Крашевский Ю. Собрание сочинений: В 10 т. Т. 9: Граф Брюль, Будник: Ермола: Повести. Князь Михаил Вишневецкий: Роман / Пер. с польск.— М.: ТЕРРА, 1996.— (Библиотека исторической прозы).
ЧАСТЬ I
I
В один из прекрасных осенних вечеров при закате солнца последние рожки, созывающие охотников, раздались в лесу, состоящем из ели и старых буков. По широкому тракту, прорезывающему эти дебри, тянулись охотничьи отряды двора, по бокам люди с рогатинами и сетями верхом, в зеленых казакинах, обшитых золотым галуном и в шляпах с черными перьями, в середине изящное общество и возы с дичью, украшенной зелеными ветвями. Охота, по-видимому, была очень удачна, так как все охотники находились в веселом расположении духа, а из возов торчали оленьи рога и свешивались головы кабанов с окровавленными клыками. Впереди отряда виднелась королевская свита, великолепные наряды, прекрасные лошади и несколько амазонок с румяными личиками. Все это было одето как бы для большого торжества, так как охота оставляла тогда любимую забаву царствующего довольно счастливо над Саксонией и Польшей Августа II.
Руководил охотой сам король, а рядом с ним ехал возлюбленный первородный сын его, который должен был наследовать после отца Саксонскую корону и который составлял надежду народа… Король, несмотря на свои пожилые лета, глядел еще величественно и бодро и на лошади сидел как настоящий рыцарь, сына же его не менее красивого, но с более кротким лицом, можно было принять за младшего брата короля… Многочисленная и пышная свита окружала государя. Вся эта кавалькада спешила на ночь в недалеко отстоящий Губертсбург, где сын должен был угощать отца, так как охотничий замок составлял его собственность. В Губертсбурге ожидала их королева Жозефина, дочь императорского дома Габсбургов, недавно отданная в супружество молодому Фридриху. Общество было так многочисленно, что ему трудно было разместиться в большом замке, вследствие чего, недалеко, в молодом лесу, заранее были разбиты шатры, в которых и должна была ночевать большая часть свиты его величества.
Столы к ужину были уже сервированы и в то время как король въезжал во двор замка, охотники стали отыскивать и занимать назначенные им места. Начало смеркаться. В шатрах было уже шумно и весело, чистый и звонкий молодой смех, стесняемый прежде присутствием короля и старших, теперь раздавался гораздо свободнее. После утомительно проведенного дня все хватались за расставленные бутылки, хотя распорядитель не дал еще сигнала, призывающего к столу. Шатры для свиты, осененные деревьями, стали освещаться фонарями. Тут же рядом в импровизированных стойлах были поставлены ржащие лошади, голоса которых время от времени вызывали угрожающие проклятия конюхов.
Незнакомые между собой лошади начинали знакомство кусаньем между собою и фырканьем, но звук бича восстанавливал спокойствие. Еще далее псарня короля напоминала о себе лаем и визгом. И здесь сторожа имели не мало хлопот, чтобы подавить эту суматоху. Но в шатрах не было никого, кто бы осмелился своим авторитетом удержать песни и ссоры молодежи. Спорили еще из-за самого красивого личика, из-за самого меткого выстрела, из-за наиболее милостивого слова его королевского величества. Сын короля был героем дня, он убил наповал, попав прямо в лоб, огромного кабана, который устремился на него. Все восхищались присутствием духа, удивительным хладнокровием, с каким он долго метил и выстрелил. Когда охотники быстро прибежали на выстрел, чтобы доконать ножами разъяренного зверя, последний уже плавал в крови. Король Август поцеловал сына, который с почтением прикоснулся губами к руке царственного отца и после своего подвига остался столь же покойным и холодным, как и прежде.
Единственным признаком хорошего расположения духа было то, что отойдя немного в сторону, он велел подать себе трубку и стал затягиваться сильнее и чаще обыкновенного.
В то время уже стало распространяться курение табака, которым не брезгал и Станислав Лещинский. Август Сильный курил его с удовольствием, а сын его Фридрих со страстью. Особенно во время холостых пирушек и при пиве не обходилось без трубок. Подавали их при дворе прусского короля всякому, не спрашивая, хочет ли он курить или нет, а над тем, у кого дым производил тошноту, смеялись от души.
Одним из условий хорошего тона и молодечества считалось сосание трубки с утра до вечера. Дамы ее терпеть не могли, но отвращение их не удерживало вельмож того времени от приятного и сладостного опьянения, которым сопровождалось курение. Только очень молодым запрещено было привыкать слишком рано к этому зелью, которое наравне с картами и вином считалось самым опасным искусителем.
В шатрах трубок тоже не было. Усталые всадники, соскочив с коней, кто где мог, попадали на землю, на ковры, на бревна и на скамейки. Можно было видеть, как в замке зажигались огни, а звуки музыки проникали в лес, где расположились двор и служба. На другой день предполагалось вести охоту в других лесах и заранее было приказано, чтобы все были готовы. Немного в стороне от собравшихся в кучки старших придворных, по дороге, ведущей в замок, как бы желая проникнуть в него, расхаживал двадцатилетний юноша.
Взглянув на его платье, легко было догадаться, что это был паж его величества.
Эта личность не могла не обратить на себя внимания даже самого равнодушного человека. Он был в высшей степени изящен, прекрасно сложен и имел в себе несколько привлекательную женственность. Платье сидело на нем так, как будто он в нем родился, парик — как будто он пришел на свет уже завитым, он не растрепался даже во время охоты, а из-под него выглядывало личико, как бы сделанное из мейзенского фарфора, белое, румяное, почти детское и девственной красоты, с улыбкой наготове, с глазами быстрыми, но выжидающими приказания господина. Во всякое время они могли погаснуть и замолчать или же загореться и высказать даже то, чего может быть в душе не было.
Этот прекрасный юноша привлекал всех, словно загадка. Любили его все, не исключая короля, и несмотря на это, не было при дворе существа, более вежливого, более услужливого и смиренного. Он никогда не старался выставить себя в хорошем свете, не старался казаться лучше и выше товарищей, а между тем, взявшись за какое-нибудь дело, исполнял его с удивительной ловкостью, легкостью, скоростью и расторопностью. Это был очень бедный дворянин родом из Тюрингии, последний и самый младший из четырех братьев Брюль фон-Ганглоффс-Земмерн. Отец его был незначительным управителем при миниатюрном дворе в Вейссен-фельзе. Отдав за долги полученное от отца имение, он не знал, что сделать с этим сыном и пристроил его у вдовствующей княгини Елизаветы Фредерике, пребывавшей чаще всего в Лейпциге с тем, чтобы он выслуживался при дворе. На ярмарки того времени в город съезжались княжеские дворы, в особенности любил их Август Сильный и поговаривают, что во время одной из них, молодой паж обратил на себя его внимание, благодаря своему миленькому, улыбающемуся личику. Княгиня охотно согласилась, чтобы он был принят на службу у его величества.
Удивительнее всего то, что мальчик, который такого великолепного, полного этикета двора никогда не только наяву, а может быть и во сне не видал, с первого же дня, благодаря врожденному инстинкту, попал на настоящий путь и так понял свою службу, что далеко превзошел усердием и ловкостью старших и опытных пажей короля.
Король милостиво улыбался ему, так как его забавляла покорность мальчика, который смотрел ему в глаза и угадывал его мысли, он никогда не морщился и с благоговением преклонялся перед величием короля Геркулеса и Аполлона.
В начале ему завидовали сослуживцы, но скоро и их он обезоружил ласковостью, кротостью, скромностью и добрым сердцем. Никто не боялся, что это покорное существо могло высоко пойти, тем более, что он был очень беден, так как семья его хотя и была старого дворянского происхождения, но к тому времени до такой степени обеднела, что и родственники о ней позабыли. Таким образом, единственной его протекцией было миленькое, симпатичное, улыбающееся личико.
И, действительно, он был красив, как картинка… Женщины, в особенности старые, бросали на него очень милостивые взгляды, под которыми он в смущении опускал глаза. Никогда из уст его не вырывалось злое, насмешливое словцо, остроумие составляло характерную черту придворной молодежи того времени. Брюль выказывал восторг при встрече с властелином, с достоуважаемыми сановниками, дамами, с равными себе, со всей службой и камер-лакеями короля, которым оказывал особенное почтение, как будто тогда уже разгадав великую тайну, что с помощью самых ничтожных и ничего не значащих людей совершались часто величайшие дела, и что лакеи сваливали иногда с ног министров, министрам же трудно было свалить лакеев. Все это подсказывал ему инстинкт, которым богато одарила его щедрая для своих любимцев мать-природа.
И в эту минуту Генрих (так звали пажа) одиноко расхаживал по тропинке, ведущей от шатров к замку, можно было подумать, что он делал это для того, чтобы никому не мешать, но быть готовым каждому оказать услугу в случае необходимости.
Людям такого рода удивительно везет и в счастьи.. Когда он так разгуливал без всякой цели, из замка выбежал молодой, также прекрасный мальчик, почти ровесник Брюля, но наружностью и платьем совершенно на него непохожий.
По всему видно было, что он был уверен в себе и доволен собой. Высокого роста, мужественный, с черными быстрыми глазами, с гордой осанкой, юноша быстро шел, заложив одну руку за обшлаг широкого, богато вышитого камзола, другую под полы охотничьего кафтана, обильно обшитого золотым галуном. Парик, который он имел во время охоты, заменял ему шляпу. Черты лица его сильно отличались от миленького личика Брюля, которое было как бы произведением итальянского художника XVII века. Брюль был создан придворным, этот же — воином.
По дороге все ему кланялись и радушно встречали, так как это был товарищ королевича в детских играх, любимый его наперсник, граф Александр Сулковский (тоже сын небогатого польского дворянина), который был взят когда-то ко двору Фридриха в качестве пажа, а теперь управлял домом и охотой. Уже одно это означало много, что королевич доверил ему то, что для него было дороже всего, так как охота составляла не забаву и его развлеченье, но серьезное занятие и самый важный труд.
Сулковского почитали и боялись в одно и то же время, потому что хотя Август II при своем здоровьи и силе выглядел бессмертным, но раньше или позже это божество должно было покориться участи простых смертных. А при новом восходящем солнце и эта звезда должна была заблистать на саксонском горизонте.
При виде приближающегося Сулковского скромный паж короля сошел с дороги, принял вид ягненка, немного согнулся, улыбнулся и выказал такую радость, как будто перед ним стояла прекраснейшая из богинь двора Августа. Сулковский принял эту улыбку и немое полное почтения приветствие с достоинством, но ласково. Издалека потряс он в воздухе рукой, вынутой из-за камзола и немного наклонил голову, убавил шагу, приблизился и обращаясь к Брюлю, весело сказал:
— Как поживаешь, Генрих! Что это ты здесь так одиноко мечтаешь? Счастливый, ты можешь себе отдыхать на славу, а я здесь за все отвечаю и не знаю сам с чего начать, чтобы ничего не забыть.
— Если б вам, граф, было угодно позволить мне помочь вам?
— А, нет, благодарю, нужно исполнять свои обязанности. Для такого гостя, как наш государь, всякий труд ничтожен и приятен.
Он слегка вздохнул.
— Чего ж еще? Охота удалась. Я, как тебе известно, сам не мог там быть, я выслал туда экипаж, ведь в замке столько было приготовлений.
— Да. Охота прошла великолепно. Его величество был в хорошем расположении духа.
Сулковский нагнулся к уху Брюля:
— Кто же теперь царствует у вас в королевской спальне? А?
— Право, не знаю: у нас, как кажется, теперь междуцарствие.
— Полно! Не может быть! — засмеялся Сулковский. — Кто же, Диескау, что ли?
— О, нет, об этом и говорить давным-давно перестали. Я не знаю кто.
— Как же это, ты, паж короля, и не знаешь? Брюль взглянул на него с улыбкой.
— Даже тогда, когда все знают, паж ничего знать не должен, ему следует быть подобно турецкому ‘немому’, глухим и немым.
— А! Понимаю, — отвечал Сулковский. — Но, между нами… Брюль шепнул на ухо графу словцо крылатое, тихое как шум
листочка, падающего осенью с дерева.
— Кажется, что теперь после стольких драм, из которых каждая стоила нашему дорогому государю столько денег, хлопот и горя, мы удовольствуемся intermezzo.
— Intermezzo! — сказал Сулковский.
Сулковский, очевидно, перестал торопиться и к шатрам, куда прежде шел, и в замок. Взяв Брюля под руку, что доставило пажу большое удовольствие, задумчивый и серьезный, начал он с ним разгуливать по дороге.
— Я имею свободную минуту, — сказал он, — и мне приятно провести ее в вашем обществе, хотя мы оба до того устали, что может быть, и говорить то будем с трудом.
— О! Я нисколько, — возразил Брюль, — и верьте мне, граф, что для вас я готов ходить целую ночь и не почувствую усталости. С первой же минуты, когда имел счастье приблизиться к вам, я почувствовал в одно время глубочайшее уважение, и, если только позволительно мне сказать, самую искреннюю дружбу. Должен ли я признаться? Скажу вам, что я выбрал для прогулок эту тропинку, как бы предчувствуя, что издали увижу вас и приветствую, и вдруг такое счастье!
Сулковский взглянул на радостное сияющее лицо его и пожал протянутую руку.
— Верьте мне, — сказал он, — вы не найдете во мне неблагодарного, такая безынтересная дружба при дворе очень редка, и взявшись за руки вдвоем можно далеко пойти.
Глаза их встретились, Брюль наклонил голову.
— Вы при короле, и притом на хорошем счету.
— О, о, — отвечал Брюль, — не льщу себе…
— Уверяю вас. Я слыхал это из собственных уст его величества, он хвалил вашу услужливость и ум. Вы в милостях или, по крайней мере, на пути к ним… это от вас самих зависит.
Брюль очень скромно сложил руки.
— Не льщу себе…
— Я вам говорю, — повторил Сулковский. — Я пользуюсь любовью Фридриха, могу похвастаться тем, что он называет меня своим другом. Надеюсь, что ему трудно было бы обойтись без меня.
— Вы, это совсем другое дело, — живо прервал Брюль, — вы были столь счастливы, что с детских лет были товарищем королевича, у вас было достаточно времени расположить его к себе, и кто бы не привязался к вам, узнав вас поближе?.. Что же касается меня, то я здесь совсем чужой. Княгине я обязан тем, что нахожусь теперь при особе его величества. Я стараюсь выказать мою благодарность, но на скользком паркете двора удержаться очень трудно. Чем больше окажу я усердия господину, которого уважаю и люблю, тем более завидуют мне. Каждая улыбка господина моего куплена мной ценою не одного ядовитого взгляда. Тут человек мог бы быть счастливым, а я должен дрожать.
Сулковский рассеянно слушал.
— Да, это правда, — тихо произнес он, — но вы имеете многих за себя и бояться вам нечего. Я наблюдаю за вами, вы приняли удивительный метод: скромны и терпеливы. При дворе важнее всего устоять на месте, а тогда подвинешься, а кто слишком горячо бросается вперед, тот легче всего и падает.
— Я упиваюсь дорогими советами вашими! — воскликнул Брюль. — Какое счастье иметь такого руководителя!
Сулковский, казалось, взял за чистую монету это восклицание друга и с незаметной гордостью улыбнулся. Ему польстило признание того, в чем он был в душе убежден.
— Не бойся, Брюль, — прибавил он, — иди смело и рассчитывай на меня.
Слова эти, казалось, привели в величайший восторг молодого Генриха, он сложил руки как бы для молитвы, лицо его просияло от радости, он взглянул на Сулковского, и как будто бы колебался не броситься ли ему в ноги.
Великодушный граф с достоинством обнял его.
В эту минуту из замка раздались звуки труб: это был знак, понятный молодому фавориту, который рукой только показал товарищу, что должен торопиться и быстро пошел по направлению к замку.
Оставшись один, Брюль сначала сам не знал, что с собой сделать. Король освободил его от вечерних услуг и позволил ему употребить этот вечер на отдых, таким образом, он имел полную свободу. В шатрах приступали к ужину. Он хотел было идти туда и повеселиться вместе с другими, но посмотрев только издали в ту сторону, он свернул и задумчиво пошел по тропинке, ведущей в глубь леса. Быть может, он хотел собраться с мыслями, хотя лета его и личико не позволяли подозревать в нем глубоких размышлений. Скорее следовало подозревать у него какую-нибудь сердечную болезнь, при дворе столь полном разных любовных похождений и женских интриг. Но на спокойном лице нельзя было заметить сердечной тоски и забот, которые имеют свои характерные симптомы. Брюль не вздыхал, но взгляд его был холоден, брови были сморщены, губы сжаты, скорее он что-то рассчитывал и соображал, нежели боролся с чувством.
Так, глубоко задумавшись, он прошел мимо шатров, лошадей, псарен, мимо костров, разложенных людьми, согнанными для отыскания зверя, которые ели добытый из мешков черствый черный хлеб, тогда как для знати тут же рядом приготовляли жаркое из оленьего мяса. Эти двести человек Вендов беседовали тихо, на непонятном языке, не смея даже громко смеяться. Из лагерей доходили до них веселые возгласы и чем более там шумели, тем тише старались они сидеть.
Несколько охотников наблюдали за этой толпой, которая из дому должна была принести себе хлеб, так как только о ней одной не помнили в замке. Для собак варили в котле пищу, а о них никто не заботился. Скоро покончили они свой скудный ужин, состоявший из хлеба и воды. Большая часть легла под деревьями на траве, чтобы подкрепить себя сном. Брюль, едва взглянув на них, пошел далее.
Вечер был прекрасный, тихий, теплый, ясный, и если бы не падающие со старых буков желтые листья, он бы напоминал весну. В воздухе вместе с легким чуть заметным ветерком, который еле шевелил малыми ветками, расплывался здоровый запах лесов и увядшей зелени, перемешиваясь с пьяняющим запахом ели и сосны. За лесом, в котором ночевала свита, была тишина, спокойствие и пустыня. Шум из леса чуть слышен и то временами только долетал сюда, и деревья закрывали замок, так что можно было считать себя одиноким, можно было предположить, что нет поблизости людей.
Брюль поднял голову и вздохнул свободнее, лицо которого теперь никто не мог видеть, оно получило совершенно другое, новое выражение, легкая саркастическая улыбка пробежала по губам, и исчезла детская добродушная и кроткая прелесть личика. Одной рукой он уперся в бок, другую приложил к губам и задумался.
Он считал здесь себя совершенно одиноким, и потому каково было его изумление, почти испуг, когда он увидал под огромным старым буком две какие-то личности, неизвестные, странные, подозрительные. Невольно он отступил назад и стал пристально всматриваться. Действительно, в нескольких только десятках шагов от королевского лагеря даже эта пара людей, сидящих под деревом, могла показаться подозрительной. Около них лежали посохи и два мешка, только что снятые с плеч. Сумерки не позволяли хорошо рассмотреть их лица и платье, но Брюль догадался скорее, чем увидел, двоих, подобных себе, молодых людей, одетых в скромное дорожное платье.
Присмотревшись внимательнее, он отчасти уловил их черты лица, которые показались ему более благородными, чем у странствующих ремесленников, за которых он было их принял. Они говорили тихо, и он не мог уловить ни слова.
Но что могли делать эти путешественники здесь в нескольких шагах от короля? Любопытство, беспокойство и недоверие приковали его внимание. Ему пришла мысль, что может быть следует дать знать в шатры, но затем, ведомый скорее инстинктом, чем расчетом, он прибавил шагу и остановился перед сидящими на земле. Появление его должно было немного удивить отдыхающих, так как один из них поспешно встал и, всматриваясь в новоприбывшего, хотел как бы спросить, что он здесь делает и чего от них хочет.
Брюль не стал ждать, пока его спросят, подошел еще ближе и довольно суровым голосом сказал:
— Что вы здесь делаете?
— Отдыхаем, — отвечал сидящий на земле. — Разве здесь запрещено отдыхать путешественникам?
Голос был кроткий, а манера разговора указывала на человека образованного.
— В нескольких десятков шагов отсюда двор его величества и сам король.
— Разве мы можем ему помешать? — проговорил опять сидящий на земле, на которого это известие не произвело никакого впечатления.
— Но ведь вы сами себе можете повредить, — живо сказал Брюль. — Какой-нибудь ловчий может вас здесь накрыть и предположить какой-нибудь злой умысел с вашей стороны.
Ответом на эти слова был кроткий смех сидящего на земле, который затем встал и вышел из густой тени, бросаемой листвой деревьев. Это был юноша с прекрасной и благородной осанкой, с длинными волосами, падающими в кудрях на плечи. По платью легко было догадаться, что это студент одного из немецких университетов. Он не имел на себе никаких отличительных знаков, но простое платье, длинные сапоги, выглядывающая из кармана книжка и шапочка, какую обыкновенно носили студенты, отлично указывала на его звание.
— Что вы здесь делаете? — повторил Брюль.
— Мы отправились путешествовать, чтобы почтить Бога в природе, чтобы подышать воздухом лесов и тишиной их, сделать душу более способной молиться, — тихо начал говорить юноша. — Ночь нас здесь застала: о короле же и о его дворе мы ничего не знали, если бы не долетал сюда временами шум пирующих охотников.
Как сами слова, так и тон голоса стоящего перед ним поразил Брюля. Этот человек принадлежал другому какому-то слою общества, но во всяком случае не тому, к которому его можно было причислить по первому взгляду.
— Вы позволите, — спокойно прибавил студент, — чтобы вам, как имеющему здесь какую-то власть, я отрекомендовал себя. Я Николай Людовик, граф и владелец Цинцендорфа и Поттендорфа, а в данную минуту ищущий источник мудрости и света, путешественник, заблудившийся на бездорожье света.
Он поклонился.
Услыхав эту фамилию, Брюль взглянул на студента внимательнее. Вечерний свет и легкий блеск восходящей луны осветили красивое лицо говорящего.
С минуту оба стояли молча, как бы не зная, каким языком им говорить
— Я — Генрих Брюль, паж его величества. И он чуть заметно поклонился Цинцендорф смерил его глазами.
— А!.. Мне вас очень жалко, — вздохнул он.
— Как жалко, почему? — спросил изумленный паж.
— Потому, что быть придворным — это быть невольником, быть пажом — это быть слугой и хотя я уважаю нашего государя, но предпочитаю посвятить свою жизнь Господу на небесах, царю всех царей и жить любовью Иисуса Христа Спасителя. Именно вы нашли нас, тихо молящимися, так как мы старались соединиться с Господом, который пролил за нас свою кровь.
Брюль так был изумлен, что сделал шаг назад, как будто принял юношу за сумасшедшего, так как он произнес эти слова хотя и кротким голосом, но уже слишком патетически.
— Знаю я, — прибавил Цинцендорф, — что вам, у которого звучат в ушах смех и веселые слова придворных, должно это показаться странным, может быть даже неприличным, но когда появляется возможность разбудить набожною мыслью усыпленное сердце христианина, почему ей не воспользоваться.
Брюль стоял пораженный. Цинцендорф приблизился к нему.
— Это час молитвы… Слушайте, как лес шумит… Это он поет вечерний гимн: ‘Слава отцу на небесех!’ Ручей тоже журчит молитву, месяц взошел, чтобы светить молящейся природе, так неужели же сердца наши не соединятся со Спасителем в эту торжественную минуту?
Ошеломленный паж слушал и, казалось, ничего не понимал.
— Вы видите перед собой чудака, — прибавил Цинцендорф, — но ведь вы встречаете не мало великосветских чудаков и прощаете им, почему бы не отнестись снисходительно к экстазу, который есть только следствие горячей восторгающейся души.
— Право… — прошептал Брюль, — я и сам набожен, но…
— Но, вероятно, прячете вашу набожность на дне сердца, опасаясь, чтобы ее не осквернила рука и слово профанов. — Я же выставляю ее, как знамя, которое готов защищать моей жизнью и кровью. Брат, — прибавил он, приближаясь к Брюлю, — если вам стало тяжело в этой бешеной и вертлявой придворной жизни, потому что только так можно объяснить вашу одинокую прогулку, сядьте здесь, отдохните с нами, вместе с нами помолитесь, я чувствую в себе жажду молитвы, а она, соединившись в одно моление, из двух, трех братних уст, крепнет и долетит к подножию престола Того, который за ничтожных тварей отдал бесценную жизнь свою.
Брюль, как бы испугавшись, чтобы его не задержали, несколько попятился назад.
— Я имею обыкновение молиться один, без свидетелей, — сказал он, — а там меня призывают служба и обязанности. Поэтому извините меня.
И он указал рукой в ту сторону, откуда долетал шум. Цинцендорф встал.
— Жалко мне вас! — воскликнул он. — Если бы мы здесь под этим величественным деревом запели вечерний гимн: ‘Бог наша защита, Бог надежда наша’…
— Тогда, — подсказал паж, — услыхал бы это ловчий, или какой-нибудь подкоморий короля и нас не заперли бы в кордегардию только потому, что ее здесь нет, но отвезли бы в Дрезден, под Фрауэнкирхе и посадили бы на гауптвахту.
Говоря это, он пожал плечами, легко наклонил голову и хотел уйти. Но Цинцендорф загородил ему дорогу.
— Разве действительно запрещено здесь оставаться? — спросил он.
— Это может навлечь на вас подозрение и доставит много неприятностей. Я советую вам лучше удалиться. За Губертсбургом есть деревня и постоялый двор, в котором вы удобнее переночуете, нежели на буковом пне.
— Какой же дорогой нам нужно идти, чтобы не повстречаться с кем-либо из людей его величества? — спросил Цинцендорф.
Брюль указал рукой и уже хотел уйти, но затем остановился и прибавил:
— Выйти на дорогу трудновато, граф, но если вам угодно принять мои услуги, то я вас выведу.
Цинцендофр и его молчаливый товарищ подняли свои узелки и палки и пошли за Брюлем, который, казалось, нисколько не радовался этой встрече.
У Цинцендорфа было достаточно времени, чтобы прийти в себя и освободиться от экстаза, в котором внезапно появившийся Брюль застал его. В нем был виден человек высшего общества, очень деликатный и любезный. Успокоившись совершенно, он извинился даже за то, что так странно говорил.
— Не удивляйтесь, — холодно сказал он, — мы все зовем себя христианами и сынами Бога, на самом же деле мы ничто иное, как язычники, хотя и давали обещание при святом крещении. Поэтому обязанность каждого — проповедовать, и я из этого сделал задачу моей жизни. Какая польза в словах, если ее нет в деле. Католики, протестанты, реформаторы — все мы, все мы язычники. Мы не почитаем богов потому что нет их алтарей, но мы приносим им жертвы. Несколько священников спорят и плюют себе в глаза из-за догматов, а Спаситель на кресте обливается кровью, которую напрасно примает в себя земля, потому что люди не хотят спасения.
Он вздохнул.
В то время, когда он закончил эти торжественные слова, лагерь представился их глазам и из него донесся звон от чаш, которыми чокались с шумом. Цинцендорф взглянул с ужасом.
— Разве это, — воскликнул он, — не вакханалия! Идемте скорее, мне стыдно за них!
Брюль, шедший впереди, не сказал ни слова.
Таким образом они прошли мимо лагеря. Брюль указал им дорогу, а сам бросился к первому освещенному шатру, как бы желая избавиться скорее от этого общества. Еще в ушах у него звучали странные слова Цинцендорфа, когда ему представилась в шатре новая оригинальная картина. Правда, в те времена и при этом дворе она была довольно обыкновенна, и ему нечего было особенно удивляться, однако, немногие показывались публично в таком положении, в каком застал Брюль военного советника Паули.
Он лежал посреди шатра на земле, около него валялись осколки огромной пустой бутылки: руки были разбросаны, так что его фигура изображала из себя крест: лицо багрово-красного цвета, платье расстегнуто и изорвано, а большая гончая собака, вероятно его любимая, сидела над ним, лизала его физиономию и выла…
Стоящие кругом от души хохотали.
Паули, должность которого состояла в том, чтобы быть всегда под рукой у короля, ради обширной корреспонденции, которою как в трезвом, так и в пьяном виде он заведовал довольно удачно и даже с канцелярскою ловкостью, уже не впервые был так несчастливо побеждаем бутылкой. Случалось ему часто спать и на мягкой постели, и под скамейкой у стены, после таких возлияний, но так скандально как сегодня быть посмешищем… это превышало меру.
Брюль, лишь только заметил это, бросился к несчастному и начал поднимать его с земли. Другие, опомнившись, помогли, и с немалым трудом удалось уложить его на постель из свежего сена, приготовленную в углу. В эту минуту, когда они втроем подняли его с земли, Паули обвел окружающих осоловелыми глазами и пробормотал:
— Спасибо, Брюль… я все знаю, понимаю… я не пьян… так это только… сделалось дурно. Ты славный мальчик… Спасибо тебе.
Так говоря, он, закрыв веки, тяжело вздохнув, проворчал:
— Вот служба… — и уснул.
II
В замке королевском пажи Августа II имели комнаты, в которых, ожидая приказаний, отдыхали. Лошади для них, на случай, если который будет послан, всегда были готовы. Они поочередно исполняли службу у дверей и в передней, сопровождали короля, а часто, когда не было кого под рукой постарше, были посылаемы с различными письмами и приказами. Усерднее всех исполнял эту непривлекательную службу Брюль, он дежурил за себя и весьма охотно за других, так что король, часто его видя, привык к его услугам и его лицу.
— А ты здесь опять, Брюль? — спрашивал он с улыбкой.
— Готов исполнять приказания вашего величества!
— Тебе не надоело это разве?
— Я так счастлив, когда мне выпадает счастье лицезреть ваше величество.
И молодой человек кланялся, а его величество хлопал его обыкновенно по плечу.
Никогда у него не было недостатков в ответе, ничего для него не было трудным или невозможным, бегом, с удивительной поспешностью исполнял он поручения. В этот день обыкновенно приходили отчеты и отправлялись ответы, ожидаемые с утра, в то время почты были очень неисправны, то лошадь падет, то случится разлив реки, или почтальон заболеет, так что время прихода почты не было строго определено. С утра советник Паули, который составлял королю депеши, ожидал отчетов и приказов.
Сначала он ждал очень терпеливо.
Паули, несчастный вид которого мы видели в Губертсбурге, выспался отлично, умылся и встал, не чувствуя ничего, кроме мучительной жажды.
Он знал, что мать-природа употребляет хитрость, чтобы принудить его пить воду, но он давно зарекся не пить ее, чувствуя к ней отвращение и презрение и обыкновенно говаривал, что Бог сотворил ее для гусей, а не для человека. Таким образом хитрость природы не удалась, и он утолил жажду пивом. Тотчас же ему полегчало и сделалось веселей, а вскоре совсем прошла эта болезнь, оставив только смутное воспоминание.
Вспомнил, однако, Паули, как в один несчастный день Брюль его спас и уложил на постель, а с этого времени началась дружба между старым Паули и молодым пажом.
Брюль, который никем и ничем не пренебрегал, привязался к советнику. Это был человек уже немолодой, тяжко измученный страшной службой у бутылки, при том же неимоверно полный — что мешало свободе движений: ноги уже не особенно хотели служить и после обеда, всегда, как только представлялась возможность, хотя бы и стоя, он готов был дремать.
Лицо Паули было румяно, с фиолетовым оттенком, черты лица заплыли, подбородок в несколько этажей. Руки, ноги и весь он казался как бы опухшим.
Несмотря на это, когда он принарядится ко двору, застегнется, выпрямится и примет свою служебную придворную осанку, его можно было принять за человека с большим весом. Он так привык к королю, и король к нему, что по одному слову или взгляду Августа воспроизводил целое письмо, угадав мысль, попав на надлежащую форму, и никогда его величеству не приходилось его исправлять. Поэтому он очень любил Паули и так как постоянно в нем нуждался, то и хотел иметь его всегда под рукою, король великодушно прощал его даже в тех случаях, когда он до такой степени напивался, что был не в состоянии подняться и явиться по требованию короля.
Тогда трое камердинеров должны были расшевеливать его, а Паули, не открывая глаз, ворочаемый на постели, отвечал на все: — ‘Сейчас! Сию минуту!’ Вот и готов! ‘Сию секунду’… Но не вставал до тех пор, пока у него не испарялся из головы остаток излишков вина.
Когда он немного трезвел, то, умывшись холодной водой, требовал рюмку чего-нибудь крепкого для прояснения мыслей и тогда только шел к королю.
Подобные вещи тогда случались не с ним только одним, напивался и друг короля Флеминг, да и многие другие. Над этим только смеялись, хотя иметь слабую голову считалось большим позором.
В этот день, в который, как мы говорили, ожидали отчетов, Паули сидел в Маршалковской {Маршалок — это управляющий домом и прислугой знатных особ. Этим именем называют также и предводителя дворянства.} зале и зевал. Он расселся в широком, удобном кресле, сложил руки на животе, немного опустил голову, удобно поместив ее на многоэтажном подбородке, и размышлял. О сне и речи не могло быть, потому что кто же может заснуть натощак и отправиться с Морфеем в дальнее путешествие в края мечтаний без чемодана с припасами.
Картины, развешанные по стенам комнаты, были давным-давно знакомы ему, так что не могли его занимать. Время от времени он зевал, но зевал так ужасно, что челюсти трещали.
Это было зрелище, раздирающее душу. Паули, такой серьезный, заслуженный, должен зевать натощак!
Часы указывали десять, затем одиннадцать, и советник сидел, зевал и вздрагивал, так как по телу бегали мурашки вследствие голода. В эту минуту он был самым несчастным из людей.
В этой же зале постоянно сновали пажи, подкомории, камергеры, лица, ожидающие аудиенции или возвращающиеся от короля. Но никто не осмелился беспокоить господина советника.
В одиннадцать часов вошел Брюль, который ожидал своего дежурства. Он был прекрасен, как ангел, в своем пажеском костюме, надетом с большой кокетливостью. Лицо его, как обыкновенно, веселое, выражало все ту же кротость и любезность. Никто не был прекраснее сложен, не имел более изящной ноги, более изящных и свежих кружев при манжетах, лучше сидящего фрака и искусно завитого парика. Глаза его смеялись, перебегая по лицам и стенам. Как чародей, он всех располагал в свою пользу улыбкой, словом, жестом, всей своей особой. Увидав его, советник, не вставая, протянул ему руку.
Брюль быстро подбежал.
— Как я счастлив! — воскликнул он и покорно поклонился.
— Ты только один можешь спасти меня, Брюль! Вообрази себе, я еще ничего не ел. Когда придут счеты и отчеты?..
Паж посмотрел на часы и пожал плечами.
— Кто знает? — отвечал он на итальянском языке, который стал входить в моду при дворе Августа наравне с французским, и был почти языком двора, потому что тогда в Дрездене мало-помалу начала увеличиваться итальянская колония.
— Одиннадцать часов, а я еще ничего не ел. Натура дает себя знать. Придется умереть с голода.
Говоря это, Паули зевнул и сильно вздрогнул:
— Брр!..
Брюль стоял, как бы размышляя, затем нагнулся к уху Паули и шепотом сказал:
— Господин советник, est modus in rebus! Зачем вы уселись на этой проезжей дороге? Рядом есть комната, двери которой выходят в коридор, ведущий в кухни и буфеты, там пока что будет, отлично можно было бы закусить, велев подать что-нибудь из кухни и другое ‘что-нибудь’ из погреба.
У доброго советника загорелись и засмеялись глаза. — Он тотчас двинулся, но не легко ему было встать. Он уперся обеими руками в ручки кресла, локти поднялись вверх, и с трудом, кряхтя, приподнял он, наконец, свое массивное тело.
— Спаситель мой, — воскликнул он, — спасай же меня несчастного!
Брюль сделал знак и оба скрылись быстро за дверьми, очутившись в кабинете с одним окном.
Здесь, как будто ожидая Паули, какая-то сверхъестественная сила уже заранее приготовила стол. Перед ним стояло кресло, широкое, удобное, сделанное как бы по мерке для Паули, на белой как снег скатерти, стояла фарфоровая, белая с синими узорами посуда, маленькая чашка, маленькое блюдце с покрышкой и порядочный кувшинчик с искрящимся золотистым вином.
Паули, увидав все это, сделал рукою в воздухе движение и, как бы опасаясь, чтобы кто не предупредил его, ничего не спрашивая, поспешно занял место, завязал на грудь салфетку, протянул руку к чашке и, только тогда вспомнив Брюля, повернулся:
— А вы?
Паж отрицательно покачал головой.
— Это для вас, любезный советник.
— Да вознаградят тебя боги! — воскликнул Паули в восторге. — Венера пусть даст тебе самую красивую из дрезденских девушек, Гигея пусть даст тебе желудок, способный переваривать камни, пусть Вакх возбудит в тебе вечную жажду и средства для удовлетворения ее венгерским, пусть…
Но кушанье не дало ему закончить, он всецело в него погрузился. Брюль стоял, опершись одной рукой на стол, и с улыбкой смотрел на советника, Паули налил себе первый стакан вина. Он ожидал найти легкое обыкновенное венгерское, какое подавали свите, но когда приложил край стакана к губам и потянул, лицо его прояснилось, засияло, глаза загорелись, а выпив до дна, он упал на спинку кресла и с наслаждением проводил руками по груди.
Ангельская улыбка пробежала по его губам.
— Божественный напиток! Чародей ты мой, откуда ты добыл его? Я его знаю, это королевское вино. Это ведь амброзия, нектар!
— Удостойте же его ласковым вниманием и не давайте стакану сохнуть, а кувшину идти в руки профанов, которые вольют его в горло как простое вино.
— Да ведь это было бы святотатство! — воскликнул советник, наливая вторую чашу, равную объемистому стакану. — За ваше здоровье, за ваше счастье, Брюль! Я буду тебе благодарен до смерти, ты спас мне жизнь! Еще полчаса и мой труп вынесли бы на Фридрихштадт. Я уже чувствовал, как жизнь улетала из меня.
— Я очень рад, что недорогой ценой мог угодить вам, но пейте же, пожалуйста.
Паули опрокинул в горло и вторую чашу, щелкнул языком, и изображая рукою в воздухе как бы полет птицы, сказал:
— О, какое вино, какое вино! Это такого рода напиток, что каждая следующая рюмка вкуснее предыдущей. — Это как верный добрый друг, которого чем более узнаешь, тем более к нему привязываешься. Но, Брюль, что будет, если придут депеши, если его величество позовет меня, если нужно будет писать письма в Берлин или Варшаву, или в Вену?..
Он вопросительно повернул голову, но в то же время наливал третий бокал.
— Что значит для вас такой кувшинчик! Что это? Это только легкое возбуждение. Это… ничего!
— Ты прав, Брюль… ей Богу прав, не такие вещи мы делали, — засмеялся Паули. — Самая скверная вещь — это смешивать напитки. Кто же может догадаться, в каких они между собой отношениях? Встретятся иногда непримиримые враги, австрийское вино с французским: начинается баталия в желудке и голове, но когда честным образом пьется одно, испытанное, зрелое вино, то нет опасности, оно преспокойно располагается себе внутри, как ему удобнее, а вреда никакого не сделает.
Говоря это, Паули ел жареное мясо, залитое мастерски приготовленным соусом, и, постоянно улыбаясь, угощал себя токайским. Брюль стоял и наблюдал, а когда чаша опоражнивалась, он, взяв кувшинчик в руку, наливал ее снова.
Наконец, блюдо опустело, хлеб исчез, и только половина кувшинчика была еще полна вином.
Паули вздыхал, смотря на это, и ворчал:
— А депеши?
— Разве вы можете бояться?
— Да, ты прав, если бы я боялся, я бы был трусом, а я не знаю ничего позорнее этого. Наливай! За твое здоровье! Ты пойдешь высоко!.. В голове у меня проясняется, мне кажется, что солнце выглянуло из-за туч. Как теперь все смотрит весело! Я чувствую теперь удивительную способность великолепно, неподражаемо писать. Эх, если бы король дал мне составить какое-нибудь необыкновенное письмо! Вот бы я настрочил!..
Брюль постоянно наполнял бокал.
Паули посматривал на кувшин, который снизу был шире и должен был содержать в себе еще порядочное количество вина.
— Мне нечего бояться, — говорил он, как бы для своего собственного успокоения. — Не знаю, помните ли вы, как однажды, в невыносимо жаркий день, его величество послал меня к той несчастной богине, которая звалась Козель, там меня попотчевали таким предательским вином. Вкусно оно было, как вот это токайское, но поистине предательское. Я вышел на улицу и вижу, что все вокруг меня так и танцует. О, плохо дело, а нужно было идти к королю писать депеши. Двое придворных подали мне руки и казалось мне, что я лечу, что у меня выросли крылья! Посадили меня за стол, даже перо должны были обмакнуть и подать мне в руку, и бумагу положить передо мной. Король сказал несколько слов, и я произвел на свет депешу, как мне потом говорили, неподражаемую, великолепную! Но на другой день, и до сих пор, хоть убей, не знаю, что я писал! Достаточно того, что было хорошо и король, смеясь, в память этого происшествия подарил мне перстень с рубином.
Из кувшина вино все лилось в бокал, а из бокала в горло. Паули гладил себе грудь и улыбался.
— Собачья служба! — сказал он тихо. — Но вино такое, какого в другом месте и не понюхаешь даже.
Кувшин среди разговоров и вздохов пришел к концу. Последний бокал был уже мутный. Брюль хотел его принять.
— Стой! — крикнул советник. — Что ты делаешь? Природа выделила эти части не затем, чтобы их выливали, но чтобы скрыть на дне настоящую суть вина, эликсир, и самые питательные части!
Когда Паули протянул руку за бокалом, Брюль вынул из-под стола другой кувшин. При виде его советник хотел подняться, но радость приковала его к креслу.
— Что это? — крикнул он. — Что я вижу?..
— Ничего, ничего, — тихо сказал паж, — это только второй том произведения, заключающий в себе его окончание. К несчастью, — продолжал он весело, — стараясь доставить вам произведение с началом и концом, вам, столь любящему литературу…
Паули сложил руки на груди и наклонил голову.
— Боже мой, да кто же не любит такой литературы! — вздохнул он.
— Итак, — продолжал Брюль, — стараясь доставить вам полное произведение, я не мог достигнуть того, чтобы оба тома были одного издания. Вот этот второй том, — продолжал он, медленно приподнимая бутыль, покрытую плесенью, — раньше издан — это edito princeps {Более раннее издание.}.
— Прелестно! — воскликнул Паули, придвигая рюмку. — Налейте же мне этого сокровища, только одну, единственную страничку: не следует ведь злоупотреблять такой древностью.
— Но какая в нем польза, когда оно выдохнется и дух веков улетучится из него?
— Правда, тысячу раз правда! Но депеши, депеши! — воскликнул Паули, пожимая плечами.
— Сегодня депеши не придут, все дороги испорчены.
— Ну их! Если бы еще все мосты провалились! — вздохнул советник.
Рюмка была налита, и Паули выпил ее.
— Это вино только король пьет, когда чувствует себя не совсем здоровым, — шепнул Брюль.
— Panaceum universale {Лекарство от всех болезней.}!.. Губки прелестнейшей в мире женщины не могут быть слаще этого.
— Вот как? — заметил Брюль.
— Для тебя, — продолжал Паули, — это совсем другое дело, но для меня они потеряли свою притягательную силу, но вино — это нектар, который до самой моей смерти не потеряет своей прелести. О, если бы не депеши!..
— Что же такое депеши, неужели вы все еще о них думаете?
— И то, провал их возьми!..
Советник продолжал пить, но эти слишком частые возлияния начали на него действовать, и он, усевшись удобнее в кресле, начал сладко улыбаться и щурить глаза.
— Теперь вздремнуть бы немного и…
— Прежде нужно закончить бутылку, — не уступал паж.
— Конечно, ведь обязанность всякого честного человека или не браться за дело или кончать его, неправда ли? — продолжал советник. — Это дело совести, и потому по совести должно быть и совершено.
Когда был наполнен последний бокал, Брюль взял с окна трубку и кисет с табаком.
— Господин советник, теперь трубку!
— Милый ты мой, — воскликнул в умилении Паули, открывая глаза, — и об этом ты не забыл! Ну, а ежели от этого зелья я опьянею еще более? Как ты думаешь?
— Напротив, вы протрезвитесь, — прервал Брюль, подавая трубку.
— Как тут будешь противиться искушению! Дай, дай! Чему быть, того не миновать! Может быть почтальон свернет себе шею, и депеши не придут так скоро. Я не желаю ему зла, но пускай бы его немного так… вывихнул…
Оба рассмеялись, и Паули жадно начал глотать дым.
— Чертовски крепкий табак!
— Это королевский, — сказал паж.
— Да, но ведь король куда крепче меня.
Табак оказал свое действие, старик начал что-то бессвязно бормотать, затянулся еще раза два, и трубка выпала из его рук, он опустил голову на грудь и, перегнув ее на бок, немилосердно захрапел. Из полуоткрытого рта вылетали самые разнообразные и неприятные звуки.
Брюль некоторое время посмотрел на него, затем улыбнулся тихо, на цыпочках подойдя к дверям, вышел в коридор, где пробыл немного и побежал в переднюю короля.
Здесь его задержал молодой изящный юноша в костюме пажа. В нем проглядывал барич. Это был граф Антоний Мошинский. Его нельзя было не заметить между другими пажами короля, благодаря его белому личику и черным волосам. Черты лица его были, хотя и не особенно красивые, но выразительные, аристократическая же осанка и немного ненатуральные манеры делали его весьма заметным. Он вместе с Сулковским долгое время служил при королевиче, теперь же на время был определен к королю Августу И, который, как поговаривали, любил его ловкость и ум. Ему предсказывали тогда блестящую карьеру.
— Брюль, — спросил он, — где ты был?
Паж как будто колебался, не зная, что сказать.
— В маршалковской зале.
— Теперь ведь твое дежурство?
— Знаю, но ведь я не опоздал, — и он взглянул на часы, стоящие в углу.
— А я думал, что мне придется дежурить за тебя, — прибавил Мошинский, смеясь и переступая с ноги на ногу.
По лицу Брюля пробежало что-то вроде тени, но оно тотчас же прояснилось.
— Граф, — кротко сказал он, — вам, фаворитам короля, позволительно опоздать на час и на свои места поставить другого, но мне, бедному и выслуживающемуся, это было бы непростительно.
При этом он очень низко поклонился.
— Я не раз заменял других, меня же никто.
— Ты хочешь сказать, что никто не в состоянии заменить тебя? — прервал Мошинский.
— Граф, к чему смеяться над бедным невеждой. Я еще учусь тому, что вы давным-давно постигли. — И он опять низко поклонился.
Мошинский подал ему руку.
— С вами, — сказал он, — опасно сражаться на словах, я предпочел бы на шпагах.
Брюль тихо и скромно отвечал.
— Я ни в чем не признаю себя выше вас.
— Ну, желаю всего хорошего, — сказал Мошинский. — Теперь наступает час вашего дежурства, до свидания. — Говоря это, он вышел из передней.
Брюль вздохнул свободнее. Тихо подошел он к окну и стал в него равнодушно смотреть на двор, вымощенный каменными плитами и имеющий вид громадной залы. Прямо перед окном, в которое он смотрел, сновало множество занятых и деятельных слуг и приближенных короля. Военные в роскошных латах и мундирах, камергеры в кафтанах, шитых золотом, камердинеры, лакеи и бесчисленное множество людей, составлявших двор короля, суетились и бегали. Несколько носилок стояло у лестницы, а носильщики, одетые в желтые платья ожидали своих господ {Довольно долго в Польше существовал у знати обычай ездить по городу не в экипажах, но, в так называемых, лектыках, то есть роскошных носилках, которые несли четыре, шесть или восемь носильщиков. Если же выезжали в экипаже, то впереди бежал обыкновенно один или несколько скороходов.}, далее несколько изящных экипажей и верховые лошади в немецкой или польской сбруе, тут же стояли гайдуки в ярко красных костюмах и казаки. Все это представляло из себя живописную и пеструю картину.