Она была совсем здорова, — только ее сломанную ногу неприятно тянул тяжелый мешок с песком, привешенный к блоку на потолке.
Утром ей всегда страшно хотелось вскочить и побежать, жизнь переливалась в ней тысячью ручейков, и от нетерпения и досады она принималась быстро стучать по тюфяку здоровой ногой. Поднимая мешок к самому, потолку, она сползала туловищем с постели, на руках дотягивалась до соседней койки и дергала за распущенные волосы Анну, которая спала, закинув назад голову и разинув рот.
Потом усевшись на кровати, она начинала кричать: ‘Степка! Степка!’ — и, подняв с полу туфлю, нацеливалась и ловко пускала ее через всю комнату прямо ему в лицо.
Степка удивленно вытаращивал глаза, несколько времени, ничего не понимая, лежал, потом соскакивал на пол и, как хромой цыпленок, ковыляя залитой в гипс ногой, бежал умываться.
Когда он возвращался назад, на его острой рожице бутоном выделялся покрасневший нос.
Затем просыпались все.
Раскрывала свои темные глазки бледная Соня и, не двигаясь, начинала смотреть перед собой. Шевелился бедный Шура, забинтованный так, что казалось, будто на голову его надет чепчик, — и сейчас же принимался тихонько плакать. Ему звонко откликался из своей люльки Данилка, который терял рожок… И, наконец, просыпался горбатый Карл.
Он не лежал, а сидел, прислонив горбатую спину к протянутой поперек кровати сетке и так, сидя, спал, откинув назад голову и важно оттопырив губы.
Он просыпался, открывал глаза, поднимал голову, осторожно поправлял в сетке горб и сурово обводил глаза кругом.
Тогда на момент все чувствовали себя неловко и притихали, как будто в палате появлялся кто-то совсем чужой.
Начинался день.
Сиделка Катя, похожая на маленькую веселую мышку, волоча за собой хвостиком юбку, приносила кофейник, чашки и хлеб.
Закинув назад красивую голову, высокая, веселая и сильная, входила сестра Анна.
Детские руки тянулись ей навстречу, и детские голоса хором кричали ей:
— Тетя Анна! Тетя Анна!
Дети хотели есть и жадно следили, как сестра Анна намазывала хлеб и разливала кофе.
Лиза, сверкая глазами, изо всех сил стучала о постель здоровой ногой. Степка — единственный из палаты, который мог ходить — вертелся, помогая разносить чашки, около стола и всегда старался стащить самый большой кусок. Но всегда попадался, получал подзатыльник, затем добровольно отправлялся в угол и там, уткнувшись лбом в стену, некоторое время тихо пищал.
Сестру Анну любили все.
Лиза взвизгивала от восторга, подпрыгивая на постели, хватала ее за руку, любовно гладила и умильно говорила:
— Тетя Анна!.. Тетя Анна!..
И потом:
— А когда мне можно будет встать?..
Бледная Соня своими восковыми пальчиками тихо брала ее за руку, клала ее к себе на грудь и с восхищением закрывала глаза.
Маленький Данилка с задранной кверху ногой, которая так же, как у Лизы, была привешена к блоку на потолке, таращил свои водянистые глаза, подскакивал всем телом и, как кукла, выкрикивал: ‘мам-ма! мам-ма!..’ — и бедный Шура при ее приближении начинал безнадежно всхлипывать, точно жалуясь ей, как тяжела и мучительна жизнь…
Один только горбатый Карл жадно и быстро ел, сосредоточенно двигая худыми щеками, не обращая внимания ни на что, весь погруженный в себя. И когда сестра Анна подходила к нему, его неподвижный взгляд, остановившись на ней, коротко и сурово говорил ей:
— Уйди.
От этого взгляда в добром и сильном сердце сестры Анны поднималась непонятная смута, которую, несмотря на всю суету, она тайно носила в себе целый день.
II
Целое утро дети испытывали страх.
После забвения ночи дом болезни, до краев полный скорби и мук, просыпался и начинал свой томительный день.
Сестра Анна и сиделка Катя озабоченно мелькали, то появляясь, то исчезая, за стеной кто-то тяжко стонал и вздыхал и, как большая, серая змея к детской палате издалека медленно подползал страх.
Дети слушали и лежали.
Вдали хлопала дверь, слышался громкий разговор и веселый смех — доктор начал свой обход.
Он появлялся на минуту в палате — маленький, черноглазый, румяный, еще пропитанный воздухом улицы — быстро обходил все постели и говорил:
Он хватал Степку и начинал сгибать и разгибать ему руку, крича: ‘Постой! Да постой же, болван!’ — и Степка подымался на цыпочки, выше, выше, точно лез куда-то вверх, я пищал самым тоненьким голосом, каким только мог.
— Как дела, Карл?
Но Карл, не отвечая, и важно оттопырив губы, смотрел, и доктор, не дождавшись ответа, исчезал.
Дети опять лежали и слушали, как вдалеке кто-то вскрикивал, кашлял, жаловался и стонал.
Приходила сестра Анна, нежно поднимала на руки Шуру, приговаривая: ‘Мой бедный цыпленочек! мой бедный цыпленочек!..’ — и он, бессильно уронив голову, начинал тихонько и горько рыдать.
Его уносили.
Вдали хлопала дверь, слышались голоса, потом раздавался отдаленный вопль. Сначала слабый, потом сильнее и как будто ближе, потом, не переставая, один тонкий, пронзительный, как заливающийся колокольчик, крик.
Все притихли.
Лиза, покрываясь холодным потом, с головой укутывалась в одеяло. Соня бледнела, умоляюще складывала руки и начинала дрожать. Страх нарастал, вползал в палату, удушливым клубом наполнял всю комнату, и один только Карл сидел прямо и неподвижно, выше всех и ничего не замечал.
Когда Шуру, белого, чистенького, с бессильно запрокинутой головой приносили назад, дети, еще полные ужаса, молчаливо лежали, и только иногда решался смеяться один легкомысленный Степка.
Но Лиза, сейчас же обрывала его.
— Молчи, Степка! — с негодованием говорила она. — Ты сам пищишь, когда доктор крутит тебе руку.
— А ты не пищишь? — обижался он. — Запищала бы, если бы тебе повертели так ногу.
— Ну так и не смейся! Шура маленький, а ты большой. Дурак!
Потом уносили Анну. Она была нервна и еще по дороге начинала оглушительно визжать:
— А-я я-я-яй! А-я я-я-яй! — так, что сестра Анна, закусив губу, с ожесточением давала ей шлепок.
Это не было страшно.
Анна кричала от нервов, а не от боли и, когда ее приносили назад, она с засохшими на щеках полосами от слез сейчас же принималась есть конфеты, которые всегда лежали у нее под подушкой и которые всегда старался своровать Степка.
Потом несли из других палат.
По коридору слышался тяжелый топот ног, кто-то жалобно говорил и стонал, потом гулко хлопала дверь. Наставала напряженная тишина, и вдруг издалека доносился заглушенный вопль. За ним другой, третий, — без конца.
Они раздавались потом, почти не переставая, то тише, то громче, разнообразные, разноголосые, но далекие и глухие, точно это кричали сами стены. Дети знали, что там была женщина, у которой каждый день скоблили железом кость и которая всегда страшно кричала и лишалась чувств, и мужчина, который ревел, как бык, потому что доктор размахивался и прокалывал ему ножом живот. Страх нарастал, наполнял всю комнату, поднимался до потолка и опускался оттуда, как душный свод.
Но это было не все.
Самое страшное было впереди.
Степка, который давно уже стоял у дверей на часах, вытаращив глаза, стремглав ковылял к постели и вытягивался во фронт. Все поспешно шевелились и потом затихали — наставала мертвая тишина.
В коридоре слышался топот многих шагов, настежь распахивалась дверь, и в палату входил профессор.
Он входил, медленно переваливаясь, и с трудом переставляя ноги, точно на них были одеты чугунные сапоги. У него был горбатый нос и страшные, красные, волосатые руки, которые равнодушно висели вниз, — и Лизе казалось, что в палату двигается камень, который может спокойно всех раздавить.
Он обходил одну за другой все постели, и за ним шли все доктора, все сестры и целая куча незнакомых людей.
Он равнодушно слушал, когда румяный доктор почтительно говорил, иногда кивал головой, медленно поднимал одеяло и своей страшной рукой больно ощупывал тело. Потом, переваливаясь, волоча ноги и болтая руками, со всей своей свитой уходил — и дети, не шевелясь, лежали и дрожали еще полчаса, потому что каждый боялся, что сейчас придут, положат его на носилки и понесут.
Один Карл не боялся ничего.
Молчаливо и сурово он сидел, прислонив к сетке свой горб, и неподвижно смотрел прямо перед собой.
— Знаешь, Анна, — шептала иногда Лиза, нагибаясь к ней, — а все-таки Карл храбрее всех. Мы все боимся, а он не боится ничего.
— Это оттого, — равнодушно отвечала Анна, — что он знает, что скоро умрет.
И, нагнувшись друг к другу, они начинали шептаться о том, что у Карла в горбу сидит гной, который должен его задушить.
Это сказала им однажды сиделка Катя, и Лизе казалось с тех пор, что Карл тоже это знает и оттого все время молчит.
III
Вечером было лучше.
Страх исчезал, оставалась тайна. Тайна огромного дома, населенного страшными больными, со страшной операционной и страшными докторами, которые лечили больных.
Лиза, Анна и Степка собирались одной компанией, вместе. Степка усаживался на постель к Лизе, вытягивал перед собой залитую в гипс ногу, к ним наклонялась с своей постели Анна, и втроем они начинали говорить.
Постепенно опускались сумерки, палата раздвигалась и делалась большой.
Сестра Анна и сиделка Катя куда-то уходили и не являлись, пока не делалось совсем темно, и дети с увлечением говорили.
Сначала обо всем, потом о бледной Соне, которую все уважали, потому что месяц тому назад профессор разрезал ей живот, потом о Шуре, о Карле, и, наконец, о том, что их интересовало больше всего — об операционной…
— Там страшно, — говорила Лиза, пожимаясь, делая губами: ‘брррр…’ — и начинала тихо стучать ногой о постель.
Степка вытаращивал глаза и уверял, что когда он был там, он видел машину, которая рубит сразу пять ног. Она стоит в углу, под ней разводят огонь, и она начинает шипеть.
— Ты глуп, Степка! — коротко решила Лиза, которая не верила ничему, что он рассказывал.
Степка вообще видел то, чего не видел никто. Больница казалась ему огромной, как город. В ней было сто лестниц и тысяча дверей. Он сам считал.
В конце коридора, куда он иногда ковылял, он видел шкаф, и там стоял живой человек с собачьей головой, которая скалила зубы, а в одной палате, направо, в другом конце, лежал больной, которому профессор вырезал глаз.
Этот глаз лежит теперь в банке в другом шкафу и мигает, когда кто-нибудь проходит мимо, как живой.
А самые страшные вещи были на дворе.
Там стояла мертвецкая, а в ней всегда было двести мертвецов.
В полночь они подымались и начинали плясать, а потом искали профессора, чтобы его задушить, но не находили, и от злости выли и дрались между собой.
— Ты глуп, Степка! — говорила изумленная Лиза.
Но Степка обижался.
— Ты сама глупа! — отвечал он, и Лиза, закусив губы, больно щипала его в ногу.
Степка издавал писк и щипал ее. Начиналась драка, и они бросались туфлями.
Один раз, когда он увернулся, туфля пролетела мимо и упала в люльку, рядом, с Данилкой, который, продолжая усердно сосать рожок, так потешно скосил на нее глаза, что Лиза, Степка и Анна хохотали над ним полчаса.
Из ссоры выходила игра, и все начинали кидаться туфлями. Соня размахивалась слабой рукой, бросала и блаженно закрывала глаза.
Шура, продолжая тихонько плакать, размахивался и тоже кидал, — туфли описывали в полутьме зигзаги, мягко шлепаясь о стену и на пол, вся палата приходила в волнение, и только один Карл неподвижно и важно сидел выше всех, и в расплывающихся серых сумерках казался уродливым и странным божком.
Так же важно продолжал он сидеть и тогда, когда, два раза в неделю, палата принимала необычайный, веселый вид и делалась похожей на гудящий рой.
Приходили родные детей.
Они садились около постелей, громко говорили с детьми и между собой — дети расспрашивали, ели и смеялись.
Около Сони, гладя ее худую ручку, сидел большой мужчина с бородой, и она, молча, с видом блаженства, глядела на сверток, который лежал на ее столе.
Лиза хохотала и ела пирожные, которые приносила ей нарядная сестра. Шура чуть-чуть хныкал, и его нежно гладила по чепчику худая и чахлая мать. Степка, не уставая, ковылял по всей палате и менялся со всеми тем, что ему принесли.
По палате, как мышка, волоча свой хвостик, скользила сиделка Катя и, как королева, ходила высокая, красивая и сильная сестра Анна, — один Карл сидел неподвижно и молчаливо, как всегда — к нему не приходил никто.
IV
Полгода тому назад его мать, жесткая и костлявая, как сушеная рыба, привезла его сюда, посидела с полчаса около него, поцеловала его тонкими и равнодушными губами и ушла. Он же остался сидеть.
Ему это было все равно.
С тех пор, как он себя помнил, он всегда так сидел — на кровати в комнате, где мать стирала белье, на дворе, около стены, когда было тепло и светило солнце, а потом здесь, в больнице.
Он никогда не был здоров, всегда чувствовал боль и так привык к ней, что она казалась ему живым существом, вроде рыбы с большим ртом и двумя рядами острых зубов, которыми она глодала изнутри его горб.
Иногда она уставала, затихала и опускалась на дно. Потом понемногу выплывала опять и снова вцеплялась в горб.
Он медленно поворачивал тогда спину направо или налево и сурово терпел.
Он ничего не хотел, ничего не ждал, все время внимательно слушал боль и был совершенно равнодушен ко всему, что происходило кругом.
Изредка, когда дети особенно смеялись и шалили, в его душе вставал молчаливый укор, который приходил и стоял как неподвижная тень.
Тогда он выпрямлялся и делался особенно важен и суров.
Иногда, в последнее время, он чувствовал слабость, у него тихо замирало сердце. Он опускался в свою сетку, смотрел на лежащую против него Соню и чувствовал умиление, от которого глаза его делались влажными, и губы оттопыривались вперед.
Он испытывал удовольствие, когда ел, и наслаждался, когда его сажали в ванну.
Сиделка Катя и сестра Анна брали его на руки, осторожно несли, и его бессильные ноги, болтаясь, как плети, беспомощно висели вниз.
Его раздевали, и он молча сидел в теплой воде.
Он смотрел на свою выгнутую грудь, на свои длинные и тонкие руки и иногда медленно двигал ими в воде.
Вода поднималась, ласково плескалась волнами о его грудь, и у него сладко замирало сердце.
Потом он опять важно сидел на постели, прислонив к сетке свой горб, а когда наставала ночь откидывал голову назад и засыпал крепким и глубоким сном.
Так он жил.
Но с недавнего времени он начал чего-то ждать.
Он смутно чувствовал, что должно что-то произойти, и от этого делался еще более сосредоточен и суров.
Все реже приходил укор и все чаще в самой глубине души загоралось умиление, от которого глубоко и мягко блестели его глаза.
По ночам он видел во сне ослепительный свет, как от реки, которая в полдень отражает солнечный блеск, и рвался вперед, мчась изо всех сил на сильных ногах, так что воздух свистел у него в ушах.
По утрам он просыпался в поту, был слаб, и у него приятно кружилась голова.
Наступала весна.
По утрам солнце, ликуя, заливало лучами палату, за окном радостно рвалась к солнцу трава, и на деревьях, которые протягивали ветви пред самым окном, распускались яркие, красивые листки.
В детях просыпались дремавшие силы, они чувствовали неясные желания и смутно волновались.
Лиза, не переставая, стучала ногой о постель и просилась у сестры Анны встать. Степка ходил за сестрой Анной по пятам и хныкал, чтобы его отпустили гулять.
Потом он надевал на голову белый колпак, делался похожим на поваренка и убегал. Возвратившись назад, он рассказывал чудеса о том, что видел в саду.
Соня, когда солнце освещало ее, блаженно вздыхала, закрывала глаза и лежала, сложив руки на груди. Маленький Данилка подпрыгивал в своей люльке и, как птица, чирикал непонятные слова. Даже бедный Шура переставал иногда плакать и улыбался из-под своего чепчика.
Горбатый Карл вдруг перестал есть.
Он брал равнодушно ложку, подносил ее ко рту, потом клал на стол, устало склонял голову, сидел и чего-то ждал.
Румяный доктор озабоченно говорил о нем с сестрой Анной. Сестра Анна шепталась с Катей. Профессор один раз остановился около него и, слушая доктора, два раза серьезно кивнул головой.
Дети смутно предчувствовали что-то, волновались и ждали.
Потом Карлу стали давать вино.
V
Был яркий весенний день.
В этот день Степка достал где-то зажигательное стекло и, расставив ноги, ловил у окна солнечный луч.
Все с нетерпением следили, как радужное пятно мелькало по стене, и Соня беззвучно шептала:
— Зайчик! Зайчик!
Степка навел пятно на Лизу, на Данилку, на Шуру, скользнул им по всей стене, и потом, точно не нарочно, направил его на Карла.
Пятно остановилось у него на груди, прыгнуло на спину, лизнуло руку, повертелось около головы и окружило глаз.
Но Карл даже не шевельнулся. Он сидел, оттопырив губы, и глаз его так странно заблестел, что Степка испугался и остановился, разинув рот.
После обеда Катя принесла Лизе мешок, который ей прислала сестра, и когда Лиза, с нетерпением стуча ногой, разорвала нитку и заглянула внутрь, у нее вырвался восторженный крик:
— Жуки!
Это была целая куча шоколадных жуков, но так похожих, что казалось, вот-вот они сейчас расправят крылья, загудят и полетят.
Степка сейчас же приковылял к постели и жадно смотрел. Но Лиза бережно сложила жуков в мешок, нежно прижала его к груди и изо всех сил застучала ногой.
Потом она засунула мешок под подушку, обняла ее и лежала, любовно шепча:
— Жучки! жучки!..
Степка не мог спокойно сидеть. Он вертелся около Лизы, уговаривая ее променять жуков на стекло, но Лиза отвечала ему равнодушно: ‘Ты глуп!’
Потом он не выдержал, подполз сзади к кровати и уже просунул руку под подушку. Но Лиза заметила это, одной рукой схватила мешок, другой же начала бить его по голове. Потом ловко повернулась и несколько раз плюнула ему в лицо.
Но через полчаса она одумалась. Она была великодушна.
Она подозвала Степку, помирилась с ним и раздала жуков. Каждый из детей получил по одному, и Степка, ковыляя, разносил их по койкам.
Одного он положил в люльку к Данилке, другого на чепчик Шуры, который улыбнулся сквозь слезы, третьего Соне на грудь.
Карлу он не решился нести и только издали показал ему жука, как бы спрашивая его:
— Хочешь?
Но Карл неподвижно сидел. Он долго внимательно смотрел, потом потихоньку стал горбиться, нагнул голову вперед, чуть-чуть приподнял руку и немного открыл рот, как будто собираясь что-то сказать.
Степка нерешительно оглядывался кругом. Но Лиза, которая внимательно следила за всем, громко велела ему:
— Степка! Дай Карлу жука!
Она подумала, что Карлу хочется жука, но он только стыдится это сказать, — и Степка стоял уже около него, протягивал ему жука и говорил:
— Хочешь?.. Только подержать.
Но Карл не ответил ничего. Он скорчился еще больше, нагнул голову на бок, закрыл один глаз, а другим продолжал внимательно смотреть.
Солнце заливало всю комнату лучами, которые плясали буйную пляску, и у Карла сделалось вдруг такое странное лицо, что Лиза присела на своей постели и испуганно принялась глядеть.
— Степка, — проговорила она шепотом, — послушай, Степка!.. — И захлопала вдруг в ладоши и закричала:
— Таракан! Ай, таракан, таракан!..
В открытое окно пробрался большой рыжий таракан и, осторожно шевеля усами, полз по стене. Степка сейчас же заковылял к нему.
Описывая крутую дугу, таракан изо всех сил мчался по стене, высоко над головами, и все вскакивали, кричали и визжали так, что Данилка проснулся, потерял свой рожок и залился отчаянным плачем.
Но Лиза нашлась. Она быстро нагнулась с постели, схватила с полу туфлю и бросила ее изо всех сил. Таракан в ужасе несся по белой стене, удирая от туфель, которые летели со всех сторон, шлепались рядом с ним, отскакивали и падали на пол.
Степка стремглав ковылял по комнате, подбирая туфли, и они летели опять, быстро подхватывались и снова летели вслед за тараканом, который, пробежав по стенам кругом комнаты, очутился над тем местом, где сидел горбатый Карл, и вдруг исчез.
Его не могли найти. Но зоркий глаз Лизы открыл его.
— Там! Там! — закричала она и, размахнувшись изо всех сил, опять бросила туфлю.
И туфля перелетела через комнату и ударила Карла прямо в грудь. Он качнулся в своей сетке, и голова его, укоризненно кивнув, медленно опрокинулась назад.
Настала испуганная тишина.
Таракан убежал вверх к самому карнизу и взволнованно шевелил там усами, а Лиза сидела и глядела во все глаза.
— Карл!.. — вдруг плачущим голосом сказала она, но Карл не отвечал и, откинув голову назад, внимательно глядел вверх.
Степка тихонько подкрался к нему, снял с постели туфлю, поднялся на цыпочки и заглянул.
Он раскрыл рот, тоже хотел сказать: ‘Карл!’ — но поперхнулся и испуганно вытаращил глаза: голова Карла медленно приподнялась, два раза чуть-чуть нагнулась и потом опустилась низко на грудь, точно делая всем глубокий поклон.
Он умер.
—————————————————-
Источник текста: ‘Летучие альманахи’ Вып. II. 1913г.