Ужасно коротка наша память. Живем со связанными руками и ногами, и скромнейшие из наших начинаний сплошь и рядом кончаются неуспехом. Все ‘вьется да вертится’ вокруг Недотыкомки, ‘истомила присядкою зыбкою’. Оттого пустеет душа и пустеет память.
Так перестали мы вспоминать и об итальянской катастрофе, которая вызвала такую бурю в печати всех стран. Но хор голосов быстро прошумел и умолк. Австрийцы приплели сюда неслыханно циничную политику, а мы, как водится, и политику, и дешевый либерализм, и это, как все нынешнее, быстро исчерпалось, утонуло в лужах личного эгоизма и в болотах всеобщих благородных чувств.
Между тем сицилийское и калабрийское землетрясение — событие мировой важности, и оценить его мы доселе не в состоянии. Что бы ни говорили, как бы ни локализировали его значение — оно изменило нашу жизнь. Как изменило, определить мы не можем, но невозможно не верить, что оно отозвалось и еще отзовется на событиях нашей внешней, а особенно внутренней жизни. Просто нужно быть слепым духовно, незаинтересованным в жизни космоса и нечувствительным к ежедневному трепету хаоса, чтобы полагать, будто формирование земли идет независимо и своим чередом, никак не влияя на образование души человека и человечьего быта.
Максим Горький и профессор Вильгельм Мейер написали очень непритязательную книгу, посвященную, главным образом, живому описанию всего виденного и слышанного в Мессине и Калабрии в несчастный канун этого года.* Здесь сообщаются факты, отчасти памятные по газетным отчетам, но материал безмерно больше, а главное — живее и непосредственнее. Любой факт, сообщаемый этой книгой, производит впечатление неизгладимое и безмерно превосходящее все выдуманные ужасы современных беллетристов, которыми питаемся преимущественно мы — жители столиц, как бы, при внезапной вспышке подземного огня, явилось лицо человечества — на один миг, но в этот драгоценнейший миг мы увидали то, что постоянно забываем, то, от чего нас систематически отрывают несчетные ‘стилизации’ — политические, общественные, религиозные и художественные личины человека, того лица подлинного, неподдельного, обыкновенного человека, которое мелькнуло в ярком свете, можно было испугаться, до того мы успели от него отвыкнуть. Написано на нем было одновременно, как жалок человек, и как живуч, силен и благороден человек. И все это — без подкраски, без ретуши. Достойно примечания, что и без одежды: землетрясение, как известно, застигло южную Италию в 5 часов 20 минут утра, и люди, оставшиеся в живых, бежали среди падающих и пылающих во мраке развалин — голые или почти голые: точно на мощных фресках Синьорелли — десятки мужчин и женщин, одетые одной плотью в день ‘свержения Антихриста’, и ангелы, сложившие руки на мечах, спокойно взирающие с высоты на эту страшную земную суматоху.
* М. Горький и В. Мейер. Землетрясение в Калабрии и Сицилии. Изд. ‘Знание’, СПб., 1909 г.
Ничем не заменимое чутье потерял человек, оторвавшись от природы, утратив животные инстинкты! Как раз накануне землетрясения, в доме Анджелиса, впоследствии разрушенном (вся семья спаслась), рассказывает В. Мейер, ‘детям читали какую-то книгу по естественной истории о крысах, которые будто бы способны предчувствовать надвигающуюся опасность и заблаговременно оставлять опасное место. Дом, лежащий при море, никогда не бывает вполне свободен от крыс. Их возню часто слышали за плетеной камышовой рогожкой, которая здесь часто подвешивается прямо на балкон. И вот в последнюю неделю стали замечать, что этот шум становился как будто все реже. ‘Но две-то, — говорили шутя, — все-таки еще остаются’. Однако как раз накануне катастрофы наступила полнейшая тишина. Если бы это наблюдение сочли тогда за серьезное предзнаменование!’
То же самое рассказывает Горький о кошке — в той же семье Анджелиса. ‘Минут за десять до катастрофы служанка была разбужена неистовым мяуканьем кошки, которая бросалась на стену, царапалась и вообще, по выражению служанки, вела себя так, точно в нее залез дьявол. Служанка зажгла свет и пошла в кухню успокоить кошку — в этот самый момент ее застигло землетрясение’.
Так вот каков человек с одной стороны: слабее крысы, беспомощнее кошки! Так называемый ‘эпицентр’, центральный очаг землетрясения, приходился как раз посредине Мессинского залива, несколько ближе к берегу Калабрии. Здесь образовались воронки из воды, уходившей в трещину дна, так что море на целый час ушло с земли на пятьдесят метров (пока пролив не заполнился опять), здесь родилась та волна, которая смыла на обоих берегах здания, суда, живых и мертвых. Знаменательно, что никто из людей не предчувствовал страшной силы развития ‘центрального огня’ древних под самыми ногами. А сила эта была такова, что опустошения, произведенные ею на поверхности земли, надо считать сравнительно ничтожными.
В минуту катастрофы и несколько часов после нее люди были охвачены паникой, безумием, совершенно растеряны, несчастнее зверей. Но какие же чудеса человеческого духа и человеческой силы были явлены потом! Все рассказы о грабежах, насилиях, растерянности правительства оказались впоследствии, — пишет Горький, — если не сплошной ложью, то преувеличением разнузданного репортерского воображения.
В несколько суток собраны были миллионы лир, посланы тысячи солдат на военных кораблях. К рабочим, студентам, солдатам, королю, королеве можно было применить в те дни выражение одной итальянской газеты: ‘объединенные горем’. И какая красота скорби, самоотвержения, даже самого безумия! Поистине, об Италии тех дней можно сказать горестными словами Лаэрта об Офелии:
Тоску и грусть, страданье, самый ад —
Все в красоту она преобразила.
Русскими матросами ‘были вырыты две девочки, они сидели под кроватью, играя в пуговицы, а все их родные были задавлены насмерть’.
‘Матросы с ‘Макарова’ увидали на развалинах женщину: почти обнаженная, она сидела среди обломков, держа в руках оторванную детскую голову, прижимала ее к груди и напевала какую-то грустную песенку. Хотели взять у нее эту голову и отвести женщину куда-нибудь в более безопасное место, она пришла в бешенство, стала драться, кусаться, кричать. Когда от нее уходили, она успокаивалась, снова качала голову и пела. Матросы позвали итальянцев, и те сказали, что женщина эта — жена офицера, считалась одной из первых красавиц Мессины, а в руках у нее голова сына, мальчика Уго, она поет колыбельную песню и говорит:
— Ты спишь, Уго? Что ты молчишь, мой сын? Не бойся, крошка, все кончилось уже, не надо бояться.
…Вот бродит по улицам шансонетная певица Жанна Перуджиа, ей предлагают есть — не может. Она забыла свое имя, мертвыми глазами смотрит на людей…
…На высоте четвертого этажа висит вниз головой человек, ущемленный за ногу, снять его нет возможности. Ветер срывает с него рубашку, развевает волосы, его руки качаются, он кажется живым, в судорогах холода и боли.
Вот молит о помощи молодой человек, ему придавило ноги, но нет возможности вынуть его из-под обломков — они убили бы спасающих. Пришел хирург и отрезал юноше обе ноги. Когда его положили на носилки, он попросил пить, сказал: ‘Благодарю, друзья’, — и умер.
У старика убито три сына. Он сам, молча, укладывает их трупы в ящики и засыпает известью. Вытащили младшего, его голова расплющена, лица нет, мозги вытекли. ‘Это были красавцы’, — строго говорит отец и падает на землю — мертвый.
В Реджио одна женщина просидела три дня под обломками, и все время на нее сверху капала кровь ее мужа и детей, раздавленных в комнате над нею. Она сама сильно изранена и, конечно, сошла с ума.
В калабрийской хижине, на берегу моря, отрыли старика и старуху, он, положив свою голову на грудь ей, умирал. Когда их хотели поднять, старуха сказала:
‘Оставьте, прошу. Он уже умирает, я тоже хочу умереть. Все наши дети погибли. Мы жили долго, довольно! Идите спасать молодых!»
Таких рассказов десятки, всего не перечислить, желающие пусть обратятся к доброй и простой книге Горького.
Так вот каков человек. Беспомощней крысы, но прекрасней и выше самого прозрачного, самого бесплотного видения. Таков обыкновенный человек. Он не Передонов и не насильник, не развратник и не злодей, не корчится ни перед какими ‘железными вратами’ и не капризничает перед двумя, тремя и четырьмя и т.д. Анфисами. Он поступает страшно просто, и в этой простоте только сказывается драгоценная жемчужина его духа. А истинная ценность жизни и смерти определяется только тогда, когда дело доходит до жизни и до смерти. Нам до того и до другого далеко.