Грех, Чехов Михаил Павлович, Год: 1904

Время на прочтение: 12 минут(ы)
Михаил Павлович Чехов. Свирель
М., ‘Московский рабочий’, 1969

Грех

И свекор, и свекровь, и бабка Анна — все с нетерпением ожидали, когда невестка Федосья разрешится от бремени. Куркинская барыня писала из города, что у ее дочери мало молока и что как только Федосья родит, так пусть скорее едет к ней в город в кормилицы.
Свекор Афанасий, давно уже мечтавший открыть лавку и не имевший для этого денег, ухватился за эту идею и заранее отписал барыне, что согласен, но только с тем, чтобы деньги выплачивались не Федосье, а ему, как главе дома. Он рассчитывал, что Федосья прокормит никак не меньше восьми месяцев и что восьмидесяти рублей, которые он за нее получит, ему вполне хватит на торговые права и на первое обзаведение.
Федосья скоро произвела на свет мальчика. Роды были тяжелые, и роженица поправлялась очень медленно, но уже с пятого дня свекор и бабка Анна стали поговаривать, что пора бы уже ей вставать и что нечего баловать ребятенка грудью, так как все равно ей идти в город на место, а ему оставаться в деревне одному. А Федосья лежала в постели и, смотря, как ребенок захлебывался от избытка ее молока, и чувствуя, как разливалась по ней теплота от маленького тельца, прижимавшегося к ее груди, старалась не думать о том, что скоро уже ехать в город.
— Не барыня… — ворчала бабка Анна.
— Не замай ее! — говорил Афанасий. — Пущай лежит. По ней девять ден должен золотник ходить, пока своего места не найдет!
На восьмой день, в воскресенье, свекровь носила ребенка в село крестить, причем хотели назвать его по отцу Федором, но батюшка дал ему имя Эраст, а на девятый день уже стали собирать Федосью в город. Она рыдала, прижимала Эраста к сердцу, причитала над ним, но так как это дело было уже давно решенное, то трудно было воевать против мужниной родни и приходилось с этим мириться. Муж ее был в солдатах где-то в Царстве Польском, и если бы он был теперь дома или же пришел на побывку, как девять месяцев назад, то, быть может, он и заступился бы за нее и не отпустил бы ее в город. Но теперь она была целиком во власти свекра, и не послушаться его было нельзя.
В день отъезда с утра отваживали ребенка от матери и давали ему сосать тряпку, смоченную в коровьем молоке, и только перед самым отъездом, когда Федосье стало вдруг невтерпеж от избытка молока, дали пососать грудь ребенку, и то недолго, и поехали. Ребенок плакал.
— Прощай, болезный!.. — голосила Федосья. — Милый ты мой! Сиротинка ты горемычная!.. Плачет…
— Мал, глупенек, оттого и пишшит!.. — сказала бабка Анна. — Попривыкнет! Не господское дитё! Ну, поезжайте с богом!..
Приехали в город. Афанасий оставил лошадь на постоялом дворе и повел Федосью к барыне. Вошли с заднего крыльца и долго дожидались в кухне. Кухарка пила чай, громко откусывая сахар. Слышался плач ребенка.
Вошла нянька и, косо поглядывая на Федосью, стала развешивать новые пеленки.
— В кормилицы, что ли?..— спросила она Афанасия.
— Так точно… — ответил он. — Доложили бы барыне…
— Свой-то нешто помер?
— Нет, жив, слава тебе господи!
— Стало быть, незаконный? В вошпитательный отдали?
Федосья густо покраснела и опустила глаза.
— Зачем незаконный! — обиделся и Афанасий. — Из заработков хлопочем…
— Какая же она мать, если она свое дите не жалеет?.. Собаке и той своего щененка жалко!
Федосья вытащила платок и стала утирать им глаза.
— Что поделаешь? — вздохнул Афанасий. — Больно деньги нужны… А вы не сумлевайтесь: дома две бабы еще остались, усмотрят!
— Все не мать родная, — вздохнула нянька и вышла.
Вошла барыня. Прищурившись, она посмотрела на телячью ногу, лежавшую на столе, а потом с нее перевела глаза на Афанасия и Федосью.
— А, это ты, Афанасий? — сказала она. — Вот хорошо, что пришел!
— Здравствуйте, матушка-барыня… — отвечал он. — Вот привел-с…
— Ну что, мальчик или девочка?
— Мальчик-с… Ерастом назвали.
Барыня прищурилась на Федосью и оглядела ее кругом.
— А ну-ка, покажи грудь! — сказала она.
Федосья покраснела и расстегнулась.
Барыня потрогала ей грудь безымянным пальцем, а потом подала ей чайную чашку и сказала:
— Нацеди-ка немного!
Федосья нацедила и почувствовала себя легче. Барыня попробовала молоко, а затем вышла и минут через пять возвратилась с письмом.
— Вот что, Афанасий, — обратилась она к мужику и протянула ему письмо. — С этим письмом ты отправляйся с ней к доктору… Адрес на конверте. Всякий укажет. Пусть доктор ее осмотрит и даст записку, что она здорова.
— Что вы, барыня, не сумлевайтесь, — отвечал Афанасий. — Чего ей делается? Здорова!
— Делай так, как тебе говорят! — сказала строго барыня. — Без записки от доктора не возьму.
— Слушаю…
Афанасий и Федосья вышли на улицу и побрели к доктору. Вею дорогу Федосья плакала, да и Афанасию тоже стало досадно, что он затеял всю эту историю, но, стараясь больше ободрить себя, чем невестку, он то и дело повторял дорогой:
— Не робей, дочка, не робей!.. Без эстого нельзя!
С трепетом пришли они к доктору и передали ему письмо. Доктор прочитал письмо и приказал Федосье следовать за ним. Афанасий тоже сунулся было за невесткой, но доктор приказал ему не ходить. Через четверть часа возвратилась от доктора Федосья. На ней не было лица, и когда она передавала Афанасию записку, то ее руки дрожали. Выйдя на улицу, она разрыдалась и, злобно поглядывая на свекра, заговорила:
— Окаянный! Бог тебя за все это накажет! Что издевки-то надо мной было: и руки смотрел, и ноги смотрел, и на спину смотрел, и глазам своим бесстыжим волю давал!..
Афанасий шел рядом, молчал и сознавал, что невестка его была права и что если бы ему раньше рассказали обо всех этих мытарствах, то он ни за что не поехал бы в город и не стал бы связываться с бабами. Федосья плакала. Прохожие оборачивались и с сожалением смотрели на нее, а Афанасию было стыдно за ее слезы: могут подумать, что это он ее обидел.
— Перестань, Федосья, — сказал он ей, — Не режут ведь! Э, да пропади она пропадом та и лавка! Что канители-то одной!
Пришли к барыне, передали ей записку от доктора и паспорт, и для Федосьи началась новая жизнь.
— Вы же, барыня, за ней наблюдайте, — сказал Афанасий на прощанье. — Долго ли до греха? Бабенка молодая!.. Денег ей на руки не давайте…
Он получил два рубля вперед, простился и ушел, и когда за ним затворилась дверь, то Федосье показалось, что теперь для нее все кончено и что вместе с уходом свекра для нее уже прерывается навеки всякая связь с деревней и с тем маленьким существом, которое осталось теперь так далеко одно, на руках чужих для нее людей, и которое было для нее теперь дороже всего на свете.
Ее ввели в детскую, и в первое время все для нее было чуждо: и ледащий мальчик, сосавший ее грудь, и молодая барыня, у которой не хватило для него своего молока, и пища, и тот костюм, в который ее нарядили. Ее Эраст не шел у нее из ума, виделся ей по ночам, когда ей удавалось заснуть сидя, и те шелковые ленты, которые спускались у нее с кокошника вдоль спины, производили на нее такое же впечатление греха, как и тогда, когда ей случалось оскоромиться. Мальчик был беспокойный, кричал по дням и по ночам, так что ей едва удавалось заснуть какие-нибудь два-три часа за целые сутки. Сидя в детской и до глубокой ночи мерно катая взад и вперед коляску, которая заменяла собою деревенскую люльку, она прислушивалась иногда к доносившимся из столовой разговорам и смеху хозяев и гостей, и ей казалось странным, как это люди могут так долго сидеть за едой, так весело смеяться и так много есть и пить. Ее удивляло также и отношение молодой барыни к своему ребенку. Она часто ездила в гости и в театр, поздно возвращалась домей, и то, что связывает обыкновенно мать с ребенком — кормление, — по-видимому, только развязало ей руки, и она большую часть своего времени стала отдавать чужим и, по мнению Федосьи, редко занималась с ребенком. Для него было нашито много нарядов, разных капоров, чепцов и салопчиков для гулянья, но ребенок все время плакал, очевидно нуждаясь в них столько же, сколько и Федосья в лентах, спускавшихся у нее с кокошника. И стало ясно для кормилицы, что между ребенком и матерью не было той именно правды отношений, которая возможна только между кормящей и младенцем, и что она, Федосья, для ребенка теперь была в миллион раз важнее и дороже, чем вся окружавшая его обстановка и чем даже его родная мать. С каждым днем Федосья все больше и больше привязывалась к своему питомцу, и если бы она могла теперь иметь при себе еще и своего сына, то считала бы себя счастливой. Перед каждым кормлением, по приказанию врача, она должна была машинкой сцеживать часть своего молока, и ей так было жалко выливать его зря, без всякого употребления, в то время как ее мальчишка теперь, быть может, сидит голодный. Всякий раз ей хотелось броситься перед барыней на колени и выпросить у нее позволения привезти сюда и сына.
После первого месяца к барыне пришел из деревни Афанасий за деньгами, и Федосья очень обрадовалась ему. Он пришел пьяненький, и когда барыня выдала ему меньше, чем он ожидал, он принялся скандалить.
— Нешто так можно? — возмущался он. — За целый месяц только три с полтиной! Коровье молоко и то дороже! Эх, господа!
— Да ты пойми, Афанасий, — объяснила ему старая барыня. — Два рубля уже ты взял, да три с полтиной за адресный да за больничный сбор, не считая прописки…
— Господа! Нешто такие господа бывают? Ай да господа!
Барыня убежала из кухни, а вместо нее вошел барин в халате. Он молча взял Афанасия за плечи, повернул его и вытолкал за дверь.
— Отдай деньги! — кричал на лестнице Афанасий и стучал кулаком в кухонную дверь. — Говорю тебе, отдай деньги!
Вскоре он умолк, и радость Федосьи сменилась печалью: так она ничего про сына и не узнала! По ее просьбе барыня написала от нее на деревню письмо насчет Эраста, но ей ничего не ответили, и только, когда на следующий месяц приехал Афанасий за деньгами и бухнул барыне в ноги, Федосья узнала от него, что мальчик был чем-то болен, но чем именно, так она толку и не добилась. Он больше был занят тем, что и за этот месяц ему приходилось на пять рублей меньше, так как необходимо было Федосье купить башмаки и калоши.
— Грызь, грызь, надо быть… — объяснил Афаласий. — Бесперечь кричит. Надо быть, не жилец он на белом свете. Недаром как только родившись, то чихнул один только разок. Да и глазки словно бы мутные какие…
У Федосьи замерло сердце и глаза наполнились слезами. Бедный мальчик! Он имеет родную мать, но ее отняли у него, продали ее другому, самые деньги улетучиваются куда-то сквозь пальцы, на какие-то адресные и больничные билеты и на резиновые калоши, которые все равно не понадобились бы ей в деревне! Нет, она бросит все, своего питомца, барыню, она не посмотрит на своего свекра и полетит сейчас же к сыну!
— Барыня, отпустите меня к сыночку…
— Да ты с ума сошла, Федосья! — испугалась барыня. — На кого ж я оставлю Володю? Нет уж, пожалуйста, ты не выдумывай пустяков… Не пугай меня!..
— Да какие же это пустяки, барыня?.. Отпустите христа ради…
Федосья расплакалась и долго не могла успокоиться. Барыня встревожилась, что теперь испортится у нее молоко и что у Володи будет болеть животик, и дала ей капель. А сама вышла к Афанасию и просила его припугнуть Федосью. Выпивши семь стаканов чаю на кухне, Афанасий вызвал к себе невестку и со всего размаху ударил ее по щеке.
— Слушайся барыню! — крикнул он. — Она наша благодетельница.
С чувством тяжкой обиды Федосья возвратилась из кухни в детскую и, низко склонившись над ребенком, так, что почти вся уходила в коляску, горько заплакала, а чтобы не выдать своих слез, стала напевать над ребенком песню. И это пение со слезами показалось и ей самой чем-то неприятным, она сдержала себя, вытерла слезы и стала покрывать мальчика поцелуями в глаза, в щеки, в грудь, куда попало.
По весне поехали на дачу, но только не туда, где жили в прошлом году, а дальше. Ехать приходилось все-таки через Федосьину деревню. С трепетом и с замиранием сердца она ожидала того дня, когда наконец погода дозволит выехать с маленьким на дачу. Наконец солнце засветило ярче, так что и в городе стало хорошо, и все тронулись в путь. Для Федосьи это был светлый праздник. Точно она несколько лет пробыла в ссылке и получила наконец право возвратиться на родину. Она с наивной радостью смотрела из окна вагона на поля, луга, на скот, выпущенный на пастбище, на полуразвалившиеся избы мелькавших мимо деревень. А когда доехали до станции и дальше отправились в путь уже в тарантасах, ей так вдруг захотелось соскочить на землю, снять башмаки и босиком пробежаться по траве или целый день походить за сохою по влажной борозде, чтобы вокруг нее летали грачи, а там вдалеке, на бровке, стояла бы люлька и в ней лежал бы ее сынок Эраст! Нет, не один Эраст, а и Володя!
‘Теперь они все одно что братья’, — думала Федосья.
Пора была рабочая, все сеялись, и, когда тарантас подъехал к Федосьиной деревне и она вылезла из него и стала подниматься в горку, ее не встретил решительно никто.
— Смотри же, Феня! — крикнула ей барыня. — Больше часу не сиди!
Федосья побежала вдоль улицы и, звеня на бегу монистами, не могла наглядеться на свою деревню. Ленты от кокошника развевались у нее по сторонам, за нею гналась собака и лаяла, а она все бежала и бежала. Цыплята с маткой прыснули у нее из-под ног в разные стороны, и только один голубь долго еще семенил перед нею, прежде чем вспорхнуть и улететь. Вот изба Маши-иволги, вот здесь живет Дуня-большая, а вот и их изба. Сейчас она увидит своего сына…
С замиранием сердца она отворила дверь и вошла в горницу. В ней никого не было. На полу сидел маленький ребенок, с необычайно тоненькой шейкой и впалыми щечками, он макал корку черного хлеба в чайную чашку с водой и сосал ее. Вся мордочка его была обмазана хлебом, бледненький, с светящимися насквозь ушками, он поднял головку и посмотрел на мать ярко-голубыми глазами. У него давно уже не были подстрижены ноготки, и рубашонка была не то коленкоровая, не то ситцевая, от грязи нельзя было понять. Сердце сжалось у Федосьи, и глаза наполнились слезами.
— Ерастик! — воскликнула она. — Светик ты мой! Здравствуй!
Он серьезно посмотрел на нее и улыбнулся на ее кокошник.
Она схватила его на руки, прижала к сердцу и, вытащив полную грудь, стала ее совать ему в рот. Вот когда и она его накормит!
Мальчик испугался, неслышно заплакал и не принял груди: отвык.
Она подозрительно посмотрела на него и посадила его обратно на пол.
‘Да мой ли это? — подумала она и испугалась самой себя. — Словно бы мой, а словно бы и не мой… Ах, грех какой!.. Сама своего ребенка не узнала… Не наказал бы бог!’
И она села на лавку и стала поджидать.
Вошла вскоре бабка Анна, начались расспросы, ахи, охи. Ребенок действительно оказался сыном Федосьи. Поставили самовар, напились чаю. Федосья вылила остатки кипятка в корыто, разбавила холодной водой и вымыла Эраста. Дали ему молока и уложили спать. А тем временем час уже прошел, и надо было пешком отправляться к господам в усадьбу. Федосье ужасно не хотелось уходить, жаль было расставаться с сыном, но делать было нечего, она поцеловала его, перекрестила, отозвала бабку Анну и сунула ей в руку серебряный рубль.
— Побереги его, бабушка! — сказала она, и слезы потекли у нее по щекам. — Я тебя не забуду.
— И полно, касатка! — заплакала вместе с нею бабка Анна. — Я ли его не берегу? Да и то сказать: не господское ведь дитё!.. Когда корова-то своя была, то и молочком его паивала, а теперь, как корову продали, то где его взять? Надо бы яичком его подкормить, да все под наседку подсыпала, да так не к часу, шестнадцать подсыпала, а вывелось только четыре…
Все были в поле. Узнав, что приехала Федосья, прибежала с поля Дуня. Машу-иволгу и Машу-икону на красной горке уже выдали замуж, одну в Иваньково, а другую в Столбы. Сама Дуня зиму служила на господском дворе и теперь была беременна на пятом месяце. Родить пойдет в Воспитательный дом, а оттуда хотела бы пойти в кормилицы. Не похлопочет ли Федосья?
— Ах, Дуняха, Дуняха! — покачала головой Федосья. — Ну что тебе в кормилицах за сласть?
— Полно, девка, — отвечала Дуня, — так никто денег не отнимет, а выйду замуж, то все свекор себе возьмет!..
Пока Федосья дошла до усадьбы, которую господа снимали себе под дачу, стало темно, и барыня сама уже купала Володю. Она обиделась на Федосью, надулась и не разговаривала с ней. А Федосья виновато ходила вокруг ванны, подавала то одно, то другое и думала только о том, как теперь будет она ходить иногда к себе в деревню и навещать своего сына. Но мечтам ее не суждено было осуществиться. Приехал доктор и напугал, что кругом у детей дизентерия и коклюш, и барыня ни за что на свете не согласилась отпустить Федосью снова в деревню.
Около казанской пришел за деньгами Афанасий. Он опять был выпивши, и когда Федосья бросилась к нему с расспросами, то он сделал жалостное лицо и, подсмыкивая носом, стал утирать кулаками глаза.
— Помер… — залепетал он сквозь слезы. — Отлетела от нас его душенька…
Федосья строго посмотрела на него, губы у нее задрожали, но она ничего не сказала и вышла из кухни. Барыня выдала ей жалованье и приказала передать его свекру. Она вошла с деньгами опять в кухню, бросила их Афанасию в лицо и со злобой сказала:
— На, подавись! Ты его погубитель, окаянный! Коли б не ты, так я бы, может, выкормила его, и он теперь был бы жив, а ты и твои проклятые бабы уморили его с голоду! А, будьте вы все трижды прокляты, анафемы! Душегубы вы все!
С чувством злобы на свекра и на того маленького, для которого она пожертвовала своим молоком и ради которого уморили с голоду ее сына, она вбежала в детскую и бросилась к кроватке. В ней спал Володя, подложив ручку под щечку и раскрывши рот. Ей хотелось подхватить его, избить, ударить им об пол, но при виде его она поняла вдруг, что перед ней лежит ее второй сын, которого она выкормила, выносила на руках и над которым провела столько бессонных ночей! Нет, теперь ей есть куда деваться от произвола свекра и свекрови, теперь уж она здесь свой человек, она воспитала Володю, она его любит, как родного сына, и, что бы там ни говорили ее муж и его родня, она ни за что не уйдет из этого дома и останется при своем питомце навсегда.
И с этих пор, когда ее сердцу уже не приходилось делиться на две части, когда все ее мысли стали целиком принадлежать только Володе, она так нежно привязалась к нему, что, когда настало время прикармливания и появились кашка и коровье молоко, она тайком от матери по-прежнему прикладывала его к груди. Что-то подсказывало ей, что именно в этом была, ее единственная связь с ребенком и что, порвись она, эта связь, для Федосьи наступят еще более тяжелые дни.
И в один прекрасный день связь эта порвалась. Как ни затягивала Федосья отнятие от груди, оно все-таки рано или поздно должно было состояться и состоялось. Ее место около Володи тотчас же заняла нянька, которая умела рассказывать сказки и петь песни лучше, чем Федосья, и мало-помалу Федосья все отходила и отходила на задний план, пока, наконец, не очутилась совсем на кухне. Ее постель из детской была перенесена в кухню, рядом с плитою, около крана, и мальчику запрещено было прижиматься к бывшей кормилице. А затем старая барыня вышла однажды к ней и, подав ей паспорт, сказала:
— Больше ты нам не нужна, Федосья… Вот тебе паспорт и два рубля шестьдесят копеек за восемь дней. Можешь уходить.
И перед Федосьей потянулись сначала заводы и дачи с забитыми окнами и дверями, потом засыпанные снегом поля, по которым взад и вперед тянулись заячьи следы, и низко прикорнувшие к земле деревни. Она шла дорогой по лошадиному следу и, не мигая, смотрела вперед. Щеки ее пылали, от скорой ходьбы в овчинном тулупе ей было жарко, но она спешила так, точно чувствовала, что за нею гонится призрак города, который протягивает к ней руки, чтобы отнять у нее все, что она еще имеет. То и дело хватаясь за то место, где у нее были спрятаны засаленные карты, паспорт и фотография Володи, она старалась увидеть на горизонте свою деревню с высящейся к небу лавкой своего свекра, ради которой она принесла столько жертв и ради которой у нее уморили одного ребенка и отняли другого.
Но вот и деревня. Ребята в болыших отцовских валенках, бабы и девки в мужских полушубках, у трактира — снег, посыпанный мелким сеном и свежим лошадиным пометом, по которому степенно расхаживают куры… Все, как было в прошлом году, так и осталось теперь. Вот и изба свекра. Так же как и в прошлую зиму, она обнесена вся соломой для тепла, и никакой лавки около нее нет.
Федосья вошла в избу, перекрестилась и от усталости села на лавку, не раздеваясь. Бабка Анна ставила хлеб, а свекровь на дворе рубила дрова. На печи лежал Афанасий и с кем-то разговаривал. Федосья знала, что означал этот разговор, и глубоко вздохнула.
— Что же лавка-то? — спросила она бабку Анну.
Бабка Анна подняла голову от квашни и указала подбородком на Афанасия.
— Пропил…— ответила она.
Федосья поднялась с места, посмотрела на торчавшие с печи ноги свекра и на то место, где когда-то висела колыбель ее сына, и слезы покатились у нее по щекам.
— Грех, грех! — воскликнула она и опустилась на лавку.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека