Графиня Е. П. Ростопчина, Ходасевич Владислав Фелицианович, Год: 1908

Время на прочтение: 22 минут(ы)
Владислав Ходасевич

ГРАФИНЯ Е.П.РОСТОПЧИНА

Ее жизнь и лирика

Оригинал здесь: Журнал ИМХО.

Храни мой слабый след, храни о мне преданье.

Ростопчина

I

Если вычеркнуть из биографии Ростопчиной все то, что относится к литературной ее деятельности, получится описание самой обычной жизни барышни и дамы, жившей в первой половине минувшего столетия. Барышня, дама — вот образы, прежде всего встающие перед нами в биографии поэтессы, некогда славной, ныне забытой. Поэзия, судьба литературная только резче вычерчивают контуры этих образов.
Творчество Ростопчиной никогда не предваряло жизни, никогда не подчиняло действительного мира творимому. Наоборот, само оно по пятам следовало зa жизнью, вмещалось в нее целиком. Жизнь Ростопчиной, такая обычная и такая трогательная в своей банальности, все-таки в чем-то крупнее ее поэзии. Именно поэтому в книгах ее так много похожего на лирический дневник, так много автобиографических намеков и прямых воспоминаний, столько стихотворений ‘на случай’, посвящений, ‘ответов’.
Но самая жизнь, запечатленная в этих воспоминаниях, похожа на старинный роман: не такой, чтобы ему суждено было отчеркнуть главу в истории литературы, не такой, чтобы именем его героини впоследствии назвалась целая эпоха, а — средний роман среднего, не слишком изобретательного писателя о среднем герое. Можно сказать: ничто так не похоже на роман самой Ростопчиной, как ее собственная жизнь.
Кто же героиня такой ‘средней’ русской повести? Она, конечно, должна происходить из хорошего дворянского рода, отец ее — или чиновник, или помещик. Отец Ростопчиной, Петр Васильевич Сушков, был чиновник. Мать происходила из помещичьей семьи Пашковых. Родилась Ростопчина в Москве и в ней выросла. Памятью нашествия Наполеона освящена у нас первая половина XIX столетия, с этим нашествием так или иначе связаны были все судьбы: Ростопчина родилась ни рубеже двенадцатого года — 23 декабря 1811 г.
Ей предстояло стать героиней трогательного романа. Такие герои рано остаются сиротами: мать Ростопчиной умерла, когда маленькой Додо было всего шесть лет. Отец, по делам то служебным, то семейным, был в непрестанных разъездах. Додо его почти не видала. Точно так же и Марина, героиня романа Ростопчиной ‘Счастливая женщина’, в детстве ‘знала, что у нее есть отец, подобно тому как каждый из нас мог бы знать, что у него есть своя звезда, хранительница и сопутственница, данная роком, но почти не видела своего отца, как все мы не можем видеть своей звезды’.
Будущих героинь воспитывали бабушки и дедушки: Додо жила в доме отца покойной своей матери, И.А.Пашкова. Но известно всем, что дедушки днем запираются в своих кабинетах, а по вечерам играют в карты. Таков был и старик Пашков. Женщины, окружающие в домашнем быту девочку, которой предстоит жить в ‘свете’, делятся на светских дам, светских барышень и светских старых дев: бабушка Додо Сушковой была светской дамой, одна из теток, дочерей бабушки, светской барышней, позднее вышедшей замуж, а другая так и осталась светской старой девой. Визиты, обеды, балы, французский язык, немного литературы, сурьма, пудра и сплетни — вот жизнь этих женщин. Ясно, что им некогда было воспитывать Додо. К тому же героиня светской повести с детства должна быть сдана на руки гувернеров, гувернанток, учителей французского языка, музыки и танцев. Среди этих людей протекло детство Додо.
Чуть ли не все русские поэты первой половины прошлого века находили в детстве какую-то таинственную, отцовскую или дедовскую, полуфранцузскую, полурусскую библиотеку. Эта чудесная библиотека раз навсегда покоряла детское сердце, становилась милым убежищем и единственною отрадой. В точности не известно, нашла ли и Ростопчина в свое время такую библиотеку, но можно предположить, что и в этом судьба ее не отличалась от средней судьбы будущего мечтателя: семья Сушковых далеко не чужда была литературы, и в раннем возрасте Евдокия Петровна самостоятельно познакомилась со словесностью, как отечественной, так и европейской. ‘Книги заменяли ей воспитателей’ (‘Счастливая женщина’). Произведения Шиллера, Байрона, М. Деборд-Вальмор, Жуковского, Гете, Карамзина рано сделали ее мечтательницей. Мир загадочный и романтический пленил ее воображение. Высокие чувства, пылкие страсти, характеры решительные и гордые — все это говорило ей о некоем бытии, прекрасном и полном.
Но дома, в семье, приютившей ее, не в бытии, но в быте, вставала горькая правда действительности, маленькие волнения фамусовской Москвы. Ничтожество модничанья бабки, сплетни теток — все это рано научило Додо противополагать скудную ее жизнь прекрасному и полногласному миру, созданному в ее воображении поэтами.
Еще двенадцати лет Додо сама стала писать стихи. Как водится, своевременно была написана и сожжена первая подражательная поэма ‘Шарлотта Кордэ’. Ни эта поэма, ни ранние стихи, кроме одного французского экспромта, до нас не дошли. Вероятно, это были более или менее восторженные ‘мечты неопытной души’ о чем-то неопределенно высоком и неопределенно героическом.

II

Зимой 1828 года произошло в жизни Додо событие, вообще важное в жизни ее современниц, а для нее ставшее даже роковым: это был тот ‘первый бал’, ‘первый выезд’, о которых так много писалось в былых романах. С этого дня Додо посвящена ‘свету’. Кончилось детство, и о нем вскоре она уже только вспоминает:
Дни детства, полные страданья,
Неконченных, неясных дум,
Когда в тревожном ожиданье
Мой юный оперялся ум,
Когда в тиши, в уединенье,
Событьем были для меня
Небес вечерние явленья,
И ночи мрак, и прелесть дня.
Теперь, ‘в осьмнадцать лет’, хотелось иных, более реальных, захватывающих событий, хотелось ближе изведать то прекрасное бытие, о котором когда-то так неполно и смутно мечталось.
Стоило у Островского Бобылю подойти поближе к Снегурочке, как на место ее подвертывался корявый леший. Стоило бедной Додо попытаться приблизиться к мечтанному бытию, как на месте его оказывался все тот же быт: ‘свет’, то есть бесконечное множество все тех же бабушек и теток. Но все-таки она знала, что где-то за ‘светом’ есть подлинно прекрасный, воистину светлый мир. Однако не приходил царевич, чтобы расколдовать этот темный быт, спасти Додо от действительности. И ей казалось уже, что лучше умереть:
Дай Бог, чтоб младости, безрадостной, бесчарной, Скорее наступил желаемый конец, И чтобы смерти дух, крылатый, светозарный, Надел на голову мне маковый венец.
Бедной девочке кажется, будто ей уже поздно мечтать о счастии:
Я верю горю без сомненья,
Но к счастью в сердце веры нет!
Все это ужасно грустно, но так и должно быть. В конце концов, двадцать лет, бабушки и тетки берут свое: Додо не умирает, а выезжает в свет, она не в силах ему противиться, она блистает. Временами ей самой кажется, что ‘идеал’ позабыт:
Я в горний мир не увлекаюсь,
Я песней сердца не пою…
Но к хладу жизни приучаюсь
И уж существенность люблю.
Существенность! Она решенье
Загадки жизни…
Такие мрачные афоризмы пишет Додо Сушкова в 1832 году. Она уже собирается ‘подписать с мечтой разрыв’.
Итак, жить более незачем, героиня побеждена, она слабеет… Самое время явиться живительной ‘первой любви’. И она, конечно, является. На балах Додо имела чрезвычайный успех. Она была очень красива. Поклонники ее окружали. Немало было среди них выгодных и блестящих партий. Но ведь все же мы знаем, что сердце героини должно принадлежать молодому человеку бедному, хотя и благородному, с чувствами неподдельными, с душою, открытой для всего поэтического и возвышенного. Таким молодым человеком был, кажется, князь Александр Голицын. Их первая любовь должна быть несчастна. Может ли героиня любить без препятствий? И в самом деле, бабушка с тетками порешили, что для Додо Голицын не пара. Были, конечно, и слезы, и жалобы, но, в конце концов, Додо покорилась. Она дала согласие богатому и не менее знатному жениху, сосватанному тетками, графу Андрею Федоровичу Ростопчину, сыну знаменитого московского главнокомандующего. Об этом сватовстве кузина Додо, Е.А. Хвостова, рассказывает:
‘Свадьба эта сладилась совершенно неожиданно для всех нас и грустно удивила меня. Кузина, за неделю до решения своей участи, писала мне и с отчаянием говорила о своей пламенной и неизменной любви к другому. Но как выразить мое удивление, я не верила глазам и ушам своим, когда меня встретила кузина, не бледная, не исхудалая, но веселая, цветущая, счастливая. Первое ее восклицание было: ‘Представь себе, Catherine, вся Москва завидует моей участи, моим бриллиантам, а какой у меня будет кабинет! просто игрушечка, жених мой во всем советуется со мной’. Мне сделалось невыносимо грустно: неужели, думала я, и мне суждено выйти замуж по расчету?’1
Это было в мае 1833 года, Додо не была героиней трагедии: ей не предстояло умереть, как Джульетте, а предстояло, как героине печальной, банальной повести, сполна изведать ‘существенность’ и действительно подписать разрыв с былыми мечтаниями. Она стала графиней Ростопчиной.
Злые языки говорили, что Додо, которой уж очень не хотелось выходить за Ростопчина, пыталась пойти на компромисс, существует следующий анекдот: за ней усердно ухаживал тогдашний московский лев, князь Платон Мещерский. Однако формального предложения он не делал. И вот будто бы на балу у генерал-губернатора, чтобы толкнуть Мещерского на решительные действия, Додо сказала ему, что, кажется, принуждена будет выйти замуж, на это Мещерский ответил: ‘Стыдитесь, Додо, с какой целью вы мне это говорите?’ Весь анекдот носит характер запоздалой светской сплетни: через двадцать семь лет после смерти Ростопчиной автор заметки все еще находит нужным укрыться за псевдонимом: Старушка из степи2. Но можно все же заметить, что достоверно одно: московское общество и тогда уже знало: Додо Сушкова идет под венец не по доброй воле.
Ей предстояло испытать много тяжелого. Брак был несчастлив. Помимо того, что он был заключен без любви со стороны Евдокии Петровны, существовали тому и еще какие-то причины, на которые смутно намекает брат поэтессы, С.П. Сушков, в биографическом очерке, им написанном. Впрочем, он говорит, что распространяться на эту тему ‘бесполезно’3. Достоверно известно лишь то, что Ростопчин был на три года моложе своей жены, то есть женился девятнадцати лет4, что был он человек с какими-то ‘странностями’, что о жене думал он мало, более времени уделяя то конскому заводу, то собиранию картин, что до 1836 года, когда граф ездил на минеральные воды, детей у них не было. В общих чертах показания эти подтверждает и Л.Ростопчина, дочь поэтессы, в своей ‘Семейной хронике’. Она характеризует отца как гвардейского ‘шалуна’, кутилу, рано истаскавшегося, лысого в 19 лет и проч.
По стихам Ростопчиной можно проследить всю жизнь ее, как по дневнику. Писала она много. Но в собрании ее стихов нет ни строчки, написанной между августом 1832 и январем 1834 года. Вероятно, того, что было написано во время сватовства и в первые месяцы брачной жизни, проведенные в деревне, она не считала возможным печатать. Как бы то ни было, в книгах ее весь этот период отмечен молчанием, и вслед за ним, как вздох облегченной усталости, звучат первые слова следующего отдела:
Подчас, измучившись тоскою,
Тяжелым сном душа замрет,
И много дней своей чредою
Над мертвой время пронесет…
Но если вдруг она очнется…

III

Подобно Ненскому, мужу ‘Счастливой женщины’, Андрей Федорович не препятствовал жене своей жить, как ей нравится. Поскольку позволяли светские приличия, он не мешал ей. Ростопчина ‘очнулась’ зимой 1834-35 года, в Москве, и, конечно, на бале. В это время, выстрадав, видимо, много и со многим примирившись, писала она какой-то ‘Прежней наперснице’:
Дитя, вопросами своими,
Молю, мне сердца не пытай!..
Боюсь, что, соблазнившись ими,
Проговорюсь я невзначай…
Нет! Нет! Я гордого молчанья
Навек дала благой обет…
Не лучше ль утаить страданья,
Которым исцеленья нет?..
Не лучше ли предстать на бале
С улыбкой, в полном торжестве,
Чем жертвою прослыть печали
И на зубок попасть молве?
Увидя раннее крушенье
Своей надежды и мечты,
Поверь, — умно искать забвенья
В чаду и шуме суеты.
С этой поры бал окончательно завладел Ростопчиной. Оказалось, что это и есть то место, где так хорошо скрываются причины тоски, где романтические мечтания с волнующей и хрупкой скудостью осуществляются в действительности. Кавалеры в плащах Чайльд-Гарольда, учтиво-красноречивые взгляды, томная струнная музыка, ‘игра страстей’ под маской холодности, рукопожатия, многозначительные и как будто случайные улыбки, разом и обещающие и небрежные, легкие любовные шалости, которые неизвестно еще, к чему приведут, словом, все то, что делает каждый бал немного маскарадом, — все это пленило ее. Бал сделался для Ростопчиной чем-то вроде ‘искусственного рая’, причудливым синтезом быта и бытия, созвучием двух голосов, из которых, говоря ее же словами, один, ‘обворожив, на небо увлекает’, другой ‘к быту земли приковывает нас’.
И вот из-под власти этого очарования она уже никогда не могла выйти. Пленное воображение ее неутомимо создавало образы мучительные и прекрасные. Светская барышня превратилась в даму, все еще не забывающую прежних мечтаний. Пока героиня романа была девушкой, она свободно и просто тянулась к радости, теперь, когда она сделалась дамой, настало для нее время новых сомнений: мечты о личном счастии столкнулись с законами супружеского долга и со страхом перед так называемой ‘беспощадностью света’. В этих сомнениях, в этой внутренней борьбе, молчаливой и гордой, почерпнула Ростопчина новые страдания, новую боль и радость, новые мотивы для своей лирики.
В старозаветных романах между сакраментальной фразой: ‘она почувствовала, что готовится стать матерью’ — и ‘первым, слабым криком ребенка’ всегда лежит область тумана и молчания. В поэзии Ростопчиной промежуток времени с ноября 1836 до октября 1837 года отмечен таким молчанием и совпадает с беременностью и рождением первого ребенка. Но уже с октября 1837 года, как и в предыдущую зиму, находим Ростопчину в Петербурге.
Здесь ей суждено пережить любовь, уже по всем пунктам обставленную законами бала. Уже ей приходится признаваться в ‘Разговоре во время мазурки’:
Хоть я и говорю: ‘никто и никогда!’
Я так неопытна, пылка и молода,
Что, право, за себя едва ли поручусь я.
Мне страшно слышать вас…
Теперь ей снова приходится идти наперекор себе, вновь заглушать любовь, ‘страшась волнений страсти’, и, наконец, после долгих томлений, сказать:
Все кончено навеки между нами…
И врозь сердца, и врозь шаги…
Хоть оба любим мы, но, встретившись друзьями,
Мы разошлися, как враги.
…………………………………………….
Я шуткою ответила небрежной.
Он встал… во взорах гнев пылал…
В душе, в груди моей был плач и стон мятежный,
Он ничего не увидал!
Он не видал, как сердце билось больно
Под платьем дымковым моим…
Он не слыхал страданья вопль невольный
Под женским смехом заказным!
Банальные слова? Верно. Банальная развязка маленького романа? Верно и это. Но какой прекрасной, человеческой болью звучат признанья тех дней! Какие скорбные порывы, какие грустные мысли:
Любовь — то завтра, то вчера,
Живет надеждой и утратой.
Банальная героиня, банальный гвардейский герой! Но какой вечно прекрасной скорбью разлуки он освящен:
Вы вспомните меня когда-нибудь… но поздно,
Когда в своих степях далеко буду я…
Когда надолго мы, навеки будем розно —
Тогда поймете вы и вспомните меня…
Проехав иногда пред домом опустелым,
Где вас всегда встречал радушный мой привет,
Вы грустно спросите: ‘Так здесь ее уж нет?’ —
И, мимо торопясь, махнув султаном белым,
Вы вспомните меня.
И каким вечным, священным памятником над ‘могилой любви’ останутся тихие слова посвящения, сказанные много позднее, через целых семнадцать лет:
Тебе воздвигнут храм сердечный,
Но милым именем твоим
Не блещет он: под тайной вечной
Ты будешь в нем боготворим.

IV

Не в литературном салоне, не в редакции журнала, а на бальном паркете, под знаком ‘света’ встретилась Ростопчина с двумя великими поэтами: в 1829 году, на бале у кн. Голицына, с Пушкиным и около того же времени, у кузин Сушковых, с Лермонтовым.
Первые бальные триумфы Додо совпадают по времени с первыми литературными успехами, впрочем еще не простирающимися за пределы ‘своего’ круга. Изящные, легко написанные, часто импровизированные стихи ее ходят по рукам5, случается, через одного из родственников — Н.П. Огарева, — попадают и кружок Герцена. Друзья, знакомые, университетская молодежь — все остаются довольны свежестью и прелестью таланта. Стихи заучиваются наизусть. Герцен пользуется ими в своих письмах6.
В 1830 году кн. П.А. Вяземский взял у нее стихотворение ‘Талисман’, и оно появилось в Северных Цветах 1831 года за подписью Д-а7. Для начинающей поэтессы попасть в Северные Цветы было весьма почетно. Но бабушка и тетки нашли, что выступления в печати для светской, хорошо воспитанной барышни неприличны, и в дальнейшем стихи Додо стали вновь появляться в журналах только после замужества, подписанные то Гр-ня Е. Р-на, то просто а. Зимой 1836 года Ростопчина сблизилась с кружком петербургских литераторов, в числе которых были: Жуковский, Пушкин, Плетнев, Вяземский, гр. Соллогуб. В это время Плетнев писал И.И. Дмитриеву о том, как ‘московскую Сафо’ хорошо приняли в Петербурге, ‘что довольно редко бывает с новоприезжими, особенно из Белокаменной’8. На собраниях у Соллогуба, куда женщины вообще не допускались, для Ростопчиной делалось исключение9. Стихи ее брались журналами нарасхват. Не только публика, но и писатели ценили их высоко. Несколько позднее, 25 апреля 1838 года, Жуковский писал ей:
‘Посылаю Вам, Графиня, на память книгу, которая может иметь для Вас некоторую цену. Она принадлежала Пушкину, он приготовил ее для новых своих стихов, и не успел написать ни одного, мне она досталась из рук смерти, я начал ее, то, что в ней найдете, не напечатано нигде10. Вы дополните и докончите эту книгу его. Она теперь достигла настоящего своего назначения. Все это в старые годы я написал бы стихами, и стихи были бы хороши, потому что дело бы шло о Вас и о Вашей поэзии, но стихи уже не так льются, как бывало, — кончу просто: не забудьте моих наставлений, пускай этот год уединения будет истинно поэтическим годом вашей жизни’11.
Наконец, в 1840 году Плетнев восторженно предуведомил читателей Современника о предстоящем выходе книги ‘Стихотворений Графини Е.П. Ростопчиной’, а в 1841 году книга появилась в продаже. Журналы встретили ее громкими похвалами. Греч и Полевой хвалили Ростопчину в Русском Вестнике, Булгарин — в Северной Пчеле, в Сыне Отечества Никитенко писал, что ‘сфера ее идей принадлежит современному поколению: это большею частью тревоги и страдания неудовлетворенного бытия’, Шевырев расточал похвалы в Москвитянине. Хвалил книгу и Белинский, но отмечал при этом в поэзии Ростопчиной власть бала и сожалел, что ее думы и чувства не нашли ‘более обширную и более достойную сферу, чем салон’.
С легкой руки его Ростопчина так и перешла в историю русской поэзии поэтессой салонной, бальной. Приговор оказался единственным и окончательным. Слова Белинского повторялись и повторяются до сих нор как неопровержимая истина. Однако при этом упускают из виду, что Белинский, когда писал о Ростопчиной, знал о ней несравненно меньше, чем можем знать мы. Ее поэзия исчерпывалась для него одной первой книгой. О героине романа судил он лишь постольку правильно, поскольку можно судить о ней, прочтя первую главу и не зная последующих. Наконец, как современник, он не мог рассматривать ее поэзию в связи с ее жизнью, а между тем, именно когда дело касается Ростопчиной, это должно приводить к еще большим ошибкам, чем в иных случаях.
Мы уже знаем, чем был в ее жизни бал: в бале она искала и по-своему находила забвение действительности. Но в то же время только в событиях реальной жизни черпала она мотивы своей поэзии. Бал, будучи для нее легчайшей, наименее реальной формой действительности, в то же время доставлял ей переживания наиболее действительные, ибо наиболее волнующие. Чтя в себе два существа, женщину и попа, она в известном смысле отдавала предпочтение именно женщине: ведь поэт жил в ней, питаясь ее женскими чувствами, мечтаемый рай бытия вырастал из корней быта. Женщина была несчастна в личной судьбе: поэт создавал из этого трагедию любви. Дама боялась светского осуждения: жалкое чувство. Но поэт умел преобразить его в чувство тайны. Так непрестанно растила она свое большое и главное из своего малого и случайного. Это малое предрешалось жизнью салона и бала, если бы не было женщины, не было бы и поэта. Это плохо? Не знаю, может быть… Но этому мы обязаны несколькими прекрасными стихотворениями.
Даже в других поэтах для Ростопчиной вовсе было не безразлично, к какому полу они принадлежат. Если это и не сказывалось в ее общих литературных оценках, то в смысле непосредственного, сердечного восприятия стихов она отдавала преимущество женщинам и откровенно в том признавалась:
…женские стихи особенной усладой
Мне привлекательны…
Лучшая оценка ее поэзии была сделана самой Ростопчиной. Я имею в виду собственноручную надпись, сделанную ею на экземпляре ‘Стихотворений’ 1841 года, поднесенном императрице Александре Федоровне и ныне хранящемся в библиотеке Московского Румянцевского музея. Вот полный текст этого документа, до сих пор, сколько нам известно, критиками Ростопчиной не использованного и в печати не появлявшегося:
MADAME!
Се n’est pas un livre — c’est une rИvИlation tout sincere et tout fИminine des impressions, des souvenirs, des enthousiasmes d’un coeur de jeune fille et de femme, des ses pensers et des ses reves, de tous ce qu’il a vu, senti, compris, — enfin, ces pages sont un de ces rИcits intimes qu’on n’ose confier qu’aux Бmes sympathiques, qu’aux intelligences les plus noblement indulgentes, qu’Ю ce petit, bien petit nombre d’Иlus dont on aimerait Ю Йtre entendue, dont Ie suffrage console, dont la bienveillance rend heu-reuse et fiХre. Et Ю qui donc, MADAME, s’adresserait-on si ce n’est Ю VOTRE MAJESTE, Ю Elle, la plus Иminement Femme d’entre toutes les femmes, la plus douce et la plus tendre, la mieux pensante et la plus richement douИe en sentiments, en imagination, en bontИ?.. La souveraine, MADAME, trouve partout des vois reconnaissantes et sincХres pour dire ce qu’inspirent ses vertus, — moi, j’ose m’adresser en VOUS Ю la Femme… Ю 1’Бme, au Coeur qui m’ont ИtХ rИvИlИs par Vous-mЙme dans ces trop rares mats si chХres paroles que Vous avez toujours pour moi, et dont Ie souvenir me reste, sacrИ, et doux!.. Daignes, MADAME, agrИer cet hommage de 1’admiration la plus vraie et la plus respectueuse, — j’oserais dire aussi la plus tendre, — et laissez-moi croire et espИrer que quelquefois Vous у jetterez Vos regards, et qu’alors j’obtiendrai ce que je dИsire tant, — une pensИe, un sourire, une larme, ce quelque chose de sympathique et de spontanИ que vient du coeur, et que le coeur seui doit recueillir!..
Le mien est si plein de Vous, de Vos bontИs, — le mien, MADAME, est Ю Vous depuis si long-temps, il Vous comprend si bien, — il saura apprИcier ce qu’il unbitionne!..

Je suis avec le plus profond respect de
Votre MajestИ
La trХs-fidХle sujette,
Eudoxie Rostoptchine.

PИtersbourg, 1-er Mai 1841.12

Слова эти — ключ к поэзии Ростопчиной. В них совершенно точно выражен ее взгляд на собственную лирику, в них намечены требования, какие она к себе предъявляла, и таким образом предрешены все достоинства и недостатки ее стихов.
Единственным человеком, понявшим истинную природу ее поэзии, был Тютчев, который в одном стихе сумел дать определение всего ее творчества, столь же верное, как и сжатое:
То лирный звук, то женский вздох, —
сказал он.

V

Итак, героиня живет, мечтает, томится. Пишет лирические дневники, издает их. Читатели, особенно женщины, восхищаются. Героиня ‘на розах’, как говорили у нас в XVIII веке, переводя с французского. Наконец, провожаемая напутствиями поклонников, в сентябре 1845 года уезжает она в поэтическое путешествие за границу. В Риме она занимает почетное место среди тамошних русских. Гоголь дарит ее своим вниманием. В саду Виллы д’Эстэ соотечественники подносят ей лавровый венок.
Однако триумфу этому суждено было быть последним. 1846 год — роковой в жизни Ростопчиной: слава ее начинает падать неизмеримо стремительнее, нежели перед тем возрастала. Начинается переоценка стихов ее. Некогда восторженный поклонник, Плетнев уже в 1845 году пишет Жуковскому: ‘У нее много доброго и хорошего как в сердце, так и в уме, только все гибнет от легкомысленной суетности. Из таланта своего в поэзии никогда не образовать ей ничего художественного. Она в понятиях об искусстве, кажется, завязла в осьмидесятых годах’13.
В конце 1846 года в Северной Пчеле была напечатана без подписи баллада Ростопчиной ‘Насильный брак’. В примечании к ней Булгарин интригующим тоном предлагал читателям разгадать имя автора. Может быть, это примечание послужило толчком к тому, что балладу начали ‘расшифровывать’, стараясь, помимо имени автора, отгадать ее скрытый смысл. И вот, в отношениях молодой жены к старому барону был усмотрен намек на отношения угнетенной Польши к России. Существовало, впрочем, и другое мнение. А.В. Никитенко в ‘Воспоминаниях’ своих пишет: ‘И цензора, и публика поняли так, что Ростопчина говорит о своих собственных отношениях к мужу, которые, как всем известно, неприязненны’. Несмотря на это, дело об аллегорическом смысле стихотворения былo начато и прекратилось только благодаря личному распоряжению государя (Сушков). Самая баллада стала запретной. Она долгое время ходила по рукам в рукописях и печаталась в заграничных сборниках ‘вольных’ русских стихов. Политическое толкование ‘Насильного брака’ стало всеобщим.
Мы не беремся судить об истинном смысле баллады. Либеральный дух не чужд был Ростопчиной в ранний период ее жизни, но когда дело идет о стихах, написанных в 1846 году, то судить о политическом их значении нужно с большою осторожностью: к слишком консервативному лагерю примкнула она вскоре после напечатания баллады, когда возвратилась в Россию. К тому же слишком многое в балладе может быть принято за намеки на личную судьбу автора, как, по свидетельству Никитенки, многими и принималось. Но, с другой стороны, есть в ‘Насильном браке’ стихи, трудно объяснимые ссылками на биографию автора и весьма понятные, если под женой разуметь Польшу. Таковы, в особенности, две последних строфы.
Однако, каков бы ни был истинный смысл стихотворения, возникший шум должен был доставить Ростопчиной немало тяжелых минут: понятая как политическая сатира, баллада ссорила Ростопчину с двором, понятая иначе, она давала повод к сплетням и пересудам о личной жизни автора и звучала как запоздалая апелляция к ‘свету’, которого Ростопчина столько же боялась, сколько и презирала его.
В том же году она напечатала вещь, которой автобиографический смысл представляется несомненным. Это — цикл стихов под общим заглавием ‘Неизвестный роман’. В предисловии говорится, что цикл составляют стихи молодой женщины, недавно умершей. ‘Она выезжала охотно, наряжалась и танцевала, как и все мы, грешные. Но если, бывало, застанешь ее врасплох, то найдешь ее всегда унылою и бледною, и сквозь все ее старания казаться спокойною мелькало какое-то грустное волнение, какая-то сердечная, томительная тревога, которой мы себе объяснить не умели. Говорили, правда, что у нее какое-то горе, прежняя любовь, рассказывали, что она когда-то была помолвлена и дело разошлось, что потом она встретилась с прежним женихом и что любовь их возобновилась и продолжалась несколько лет… Говорили, что ее убивает горе разлуки… Да кто ж бы этому поверил при ее роскоши и довольстве?..’
Если сопоставить с этими словами содержание автобиографического романа ‘Счастливая женщина’ и намеки на какую-то позднюю встречу в некоторых стихах, то, в связи с посвящением ‘Неизвестного романа’ таинственным инициалам: К.П.И.М., захочется предположить, что все дело здесь в князе Платоне Мещерском. Пишущему эти строки, несмотря на все старания, не удалось установить отчества Платона Мещерского. Но если предположение наше верно, то герой 1837 года — тоже несомненно он. К нему-то и возобновилась в 1837 году ‘любовь, продолжавшаяся несколько лет’, — и ‘Неизвестный роман’ есть воспоминание об этой любви. Тогда сплетни ‘Старушки из степи’ захочется сблизить с намеком самой Ростопчиной на разошедшееся сватовство. Но тогда к Мещерскому же следует отнести и посвящение, написанное в 1855 году и предшествующее стихам, в которых отразились события второй половины тридцатых годов. Может быть, о нем эти слова:
Тебе воздвигнут храм сердечный,
Но милым именем твоим
Не блещет он: под тайной вечной
Ты будешь в нем боготворим.
Может быть, всю жизнь в сердце ‘ветреной женщины’ жила одна неизменная любовь? Может быть, все любовные стихи ее, все признания, все печали — о нем одном?
В пользу нашего предположения говорит также то, что, напечатав ‘Неизвестный роман’ впервые в 1846 году, Ростопчина в позднее изданном собрании своих стихов поместила его тотчас после произведений, написанных в тридцатых годах. Видимо, к тому времени относила она эти стихи по их внутреннему смыслу, по месту, которое занимали они в ее жизни. Только ради этого решилась она пожертвовать хронологической последовательностью, которой строго придерживалась, и лишь для того, чтобы не сбивать читателя и явно не нарушать порядка, она не поставила под стихами, вошедшими в ‘Неизвестный роман’, никаких обозначений места и времени написания, хотя вообще такие обозначения ставила непременно.
Возможно, впрочем, и то, что стихи ‘Неизвестного романа’ и были написаны в конце тридцатых годов, но только впоследствии снабжены предисловием и напечатаны. Если это было так, то предложенная нами догадка еще более правдоподобна.
Окончательное решение этого вопроса — в письмах, бумагах и черновиках Ростопчиной. Они хранятся и Московском Румянцевском музее, но доступ к ним нынe закрыт теми же, кто их туда пожертвовал: закрыт по причинам, ничего общего с литературой не имеющим.

VI

В 1847 году Ростопчина вернулась в Россию. Встреча с былыми друзьями и поклонниками оказалась нежданно холодной, — и вот отрывок из ‘Песни возврата’:
…Кто здесь мне рад?
Кто встретил мой приезд благословеньем?
Кому нужна я? Чей тоскливый взгляд
Меня искал с желаньем и томленьем?
И без меня обычный жизни лад
Всех веселил вседневным треволненьем…
Прошли два года без меня — и что же?
Минувшего забыт и самый след!
Два года… для людей!.. для светских!.. Боже!
То более, чем сотни сотней лет
Для вечности Твоей!..
Ростопчина ошибалась, виня во всем одну только забывчивость света. Были другие, гораздо более значительные причины холодности.
Слишком погруженная в свои ‘женские’ и поэтические дела, слишком часто их смешивая, она не замечала того движения, которое совершалось в русском обществе. Она была наивно уверена, что дело обстоит так: после двухлетнего отсутствия и путешествия она, тридцатишестилетняя красавица и всеми признанная ‘московская Сафо’, возвращается на родину. Но она упускала из виду момент своего возвращения: ведь это был 1847 год. В ее отсутствие на многое стали смотреть по-новому. Столь же поверхностен был ее взгляд на отношения с критикой. Она полагала, что критики просто ‘забыли’ ее, графиню Ростопчину. В действительности в самой литературе русской началось торжество новых течений. Внешним выражением происходящего перелома был тот факт, что именно в этом году основанный Пушкиным Современник перешел к Панаеву и Некрасову.
Тогда она попыталась прибегнуть к наивному средству: в надежде, что все как-нибудь уладится, и не сознавая, что это невозможно, она стала вести себя в литературе как в светском салоне. Чувствуя общее недоброжелательство, старалась она делать вид, что его не замечает. Но уже вскоре тактику эту пришлось оставить и забаррикадироваться в погодинском кружке. При помощи того же Погодина ей даже удается собрать довольно пышный салон, стоящий в стороне от современных ему течений. Отсюда, из этой импровизированной крепости, собирается она делать вылазки, защищать идеалы своей молодости ‘от германистов, реалистов, грязистов и всей пресмыкающейся пишущей братии’, как выражается она в одном письме14.
В следующем, 1848 году тревога окончательно овладевает ею, и она пишет Погодину, что теперь ‘не до поэзии, особенно не до женской’. Теперь ей ‘хотелось бы на часок быть Богом, чтобы вторым, добрым потопом утопить коммунистов, анархистов и злодеев, еще хотелось бы быть на полчасика Николаем Павловичем, чтобы призвать на лицо всех московских либералов и демократов и покорнейше попросить их, яко не любящих монархического правления, прогуляться за границу’15.
Однако в это время Ростопчина писала очень много. Еще в конце тридцатых годов издала она две повести под псевдонимом Ясновидящей. Теперь проза становится для нее средством борьбы. Все более места в ее писаниях занимают сатира и негодование. Ростопчина пишет роман за романом, повесть за повестью. И роман за романом, повесть за повестью встречает печать, под предводительством Современника, насмешками или обидным молчанием. Ростопчина негодует, но понимание окружающего в ней не растет. В 1851 году пишет она Погодину: ‘Здесь застой, глушь, ничтожество и тоска’16.
Следующий, 1852 год был годом несчастий. Умерли былые друзья: Жуковский и Гоголь. Отношения с литературой окончательно испортились, и Современник напечатал первую обстоятельно-бранную статью о Ростопчиной. Она не стерпела и ответила ‘Одой поэзии’, слабым, но злобным стихотворением.
Отношения со светом также испортились. Мало тогo, что и туда проникла либеральная зараза, — там происходит уже нечто совсем нестерпимое: там начинают посмеиваться над ней как над женщиной. Ей дают понять, что она — стареющая красавица, что ей поздно окружать себя молодыми людьми и обнажать плечи. Подымаются сплетни, вокруг — злорадство. Что же? Надо ответить и свету! И она пишет ‘Цирк XIХ столетия’. Свету выносится приговор беспощадный, но он не остается в долгу и мстит как может.
Так дела идут все хуже и хуже. Слабые патриотические стихи сменяются злобными нападками на знакомых. В числе дружественных журналов удерживаются всего лишь два: Библиотека для чтения и Москвитянин.
В 1856 году вышло двухтомное собрание стихов ее. Дружные нападки критики встретили книгу. В Современнике напечатана была ядовитая и жестокая статья Чернышевского. В следующем году в том же журнале обидно выбранил Добролюбов роман ‘У пристани’. Прочая критика не отстает, и нападки становятся все яростнее. Несмотря на немногих доброжелателей (Погодина, дядю своего, Н.В. Сушкова, Греча), Ростопчина чувствует, что окружена врагами. ‘Меня возненавидели и оклеветали, еще не видав, — снова пишет она Погодину. — Хомяков вооружил против меня Аксаковых и всю братию, они провозгласили меня западницей и начали преследовать Бог весть за что… Западники же, настроенные Павловыми, куда я не поехала на поклон, бранили меня аристократкой, и не только писали на меня стихи и прозу, но приписывали мне безымянные, бранные стихотворенья, что несравненно для меня обиднее… Тогда я осмотрелась кругом себя и поняла, что я одна, а против меня — партии… До меня доходило и то, что у Черкасских кричалось против меня, и то, что Киреевы разглашали, и то, что проповедовалось у графини Сальяс, и в пьяных оргиях Современника…’17
Дальше, в том же письме, память несколько изменяет ей, когда она касается дружеских отношений с Пушкиным, с которым она была мало знакома, и с Карамзиным, который умер, когда ей было всего 15 лет, но совершенно верно намечается ее положение среди боровшихся между собою партий: ‘Я жила в короткости Пушкина, Крылова, Жуковского, Тургенева, Баратынского, Карамзина. Вот почему презираю я всю теперешнюю литературную сволочь, исключая только некоторых, подобных вам и мне, вольнопрактикующих, не принадлежащих ни к сим, ни к оным‘.
Однако же, до какой степени смешивала она литературные отношения с личными, как наивно выделяла женскую литературу из литературы вообще, как и в поэзии, точно на балу, соперничала она прежде всего с женщинами, — во всем этом можно убедиться из дальнейших строк все того же послания: ‘Первый задел меня Белинский… Меня принесли в жертву на алтаре, воздвигнутом… г-же Ган… Потом меня уничтожали в пользу Павловой, Сальяс, наконец, — Хвощинской’.
Решительно, она не понимала, где кончается ‘свет’ и начинается литература. Она доходила до высшего раздражения и сама признавалась: ‘Я иногда слишком увлекаюсь своим негодованием’.
И вот, однажды, в 1856 году, она именно так увлеклась и написала сатиру ‘Сумасшедший Дом’ — подражание знаменитой сатире Воейкова. Досталось и ‘сим’ и ‘оным’. Стихи не были напечатаны, однако же, разошлись по рукам. Кое-кто не снес. Огарев припомнил Ростопчиной слезы, которыми некогда, вероятно — еще девочкой, оплакивала она декабристов, и писал ей сурово и строго:
Покайтесь грешными устами,
Покайтесь искренно, тепло,
Покайтесь с горькими слезами,
Покуда время не ушло!
Просите доблестно прощенья
В измене ветреной своей
У молодого поколенья,
У всех порядочных людей.
Однако время ушло. Ростопчина была ‘кончена’. Последние месяцы жизни провела она то ‘в злобе и шипенье’, сплетничая и собирая сплетни о себе, то молясь и постясь. 3 декабря 1858 года она умерла от рака, в тяжелых мучениях, 7-го числа, после отпевания в церкви Петра и Павла на Басманной, ее похоронили на Пятницком кладбище.
За все последнее время жизни своей только раз ответила она врагам с гордостью, достойной поэта:
Сонм братьев и друзей моих далеко.
Он опочил, окончив жизнь свою.
Не мудрено, что жрицей одинокой
У алтаря пустого я стою.

VII

Ростопчина была плохой гражданкой — да и вряд ли могла быть хорошей по условиям воспитания и судьбы. Но из жизни своей, столь обыкновенной, с неудачной любовью, внезапным успехом и быстрым падением, создала она повесть грустную и задумчивую. Женственною душою создала она из московского кавалера образ того единственного, кого любят вечно.
К ногам его она принесла свое сердце, не много, быть может, знавшее, но много любившее. И любовь свою она украсила столько же звуками лиры, сколько и милыми атрибутами женскости: цветами, браслетами, дымкою бальных платьев, запахом духов, белизною открытых плеч:
Не для тебя, так для кого же
Наряды новые и свежие цветы,
Желанье нравиться, быть лучше и пригоже,
И сборы бальные, и бальные мечты?..
Не для тебя, так для кого же
И смоль блестящая рассыпанных кудрей?
Зачем, как любишь ты, на мягкий шелк похожи,
Завьются кольца их не под рукой твоей?..
Не для тебя, так для кого же
И вырезной рукав, и золотой браслет
На тех плечах, руках, что втайне носят тоже
И нежных ласк твоих, и поцелуев след?
В стихах ее довольно найдется формальных промахов, плохих рифм, образов, устарелых даже в ее время. Ее поэзия не блистательна, не мудра и — не глубока. Это не пышная ода, не задумчивая элегия. Это — романс, таящий в себе особенное, ему одному свойственное очарование, которое столько же слагается из прекрасного, сколько из изысканно безвкусного.
Красивость, слегка банальная, — один из необходимых элементов романса. Пафос его не велик. Но тот, кто поет романс, влагает в его нехитрое содержание всю слегка обыденную драму души страдающей, хоть и простой.
В наши дни, напряженные, нарочито сложные, духовно живущие не по средствам, есть особая радость в том, чтобы заглянуть в такую душу, полюбить ее чувства, простые и древние, как земля, которой вращенье, очарованье и власть вечно священны и — вечно банальны. Ах, как стары и дряхлы те, кому кажутся устарелыми зеленые весны, щелк соловья и лунная ночь!
Пускай же хоть иногда осеняют их легкими своими крыльями святая простота и родная сестра ее — святая банальность.

1908
Гиреево

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Записки Е.А. Хвостовой, рожд. Сушковой. Материалы для биографии М.Ю. Лермонтова. СПб., 1870 г.
2 Русский Архив, 1885 г., N 10.
3 См. ‘Сочинения гр. Ростопчиной’. СПб., 1890 г., т. I.
4 Русский Архив, 1868 г., стр. 854: Материалы для полного собрания сочинений и биографии гр. Ф.В. Ростопчина.
5 См. Русский Архив, 1865 г., N 7. ‘Из записной книжки кн. Н.В. Путяты’.
6 Вестник Европы, 1885 г., N 3, статья Е.С. Некрасовой.
7 Т. е. Дарья Сушкова: судя по уменьшительному имени Додо, Вяземский полагал, что ее, как и ее покойную мать, зовут Дарьей. Псевдоним сочинен им.
8 Русский Архив, 1868 г., стр. 653.
9 Соллогуб. ‘Воспоминания’. СПб., 1887 г., стр. 219.
10 Это были девять небольших стихотворений, входящих теперь в состав сочинений Жуковского под общим заглавием: Из альбома, подаренного гр. Ростопчиной.
11 Ростопчина жила в деревне: это была вторая беременность, снова ознаменованная молчанием.
12 ГОСУДАРЫНЯ!
Это не книга — это обнаружение совершенно искреннее и подобающее лишь женщине впечатлений, воспоминаний, восторгов сердца девичьего и женского, его размышлений и его мечтаний, всего, что было им пережито, прочувствовано и понято, — одним словом, эти страницы являют собой задушевный рассказ, какой решаешься доверить только сочувствующей душе, только уму, отмеченному благороднейшей снисходительностью, только малому, столь малому числу избранных, чьим пониманием мы так дорожим, чье одобрение утешает, чьей благосклонностью можно быть счастливой и гордой. — И к кому же обратиться этому сердцу, ГОСУДАРЫНЯ, если не к ВАШЕМУ ВЕЛИЧЕСТВУ, к Ней, в высочайшей степени Женщине среди всех женщин, добрейшей и нежнейшей, наипревосходнейше мыслящей и наибогаче всех одаренной чувством, воображением, добротой?.. Государыня находит повсюду признательные и искренние уста, говорящие то, на что вдохновляют их ее добродетели, — я же, я осмеливаюсь в ВАШЕМ лице обратиться к Женщине… к душе и сердцу, которые были мне открыты Вами в тех очень редких, но столь дорогих словах, какие Вы всегда для меня находите и воспоминание о которых остается для меня священным и сладостным!.. Соблаговолите, ГОСУДАРЫНЯ, принять эту дань восхищения самого истинного и почтительного, — смею сказать, и самого нежного, — и позвольте мне верить и надеяться, что иногда Вы обратите сюда Ваши взоры и что тогда я обрету награду, которой так желаю, — Вашу мысль, улыбку, слезу, нечто, что есть сочувственного и естественного, исходящего из сердца и что лишь сердцем может быть воспринято.
Мое сердце так полно Вами, Вашей добротой, — мое сердце, ГОСУДАРЫНЯ, принадлежит Вам уже так давно и знает Вас так хорошо, — и оно сумеет оценить награду, к которой так стремится.
С глубочайшим почитанием Вашего Величества верноподданная
Евдокия Ростопчина
Петербург, 1 мая 1841 (фр.).
13 Сочинения, т. III.
14 Барсуков. ‘Жизнь и труды М.П. Погодина’, т. X.
15 Там же.
16 Барсуков. ‘Жизнь и труды М.П. Погодина’, т. XI, стр. 373. 1
17 Барсуков. ‘Жизнь и труды М.П. Погодина’, т. XIV.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека