В комнате Христофорова, в мансарде старого деревянного дома на Молчановке, было полусветло — теми майскими сумерками, что наполняют жилище розовым отсветом зари, зеленоватым рефлексом распустившегося тополя и дают прозрачную мглу, называемую весной.
Перед зеркалом, запотевшим слегка от самовара, Христофоров оправлял галстук. Он был уже в сюртучке, довольно поношенном — собирался выходить. Голубоватые глаза глядели на него, порядочная шевелюра, висячие усы над мягкой бородкой. Он поправил узел галстука, завязывать которого не умел, улыбнулся и подумал: ‘Чем не жених?’ Он даже ус немного подкрутил.
Затем взял ветку цветущей черемухи — она лежала на столе — понюхал. Глаза его сразу расширились, приняли странное, как бы отсутствующее выражение. Он вздохнул, надел шляпу, пальто, и по скрипучей лесенке спустился вниз. Пересек большой двор — здесь на травке играли дети, у каретного кучер запрягал пролетку — быстрым, легким шагом зашагал к Никитскому бульвару.
В Москве сезон кончался. Христофоров шел на небольшой прощальный вечер в пользу русских художников в Париже, его устраивала московская барыня из тех, чьи доходы обильны, автомобили быстры, туалеты неплохи. Христофоров мало знал ее. Лишь недавно встретил у знакомых своих, Вернадских, и тоже получил приглашение.
Дом Колесниковой ничем особо не выделялся — двухэтажный особняк в переулке, с лакеем в белых перчатках, с чучелом тигра на повороте лестницы, лестница хороша тем, что рядом с перилами шла кайма живых цветов в ящиках и кадках. Колесникова встретила его в зале, где люстры уже сияли, были расставлены стулья и стояла эстрада для чтецов, музыкантов. Хозяйка — дама худая, угловатая, и не вполне в себе уверенная, ей хотелось, чтобы все было ‘как следует’, но неизвестным представлялось, удастся ли это. И, пожалуй, ее осудит острословка Сима, миллионерша первоклассная, и меценатка.
— Ах, вы сюда, пожалуйста, — сказала она Христофорову, указывая на гостиную, за эстрадой. — Пойдемте, там и ваши знакомые есть…
Колесникова провела его в гостиную, где густо стояла мягкая мебель, без толку висели картины, горело много света и сидели нарядные дамы. Христофоров слегка смутился. Ему именно показалось, что никого он тут не знает, но он ошибался: сделав общий поклон, тотчас заметил он в углу Вернадских — Машуру и Наталью Григорьевну. Наталья Григорьевна, представительная дама, седая, разговаривала с высокой брюнеткой в большом декольте. Машура молчала. Она была в белом с красной розой на груди — тоненькая, с не совсем правильным, остроугольным лицом, почти черные глаза ее блестели, казались огромными.
Увидев Христофорова, она улыбнулась. Наталья Григорьевна подняла на него свои светлые, несколько выцветшие глаза. Он подошел к ним.
— А я думала, — сказала она, протягивая руку, — что вы не соберетесь. Значит, и вы пустились в свет. С вашим-то затворничеством туда же.
Она засмеялась.
— Вы знаете, — обратилась она к соседке, — Алексей Петрович одно время проповедывал полное удаление от мира, как бы сказать, полумонашеское состояние.
Соседка взглянула на него и холодновато ответила:
— Вот как!
Их познакомили. Она называлась Анна Дмитриевна. Христофоров сел на край кресла и сказал:
— Одно время, действительно, я жил очень замкнуто. Но теперь — нет. Вы знаете, Наталья Григорьевна, эту весну я, напротив, даже много выезжал.
Анна Дмитриевна вдруг засмеялась.
— Отчего вы так странно говорите? Точно… — она продолжала смеяться. — Простите, но мне показалось… как-то по-детски…
Христофоров слегка покраснел.
— Я знаю, — сказал он и обвел всех глазами. — Я, может быть… не совсем так выражаюсь.
— Не понимаю, как это надо особенно выражаться… — Машура тоже вспыхнула. Глаза ее блестели.
Анна Дмитриевна слегка откинулась на кресле.
— Виновата. Кажется, я просто сболтнула.
— Алексей Петрович говорит, — сказала Машура, сильно покраснев, — так, как нужно, то есть какой он есть. Его учить незачем.
Наталья Григорьевна засмеялась.
— Вот и неожиданно разговор принял воинственный характер.
Она была в черном платье, с большим бантом у подбородка. В ее седых, хорошо уложенных волосах, в очках, в дорогом кольце, духах — ощущалось прочное, то, что называется distinguee [изящное, изысканное, благородное (фр.)]. Глядя на нее, можно было почувствовать, что она прожила жизнь длинную и чистую, где не было ни ошибок, ни падений, но работа, долг, культура. Она много переводила с английского. Писала о литературе. Дружила с Анатолем Франсом.
Разговор пресекся. Вечер же начался. Певица пела. Беллетрист с профилем шахматного коня, во фраке, скучно бормотал свою меланхолическую вещь. Приехал актер, знаменитый голосом, фигурой и фраком. Он ловко заложил руки в карманы, слегка дрыгнул ногой, чтоб поправить складку на Делосовых брюках, и, опершись на камин, сразу почувствовал, что все в порядке, все его знают и любят.
Христофоров наклонился к Машуре и спросил:
— Я не вижу Антона. Его нет здесь?
Машура несколько закусила губу:
— И не будет.
Актер вышел, читал Блока. В дверь виднелась его сухая, крепкая спина, светлая шевелюра, а дальше, в зрительном зале все полно было сиянием люстр, белели туалеты дам, отсвечивало золото канделябр и кресел. Когда начали аплодировать, Машура сказала:
— Вы же знаете его. Вдруг рассердился, сказал, что к таким, как Колесникова, не ходят, одним словом, как всегда.
Она вздохнула.
— Я ответила, что со мной так нельзя разговаривать. Он ушел, не простился. А я, конечно, отправилась. Да, — прибавила она и улыбнулась, — я совершила еще маленькое преступление: занесла вам ветку черемухи.
Христофоров засмеялся, и чуть смутился.
— Я очень рад, что вы…
— Какой у вас странный домик! Мне отворила квартирная хозяйка, старушка старомодная, в шали, там в комнатах киоты, лампадки, половички по крашеному полу. Когда я подымалась к вам по лесенке, на перилах сидел кот… Правда, похоже на келью.
— Я люблю тихие места. Да потом, это мне и по средствам. Ведь вот тут, — он с улыбкой оглянулся, — здесь, вероятно, человек, снимающий в передней пальто, богаче меня.
Машура взглянула на него ласковыми, темными глазами.
— Было бы очень странно, если б вы были богаты.
Мимо них прошла Колесникова, обмахиваясь веером.
Она благодарила знаменитого актера, слегка наклоняясь к нему угловатой, худой фигурой.
— Если б Антон узнал, что я у вас была, — продолжала Машура, — он бы меня знаете как назвал…
Она опять покраснела от недовольства. Христофоров смотрел куда-то вдаль, в одну точку. Голубые глаза его расширились.
— Я иногда гляжу на Антона, — сказал он, — и думаю: он не скоро угомонится.
Машура вздохнула.
Начался последний номер — мелодекламация — то, что любят в провинции. Виолончель тянула свои, якобы поэтические, фиоритуры, актриса в тысячном белом платье бросала в публику фразы, затем изображала нежность, умиление, вновь рокотала. Все это имело успех.
После актрисы публика стала разъезжаться. Свои остались. Свои делились на две части: участники и знакомые. Их пригласили ужинать. В один конец сажали актеров, писателей, лиц с именами. Там и вино стояло получше. Родственники и знакомые занимали другой фланг. Христофоров, Вернадские и Анна Дмитриевна оказались в середине, на водоразделе титулованных и разночинцев. Христофоров присматривался с любопытством. Когда нынче он говорил, что стал выезжать, это было верно лишь отчасти, в сравнении с прежней его жизнью — в деревне, в тихих провинциальных городах, где приходилось ему работать и в земстве, и давать уроки, жить вообще жизнью более чем скромной. Часть же этой зимы он провел в Москве, получив временную работу. И видел народа больше, но совсем, все же, не знал того круга, который здесь собирался.
Против него сидела Анна Дмитриевна. С ней рядом офицер генерального штаба, которого он заметил еще на концерте: человек высокий, сухощавый, стриженный бобриком, с нездоровым цветом лица и темными, без блеска глазами. И он, и Анна Дмитриевна много пили. Она смеялась. Он же был сдержан. Вино, казалось, на него не действовало.
Христофоров спросил о нем Наталью Григорьевну. Та поморщилась.
— Говорят, из хорошей семьи, и вначале подавал надежды. Но потом какая-то темная история по службе… Его фамилия Никодимов. Нет, не моего романа. Ведет предосудительную жизнь. Настоящий… — она засмеялась. — Un deprave [Развратник (фр.)]. Не понимаю Анну Дмитриевну.
И видимо не желая продолжать, она свела разговор на то, о чем порядочные люди в Москве говорят каждый апрель и каждый май: кто куда едет на лето. Христофоров узнал, что нынче они будут под Звенигородом, сняли имение, что там красиво, тихо, хотя есть и соседи — Анна Дмитриевна, например. Тут же она добавила, что есть свободная комната: будет отлично, если он к ним приедет — лучше бы, надолго.
Христофоров благодарил. О лете совсем он не думал, считал, что само как-нибудь выйдет, как и все почти в жизни. Но сейчас ему было приятно, что именно Вернадские его зовут. Много раз уже, в его бродяжной, нескрепленной жизни, приходилось ему гостить и жить у разных людей. Он знал, как берут свой чемоданчик и являются под благосклонный кров. Но кров Вернадских был особенно приятен.
Било два, когда Христофоров выходил из подъезда. Вернадские уже уехали. Вслед за ним выходила Анна Дмитриевна, Никодимов, и еще целая компания. Автомобиль ждал их. Ехали за город, встречать рассвет. Когда Христофоров шагал уже по переулку, машина, тяжело шурша, обогнала его.
— Прощайте! — крикнула Анна Дмитриевна. — Дитя, не сердитесь!
Он снял шляпу и помахал. Автомобиль умчался. Христофоров шел с непокрытой головой. Ночь была синяя, прозрачная и теплая. На востоке светлело. Там виднелась крупная, играющая звезда. Христофоров поднял голову. И тотчас увидел голубую Вегу, прямо над головой. Он не удивился. Он знал, что стоит ему поднять голову, и Вега будет над ним. Он долго шел, всматриваясь в нее, не надевая шляпы.
II
В дни начала июня дом Вернадских принял тот вид, какой имеют многие дома с наступлением лета: мебель в чехлах, гардины убраны, портреты, картины на стенах затянуты кисеей. Это значит, что Машура с Натальей Григорьевной, после долгой, сложной уборки выехали, наконец, на Брестский вокзал, и в купе первого класса, сдав многочисленный багаж, катят мимо разных Кунаевых и Филей к станции, откуда извозчичья коляска отвезет их в новое летнее пристанище.
Дорога на лошадях приятна и разнообразна, небогатые нивы, леса, иногда хвойные, зажиточные села с хорошими избами, много шоссе, если старинные, знаменитые подмосковные с парками и прудами — к ним ведут иногда березовые аллеи, в селах новые школы, столбы на перекрестках с надписями о дорогах — те мелочи, что говорят о некой просвещенности.
Вечерело. Из-за поворота в лесу вдруг открылся вид на Москва-реку, луга и далекий Звенигород. В густой зелени горела золотая глава монастыря. Закатным светом, легкой, голубеющей дымкой был одет пейзаж. Коляска взяла влево, песчаным берегом, лошади перешли в шаг. Подплывал паром. Кулик летел над водой.
— Здесь очень хорошо, — сказала Наталья Григорьевна. — Мне очень нравится.
— Да.
Машура не была нынче разговорчива. Она несколько устала. На побледневшем лице глаза казались еще темнее.
— Обрати внимание на эти луга. Прямо с нашей террасы откроется вид на много верст. И потом, здесь чрезвычайно здоровый климат.
Наталью Григорьевну, приемную свою мать, Машура очень уважала. Тут была и любовь: но с детства любовь поставили так, что бурно выражаться, в нежности, она не могла. И иногда Машуре хотелось, как и сейчас, чтобы мать была немного менее основательна, спокойна. ‘Свежий воздух, климат, полезно’, — слова мелькали в ее мозгу, ничего не говоря. Ей все равно было, полезна жизнь здесь, или нет.
На заре въехали в старую усадьбу, бывшую вотчину Годуновых — уже смеркалось. Огромный деревянный дом казался мрачным, мебели было мало. В зале с поскрипывавшим паркетом, за круглым столом они ужинали при свечах. Свежие редиски с маслом казались вкусны, на свечи летели ночные бабочки, в углах было полутемно. Заря из темно-красной переходила в холодноватую мглу. Будто жутко стало Машуре — нежилое, ветхое надо обогреть, прежде чем станет своим. Все же, поужинав, она спустилась в сад. Росла тут трава, кое-где цветы, какие кому вздумается. Такие же и дорожки: будто их никто и не делал, пролегли они, как Бог на душу положит. За садом канава в березах, а там луга. Машура вышла в них. Было росисто. Над Москвой-рекой стоял туман, деревня смутно темнела. Там наигрывали на гармонике. Машура не знала, хорошо ей сейчас, или плохо. Новое место, новые луга, усадьба, неизвестные ели высятся там, правее. Завтра взойдет солнце, и новые места откроют новую свою, дневную душу.
‘Вот Алексей Петрович сразу понял бы тут все, — вдруг подумала она. — Почему Алексей Петрович? А про него сказал один знакомый: ‘В нем есть священный идиотизм’, — она засмеялась. — Ну, это пустяки! Вовсе не идиотизм, а что он немного фантастический, это верно’.
В доме два окна светились. Одно распахнулось, и голос Натальи Григорьевны не очень громко, но как раз, чтобы слышно было, крикнул:
— Машура! Пора домой.
— Иду-у!
С детства Машура знала, что она Наталье Григорьевне подчиняется. С детства порядок и серьезность внушались ей, хоть не всегда успешно.
Прибредя домой, она прошла в комнату матери. Наталья Григорьевна, в чепце, в очках и безукоризненном белье лежала в постели и читала роман друга своего, Франса. Машура поцеловала ей руку.
— Ты все бродишь, — сказала Наталья Григорьевна, — пора бы и ложиться. Завтра тебя не подымешь.
— Нет, милая мама, подымете, когда понадобится.
— Мне не понадобится, но для твоей же пользы.
Машура раздевалась в комнате рядом. Уже заплетя косы, дунув на свечу, чтобы ложиться, она спросила из темноты:
— Мама, а тут не страшно?
Не отрываясь от чтения, Наталья Григорьевна ответила:
— Нет.
Машура перекрестилась, натянула одеяло на худенькое плечо и опять спросила:
— Антон не говорил, когда приедет?
— Разве можно придавать значение его словам? Сказал, что не скоро.
— И очень буду рада, — холодно ответила Машура. ‘Конечно, — думала Наталья Григорьевна уже в темноте, — эти взаимные qui pro quo [упреки в ошибках, недоразрушения. Букв.: одно вместо другого (лат.)] и пертурбации необходимы. Все же характер Антона…’ Она вздохнула и вспомнила об Анатоле Франсе. Вот где культура, порядок, уравновешенность! Тут ей представилось, что трудное слово культура можно по-новому определить. Старческой рукой зажгла она вновь свечу и, надев очки, записала в книжечку афоризмов и наблюдений: ‘Культура есть стремление к гармонии. Культура — это порядок’. Записью она осталась довольна и спокойно отошла ко снам.
Хотя с вечера голова немного ныла, Машура хорошо спала, встала в добром настроении. Надела белую матерчатую шляпу, добыла лопату, скребок, и к запущенному саду стала применять то, что ночью мать назвала культурой. Чистила дорожки, вскопала клумбу. Наталья Григорьевна поощряла такие дела, — находя, что общение с землей полезно для молодежи: укрепляет тело, облагораживает душу.
Сама она занялась домом, надо было и его подтянуть. Наталья Григорьевна не хлопотала и не суетилась, она действовала. Под ее умелым водительством переставили мебель, что нужно — добавили, появились скатерти на столах, на окнах портьеры, букеты сирени в вазах. Было разобрано белье. Платье развесили по шкафам.
Перед завтраком, когда меньше всего о нем думали, вкатил на велосипеде Антон. Он был в каскетке, поношенной летней паре, запыленный. Пот катился со лба. Поставив велосипед, он снял фуражку и отер разгоряченное лицо. Антон, несколько сутулился, но стоял твердо на коротковатых ногах. Он был некрасив — с широким лбом, небольшими глазами, сидевшими глубоко, не украшал его и нечистый цвет лица — что-то непородистое, тяжеловатой выделки в нем чувствовалось. Отец Антона был дьячок.
— Насилу вас нашел, — сказал он Наталье Григорьевне, здороваясь. — А, и Машура занялась хозяйством. Дело.
Машура подошла, и просто ему улыбнулась.
— Как видишь.
— А я, извини меня, ведь нынче тебя и не ждала, — сказала Наталья Григорьевна.
— Имели полное основание. Я не хотел приезжать, но потом передумал… — он густо покраснел, и как будто на себя рассердился. — Да, а потом приехал.
Позвали завтракать. Завтрак был умеренный, свежий и вегетарианский, во вкусе дома.
— А, — сказал Антон, улыбнувшись, — у вас все то же, овощи, спасение души…
— Нет, не спасение, — ответила Наталья Григорьевна, — а просто нахожу это здоровым.
Антон давно бывал у них, еще вихрастым гимназистом, когда вместе с Машурой состоял старостой гимназического клуба. Уже тогда он был серьезен, головаст, давал уроки, помогал матери, и стремился на физико-математический факультет. Но к теперь, считаясь женихом Машуры, изучая интегральное исчисление, — целиком не мог привыкнуть к дому Вернадских. Что-то его удерживало. Он уважал Наталью Григорьевну, но ненавидел Анатоля Франса, бельевые шкафы в их доме, дворню, сундуки и порядок, олицетворением которого считал хозяйку. Кроме того, ему казалось, что он плебей, parvenu. Он, вероятно, не прощал Наталье Григорьевне ее барства.
И теперь, когда она говорила о профессорах, университете, его будущей работе, ему казалось, что это все — приличия, чтобы его занять и выказать внимание.
После завтрака Антон прилег в гостиной на диване. Обычные, очень частые мысли проходили в его мозгу. Казалось, что его не ценят, Наталья Григорьевна недовольна, что он близок к их дому, даже Машура его не понимает. Что именно в нем понимать — он затруднился бы сказать, но что он существо особенное, — в этом Антон был уверен.
Однако, он заснул самым крепким и негениальным образом и проспал часа два. Проснувшись, зевнул и встал. В доме было тихо — чувствовалось, что никого нет, пахло сиренью от букетов, чуть навевал ветерок из балконной двери, шмель гудел, в бледных, перламутровых облаках стояло солнце, — неяркое и невысокое. Антон вдруг улыбнулся, сам не зная чему. Захотелось видеть Машуру, он не знал, где она, просто вышел в сад, взял направо, прыгнул через канаву и направился к недалекому лесу. Пахло лугами, откуда-то доносились голоса, будто телега поскрипывала. У опушки леса виднелось белое платье.
Лес был — ельник, тропинка выводила к обрыву над речкой, притоком Москва-реки. Песчаный скат шел к воде, в нем стрижи устраивали ямки, и торчали корни сосны. Машура босиком, слегка подоткнув юбку, стояла по щиколотку в воде и подымала камни. Иногда рак оказывался там. Она хватала его под мышки и бросала в лукошко с крапивой.
Антон сел на обрыв, спустив вниз ноги.
— Ты устраиваешь деревенскую идиллию?
Машура подняла на него лицо, трепещущее оживлением, весело ответила:
— Раков ловлю.
— А я заснул, проснулся, и не могу понять, где я.
— Ложись опять. Ты утром был хмурый. А сейчас какой?
Антон усмехнулся.
— Сейчас я, кажется, приличен.
Он лег недалеко от обрыва на мелкие, сухие хвои. Справа даль голубела, шли луга, виднелся Звенигород. Слева темной чащей стояли елки на пустынной, иглами усеянной земле. Там было мрачно. С лугов же тянуло теплом, благоуханием, какое-то благорастворение было в этом месте. Внизу видел Антон излучину речки, с настоенной, темно-коричневой водой, где голыми, покрасневшими ногами действовала Машура. Ему было очень покойно тут.
Позанявшись своей забавой, пришла Машура, натянула чулки, села рядом. Он положил голову ей на колени. Ее руки пахли водой, раками, водорослями. Она гладила ему волосы, и говорила:
— Хорошо, что сейчас ты милый, и ты правда мой милый, такой Антон, как надо быть. Настоящий мой жених. А когда не настоящий, я тоже знаю. И не люблю.
Антон слегка фукнул.
— Белым-то нас всякий полюбит. Ты полюби черным.
— Что ж, и черным…
— Всяким?
— Всяким…
Машура задумалась, по ее худому, нервному лицо прошло как бы напряжение.
— Но и я не все понимаю, иногда мне кажется, что между нами, мною и тобой, уже роковое, судьбой назначенное, как знаю я тебя почти ребенком. А иногда думаю: навсегда ли?
— Скажи, — спросил он вдруг, — правда, что этот… Христофоров к вам приедет?
— Да, хотел. Почему ты спрашиваешь?
— Нет, ничего. Просто вспомнил.
Он взял Машурину руку, поцеловал в ладонь, и долго рассматривал.
— Мне всегда нравилась твоя рука. Пальцы длинные, тонкие. Он вздохнул и сказал уже несколько иным тоном:
— Белая кость! Машура опять задумалась.
— А что если я очень легкомысленная? — вдруг спросила она. — Ты меня невестой считаешь…
Он вспыхнул.
— И перестал бы считать, если б… Он не договорил.
Некоторое время они молчали. Что-то тяжелое переливалось в Антоне. Видимо, он себя сдерживал.
— Удивляюсь, — сказал он, наконец, — если ты меня действительно любишь, почему же такие мысли…
Тут, как будто, Машура смутилась.
— Ах, это, конечно, чепуху я говорю.
Когда они шли домой, Антон вдруг сказал ей, просто и глухо:
— А я думаю, что один человек уже тебе нравится.
Машура высунула ему кончик языка, фыркнула и, подобрав платье, помчалась к саду.
Дома ждал самовар, чай с очень белыми сливками, Наталья Григорьевна. А в сумерках еще малое событие произошло в усадьбе, бывшей вотчине Годунова: на паре лошадей, в тележке, с мужиком на козлах подкатил голубоглазый Христофоров. Он был в широкополой шляпе, синей рубашке, на которую надел ветхое летнее пальтецо, усы свешивались вниз, глаза глядели обычно — приветливо, по-детски. Назвав мужика ‘вы, кучер’, заплатив, Христофоров, слегка запыленный, с небольшим чемоданчиком, другом бродячей жизни, предстал Антону, Машуре и Наталье Григорьевне.
III
Христофоров, как ему и полагалось, занял низенький мезонин. Здесь быстро он освоился, вынул вещи, разложил книжки, цветы в вазочке появились на столе — и нечто от Христофорова сразу определилось в его жилище. Было оно в этих цветах, в снимке боттичеллиевской Весны на стене, в книгах, чемоданчике, в штиблетах на ластике, выглядывавших из угла комнаты.
В жизнь дома он вошел удобной частью, был незаметен, нешутлив, неутомляющ, гулял иногда с Машурой и Антоном. С Натальей Григорьевной мог поговорить о Шатобриане.
Антон чувствовал себя с ним неровно. Что-то в Христофорове ему не нравилось, почти раздражало. Не любя кого-нибудь, он обычно — резко задирал. Задирать Христофорова было нелегко, за полной его нечувствительностью. Быть добрым и простым — тоже не выходило. Антона злило спокойствие, как бы безоблачность этого человека.
— Я знаю, — говорил он Машуре, раздраженно, — что он у червяка попросит извинения, если наступит. Люди, которые всегда, во всем правы! Невыносимо!
Машура смотрела на него с усмешкой.
— Ты бы лучше хотел, чтобы он всегда был неправ?
— Не подумай, пожалуйста, что я чрезмерно им интересуюсь, — сказал Антон, подозрительно. — Мне, в сущности, до него очень мало дела.
— Я ничего не думаю, — ответила Машура, — но ты к нему несправедлив.
— Ну, конечно, я во всем виноват!
Антон вспыхнул, и разговор прервался.
Иногда он садился на велосипед и уезжал на станцию, оттуда с поездом в город. Без него в доме сразу становилось тише, иногда Машура ловила себя даже на том, что несколько она отдыхает, легче нервам. Это было отчасти и нехорошо, ее изумляли отношения с ним. Уже давно привыкла она считать его своим, и себя — принадлежащей ему. Тогда откуда же эта неловкость? Как бы затрудненность в чувствах? ‘У него нелегкий характер, — решила она, стараясь себя успокоить, — но, конечно, я должна его поддерживать’.
Странным казалось ей то, что с Христофоровым ей было легче, свободнее, хотя понимала она его еще менее, чем Антона. Иногда, ложась спать, она улыбалась в темноте: ‘Он странный, но страшно милый. И страшно настоящий, хотя и странный’.
Случалось ей видеть, как в знойный полдень подолгу он сидел над гусеницей, ползшей по листу, без шляпы бродил по саду, с расширенными зрачками. Обедая на балконе, внимательно наблюдал, куда летит горлинка, точно ему это требовалось. И с той же внимательностью, нежностью переводил взгляд на Машуру.
— Вам всё нужно, все нужны? — улыбаясь, спрашивала Машура.
Он отвечал спокойно и приветливо:
— Я люблю ведь это… все живое.
В мезонине у него была подвижная карта неба. На каждый день он мог определить положение звезд. Вечерами очень часто выходил в сад, всматривался в небо, как бы сверяясь, все ли на местах в его хозяйстве.
Это заметила и Наталья Григорьевна.
— У вас со звездами какие-то особые отношения, — сказала она раз, шутливо.
— Дружественные, — ответил Христофоров так серьезно, будто правда звезды были его личными знакомыми.
Однажды вечером они сидели с Машурой на террасе. Христофоров был как-то тих и задумчив весь этот день.
— Когда же Антон вернется? — спросил он.
Машура сдержанно ответила:
— Не знаю. Он помолчал.
— Мне кажется, что он не особенно хорошо себя чувствует.
Машура слегка вздохнула и спросила:
— А как вы себя чувствуете?
— Я — отлично, — тихо ответил Христофоров. — У вас здесь мне очень хорошо. Но думаю, все же, недолго тут пробуду.
С лугов тянуло сыростью и сладкой свежестью. Москва-река туманилась.
— Почему не долго?
— Знаете, — сказал Христофоров, — мне всегда приходится кочевать. То тут, то там. У меня нет так называемого гнезда. Кроме того, что-то смущает меня здесь.
— Как странно… Что же может вас смущать? — спросила Машура с качалки, слегка изменившимся голосом.
Христофоров опять ответил не сразу.
— Не могу объяснить, но мне кажется, что я не должен жить у вас.
— Ну, это глупости!
Машура привстала, явное неудовольствие можно было в ней прочесть. Даже глаза нервно заблестели.
— Вы все выдумываете, все разные фантазии. Расширив зрачки, Христофоров смотрел вдаль, не отрываясь.
— Нет, я ничего не выдумываю.
Машура подошла к нему, взглянула прямо в лицо. Его глаза как будто фосфорически блестели.
— Нет, правда, — тихо спросила она, — что вас смущает?
Христофоров взял ее руку и молча пожал.
Машура сбежала в цветник, остановилась.
— Это что за звезда? — спросила она громко. — Вот там? Голубоватая?
— Вега, — ответил Христофоров.
— А!.. — протянула она безразлично и пошла в глубь сада. Сделав небольшой тур, вернулась.
Христофоров стоял у входа, прислонившись к колонне.
— В вас есть сейчас отблеск ночи, — сказал он, — всех ароматов, очарований… Может быть, вы и сами звезда, или Ночь…
Машура близко подошла к нему и улыбнулась ласково.
— Вы немного… безумный, — сказала она и направилась в дом. С порога обернулась и прибавила:
— Но, может быть, это и хорошо.
Машура не скрывала, — она тоже была взволнована. Весь этот разговор был неожидан, и так странен… Она пробовала читать на ночь, но не читалось. Спать — тоже не спалось. За стеной мирно почивала Наталья Григорьевна. В комнате было смутно, ветерок набегал из окна. С лугов слышен был коростель. Долетали запахи, тайные вздохи ночи. Машура ворочалась.
Около часу она встала, накинула капот. Ей хотелось двигаться. Прислушиваясь к мерному, негромкому храпению за стеной, она с улыбкой подумала: ‘Ни к чему, оказывается, доброе мамино воспитание!’ Все же выходила потихоньку, чтобы ее не разбудить — не через балкон, а с другой стороны, где был подъезд. Тут росли старые ели. Среди них шла аллея, по которой подъезжали к дому. Машура направилась по ней. Было очень темно, лишь над головой, сквозь густые лапы дерев, мелькали звезды. Над скамейкой, влево, светился огонек папиросы. Машура быстро прошла мимо, среди тьмы парка, к калитке, выходившей в поле. Тут стало светлее. Вилась дорога, побледневшие перед рассветом поля тянулись. Отсюда завтра должен приехать Антон. Машура оперлась на изгородь, смотрела вдаль.
Сзади послышались шаги. Она обернулась. Это подходил Христофоров. Папиросу он держал в руке, несколько впереди себя.
— А я и не сообразил, что это вы, — сказал он, тихо улыбнувшись.
— Ночь проходит, еще час, будет светать, — ответила Машура.
— Почему вы нынче спросили о звезде Веге? — вдруг сказал Христофоров.
Машура обернулась.
— Просто… спросила. Она бросилась мне в глаза. А это что, важно?
Христофоров не сразу ответил. Потом все-таки сказал:
— Это моя звезда.
Машура улыбнулась.
— Я и не отнимаю ее.
Христофоров тоже усмехнулся.
— Значит, — продолжала Машура, — мама права, когда говорит, что со звездами вы лично знакомы.
— Не смейтесь, — ответил Христофоров.
— Лучше поглядите на нее. К счастью, и сейчас еще она видна. Вглядитесь в ее голубоватый, очаровательный и таинственный свет… Быть может, вы узнаете в нем и частицу своей души.
Машура молча смотрела.
— Я не смеюсь. Правда, звезда прелестная. А почему она ваша?
Но Христофоров не ответил. Он показал ей Сатурна, висевшего над горизонтом, остро-колючего Скорпиона, Кассиопею — вечную спутницу неба, крест Лебедя.
Когда они возвращались, светлело и под елями.
Жаворонок запел в полях. Далеко, в Звенигороде, звонили к заутрени.
Христофоров напомнил, что давно уже они собирались сходить в монастырь — старинное, знаменитое место.
— Да, хорошо, — ответила Машура. — Пойдем. Вот Антон приедет.
Она была рассеяна. Спать легла с еще более странным чувством. Ночь без сна, разговоры с Христофоровым, волнение. Нет, тут что-то есть, почти против Антона. Она очень устала. Засыпая, подумала: ‘Если б я рассказала ему, он бы страшно рассердился. И если бы он был тут… ну, какие глупости… ведь я же ничего против него не сделала’. С этим она заснула.
Антон приехал утром, по той самой дороге, откуда она его ждала, на том же велосипеде. Машура была с ним ласкова — задумчивой, подчеркнутой ласковостью. Но о прогулке с Христофоровым не сказала.
IV
В монастырь собрались через несколько дней. Прежде Антон сам предлагал сходить туда, но теперь возражал, и в конце концов — тоже отправился.
Они вышли утром, при милой, светло-солнечной погоде. Дорога их — лугами, недалеко от Москва-реки, мелким своим течением, изгибами, ленью красящей здешний край. Берега ее заросли лозняком, стадо дремлет в горячий полдень, легкой рябью тянется песок, белый и жгучий, у воды пробегают кулики, подрагивая хвостиками. Дачницы идут с простынями, выбирая место для купанья. На песке голые мальчишки.
Вдали лес засинел над Звенигородом, раскинулся по холму сам городок, и древний собор его белеет. Домики серые и красные, под зелеными крышами, среди садов, вблизи монастыря, глядящего золотыми глазами из дубов. Старый, маленький город. Красивый издали, беспорядочный, растущий как Бог на душу положит, освященный древнею, благочестивою культурой.
Было далеко за полдень, когда Машура и Антон с Христофоровым подымались к монастырю. Путь извивался, налево крутое взгорье, с редкими соснами и дубами, на вершине стена монастыря, ворота, купола, церкви — как в сказках, направо — дубовый лес. Несколько поворотов — взобрались, наконец: монастырская гостиница. Двухэтажный дом со старинными, стеклянными сенцами, с половичком на крашеной лестнице, длинным коридором с несвежим запахом — все то, что напоминает давние времена, детство, постоялые дворы в провинции, долгие путешествия на лошадях.
Заняли комнату с белыми занавесочками, портретами архиереев и архимандритов. Обедали на свежем воздухе, в тени дубов, за врытым в землю деревянным столиком, внизу виднелась речка, поля и заросшие лесом холмы. Тянуло прохладой. Монах медленно подавал блюда.
Антон был хмур.
— Собственно, — сказал он, — я не совсем понимаю, зачем мы здесь. Самый обыкновенный монастырь.
— Ты сам говорил, что здесь очень хорошо, — ответила Машура.
— Хм! Когда я это говорил? И в каком смысле?
Машура не возражала.
— А мне очень нравится, — сказал Христофоров, обтирая усы. — Между прочим, не посмотреть ли сейчас, после обеда, собор, там в городе.
Антон заявил, что идти сейчас никуда не намерен, тем более ‘тащиться по жаре Бог знает куда’.
Христофоров было отказался, но Машура решила, что непременно пойдет. Темные глаза ее заблестели, прониклись трепетом и раздражением. Антон сказал, что ляжет спать. Пусть они гуляют.
— Все ведь это нарочно, все нарочно, — говорила Машура через полчаса, идя с Христофоровым. — Ах, я его знаю!
Христофоров как-то стеснялся.
— Может быть, мы напрасно идем.
— Я иду, — холодно ответила Машура, — посмотреть старинный собор. Мне это интересно.
Собор стоял выше города, на площадке, окаймленной лесом — древне-простой, небольшой, с нехитрой звонницей рядом.
Машура с Христофоровым сели в тени, на ветхую лавочку. Вниз тянулся Звенигород. Москва-река вилась, далеко, за лугами, в лесу белел дом с колоннами.
— Удельный город— говорил Христофоров. — Эти места видели древних князей и татар, поляков, моления, войну… Сама история.
— Здесь очень хорошо, — сказала Машура. — Смотрите, какой лес сзади!
Площадка опоясывалась каким-то валом — похоже, остатками старинных укреплений. За ними лес стоял, густой, смолистый, верно, не раз сменявшийся со времен св. Саввы. Тянуло свежим, очаровательным его благоуханием.
— Времена Петра прошли тут незаметно, — продолжал Христофоров. — Потом Екатерина, помещики. Этот край весь в подмосковных. Знаменитое Архангельское недалеко. И другие. Жизнь отвернула новую страницу, новый след. Может быть, и наш век проведет свою черту. А мы, — сказал он тихо, и глаза его расширились, мы живем и смотрим… радуемся и любим эти переливы, вечные смены. И, пожалуй, живем тем прекрасным, что… вокруг.
Машура не ответила. Не то, чтобы она была поглощена чем, все же как-то замкнулась, собралась.
По дороге назад Христофоров сказал:
— А остаток лета придется мне проводить в Москве.
Машура несколько задохнулась.
— Вы… наблюдатель… созерцатель… вам все равно, где, с кем жить. Следите за переливами… Что ж, вам виднее.
Христофоров ответил тихо и очень сдержанно:
— Я уезжаю не потому, что я наблюдатель.
Машура пожала плечами.
— Тогда я ничего не понимаю.
— Прав — я, — ответил Христофоров, мягко, как бы с грустью. — Поверьте!
Когда они подходили к гостинице, у подъезда стоял автомобиль. Высокий офицер и господин в штатском говорили с монахом. В автомобиле сидела дама. Машура сразу узнала Анну Дмитриевну.
Анна Дмитриевна улыбнулась.
— А, и мы! Паломничеством занимаетесь?
Машура сказала, где они были. Господин в штатском обернулся.
— Черт возьми, почему же нас не пускают? Нет, скажите пожалуйста, мне очень это нравится: святое место, мы приехали отдохнуть, и вдруг — нету номеров!