову, возгласил:
— Преклоняюсь. Преклоняюсь. Этот выше всех литературных фокусников во всем мире. Нет, подумайте: не только сам сцапал тройной гонорар за дрянной романишко, а еще и хвалителя себе нанял за счет издателя*.
_______________________
* Насколько помню, эта статья под заглавием ‘Поэзия труда и борьбы’ была напечатана в ‘Русской мысли’ и была подписана Сокольским.
_______________________
И Шубинский закатился веселым смехом.
В конторе между тем хвалебная статья была великолепно переписана, заключена в красивую цветную обложку, а потом передана мне Григорием Петровичем с умильной просьбой, которой не исполнить было нельзя: утречком, за кофейком, просмотреть статейку (в шесть-семь печатных листов), сгладить шероховатости и проч.
С таким же наказом получал я от Г.П. Данилевского и романы его размером в двадцать пять — тридцать печатных листов перед сдачей их издателю. Я должен был просматривать их ‘утречком за кофейком’, то есть попросту редактировать их, уничтожая анахронизмы, тщательно исправляя во многих местах слог и проч., и проч. И приходилось просиживать за этой работой по неделе и по две, жертвуя последними свободными часами при каторжной дневной и ночной редакционной работе.
И при всем том Григорий Петрович был милый и приятный человек. Он был другом многих крупных художников, в том числе И.К. Айвазовского, но не Репина, которого недолюбливал за его, как он говорил, натуралистическое направление.
Кстати, об Айвазовском. Я помню, во время празднования в Петербурге пятидесятилетнего юбилея этого знаменитого мариниста Григорий Петрович особенно старался всячески рекламировать его. В ‘Правительственном вестнике’ помещались описания его картин, была дана подробнейшая его биография, я по нескольку раз откомандировывался на выставку его картин и проч., и проч.
И вот помпезное празднование юбилея после торжественного заседания в Академии, где юбиляру была поднесена выбитая в честь его медаль, разрешилось обедом по подписке, на котором присутствовал весь высший художественный, литературный и чиновный Петербург. Блистала яркими огнями огромная зала ресторана, колоссальный стол, разукрашенный цветами, сверкал белоснежным бельем, серебром и хрусталем. Посредине помещался сам юбиляр, на которого еще при входе его в залу возложили лавровый венок.
— Кабанья голова под лавровым листом, — злобно шепнул мне на ухо Ф.И. Булгаков, увидав эту картину.
Рядом с И.К. Айвазовским помещалась его красавица жена, а кругом — звезды, ленты, шитые мундиры, фраки.
Мы с приятелями сели поодаль от этого центра, в конце стола. За обедом, как водится, были речи: много хвалили, много кадили, много льстили. И вот наконец с бокалом в руке вскочил Г.П. Данилевский:
— Господа! Я предлагаю обратиться с ходатайством куда следует о переименовании прославленного юбиляром Азовского моря в Айвазовское море.
Должно быть, это предложение было принято в шутку, ибо встречено оно было как будто с недоумением — послышались жидкие аплодисменты, кто-то хихикнул.
Я не утерпел и, встав с бокалом в руке (на нашем конце стола было порядочно выпито), в свою очередь высказал пожелание, чтобы Невский проспект, который Григорий Петрович украшает своим пребыванием, был переименован в проспект Данилевский. Дружный хохот всего нашего конца был ответом на мой забавный тост. Даже А.Г. Рубинштейн затряс своей львиной гривой.
Но мне это не прошло даром: наш исторический романист не простил мне моей шутки. На другой день в разговоре по службе он был особенно сух, пыжился и сверкал на меня глазами, а через некоторое время, когда ему пришлось отправлять представление в Главное управление о назначении служащим редакции добавочных, он убавил мне сотни полторы рублей.
Сколько стычек и настоящих словесных битв пришлось выдержать мне с Григорием Петровичем из-за отзывов о разных книгах, присылавшихся издателями в редакцию ‘Правительственного вестника’ для рецензии. Все эти книги направлялись ко мне с неизменной надписью рукой Данилевского: ‘В.О. (внутренний отдел) для отзыва’. И эти отзывы непременно должны были быть хвалебными. Бывало так, получу я книгу с такой надписью и, просмотрев ее, вижу, что это издание — ничего не стоящая дребедень, явно спекулятивное предприятие какого-нибудь проходимца. Иду к главному редактору и высказываю ему свое мнение.
— Да вам-то какое дело, — возражает мне Григорий Петрович. — Жалко вам, что-ли, что издатель, благодаря хорошему отзыву о своей книге, заработает несколько лишних сотен рублей. Ведь по отзывам покупают книги одни дураки…
— Помилуйте, — пытаюсь я упорствовать. — Ведь я редактирую отдел, и никого другого, как меня, будут упрекать в том, что я рекламирую всякую дрянь.
— Ну, экая важность, — решает Данилевский. — Ну, упрекнут. А вас от этого убудет? Нет, уж вы, дорогой мой, поместите рецензию об этой книжке, я вас очень прошу. Пошлите ее кому-нибудь из маленьких ваших сотрудников. (А.П. Милюкова в таких случаях он указывать не смел.)
Я пожимал плечами и, не дав никакого ответа, уходил к себе. Чаще всего в таких случаях я жилил книгу, спроваживая ее в дальний ящик и не посылая никому. Иногда дело так и забывалось, а случалось, Григорий Петрович вспоминал о забытом отзыве, и тогда, делать нечего, приходилось помещать рецензию о дрянной книге. Зато во всех литературных предприятиях, крупных и мелких издательствах у Григория Петровича были близкие друзья. Отовсюду получал он книги ценные и неценные и за каждую зиму скапливал целую библиотеку, которую и отправлял благополучно на родную Украину, в свое харьковское имение, село Пришиб-Петровское. Маркс, Суворин, Стасюлевич, Герман Гоппе, Корнфельд (‘Стрекоза’), Девриен, Вольф, Ильин, Глазунов, Печаткин, одним словом, все короли и князья печатного дела были поставщиками и друзьями Г.П. Данилевского. Я уж не говорю о журналистах. Критики толстых журналов если и косились на исторического романиста, то все же находили немного дефектов в его произведениях и в общем были к нему благосклонны. А он, кроме ‘Русской мысли’, подрабатывал и в других местах: то под праздничек напишет рассказик в фельетоне ‘Нового времени’ и подпишет его псевдонимом ‘Зеленый человек’, то в ‘Русском вестнике’ повестушку, еще где-нибудь стихотворение, а в ‘Ниве’ у приятеля Маркса — что-нибудь такое фантастическое, но приятное.
И все считали ‘за честь и счастье’ иметь его сотрудником, хотя и поругивали плодовитого автора. А генеральное благоденствие увеличивалось, казна его росла, и нивы в селе Пришибе тучнели, а стада умножались.
Друзья были у него и в сановном мире, где, однако, он держался тише воды, ниже травы. И почему-то все эти друзья его поругивали и относились к нему как-то несерьезно. Никто не верил в его исторические познания, даже в серьезность его творческих литературных задач, а некоторые так просто определяли: ‘Гришка жарит свои романы с кондачка, по поговорке: за вкус не берусь, а горяченько будет’. Сам же Григорий Петрович был очень строг в своих литературных требованиях и надменно и презрительно осуждал своих коллег-литераторов. Достоевского, по своему собственному признанию, он не переносил. ‘Помилуйте, -говорил он, — все его творчество какое-то сплошное нытье, мучительное и напряженное углубление в больную человеческую душу. Что тут хорошего? Зачем и за что мучить читателя?’.
Не очень снисходительно относился Григорий Петрович и к Н.С. Лескову. Его своеобразный стиль называл он умышленной ломкой и уродованием русского языка и других достоинств в этом писателе не хотел видеть. Однако появление в ‘Русской мысли’ рассказа Н.С. Лескова ‘Аскалонский злодей’ заставило и Данилевского заблистать глазами и как бы с удивлением произнести: ‘А ведь, знаете, это хорошо’.
Я упомянул уже о несерьезном отношении к Г.П. Данилевскому всех, имевших с ним дело. С.Н. Шубинский уверял, что если не всякому слуху следует верить, то тому, что говорит Данилевский, не следует верить никогда. И такое мнение о нем господствовало издавна. Еще Н.Ф. Щербина в своем ‘Соннике русской литературы’ метко определил правдивость Григория Петровича, а Н.А. Некрасов пошел еще дальше, он, не обинуясь, сказал:
Я не охотник до Невского —
Бродит там разный народ,
Встретишь как раз Данилевского —
Что-нибудь тотчас соврет…
Где-нибудь выдашь за верное —
Скажут, и сам ты такой.
Дело однажды прескверное
Было такое со мной.
Великий себялюб и корыстолюб, на каждое новое знакомство смотревший с точки зрения выгоды, Г.П. Данилевский может быть до некоторой степени оправдан лишь одним: он был прекрасный семьянин, нежный и, пожалуй, чересчур заботливый отец. Он, как крот, все таскал в свою нору, и да простится ему, если от этого терпели и казенные, и частные интересы.
Я помню, как он предпринял издание полного собрания своих сочинений. Что это была за возня, какая это была суета. Вся контора ‘Правительственного вестника’ была поставлена на ноги, это была настоящая экспедиция издания. Сторожа редакции развозили по разным местам сотни экземпляров многотомного издания. Работы всем было по горло. Повсюду, во всех журналах и газетах, больших и малых, были мобилизованы рецензенты для помещения библиографических заметок. Рекламы сыпались дождем. И нескончаемая струя желтых, зеленых, синих и красных бумажек сыпалась в генеральскую нору.
Но туда попадали не одни деньги. Очевидцы утверждали, например, что Григорий Петрович после смерти тезоименитого ему Григория Квитки-Основьяненко забрал себе каким-то образом все бумаги покойного… А там, говорят, было немало интересного. Я лично видел у Данилевского целую массу бумаг Н.Ф. Щербины.
Но всему бывает конец, и на Григории Петровиче воочию оправдалась истина Екклесиаста: ‘Суета суетствий и всяческая суета’. В самом разгаре забот, усилий, суеты, мелких интриг, дрязг и волнений, лавируя по узкому фарватеру чиновничьей жизни, ожидая, вот-вот волна вынесет его ближе к вершинам бюрократической карьеры, он наткнулся на неожиданное, неизбежное препятствие: пришла смерть.
Я давненько уже замечал, что Григорий Петрович у себя в кабинете держит чайничек, подогревая в нем ‘Контрексевиль’: было что-то неважно с почками. И вот однажды он не пришел в редакцию, а затем мы узнали, что он слег. Прошло дня два, три состояние Григория Петровича не улучшалось, и вот наконец ко мне явился редакционный сторож и передал просьбу Григория Петровича побывать у него.
Я пошел сейчас же. Поднявшись по лестнице в квартиру его на Невском недалеко от Николаевской улицы, я застал в доме больного тревожное настроение: добродушная жена его, Юлия Егоровна, урожденная Замятина, была не на шутку испугана, даже жирный и смуглый сынок его, великовозрастный Костя, потерял свою веселую самоуверенность, другой сынок, Миша, казался огорченным. Еще в передней я услыхал доносившиеся из глубины квартиры мучительные стоны, а когда вошел в кабинет, где лежал Григорий Петрович, я при первом взгляде на него понял, что дело кончено: черты лица его страшно обострились, он как будто бы уменьшился в росте, а лицо съежилось. Но больше всего меня поразили глаза: обычно живые, умные и неспокойные, они сохраняли теперь одно лишь выражение глубочайшего страдания и как бы мольбы. Жалость схватила меня за сердце, и вот тут-то, после целых годов ссор и неприятностей, между нами молчаливо заключен был мир.
— О, как страдаю я, — полушепотом заговорил он, когда боли несколько стихли. — Я знаю, что умру… Бедная жена измучилась со мной. А сыновья… Вот один, старший, шляется по Невскому, придет ночью, хлопает дверьми… Потом слышу: рядом в зале гремит посудой. Это он жрет мясо…
И столько боли было в этих жалобах, такая глубокая печаль была в этих еще недавно живых и веселых глазах, что я едва не расплакался. Но отдых от страданий был недолог, и мучительные стоны скоро вновь огласили жилье писателя.
На прощанье он крепко сжал мне горячими пальцами руку и попросил приходить как можно чаще.
Я навещал его после этого по нескольку раз в день. Мы дружески беседовали, причем больной просил меня рассказывать ему обо всем, что происходит в литературном мире.
Наконец положение Григория Петровича изменилось к худшему до того, что, отложив надежду на врачей, пригласили о. Иоанна Кронштадтского. Но не помог и он. Тогда решили прибегнуть к тяжелой и опаснейшей операции. Надломленный организм не выдержал, и веселого, энергичного Данилевского не стало.
Ослепительно горела в переднем углу залы его chapelle ardente (смертное ложе (фр.)), где он лежал в гробу со спокойным лицом, преображенным, но не обезображенным смертью. За панихидами пел какой-то прекрасный хор, а кругом стояли равнодушные лица. Плакали только жена да младшая дочь-девочка. Сынки же устроились в комнатке в коридоре и весело проводили время. Там у них был сервирован чай, и злые языки утверждали, что было и вино.
В редакции, когда узнали о смерти Григория Петровича, то было печали. Из любопытства, чтобы узнать подробности, заходил разный народ из литературной братии. Зашел старичок А.П. Милюков. Скорбно покачивая лысой головкой, сказал несколько слов, вспоминая достоинства покойного: ведь de mortu-is aut bene, aut nihil (о мертвых или хорошо, или ничего (лат.)). Пришел и С.Н. Шубинский и, усевшись в нашем кружке, с саркастической улыбкой на своем сухом лице заговорил:
— Вот теперь, я думаю, ему сколько хлопот. Бегает взад и вперед от апостола Петра к апостолу Павлу — и туда и сюда: ‘Ваше превосходительство, уж вы как-нибудь местечко-то мне в раю соблаговолите!’.
Все смеялись, а я вспомнил глаза умирающего, полные страдания и глубокой печали, и шутка Шубинского показалась мне неприятной.
Прошли положенные прощальные дни, и на третьи сутки покойного торжественно отпели в церкви Знамения на Невском, а затем в закрытом гробе поставили в угловой часовне той же церкви в ожидании отправки на родную его Украину в село Пришиб-Петровское.
Не знаю, кто поехал его провожать, но знаю, что главным спутником был редакционный сторож, который после, вернувшись, весело рассказывал, что он, когда на станции железной дороги гроб выгрузили из вагона и поставили на розвальни, сел на него верхом и так и ехал на нем до места.
………………. невольно сказал я про себя, услыша мимоходом этот рассказ.
Прочитали? Поделиться с друзьями: