Город, Андреев Леонид Николаевич, Год: 1902
Время на прочтение: 8 минут(ы)
—————————————————————-
Оригинал находится здесь: Библиотека. Леонид Андреев.
—————————————————————-
Это был огромный город, в котором жили они: чиновник коммерческого
банка Петров и тот, другой, без имени и фамилии.
Встречались они раз в год — на Пасху, когда оба делали визит в один и
тот же дом господ Василевских. Петров делал визиты и на Рождество, но,
вероятно, тот, другой, с которым он встречался, приезжал на Рождество не в
те часы, и они не видели друг друга. Первые два-три раза Петров не замечал
его среди других гостей, но на четвертый год лицо его показалось ему уже
знакомым, и они поздоровались с улыбкой,- а на пятый год Петров предложил
ему чокнуться.
— За ваше здоровье!- сказал он приветливо и протянул рюмку.
— За ваше здоровье!- ответил, улыбаясь, тот и протянул свою рюмку.
Но имени его Петров не подумал узнать, а когда вышел на улицу, то
совсем забыл о его существовании и весь год не вспоминал о нем. Каждый день
он ходил в банк, где служил уже десять лет, зимой изредка бывал в театре, а
летом ездил к знакомым на дачу, и два раза был болен инфлуэнцой — второй
раз перед самой Пасхой. И, уже всходя по лестнице к Василевским, во фраке и
с складным цилиндром под мышкой, он вспомнил, что увидит там того, другого,
и очень удивился, что совсем не может представить себе его лица и фигуры.
Сам Петров был низенького роста, немного сутулый, так что многие принимали
его за горбатого, и глаза у него были большие и черные, с желтоватыми
белками. В остальном он не отличался от всех других, которые два раза в год
бывали с визитом у господ Василевских, и когда они забывали его фамилию, то
называли его просто ‘горбатенький’.
Тот, другой, был уже там и собирался уезжать, но, увидев Петрова,
улыбнулся приветливо и остался. Он тоже был во фраке и тоже с складным
цилиндром, и больше ничего не успел рассмотреть Петров, так как занялся
разговором, едой и чаем. Но выходили они вместе, помогали друг другу
одеваться, как друзья, вежливо уступали дорогу и оба дали швейцару по
полтиннику. На улице они немного остановились, и тот, другой, сказал:
— Дань! Ничего не поделаешь.
— Ничего не поделаешь,- ответил Петров,- дань!
И так как говорить было больше не о чем, они ласково улыбнулись, и
Петров спросил:
— Вам куда?
— Мне налево. А вам?
— Мне направо.
На извозчике Петров вспомнил, что он опять не успел ни спросить об
имени, ни рассмотреть его. Он обернулся: взад и вперед двигались экипажи,-
тротуары чернели от идущего народа, и в этой сплошной движущейся массе
того, другого, нельзя было найти, как нельзя найти песчинку среди других
песчинок. И опять Петров забыл его и весь год не вспоминал.
Жил он много лет в одних и тех же меблированных комнатах, и там его
очень не любили, так как он был угрюм и раздражителен, и тоже называли
‘горбачом’. Он часто сидел у себя в номере один и неизвестно, что делал,
потому что ни книжку, ни письмо коридорный Федот не считал за дело. По
ночам Петров иногда выходил гулять, и швейцар Иван не понимал этих
прогулок, так как возвращался Петров всегда трезвый и всегда один — без
женщины.
А Петров ходил гулять ночью потому, что очень боялся города, в котором
жил, и больше всего боялся его днем, когда улицы полны народа.
Город был громаден и многолюден, и было в этом многолюдии и
громадности что-то упорное, непобедимое и равнодушно-жестокое. Колоссальной
тяжестью своих каменных раздутых домов он давил землю, на которой стоял, и
улицы между домами были узкие, кривые и глубокие, как трещины в скале. И
казалось, что все они охвачены паническим страхом и от центра стараются
выбежать на открытое поле, но не могут найти дороги, и путаются, и
клубятся, как змеи, и перерезают друг друга, и в безнадежном отчаянии
устремляются назад. Можно было по целым часам ходить по этим улицам,
изломанным, задохнувшимся, замершим в страшной судороге, и все не выйти из
линии толстых каменных домов. Высокие и низкие, то краснеющие холодной и
жидкой кровью свежего кирпича, то окрашенные темной и светлой краской, они
с непоколебимой твердостью стояли по сторонам, равнодушно встречали и
провожали, теснились густой толпой и впереди и сзади, теряли физиономию и
делались похожи один на другой — и идущему человеку становилось страшно:
будто он замер неподвижно на одном месте, а дома идут мимо него бесконечной
и грозной вереницей.
Однажды Петров шел спокойно по улице — и вдруг почувствовал, какая
толща каменных домов отделяет его от широкого, свободного поля, где легко
дышит под солнцем свободная земля и далеко окрест видит человеческий глаз.
И ему почудилось, что он задыхается и слепнет, и захотелось бежать, чтобы
вырваться из каменных объятий,- и было страшно подумать, что, как бы скоро
он ни бежал, его будут провожать по сторонам все дома, дома, и он успеет
задохнуться, прежде чем выбежать за город. Петров спрятался в первый
ресторан, какой попался ему по дороге, но и там ему долго еще казалось, что
он задыхается, и он пил холодную воду и протирал платком глаза.
Но всего ужаснее было то, что во всех домах жили люди. Их было
множество, и все они были незнакомые и чужие, и все они жили своей
собственной, скрытой для глаз жизнью, непрерывно рождались и умирали,- и не
было начала и конца этому потоку. Когда Петров шел на службу или гулять, он
видел уже знакомые и приглядевшиеся дома, и все представлялось ему знакомым
и простым, но стоило, хотя бы на миг, остановить внимание на каком-нибудь
лице — и все резко и грозно менялось. С чувством страха и бессилия Петров
вглядывался во все лица и понимал, что видит их первый раз, что вчера он
видел других людей, а завтра увидит третьих, и так всегда, каждый день,
каждую минуту он видит новые и незнакомые лица. Вон толстый господин, на
которого глядел Петров, скрылся за углом — и никогда больше Петров не
увидит его. Никогда. И если захочет найти его, то может искать всю жизнь и
не найдет.
И Петров боялся огромного, равнодушного города. В этот год у Петрова
опять была инфлуэнца, очень сильная, с осложнением, и очень часто являлся
насморк. Кроме того, доктор нашел у него катар желудка, и когда наступила
новая Пасха и Петров поехал к господам Василевским, он думал дорогой о том,
что он будет там есть. И, увидев того, другого, обрадовался и сообщил ему:
— А у меня, батенька, катар.
Тот, другой, с жалостью покачал головой и ответил:
— Скажите пожалуйста!
И опять Петров не узнал, как его зовут, но начал считать его хорошим
своим знакомым и с приятным чувством вспоминал о нем. ‘Тот’,- называл он
его, но когда хотел вспомнить его лицо, то ему представлялись только фрак,
белый жилет и улыбка, и так как лицо совсем не вспоминалось, то выходило,
будто улыбаются фрак и жилет. Летом Петров очень часто ездил на одну дачу,
носил красный галстук, фабрил усики и говорил Федоту, что с осени переедет
на другую квартиру, а потом перестал ездить на дачу и на целый месяц запил.
Пил он нелепо, со слезами и скандалами: раз выбил у себя в номере стекло, а
другой раз напугал какую-то даму — вошел к ней вечером в номер, стал на
колени и предложил быть его женой. Незнакомая дама была проститутка и
сперва внимательно слушала его и даже смеялась, но, когда он заговорил о
своем одиночестве и заплакал, приняла его за сумасшедшего и начала визжать
от страха. Петрова вывели, он упирался, дергал Федота за волосы и кричал:
— Все мы люди! Все братья!
Его уже решили выселить, но он перестал пить, и снова по ночам швейцар
ругался, отворяя и затворяя за ним дверь. К Новому году Петрову прибавили
жалованья: 100 рублей в год, и он переселился в соседний номер, который был
на пять рублей дороже и выходил окнами во двор. Петров думал, что здесь он
не будет слышать грохота уличной езды и может хоть забывать о том, какое
множество незнакомых и чужих людей окружает его и живет возле своей
особенной жизнью.
И зимой было в номере тихо, но, когда наступила весна и с улиц скололи
снег, опять начался грохот езды, и двойные стены не спасали от него. Днем,
пока Петров был чем-нибудь занят, сам двигался и шумел, он не замечал
грохота, хотя тот не прекращался ни на минуту, но приходила ночь, в доме
все успокаивалось, и грохочущая улица властно врывалась в темную комнату и
отнимала у нее покой и уединенность. Слышны были дребезжанье и разбитый
стук отдельных экипажей, негромкий и жидкий стук зарождался где-то далеко,
разрастался все ярче и громче и постепенно затихал, а на смену ему являлся
новый, и так без перерыва. Иногда четко и в такт стучали одни подковы
лошадей и не слышно было колес — это проезжала коляска на резиновых шинах,
и часто стук отдельных экипажей сливался в мощный и страшный грохот, от
которого начинали подергиваться слабой дрожью каменные стены и звякали
склянки в шкапу. И все это были люди. Они сидели в пролетках и экипажах,
ехали неизвестно откуда и куда, исчезали в неведомой глубине огромного
города, и на смену им являлись новые, другие люди, и не было конца этому
непрерывному и страшному в своей непрерывности движению. И каждый
проехавший человек был отдельный мир, со своими законами и целями, со своей
особенной радостью и горем,- и каждый был как призрак, который являлся на
миг и, неразгаданный, неузнанный, исчезал. И чем больше было людей, которые
не знали друг друга, тем ужаснее становилось одиночество каждого. И в эти
черные, грохочущие ночи Петрову часто хотелось закричать от страха,
забиться куда-нибудь в глубокий подвал и быть там совсем одному. Тогда
можно думать только о тех, кого знаешь, и не чувствовать себя таким
беспредельно одиноким среди множества чужих людей.
На Пасху того, другого, у Василевских не было, и Петров заметил это
только к концу визита, когда начал прощаться и не встретил знакомой улыбки.
И сердцу его стало беспокойно, и ему вдруг до боли захотелось увидеть того,
другого, и что-то сказать ему о своем одиночестве и о своих ночах. Но он
помнил очень мало о человеке, которого искал: только то, что он средних
лет, кажется, блондин и всегда одет во фрак, и по этим признакам господа
Василевские не могли догадаться, о ком идет речь.
— У нас на праздники бывает так много народу, что мы не всех знаем по
фамилиям,- сказала Василевская.- Впрочем… не Семенов ли это?
И она по пальцам перечислила несколько фамилий: Смирнов, Антонов,
Никифоров, потом без фамилий: лысый, который служит где-то, кажется, в
почтамте, белокуренький, совсем седой. И все они были не тем, про которого
спрашивал Петров, но могли быть и тем. Так его и не нашли.
В этот год в жизни Петрова ничего не произошло, и только глаза стали
портиться, так что пришлось носить очки. По ночам, если была хорошая
погода, он ходил гулять и выбирал для прогулки тихие и пустынные переулки.
Но и там встречались люди, которых он раньше не видал, а потом никогда не
увидит, а по бокам глухой стеной высились дома, и внутри их все было полно
незнакомыми, чужими людьми, которые спали, разговаривали, ссорились,
кто-нибудь умирал за этими стенами, а рядом с ним новый человек рождался на
свет, чтобы затеряться на время в его движущейся бесконечности, а потом
навсегда умереть. Чтобы утешить себя, Петров перечислял всех своих
знакомых, и их близкие, изученные лица были как стена, которая отделяет его
от бесконечности. Он старался припомнить всех: знакомых швейцаров,
лавочников и извозчиков, даже случайно запомнившихся прохожих, и вначале
ему казалось, что он знает очень много людей, но когда начал считать, то
выходило ужасно мало: за всю жизнь он узнал всего двести пятьдесят человек,
включая сюда и того, другого. И это было все, что было близкого и знакомого
ему в мире. Быть может, существовали еще люди, которых он знал, но он их
забыл, и это было все равно, как будто их нет совсем.
Тот, другой, очень обрадовался, когда увидел на Пасху Петрова. На нем
был новый фрак и новые сапоги со скрипом, и он сказал, пожимая Петрову
руку:
— А я, знаете, чуть не умер. Схватил воспаление легких, и теперь тут,-
он постучал себя о бок,- в верхушке не совсем, кажется, ладно.
— Да что вы?- искренно огорчился Петров.
Они разговорились о разных болезнях, и каждый говорил о своих, и когда
расставались, то долго пожимали руки, но об имени спросить забыли. А на
следующую Пасху Петров не явился к Василевским, и тот, другой, очень
беспокоился и расспрашивал г-жу Василевскую, кто такой горбатенький,
который бывает у них.
— Как же, знаю,- сказала она.- Его фамилия Петров.
— А зовут как?
Госпожа Василевская хотела сказать, как зовут, но оказалось, что не
знала, и очень удивилась этому. Не знала она и того, где Петров служит: не
то в почтамте, не то в какой-то банкирской конторе.
Потом не явился тот, другой, а потом пришли оба, но в разные часы, и
не встретились. А потом они перестали являться совсем, и господа
Василевские никогда больше не видели их, но не думали об этом, так как у
них бывает много народа и они не могут всех запомнить.
Огромный город стал еще больше, и там, где широко расстилалось поле,
неудержимо протягиваются новые улицы, и по бокам их толстые, распертые
каменные дома грузно давят землю, на которой стоят. И к семи бывшим в
городе кладбищам прибавилось новое, восьмое. На нем совсем нет зелени, и
пока на нем хоронят только бедняков.
И когда наступает длинная осенняя ночь, на кладбище становится тихо, и
только далекими отголосками проносится грохот уличной езды, которая не
прекращается ни днем ни ночью.
Впервые — в газете ‘Курьер’, 1902, 21 апреля, Љ 109. С посвящением
Аркадию Павловичу Алексеевскому (1871-1943) — журналисту, сотруднику
‘Курьера’, впоследствии (1907, 1909- 1917) редактору московской газеты
‘Утро России’. Первый муж (в гражданском браке) старшей сестры Андреева
Риммы Николаевны Андреевой. Письма к А. П. Алексеевскому Андреева 1910-
1916 гг. см. в кн.: Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1977
год. Л., Наука, 1979. Воспоминания А. П. Алексеевского об Андрееве см. ЛН,
т. 11, с. 559-562.