Время на прочтение: 499 минут(ы)
свод подлинных свидетельств
Портрет ‘странного’ гения
Из дагерротипной группы русских художников в Риме. 1845
Книгу В. Вересаева ‘Гоголь в жизни’ открывает фотографический портрет Гоголя. Он отличается от известных изображений писателя тем, что в нем нет вымысла, нет игры фантазии, как это бывает на портретах, писанных живописцами. Перед нами тот Гоголь, каким он был в жизни и каким уловила его чувствительная пластина дагерротипа.
Таков он и в книге В. Вересаева. Книга эта носит подзаголовок: ‘Систематический свод подлинных свидетельств современников’. В ней нет ни одного слова от автора. Автору принадлежат только предисловие, сноски к страницам, комментарии. В. Вересаев лишь монтирует показания истории, составляет их в сюжет, в фабулу, которая читается как фабула романа.
Многие романы о Гоголе, созданные после книги В. Вересаева, уже канули в вечность, а его ‘свод’ остался, пережил не одну эпоху и сегодня является в свет в новом издании. Полвека назад им зачитывались любители литературы — думаю, будут зачитываться и сейчас.
Биография Гоголя до сих пор не написана. Выходили ‘Записки о жизни Гоголя’, ‘Материалы к биографии Гоголя’ (их авторами были П. Кулиш и В. Шенрок), но полного описания жития Гоголя нет и, по всему видно, скоро не будет. Наука о Гоголе, как и вся наша наука, только еще выбирается из-под обломков предубеждений, запретов и умолчаний, а также безоговорочного господства ‘идеологии’, привыкшей гнуть под себя факты.
Сегодня, когда мы начинаем ценить факты, преподносимые без идеологической начинки (впрочем, их цена во все времена была высока), книга В. Вересаева приобретает особый вес. Она дает пример честности по отношению к документу, пример уважения к мнению тех, чья точка зрения, может быть, не сходится с точкой зрения биографа и даже противоречит ей.
Я не знаю ни одной работы о Гоголе, вышедшей в XX веке, которая превзошла бы книгу ‘Гоголь в жизни’ по богатству материала, по общей культуре отбора свидетельств, по культуре знания, наконец. То, что мы имели за прошедшие десятилетия, носило характер {3} 1 надзора за Гоголем, проработки Гоголя за ‘ошибки’ и снисходительного поощрения его художественных заслуг, никак не связанных ни с его судьбой, ни с историей его души.
Гоголю больше, чем какому-либо другому русскому классику, не повезло в этом смысле. Если Толстому и Достоевскому, например, скрепя сердце ‘простили’ их ‘заблуждения’, то Гоголю в этом было отказано. Его жизнь и воззрения все еще находятся в тени письма Белинского, в тени оценки, данной Белинским ‘Выбранным местам из переписки с друзьями’.
В. Вересаев, как человек своего времени, тоже отдает дань этим предубеждениям. Его книга явилась тогда (1933 г.), когда суд над великими людьми прошлого восходил к своему апогею. Их верования назывались ‘смехотворно убогими идеалами’ (так пишет и В. Вересаев в предисловии о верованиях Гоголя), их позиция — позицией представителей правящего класса. Писатель в те годы рассматривался не иначе как орудие класса, орудие идеологии этого класса.
Отсюда передержки и натяжки в оценках В. Вересаевым таланта и пути Гоголя. Отсюда его заявления о том, что Гоголь ‘всю свою идеологию впитал из недр старой помещичьей жизни’, что ‘в вопросах общественности, морали и религии великий автор ‘Ревизора’ и ‘Мертвых душ’ стоял совершенно на том же уровне, на котором стояла его наивная и глуповатая мать-помещица’.
К счастью, эти уничижительные характеристики расходятся с текстом самой книги, которая хоть и создана с помощью ножниц и направляющей их мысли (купюры и организация материала), все же являет собой нечто действительное в отношении Гоголя, нечто граничащее если не с полной, то с разносторонней правдой о нем.
Так, несмотря на упреки, которые бросает В. Вересаев в адрес религиозности своего героя (Бог Гоголя — ‘барско-помещичий бог’), из текста книги мы узнаем, что эта религиозность запала в его душу с детства, что не поздние болезненные уклонения и не верность обрядам и привычка воспитания возбудили ее, а ранняя вера мальчика Гоголя в Страшный суд, в возмездие. Рассказ матери о Страшном суде, поведанный ему в образах и картинах, по словам Гоголя, пробудил в нем ‘всю чувствительность’ и заронил ‘самые высокие мысли’.
Ему с детства было дано ‘страшное воображение’, которым наградила природа еще его отца. Именно оно толкнуло Василия Афанасьевича Гоголя на жаркую привязанность к девочке, которую он ждал четырнадцать лет: с того самого момента, как увидел ее младенцем.
В этом ожидании видна сильная воля, но видна и вера в предопределение — на будущую невесту указала Василию Афанасьевичу во сне Царица Небесная.
Так же верует в предопределение и его сын. Он поражает окружающих высказываниями, которые никак не вяжутся, по их представлению, с его скромными данными. Одно из них приводит В. Вересаев — отъезжая в Петербург, гимназист Гоголь говорит: или вы обо мне ничего не услышите, или услышите нечто весьма хорошее.
Гоголь — и это показано в книге В. Вересаева — с детства сознает свое высокое предназначение. Сознание это соединяется с предчувствием краткости отпущенной ему жизни. Он все время помнит об этом, все время спешит, как спешат жить и его герои, постоянно видящие перед собой лик смерти.
Разве не смерть заставляет торопиться Чичикова, разве не она гонит его по русским дорогам, разве не от нее, наконец (как от пересекающей его путь похоронной процессии в первом томе ‘Мертвых душ’), бежит он? {4}
Так и Гоголь, по признанию, цитируемому В. Вересаевым, ‘бежит от тоски’ — меняет страны и города, жалуясь на преследующее его охлаждение, на потерю ‘свежести’. ‘Свежести, свежести!’ — этот клич Гоголя к судьбе как бы призывает отлетающую молодость, веселье и победное чувство гения, берущего верх над слабостью тела.
В молодые годы призрак конца, так страшащий Гоголя, отодвигается молодостью, избытком сил, избытком смеха, в котором автор ‘Вечеров на хуторе близ Диканьки’ топит свою печаль. Но уходит Пушкин, смех, который Гоголь безоглядно расточал до сей поры, делается обременен пользой, ответственностью перед Россией, и бремя таланта, несомое дотоле вольно и легко, давит на душу.
Кризисы Гоголя пролегают через смерть и через страх смерти. Первый настигает Гоголя в Вене в 1840 году, когда он, оказавшись на чужбине, чувствует вдруг, что может умереть в одиночестве. Этой вспышке боязни за себя и за свою жизнь предшествует смерть юноши Иосифа Виельгорского, скончавшегося у него на руках на вилле Волконской в Риме в виду ослепительной Кампаньи и собора Святого Петра — этих бессмертных творений природы и рук человеческих.
Кризис 1845 года, когда Гоголь зовет священника, чтобы собороваться, и пишет завещание, тоже случился в чужой земле — во Франкфурте-на-Майне, и это продиктовало ему строки о том, чтоб его не хоронили до тех пор, ‘пока не покажутся явные признаки разложения’,
Из этого предупреждения родилась легенда о летаргическом сне, о том, что Гоголь был похоронен заживо.
На ней позже паразитировало немало авторов. Ее истолковывали как факт надругательства режима над Гоголем, факт насилия, факт убийства. В одной статье в пятидесятые годы с серьезным видом было написано, что Гоголя ‘устранил’ сам Николай Первый, который следил за ходом болезни и, получая сведения из Москвы, торопил тех, кто был непосредственно причастен к убийству.
В. Вересаев склонен считать, что в факте сожжения второго тома ‘Мертвых душ’ и ухода Гоголя из жизни повинно и окружение его, в частности отец Матвей Константиновский, которого он называет ‘фанатик-изувер’. Любопытно, что со слов В. Вересаева так же называет отца Матвея и Владимир Набоков в своем эссе ‘Николай Гоголь’.
Но факты книги говорят против этого. Мы узнаем, что отец Матвей был добрый и честный священник, чей дом во Ржеве служил приютом для слабых и бедных. Люди, пишущие об отце Матвее, выделяют в нем светлое начало, и это не должно нас удивлять, потому что человек, избранный Гоголем в свои духовники, не мог быть иным. Надо не доверять нравственной интуиции Гоголя, его знанию людей, чтобы думать, что Гоголь мог так ошибиться в своем выборе, что он мог приблизить к себе человека, далекого от него сердцем.
В. Вересаев приводит слова доктора А. Т. Тарасенкова, лечившего Гоголя в последние дни его жизни. Тарасенков пишет, что никто из окружающих Гоголя людей не мог взять над ним верх. Все просьбы о принятии пищи (а Гоголь отказался есть и пил только воду с вином) не действовали на него, насильное лечение вызывало в нем протест. Гоголь на все это отвечал одно: ‘Оставьте меня!’ Это была его воля, он хотел умереть. ‘Он смотрел как человек,— свидетельствует А. Т. Тарасенков,— для которого все задачи разрешены, всякое чувство замолкло, всякие слова напрасны, колебание в решении невозможно‘.
О том же говорят и другие свидетельства. Это и слова Гоголя, сказанные А. С. Хомякову: ‘Надобно же умирать, а я уже готов и умру’. Это и ответ на уве-{5}щевания графа А. П. Толстого, пытавшегося отвлечь его разговором о постороннем: ‘Можно ли рассуждать об этих вещах, когда я готовлюсь к этой страшной минуте?’ Это и просьба Гоголя, записанная М. П. Погодиным: ‘Надо меня оставить, я знаю, что должен умереть’. И показание С. П. Шевырева: ‘Одним из последних слов, сказанных им еще в полном сознании, были слова: ‘Как сладко умирать!’
Вересаев цитирует отрывок из ‘Четырех писем к разным лицам по поводу ‘Мертвых душ’, относящийся к сожжению глав второго тома поэмы в 1845 году: ‘…все было сожжено, и притом в ту минуту, когда, видя перед собою смерть, мне очень хотелось оставить после себя хоть что-нибудь, обо мне лучше напоминающее’. Но и тогда рукопись не могла остаться цела, потому что не была способна служить этим лучшим напоминанием. Гоголь не мог оставить после себя что-то неотделанное, неготовое, не отвечающее его представлению о прекрасном.
Подобный порыв — завещать что-то после себя друзьям — был у Гоголя и в 1852 году. Он просил А. П. Толстого передать его бумаги митрополиту Филарету, чтоб тот отобрал годное для печати. Но волею судьбы Гоголю самому было дано определить их участь.
Тут все дело в недовольстве собой и своим созданием, в святом недовольстве максималиста Гоголя, для которого жизнь и смерть сочинения есть жизнь и смерть писателя.
Мы можем удивляться этому максимализму, даже роптать на него, но не в состоянии не признать, что это не ‘падение’ Гоголя — как до сих пор еще пишут о конце его жизни — а подвиг Гоголя.
Книга В. Вересаева, как ни оговаривается при этом ее автор, показывает, что Гоголь сам предопределяет исход своей жизни. Он поступает так согласно своей вере и согласно убеждению, что ‘слово гнило да не изыдет из уст наших’. Это коренное правило своей жизни Гоголь бережет и лелеет. Для Гоголя недописанная книга, непрописанная книга граничит с преступлением, со святотатством художника по отношению к своему призванию — и поэтому он сжигает второй том поэмы, будучи не удовлетворен им.
За несколько лет до этой истории он писал А. О. Смирновой: ‘Я уверен, когда сослужу свою службу и окончу, на что я призван, я умру’. Гоголь был призван в мир на творчество. Без писания, без работы для него не было жизни. Когда я пишу, я живу, часто повторял он. И еще он говорил, что не может писать ‘мимо себя’ — то есть не делаясь лучше, не поднимаясь до той высоты, до какой он бы хотел поднять читателя.
Гоголь в ‘Мертвых душах’ хотел не только показать Русь ‘со всех сторон’ (что само по себе было колоссальной задачей), но и ‘засветить миру’, как он выражался.
По-гоголевски, ‘засветить миру’ означает просветлить мир. Он четко различает понятия просвещения и просветления. Для него просвещение образовывает ум народа — обогащает его сведениями, фактами, наукой, но нужна высшая идея, чтоб наука образовала еще и душу. Этой высшей идеей Гоголь считал христианскую идею. Он и на поэзию смотрел, как на ‘незримую ступень к христианству’.
Не поняв этого, мы не поймем максим Гоголя, не поймем ни его жизни, ни окончания этой жизни.
Хроника сообщений о работе над вторым томом ‘Мертвых душ’, вычитываемая из книги ‘Гоголь в жизни’, показывает, что все шло хорошо до того мгновения, когда Гоголь, очевидно просмотрев написанное, понял, что это не то. По возвращении {6} из Одессы весной 1851 года он уже готовится печатать второй том, но осенью его намерение меняется, он колеблется, причем его внутренние колебания связываются, как у него всегда бывало, с колебаниями житейскими. Гоголь вдруг, с полдороги, поворачивает из Оптиной пустыни в Москву, отказавшись от поездки на свадьбу сестры. Он пишет матери о расстройстве своего здоровья и добавляет, что сам стал причиной этого расстройства. ‘Желая хоть что-нибудь приготовить к печати, я усилил труды, — сообщает он в Васильевку, — и через это не только не ускорил дела, но и отдалил еще года, может быть, на два…’
В книге В. Вересаева видно это томление Гоголя, это переживание Гоголя по поводу того, что работа хоть и сделана, но несовершенна, а читающая Россия уповает на нее. И все же к началу 1852 года он приходит к выводу: ‘…в нем (во втором томе.— И. 3.) все никуда не годится и… все надо переделать‘. Эти слова Гоголя в передаче С. Т. Аксакова цитирует В. Вересаев.
Но ‘все переделать’ уже не было сил, на то, чтобы ‘все переделать’, уже не хватало жизни. В феврале 1852 года Гоголь решил, что ‘сослужил свою службу и окончил’ и что ему остается только одно — умереть.
Чичиков вступает в сделку со смертью, как бы отторговывая у нее ‘мертвые души’, чтоб, воскресив их, и самому воскреснуть, — Гоголь старается заклясть смерть творчеством, смехом, красотой, верой в бессмертие, которая выражается в высоких созданиях искусства. Гаснет красота, гаснет смех — гаснет и жизнь — вот путь Гоголя.
В таланте и жизни Гоголя заложены крайность, преувеличение. ‘Или вы обо мне ничего не услышите, или услышите нечто весьма хорошее’. Или — или, Гоголь не признает середины.
Еще в школе он кидает в печь свои исторические повести, не одобренные однокашниками, затем сжигает драму из украинской истории, потом — и не один раз — предает огню второй том ‘Мертвых душ’. Сейчас исследователи спорят о том, сколько таких сожжений состоялось. Но дело не в их числе, дело в факте уничтожения. Причем уничтожения полного, бесповоротного, не оставляющего автору надежды что-то доделать, что-то подправить. Гоголь сжигает все, чтоб все начать сначала.
Так он оставляет Петербург в 1829 году и бежит в Любек, будучи расстроенным неудачей с ‘Ганцем Кюхельгартеном’ (красноречивое письмо матери по поводу этого поступка есть в книге В. Вересаева). Он внезапно срывается и бежит за границу после успеха ‘Ревизора’, который кажется ему провалом. И точно так же в феврале 1852 года он в течение двух недель из здорового человека превращается в обреченного, которому не могут помочь никакие врачи. По той же причине, чтоб узнать, верует ли он истинно в Христа, он отправляется не на исповедь к священнику в одну из ближайших церквей, а едет в Иерусалим, пускается в опасное путешествие по морю и пустыне, дабы не где-нибудь, а у Гроба Господня попытать свою душу.
С детства Гоголя мучит призрак возмездия, призрак наказания за грехи. История о Страшном суде, которая потрясла воображение сына Марии Ивановны, проливает свет на одну из центральных тем Гоголя, бывшую не только темой его творчества, но и темой жизни.
Какое бы произведение Гоголя мы ни взяли, там есть суд и наказание, есть предшествующее этому суду разоблачение, покаяние, слезы.
Возмездие ждет городничего в ‘Ревизоре’, Чичикова в ‘Мертвых душах’. Возмездие витает над головой бедного Пискарева из ‘Невского проспекта’ и Черт-{7}кова из ‘Портрета’. Гром возмездия разражается над Ковалевым в ‘Носе’ и над ‘значительным лицом’ в ‘Шинели’. Я уж не говорю о колдуне в ‘Страшной мести’, о судьбе философа Хомы Брута в ‘Вие’, об Андрии в ‘Тарасе Бульбе’, о тяжбе Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем, превратившей их в развалины, об участи Петруся в ‘Ночи накануне Ивана Купалы’.
Грех, вина наказываются публичным осмеянием и фиаско, а иногда и смертью. Но, как правило, человек у Гоголя перед всеми этими событиями сам сознает ужас своего проступка и готов предстать перед судом. Суд у Гоголя это и суд закона, суд гражданский, и суд природы (смерть прокурора в ‘Мертвых душах’), и высший суд — тот, к которому обращается в своей последней речи городничий (смотри, мир, смотри, все христианство, как одурачен городничий) и к которому также в своей предотъездной речи, венчающей оставшиеся главы второго тома ‘Мертвых душ’, обращается герой поэмы — ‘князь’.
Перед лицом этого суда бледнеют приговоры правительства и общества, общественного мнения и публичной критики, от него отступается даже нечистая сила, которая, кажется, имеет неограниченный диктат над человеком. Не Вий убивает героя Гоголя, а страх Хомы Брута, что он переступил черту.
Герои Гоголя, как правило, одиноки, они бродяги, артисты — артисты воображения, артисты вранья. ‘Я бездомный, меня бьют и качают волны’,— приводит В. Вересаев слова Гоголя, и это почти полное совпадение с жалобами Чичикова, который то и дело называет себя ‘баркой, носимой среди волн’.
Белинский в письме к Гоголю обвинил его в том, что он хочет подыскаться к царскому дому. Гоголь ответил ему: ‘Никакого не было у меня своекорыстия. Ничего не хотел я… выпрашивать… Вспомнили бы вы, по крайней мере, что у меня нет даже угла, и я стараюсь только о том, как бы еще облегчить мой небольшой походный чемодан, чтоб легче было расстаться с миром’.
Этого ответа Гоголя нет в книге ‘Гоголь в жизни’. Он взят нами из Полного собрания сочинений, где напечатан в примечаниях как незначительный факт эпистолярного наследия Гоголя. В. Вересаев упоминает о нем, но цитирует то письмо, которое Гоголь послал Белинскому, тогда как первый вариант ответа был разорван Гоголем (но сохранен для потомства).
Письмо Белинского Гоголю дается в книге полностью, а письмо Гоголя Белинскому — с купюрами, что же касается неотосланного ответа, то о нем только говорится, что он имел место.
Меж тем без него не понять всей глубины спора, состоявшегося в 1848 году между Гоголем и Белинским. Это спор пророческий, причем пророческий не только со стороны великого критика, но и великого поэта. В нем явственно обозначаются два взгляда на прогресс, на пути развития России в XIX веке. Этот спор-диалог предваряет споры Достоевского и Лескова с нигилистами, Толстого — с революционерами. Тут на одной позиции бомбометатели и приверженцы изменения основ общества с помощью силы, на другой — философы самосовершенствования, противники крови, противники насилия.
Вот что пишет Гоголь в неотосланном письме Белинскому: ‘Вы говорите, что спасение России в европейской цивилизации. Но какое это беспредельное и безграничное слово. Хоть бы вы определили, что такое нужно разуметь под именем европейской цивилизации, которое бессмысленно повторяют все. Тут и фаланстерьен, и красный (в другом варианте: ‘Коммунист ли, фаланстерьен’. — И. З.), и всякий, и все друг друга готовы съесть, и все носят такие разрушающие, такие уни-{8}чтожающие начала, что уже даже трепещет в Европе всякая мыслящая голова и спрашивает невольно, где наша цивилизация!’
Другое место из письма касается пункта о церкви — одного из главнейших пунктов манифеста Белинского: ‘Вы отделяете церковь от Христа и христианства, ту самую церковь, тех самых… пастырей, которые мученической своей смертью запечатлели истину всякого слова Христова, которые тысячами гибли под ножами и мечами убийц, молясь о них, и наконец утомили самих палачей, так что победители упали к ногам побежденных, и весь мир исповедал это слово… Кто же, по-вашему, ближе и лучше может истолковать теперь Христа? Неужели нынешние коммунисты и социалисты, объясняющие, что Христос повелел отнимать имущества и грабить тех, которые нажили себе состояние? Опомнитесь!’
Никто, прочитав эти строки, не скажет, что Гоголь не понимал современного состояния общества, был далек от него. Гоголь выступает в этих предсказаниях как предтеча Достоевского, который вышел не только из гоголевской ‘Шинели’, но прежде всего из ‘Выбранных мест из переписки с друзьями’ и спора Белинского с Гоголем.
‘Брожение внутри не исправить никаким конституциям, — писал Гоголь Белинскому. — Общество образуется само собою, общество слагается из единиц. Надобно, чтобы каждая единица исполнила должность свою… Нужно вспомнить человеку, что он вовсе не материальная скотина, но высокий гражданин высокого небесного гражданства. Покуда он хоть сколько-нибудь не будет жить жизнью небесного гражданина, до тех пор не придет в порядок и земное гражданство’.
Строк этих опять-таки нет в книге ‘Гоголь в жизни’ — их и не могло быть. Когда писалась книга В. Вересаева, вопрос о насилии, как о средстве изменения человека и общества, был решен в пользу насилия. Но нынче, когда мы пожинаем плоды этого насилия, когда нам открылись глаза на его страшный результат, мы смотрим на спор Белинского и Гоголя не так, как смотрел на него В. Вересаев.
Вот и В. Набоков с подачи В. Вересаева (а он признается, что писал эссе о Гоголе, руководствуясь фактами этой ‘прелестной биографии’) повторяет мысль о том, что Гоголь ‘погубил’ свой гений, ‘пытаясь стать проповедником’, что он был ‘странным, больным человеком’ и, очевидно, поэтому предпочел ‘пользу’ бесцельному творчеству. ‘Фантазия бесценна лишь тогда, когда она бесцельна’,— добавляет В. Набоков.
В. Набоков, как черта, боится пользы, как только на горизонте появляется угроза полезности или какого-то ‘направления’ в литературе, он заклинает ее, как заклинали в старых сказках черта: ‘Чур! Чур!’ Но и В. Вересаев, который далек от эстетизма В. Набокова, не приемлет гоголевское проповедничество как идеалистическое.
При всей целостности книги Гоголь предстает в ней как ‘смесь противоречий’. Он отвечает той характеристике, которую сам дал себе, когда ему было двадцать лет: ‘Часто я думаю о себе, зачем Бог, создав сердце, может, единственное, по крайней мере, редкое в мире, чистую, пламенеющую любовью ко всему высокому и прекрасному душу, зачем он дал этому такую грубую оболочку? зачем он одел все это в такую страшную смесь противоречий, упрямства, дерзкой самонадеянности и самого униженного смирения?’
Письма Гоголя и по сей день смущают его биографов. Они, за редкими исключениями, полны напряжения, какого-то восторга чувств, которые несвойственны обыкновенной переписке. В. Вересаев много цитирует самого Гоголя, и всякий раз читатель невольно задает себе вопрос: искренен ли Гоголь, или он встает на котурны. {9} пытается возвыситься над самим собой, предстать перед своим адресатом не таким, каков он есть? Привычка Гоголя перебеливать свои письма известна. Даже письма к маменьке в школьные годы он переписывает по нескольку раз. Черновики писем Гоголя, хранящиеся в архивах, несут на себе следы страданий, волнения, слез, они выдают если не мысли автора, то, по крайней мере, его настроение, его состояние в тот момент, когда они написаны.
В беловиках этого настроения нет. Беловой почерк Гоголя иногда настолько бесстрастен, безукоризненно чист и идеален (вспомним любовь к переписыванью у Акакия Акакиевича), что понять что-либо о Гоголе из этого почерка невозможно. Гоголь этой чистотой как бы забеливает свои истинные переживания, как бы отводит читателя от своей души, как птица, делая круги над гнездом, отводит непрошеного гостя от своих птенцов.
Скрытность есть в характере Гоголя, есть она и в его почерке, в его переписке.
Иногда в письме прорывается вопль, отчаяние, призыв о помощи, иногда и увеличительное стекло не поможет прочесть, что же на самом деле творится с Гоголем. Это при том, что не исключены мистификации, не исключены намеренные указания на ложные источники изменившегося настроения, случившейся перемены.
Письма Гоголя (а их много в книге В. Вересаева) полны откровений, где Гоголь без обиняков высказывается о себе, не щадя своей гордости, своего самолюбия. Его ум, как любил он говорить, караулит над собой, и не дает сойти с оси иронического отношения к себе. Это тем более трудно, что, как только речь заходит о высоких вопросах, Гоголь впадает в торжественный тон. Но пафос Гоголя почти всегда сторожит ирония Гоголя.
Вдаваясь в излишества, он, остывая, сознает смешную сторону этих излишеств, их комизм. Он может сказать о своей книге: я размахнулся в ней эдаким Хлестаковым. Он смешит и смеется, отдаваясь бродящим в нем силам, и он, смеясь, видит в зеркале, где отражаются лица его героев, и свое лицо.
Можно сколько угодно подшучивать над тем, что в героях писателя отражается сам писатель, но для Гоголя это так. И хотя он говорил, что каждый раз изгонял из себя то Хлестакова, то Ноздрева, то Чичикова, что-то от этих персонажей оставалось в нем, жило в нем. В Гоголе жил отчасти и обжора Петух из второго тома ‘Мертвых душ’, и Тентетников, помышляющий о благоустройстве всего Русского государства, и Пискарев, мечтающий о лучшей красавице Петербурга, и Шпонька, панически страшащийся женитьбы.
Читая его переписку, мы легко выуживаем из нее сведения о том, откуда взята сцена приема у ‘значительного лица’ в ‘Шинели’, сцена аудиенции у ‘министра’ (которого Гоголь по требованию цензуры переделал в ‘вельможу’) в повести о капитане Копейкине. Они списаны с собственных мытарств Гоголя. Интонации его первых писем маменьке из Петербурга напоминают причитания голодного Хлестакова, когда тот сидит без обеда в гостинице. А угрозы в адрес влиятельных лиц, мешающих ему занять кафедру всеобщей истории в Киеве, похожи на проклятья героя ‘Записок сумасшедшего’, которые тот шлет своим обидчикам.
Гоголь в книге В. Вересаева и социальный пария, и всеведущий гений, и маленький чиновник, человек, чей талант в короткие сроки ставит его на самый верх образованного дворянства столицы, и стесняющийся провинциал, жмущийся к стенке в роскошной гостиной.
Гоголь, конечно, умеет и организовывать людей, ставить их в зависимость от {10} себя, от своей воли. Он человек практический, и Плетнев, Шевырев, Прокопович, Анненков и другие работают на него, участвуют в делах, переписывают ‘Мертвые души’, издают их, ведают доходами и долгами Гоголя.
Но при этом он остается благодарным другом многих из них. Он платит по счету дружбы лучшим, что в нем есть, — затаенною своею добротой. В. Вересаев приводит слова Екатерины Языковой, жены А. С. Хомякова, у которой Гоголь крестил сына, названного в его честь Николаем: ‘Я люблю Гоголя, он очень добрый’.
А вот свидетельство А. О. Смирновой: ‘Ему всегда надо пригреться где-нибудь, тогда он и здоров’.
Гоголь ‘пригревался’ во многих домах — он жил у той же А. О. Смирновой, у В. А. Жуковского, у Виельгорских в Ницце, у С. П. Апраксиной в Неаполе, у М. П. Погодина и графа А. П. Толстого в Москве. Он жил в Риме через стенку с П. В. Анненковым, с Н. М. Языковым, с В. А. Пановым, а в Петербурге с А. С. Данилевским, И. Г. Пащенко. Он почти никогда не оставался один, он даже в дорогу пускался только с попутчиками — неважно, была ли это дорога от Москвы до Петербурга или от Москвы до Рима.
Книга В. Вересаева разрушает стереотип представления о Гоголе, как о личности нелюдимой, эгоистической. Еще в школе мальчик Гоголь раздаривает весь запас наличных денег нищим, за что его ругает приставленный к нему дядька, в годы своей славы Гоголь так же раздает гонорар нуждающимся студентам, пытаясь скрыть этот факт благотворительности от широкого круга знакомых. Он, правда, не может скрыть его, и пожертвования Гоголя становятся предметом обсуждения в гостиных Москвы и Петербурга, но это уже не вина Гоголя, а беда его известности.
Между прочим, и появление ‘Выбранных мест из переписки с друзьями’ вызвано не чем иным, как желанием помочь тем силам на родине, которые стали во враждебные отношения друг к другу. В. Вересаев дает извлечения из письма Гоголя А. О. Смирновой от 28 декабря 1844 года, но эти извлечения касаются только его материальных забот, главная же часть письма — а оно занимает в Полном собрании сочинений Гоголя семнадцать страниц — опускается, остается за скобками книги. А именно в этом письме Гоголь объясняет своей корреспондентке причины, приведшие его к решению издать книгу переписки. Он пишет А. О. Смирновой о расколе, который застал в России, об образовании воюющих партий, о претензии каждой партии на истину, а заодно и на Гоголя.
И тут мы сталкиваемся с ущербностью монтажа, с неполнотой монтажа, который, имея свои преимущества, все же уводит нас от полной истины, от всестороннего взгляда на вещи.
В. Вересаев смотрит на ‘Выбранные места…’ как на ошибку, его цель — подвести нас к признанию справедливости инвектив Белинского, который назвал факт публикации ‘Выбранных мест…’ падением, а в идеях Гоголя усмотрел болезнь, гордыню и желание ‘небесным путем достичь земных целей’.
Контекст вересаевской книги как будто подтверждает это, особенно последнюю мысль, ибо в письмах Гоголя, используемых В. Вересаевым, все время звучит призыв о помощи, просьбы о деньгах, о пенсионе, об единовременном пособии, о снисхождении к участи бедного писателя. Этот подбор цитат, чередующихся со ссылками на болезни, многочисленные приступы и припадки, одолевающие Гоголя, должен создать у читателя впечатление, что податель сих просьб мало того, что (как пишет {11} В. Вересаев) был ‘глубоко болен’, еще и жил на средства царского дома. Отсюда один шаг и до ‘падения’: раз существуешь на деньги царя, то и служишь царю.
Но достаточно непредубежденными глазами взглянуть хотя бы на письмо Гоголя министру просвещения С. С. Уварову (ПСС, т. 12, с. 39), чтоб увидеть, как Гоголь разговаривает с сильными мира сего, как он просит и как обосновывает свои просьбы. В его тоне слышится превосходство, в его требовании — предупреждение. Это обращение того, чья власть над людьми вечна, к тому, кто на этой земле временщик.
Я уж не говорю об интонации, которую избирает Гоголь в ‘Выбранных местах из переписки с друзьями’ по отношению к Николаю Первому, — интонации вовсе не искательной, а поучающей, дающей ему право подавать советы царю и намекать, что если тот не воспользуется ими и не уподобится в своем правлении Царю Небесному, то не сможет быть отцом народа, поводырем его.
Можно все это отнести к гордыне Гоголя, а можно и к пониманию им миссии поэта, который указывает царям, как править. Недаром в ‘Выбранных местах…’ на первое место среди исторических героев книги поставлен поэт, Пушкин, и лишь Христос стоит выше поэта.
В. Вересаев опускает ту фразу из письма Гоголя А. О. Смирновой от 28 декабря 1844 года, где тот пишет: ‘С тех пор как я оставил Россию, произошли во мне великие перемены. Душа заняла меня всего’. А это ключевая фраза для понимания его состояния в сороковые годы. Она, впрочем, не противоречит всем предшествующим исканиям Гоголя, но делает акцент на том, на какой путь выходит окончательно душа Гоголя, а стало быть, и его творчество.
Еще в брызжущих весельем ‘Вечерах на хуторе близ Диканьки’ звучит мотив оплакивания быстро гаснущей жизни. Он покрывается затем шумным карнавалом ‘Ревизора’, этой игрой масок, этим буйством вранья, которое тоже взрывается в финале отчаянным воплем городничего.
Гоголь может хвастаться своим знакомством с министром почт, с посланником, даже с государыней, но на самом деле он этого министра и посланника и в глаза не видел, а уж тем паче — государыни (так как никогда не был допущен во дворец), эти имена и чины нужны ему, чтобы закамуфлировать свое низкое положение, уверить маменьку или провинциала-приятеля в своих успехах, а заодно уверить и себя, что он со всеми этими лицами ‘на дружеской ноге’. Тут не только бахвальство молодости, но и сочинительство, праздник фантазии, пир воображения.
Блики этой игры падают и на отношения с Пушкиным — отношения, которые в жизни Гоголя значили, может быть, больше, чем любая привязанность и любая страсть. Традиционно считается, что Пушкин и Гоголь ‘дружили’. Гоголь читал Пушкину свои повести и пьесы, Пушкин одобрял их, поощряя молодого собрата, Гоголь, платя Пушкину благодарностью, писал статьи для ‘Современника’. Идиллия отношений старшего и младшего осеняет этот союз. Но на деле эти отношения содержат в себе как высокое, так и смешное, идеальное и прозаическое, в них видны близость и отталкивание, сотрудничество и соперничество — все то, что бывает между великими людьми, когда они встречаются на перекрестке истории.
В. Вересаев ограничивается информационными сведениями о литературных связях двух поэтов. Он опускает их социальное неравенство, разницу в образе жизни, привычках, воспитании, в друзьях. Он не касается и творческого конфликта, {12} который обнаружился при издании ‘Современника’. И наконец, он не приводит ни писем Гоголя к Пушкину, ни записок и писем Пушкина к Гоголю.
Этих записок и писем немного, но их отсутствие обедняет биографическую работу о Гоголе.
Первое же письмо Пушкину от 16 августа 1831 года говорит о величайшей неловкости, которую допустил Гоголь, прося маменьку адресовать свои письма не ему, Гоголю, пребывающему в Павловске в должности учителя у полоумного сына князя Васильчикова, а Пушкину, живущему по соседству в Царском Селе. Эта неловкость была следствием желания объявить в округе, что сын Марии Ивановны чуть ли не на ‘ты’ с самим Пушкиным и до того близок к нему, что и корреспонденцию на свое имя получает через Пушкина. Маменьке он сообщает: ‘Письма адресуйте ко мне на имя Пушкина, в Царское Село, так:
Его высокоблагородию Александру Сергеевичу Пушкину.
А вас прошу отдать Н. В. Гоголю’.
В следующем письме он напоминает: ‘Помните ли вы адрес? на имя Пушкина, в Царское Село’.
Пушкин, конечно, не уполномочивал Гоголя давать свой адрес кому попало, но дело было сделано, и Гоголь уже из Петербурга, откуда и написано его первое письмо Пушкину, вынужден извиняться за допущенную неловкость и просить у Пушкина снисхождения за свой проступок.
Мы видим, как тянется Гоголь к Пушкину и как побаивается стать в слишком тесные отношения с ним, а оттого путается, впадает в конфузные положения, то играя адресом Пушкина, то называя жену Пушкина Надеждой Николаевной вместо Натальи Николаевны, то объявляя своим корреспондентам, что он чуть ли не каждый вечер проводит в обществе Пушкина.
Так, в письме А. С. Данилевскому он пишет: ‘Почти каждый вечер собирались мы: Жуковский, Пушкин и я’. (Нечто похожее будет потом сказано Хлестаковым: ‘Я всякий день на балах. Там у нас и вист свой составился. Министр иностранных дел, французский посланник, немецкий посланник и я’.)
Конечно, ни о каких сборах ‘каждый вечер’ не могло быть и речи. Гоголь в то время жил в Павловске, Пушкин с юной женой в Царском Селе, Жуковский поблизости, в царском дворце. Круг Пушкина и Жуковского был далек от круга Гоголя, и хорошо, если Гоголю удалось побывать у Пушкина раз-другой.
Или взять фразу из письма М. А. Максимовичу от 23 августа 1834 года: ‘Наши почти все разъехались: Пушкин в деревне, Вяземский уехал за границу’. Особенно смешно звучит в этом контексте слово ‘наши’. ‘Наши’ подразумевает приятельство, дружбу домами и т. д., но ничего подобного в отношениях Гоголя, Пушкина и Вяземского не было.
Гоголь и про Крылова может сказать, что тот ‘летает, как муха, по обедам’. Он и про Пушкина может написать в письме, что тот прожигает жизнь в столице, вместо того чтобы сидеть в деревне. Быт Пушкина чужд быту Гоголя, этаж, который занимает квартира Пушкина, и две комнатки под крышей, где обитает Гоголь,— разделяют их жизнь невидимой пропастью.
И вместе с тем нет в России людей, более близких в то время, чем Пушкин и Гоголь. Это близость поэтическая, творческая. Гоголь и боготворит Пушкина, и подсмеивается над Пушкиным, он не знает ему подобных в русской литературе и русской жизни, и он уезжает из России, не простившись с Пушкиным. ‘Даже с Пушкиным я не успел и не смог проститься, — пишет он Жуковскому, — впрочем, он в {13} этом виноват’. Тут слышатся и обида и гордость, покрывающие противоречие, в которое неминуемо должны были войти творческие отношения двух поэтов. Пушкин уже завершал свой путь, Гоголь лишь начинал.
Сейчас нет надобности вдаваться в подробности этого конфликта (это увело бы нас от цели статьи), но мы хотели бы обратить на них внимание читателя, чтоб он знал: тема ‘Пушкин и Гоголь’ лишь тронута В. Вересаевым.
Но еще об одном факте все же упомянем: сжигая в ночь на 12 февраля свои бумаги. Гоголь не все предал огню. Что-то он откладывал, возвращал обратно в портфель. Среди них были письма и записки Пушкина — их Гоголь не мог уничтожить. До последнего мгновенья он остался верен любви к Пушкину, почитанию его имени.
Не поняв отношения Гоголя к Пушкину, мы не поймем и драмы его одиночества после смерти Пушкина, драмы, лишившей Гоголя, как он писал, самых светлых минут его жизни и приведшей к столь трагическому окончанию.
В. Вересаев минует еще одно обстоятельство, повлиявшее на состояние Гоголя после его возвращения на родину. Это было испытание еще одной его мечты — мечты, свойственной каждому человеку, — иметь дом и семью. В 1848—1849 годах развертывается единственный из известных нам гоголевских ‘романов’ — роман с графиней А. М. Виельгорской, который завершается катастрофически — отказом от руки и сердца.
Был или не был этот роман, так тщательно законспирированный Гоголем, но ‘искушения’, связанные с ним, были. Об этих искушениях Гоголь пишет в письме к С. М. Соллогуб, родной сестре А. М. Виельгорской. В. Вересаев приводит это письмо и фразу об ‘искушениях’, но читатель так и остается в недоумении, что же это были за искушения. А именно они и ‘расколебали’ Гоголя весной 1849 года. Именно в эти месяцы была отрезана последняя надежда на житейское устройство в этом мире.
Все это вместе и привело к тому повороту событий, который заставил Гоголя принять свое решение и исполнить его.
Здесь не болезнь и не утрата таланта, как думают многие (В. Вересаев в предисловии пишет, что гений Гоголя во втором томе ‘в беспомощных судорогах пополз по земле’), а судьба, игра тех сил, которые Пушкин в заключительной строфе ‘Евгения Онегина’ обозначил тремя понятиями: Рок, Жизнь и Идеал.
Книга В. Вересаева, названная ‘Гоголь в жизни’, делает ударение на жизни, на фактах биографии, а не на судьбе. Ибо судьба — это уже выше, это не только смертный материал, исчезающая материальность, но и история души, история тайн души. Кто может знать душу гения лучше его самого? Никто. Лучшим свидетельством на этот счет являются не воспоминания современников, не документы и письма и даже не письма самого писателя, а его сочинения, где он, как на исповеди, говорит о себе все. Нет более великого биографа писателя, чем сам писатель.
Жанр книги В. Вересаева не позволял ему пользоваться этой частью наследия Гоголя, но то, что он собрал, соединил вместе, создает переливающийся живыми красками портрет ‘странного’ гения. В. Вересаев донес до нас дыхание Гоголя, уже как бы остывающее на расстоянии лет, как бы улетающее в вечность и принадлежащее этой вечности. Ни один будущий исследователь жизни Гоголя не пройдет мимо {14} этой книги — не пройдет, не поклонившись ей, ее автору, его труду, капитальности которого может позавидовать любой современный ученый.
В. Вересаев подошел к жизни Гоголя как ученый, но он подошел к ней и как писатель. Вот почему его книга, являясь ‘сводом свидетельств’, есть одновременно и создание творческого воображения В. Вересаева, привнесшего в этот свод любовь к Гоголю.
Тот, кто захочет прочесть душу Гоголя, может быть, и не насытится этой книгой, но тот, кто захочет понять, из чего ткалась эта душа, из какой тленной материи составлялось ее существо, будет благодарен В. Вересаеву.
О СТРУКТУРЕ ЭТОГО ИЗДАНИЯ
Мемуарно-эпистолярный материал, связанный с Гоголем, В. В. Вересаев использовал в соответствии с концепцией, которая выразилась в самом заглавии книги — ‘Гоголь в жизни’. В связи с этим каждый раздел книги сопровождается пояснительными заметками, в которых акцент сделан на творческой, а не на житейской биографии писателя. Прочитанные ‘насквозь’, эти заметки являются связным и цельным рассказом о Гоголе.
Составленный В. В. Вересаевым ‘свод подлинных свидетельств современников’ воспроизводится без сокращений, сохраняется общая композиция книги, включающая в себя ‘Предисловие’, ‘Примечания’ и ‘Алфавитный указатель цитируемых авторов и документов’, написанные Вересаевым. Помимо пояснительных заметок к разделам книги для настоящего издания подготовлены постраничные комментарии, при этом места, требующие комментария, отмечаются в тексте цифрами с автономной нумерацией внутри каждого раздела. В связи с этим цифровые обозначения подстрочных примечаний, составленных Вересаевым, заменены везде знаком *. Сокращенные и не всегда единообразные указания на использованные источники разъяснены самим Вересаевым в ‘Предисловии’, а список источников, которыми пользовался комментатор, читатель найдет в конце книги. В то же время этот список может служить и рекомендательным указателем литературы для тех читателей, которые захотели бы подробнее познакомиться с жизнью и творчеством великого писателя.
Пользуясь случаем, выражаю искреннюю признательность Ю. В. Манну, чьи замечания оказали неоценимую помощь в подготовке книги к печати.
свод подлинных свидетельств
Книга эта составлена по тому же плану, как книга моя ‘Пушкин в жизни’. Она представляет систематический и возможно полный свод свидетельств самого Гоголя и его современников о Гоголе, каким он был в жизни,— об его поступках, настроениях, переживаниях, высказываниях, характере, привычках, радостях, невзгодах, наружности, одежде, об его окружении,— обо всем, равно и крупном и мелком, что рисует человека, каким он был в действительности. Это, конечно, не его биография, это просто сборник материалов, подобранных возможно объективно.
Материал этот — весьма различной ценности. Доверия заслуживают воспоминания друзей юности Гоголя: А. С. Данилевского, К. М. Базили, Г. И. Высоцкого, Н. Я. Прокоповича, в меньшей мере — Т. Г. Пащенка, подробные и чрезвычайно добросовестные воспоминания С. Т. Аксакова, П. В. Анненкова, д-ра Тарасенкова, отрывочные воспоминания М. П. Погодина, подлинные записи А. О. Смирновой (не ‘Записки’ ее, когда-то изданные ‘Северным Вестником’, это — бесцеремонная фальсификация, сочиненная дочерью ее, О. Н. Смирновой). Много ценного материала, переданного со слов современников, находим в книгах: Кулиша — ‘Записки о жизни Гоголя’ и Шенрока — ‘Материалы для биографии Гоголя’. Мало доверия внушают воспоминания матери Гоголя, Марьи Ивановны,— сантиментальной фантазерки, обожавшей гениального своего сына сверх всякой меры. Односторонне враждебны и полны фактических неточностей воспоминания школьного товарища Гоголя В. И. Любича-Романовича. По обыкновению путает и многое привирает гр. В. А. Соллогуб. Источником очень ненадежным, которым можно пользоваться лишь с величайшею осторожностью, являются письма самого Гоголя. Просто невероятно, до чего он все время фальшивит в письмах, какие неверные сообщает о себе сведения, часто совершенно даже невозможно понять, для чего это он,— никакой, по-видимому, нет {19} причины, только непреодолимая склонность к мистификациям и тончайшей дипломатии. Самую малую ценность имеют, конечно, записи со слов различных ‘старожилов’.
В подборе материала я старался быть возможно менее строгим и отбрасывал сообщения явно фантастические — вроде рассказа И. Л. Щеглова, якобы со слов Тертия Филиппова, о первой встрече Гоголя с о. Матвеем (Новое Время, 1901, N 9260). Повторю то, что я писал в предисловии к книге о Пушкине: ‘Многие сведения, приводимые в книге, конечно, недостоверны и носят все признаки слухов, сплетен, легенды. Но ведь живой человек характерен не только подлинными событиями своей жизни,— он не менее характерен и теми легендами, которые вокруг него создаются, теми слухами и сплетнями, к которым он подает повод. Нет дыма без огня, и у каждого огня свой дым. О Диккенсе будут рассказывать не то, что о Бодлере, и пушкинская легенда будет сильно разниться от толстовской’.
Сообщения сомнительные отмечены впереди текста звездочкой. Разумеется, это еще не значит, что остальные сообщения вполне достоверны. Полная критическая проверка всех сообщаемых фактов была бы работой, далеко выходящей за пределы задачи, преследуемой этою книгою.
Гоголь родился в глухой помещичьей усадьбе Полтавщины. У его родителей было около двухсот ‘душ’ крепостных крестьян и более тысячи десятин земли. Сам Гоголь, однако, помещиком не был. Как только ему удалось стать на ноги, он начал жить самостоятельным трудом,— сначала служил, потом существовал литературной работой. От своей части имения он отказался в пользу матери и сестер, не только не получал оттуда никаких доходов, но сам — правда, редко и мало — помогал матери, хозяйничавшей очень неумело. Так что по собственному своему социальному положению Гоголь скорее принадлежал, подобно Белинскому, к сословию разночинцев со всеми сопутствующими особенностями: необходимостью зарабатывать пропитание личным трудом, непрочностью заработка, всегдашнею необеспеченностью.
Однако всю свою идеологию Гоголь целиком впитал из недр старосветской помещичьей жизни. И что замечательно: через жизнь свою, полную самого напряженного художественного искания и творчества, эту идеологию свою он пронес в совершенно нетронутом виде, совсем в таком виде, в каком получил ее в раннем детстве. В вопросах общественности, морали, религии великий автор ‘Ревизора’ и ‘Мертвых душ’ до конца жизни стоял совершенно на том же уровне, на котором стояла его наивная и глуповатая мать-помещица. В этих областях оба они говорили на одном языке.
Одна барышня вышла замуж, другой это не удалось. Гоголь искреннейшим образом убежден, что марьяжными делами барышень заведует сам господь бог, что это он уж так заранее определил: одной девице быть замужем, другой — нет. ‘Это устроил бог для нее. Нужно было выйти замуж, она и вышла: так же, как для другой — то, чтобы она не выходила замуж, и она не выходит’. Ехал Гоголь по Рейну — пароход ударился об арку моста {20} и сломал колесо: Гоголю пришлось остаться на день в Страсбурге. Авария эта, по его серьезнейшему мнению, случилась для того, чтобы побудить его написать из Страсбурга письмо графине Виельгорской. Конечно, урожай и неурожай — от бога, здоровье — от него же. Он даже бодрствует над геморроем Гоголя, определяет, когда послать рабу своему запор, когда, по милости своей, дать разрешение запору.
Мужику, уж конечно, тем же богом предписано работать на своего барина. В 1846 г., в письме к сестре, Гоголь настаивает, чтоб она ездила на полевые работы и следила за мужиками. ‘Ленивому ты должна говорить, что он может наработать больше, стало быть, грех ему так не делать, что ты ему потому приказываешь и велишь, что бог приказал трудиться усердно. Он сказал: ‘в поте лица трудитесь!’, стало быть, это грех, и с помещика за то взыщется. Расскажи также мужикам, чтобы они слушали приказчика и умели бы повиноваться, несмотря на то, кто ими повелевает, хотя бы он был и худший их, потому что нет власти, которая была бы не от бога. Словом, так говори с ними, чтоб они видели, что, исполняя дело помещичье, они с тем вместе исполняют и божие дело’. Через несколько лет он в письме к сестрам опять настаивает, чтоб они ездили в поле следить за работою мужиков: ‘Бедные крестьяне в поте лица работают на нас, а мы, едя их хлеб, не хотим даже взглянуть на труд рук их. Это безбожно. Оттого и наказывает нас бог, насылая на нас голод, невзгоды и всякие болезни, лишая даже и скудных доходов. Жестоко наказываются целые поколения, когда приведут себя в состояние белоручек. Все тогда, весь мир идет навыворот, и начинаются казни, хлещет бич гнева небесного’. Я не знаю, можно ли найти во всемирной литературе более наивно-откровенное исповедание барско-помещичьего бога.
И не только так писал Гоголь. Он и в жизни проявлялся типичнейшим барином-помещиком. В 1832 г. он приехал из Петербурга к себе в Васильевку, чтоб везти в Петербург двух малолетних своих сестер для определения в институт. Возник трудный вопрос: как обходиться девочкам в дороге без горничной? Где поместить горничную в Петербурге? Хорошо было бы, если бы человек Гоголя Яким был женат. И тут же Гоголь с матерью порешили: за три дня до отъезда женили Якима на Матрене, горничной сестер. ‘Таким образом,— рассказывает одна из сестер Гоголя,— совершенно неожиданно для себя и для всех Яким отправился в Петербург с женою, а барышни — с горничною, а Мария Ивановна (мать Гоголя) была очень довольна, что все так устроилось по-семейному’.
К политике и ко всякой общественности Гоголь был глубоко равнодушен. Тогдашний Париж с его кипящею общественною жизнью вызывал в Гоголе отвращение. Он отдыхал душою в Италии, наслаждался кладбищенскою тишиною Рима и Неаполя, скованных чудовищным деспотизмом папы Григория XVI и неаполитанского короля Фердинанда-Бомбы, не видел ужасающего угнетения народа. Если он и чувствовал нарастание во всей Европе предгрозового революционного электричества, то видел в этом только язву, которая разъедает ничем не довольную Европу.
Все это жизнеотношение Гоголя стояло в резком противоречии с его сатирическим, глубоко отрицательским талантом. Революционная часть общества и молодежь восторженно приветствовали Гоголя за сокрушительные удары по существующему строю, но сам он тяготел к самым реакционным {21} кругам общества, не исключая из круга своих симпатий даже таких изуверов-мракобесов, как Стурдза, Вигель, Бурачок, с благоговейным обожанием относясь к ненавидимому всеми императору Николаю. Самою большою болью Гоголя было то, что в его обличениях читатель не хотел видеть высмеивание ‘частных случаев’, а воспринимал их как подрывную работу, направленную на самый строй, создавший возможность подобных ‘случаев’. И вот в последующих томах ‘Мертвых душ’ Гоголь ставит себе целью дать ‘положительные образы’ русских людей — выставить их в ‘ярко-живых, говорящих примерах, способных подействовать силою’, как пишет он в своем обращении к шефу жандармов, графу Орлову. Этими показательными образцами примерной жизни должны были явиться у Гоголя: ловкий приобретатель, помещик Костанжогло, добродетельный винный откупщик, миллионер Муразов, благородный генерал-губернатор, благочестивый священник и, наконец,— сам царь Николай, милосердием своим возрождающий к новой жизни раскаявшегося Чичикова.
Гоголь работал над второю частью ‘Мертвых душ’ упорно, мученически. Писал, оживал надеждою, падал духом, уничтожал написанное, с новой энергией и верой принимался за работу. Все последние десять лет жизни он работал только над этим трудом, только им одним и жил. В нем он видел высочайшее свое призвание, великий долг, не исполнив которого не считал возможным умереть. И ничего не получалось. И перед смертью он в отчаянии бросил в огонь, по-видимому, совсем уже готовый к печати второй том.
Психиатры, писавшие о Гоголе, усматривают в дошедших черновиках второго тома такое явное ослабление творчества, что без всяких колебаний объясняют это ослабление болезнью Гоголя. Бесспорно, последние пятнадцать лет своей жизни Гоголь был глубоко болен, работал трудно. Однако в тех частях второго тома, где звучит прежний издевательский гоголевский смех, и образы его обладают совершенно прежнею силою. Генерал Бетрищев, Петр Петрович Петух, Кашкаров достойны стать рядом с самыми яркими образами первого тома, несравненный Чичиков во втором томе нисколько не потускнел и наново пленяет нас своею ловкостью почти военного человека и фраком наваринского дыма с пламенем. Горестное снижение творчества мы замечаем только там, где Гоголь начинает рисовать показательных ‘хороших людей’. Мог ли бы он облечь их в плоть и кровь, мог ли бы заставить засветиться героическим светом, если бы даже был здоров, если бы способен был гореть молодым вдохновением, каким горел в лучшую пору творчества? Конечно, не мог.
У нас нет оснований сомневаться в субъективной искренности Гоголя. Художественное воплощение своих смехотворно убогих идеалов Гоголь считал великим своим ‘душевным делом’, священным подвигом, который на него возложил сам господь бог. Но тем хуже для Гоголя. Объективно он целиком старался работать на пользу дворянско-чиновничьего сословия и опиравшегося на него царского самодержавия, для них он старался обломить острие у самого сокрушительного своего оружия — смеха, для них пытался неистовые свои насмешки и издевательства сменить на гимны и акафисты. Это ему не удалось. И в этом была его казнь. Над этою ношею обломал себе крылья его благородный гений и, вместо взлета ввысь, в беспомощных судорогах пополз по земле. Гоголь это видел, но причины {22} не понимал и бросил в огонь опостылевший труд, над которым подвижнически работал долгие годы.
Конечно, Гоголь был тяжело болен. Конечно, в последние годы работал трудно. Но обессилело его творчество не потому, что он уже не в состоянии был рисовать Собакевичей, городничих и купцов Абдулиных, а потому, что Собакевича он пытался перерядить в Костанжогло, городничего — в благородного генерал-губернатора, Абдулина — в непроходимо добродетельного винного откупщика Муразова. Этого не смог бы сделать и гений из гениев в самом буйном расцвете творчества.
Источники, на которые приходится ссылаться часто, привожу в сокращенном написании. Вот их полные заглавия:
Аксаков С. Т. История знакомства.— ‘История моего знакомства с Гоголем’. Рус. Арх., 1890, том II, особ. приложение.
Анненков П. В.— Литературные воспоминания. Спб. 1909.
Барсуков Н. П.— Жизнь и труды М. П. Погодина. 22 части. Спб. 1888—1910.
Боткин М. П.— А. А. Иванов, его жизнь и переписка. Спб., 1880.
Гербель Н. В.— Гимназия высших наук и лицей кн. Безбородко (ред. Гербеля). Изд. 2-е. Спб., 1881.
Гоголевский сборник. Киев, 1902.
Гоголь-Головня О. В.— Из семейной хроники Гоголей. Мемуары. Изд. газ. ‘Киевская Мысль’. Киев. 1909.
Из прошлого Одессы. Сборник, составленный Л. М. де-Рибасом. Одесса. 1894.
Ист. Вестн.— журнал ‘Исторический Вестник’, под ред. С. Н. Шубинского.
Иордан Ф. И.— Записки. М. 1918.
Кирпичников А. И. Хронологическая канва.— Опыт хронологической канвы к биографии Н. В. Гоголя. М. 1902. В полном собрании сочинений Гоголя, изд. И. Д. Сытиным.
Кулиш П. А.— Николай М. (П. А. Кулиш). Записки о жизни Н. В. Гоголя. Два тома. Спб. 1856.
Никитенко А. В.— Записки и дневник. Изд. 2-е. Спб. 1905.
Ост. арх.— Остафьевский архив кн. Вяземских. Изд. гр. С. Д. Шереметева. Спб. 1899 и сл.
Панаев И. И.— Литературные воспоминания. Полн. собр. соч., том шестой. Спб. 1888.
Переписка Я. К.. Грота с П. А. Плетневым. Три тома. Спб. 1896.
Письма.— Письма Н. В. Гоголя. Редакция В. И. Шенрока. Четыре тома. Спб. Изд. А. Ф. Маркса.
Рус. Арх.— журнал ‘Русский Архив’, под ред. П. И. Бартенева.
Рус. Стар.— журнал ‘Русская старина’, под ред. М. И. Семевского.
Смирнова А. О.— Автобиография. Ред. Л. В. Крестовой. Изд-во ‘Мир’. М. 1931.
Смирнова А. О. Записки.— Записки, дневник, воспоминания, письма. Изд-во ‘Федерация’. М. 1929.
Соллогуб В. А. гр.— Воспоминания. Спб. Изд. Суворина. 1887.
Тарасенков А. Т., д-р.—Последние дни жизни Н. В. Гоголя. Спб. 1857.
Шенрок В. И. Материалы.— Материалы для биографии Гоголя. Четыре тома. М. 1892—1897. {23}
Подстрочные примечания не подписанные принадлежат составителю. Ему же в тексте принадлежат заключенные в скобки слова и фразы, набранные курсивом,— объясняющие или исправляющие текст. Цитаты из источников, писанных на иностранных языках, приводятся в русском переводе. В скобках отмечается, что подлинник писан на таком-то иностранном языке (польск., франц.). Цитаты из писем помечаются просто именами автора письма или адресата, напр.: ‘Гоголь — В. А. Жуковскому, 2 дек. 1843 г.’. Это значит: Гоголь в письме к Жуковскому. Цитаты из сочинений Гоголя приводятся без ссылок на определенное издание его сочинений. По заглавию и указанной главе всякий легко найдет цитату в любом имеющемся у него под руками издании Гоголя.
Москва. Апрель 1932 г. {24}
1. Евстафий (Остап) Гоголь, полковник Подольский, а потом Могилевский, 1658—1674. Умер в 1679 г.
2. Прокофий, польский шляхтич.
3. Ян, польский шляхтич.
4. Демьян, священник села Кононовки.
5. Афанасий, род. в 1738 г., секунд-майор. Жена его — Татьяна Семеновна Лизогуб.
6. Василий (отец писателя), коллежский асессор, умер в 1825 г. Жена его Марья Ивановна Косяровская.
А. М. Лазаревский. Очерки малороссийских фамилий. Рус. Арх., 1875, I, 451.
Об Остапе Гоголе говорится в летописях при описании битвы на Дрижиполе (1655). Он один из полковников остался до конца верен гетману Петру Дорошенку, после которого еще несколько времени отстаивал подвластную себе часть Украины… Он ездил в Турцию послом от Дорошенка в то время, когда уже все другие полковники вооружились против Дорошенка и когда Дорошенко колебался между двумя мыслями: сесть ли ему на бочку пороху и взлететь на воздух, или отказаться от гетманства. Может быть, только Остап Гоголь и поддерживал так долго его безрассудное упорство, потому что, оставшись после Дорошенка один на опустелом правом берегу Днепра, он не склонился, как другие, на убеждения Самойловича, а пошел служить, с горстью преданных ему казаков, воинственному Яну Собескому и, разгромив с ним под Веною турок, принял от него опасный титул гетмана, который не под силу пришло носить самому Дорошенку. Какая смерть постигла этого, как по всему видно, энергического человека, летописи молчат. Его боевая фигура, можно сказать, только выглянула из мрака, сгустившегося над украинскою стариною, осветилась на мгновение кровавым пламенем войны и утонула снова в темноте.
П. А. Кулиш, I, 2. {25}
В 1674 г. Остап Гоголь получил от польского короля Яна-Казимира грамоту на село Ольховец, в которой объясняется и служба Гоголя: ‘За приверженность к нам и к Речи Посполитой благородного Гоголя, нашего могилевского полковника, которую он проявил в нынешнее время, перешедши на нашу сторону, присягнув нам в послушании и передавший Речи Посполитой могилевскую крепость, поощряя его на услуги, жалуем нашу деревню, именуемую Ольховец, как ему самому, так и теперешней супруге его, по смерти же их сын их, благородный Прокоп Гоголь, также будет пользоваться пожизненным правом’. Праправнук Евстафия Гоголя, Афанасий, о предках своих в 1788 г. показал: ‘Предки мои фамилией Гоголи, польской нации, прапрадед Андрей (?) Гоголь был полковником могилевским, прадед Прокоп и дед Ян Гоголи были польские шляхтичи, из них дед по умертвии отца его Прокопа, оставя в Польше свои имения, вышел в российскую сторону и, оселясь уезда Лубенского в селе Кононовке, считался шляхтичем, отец мой Демьян, достигши училищ киевской академии (где и название по отцу его, Яну, принял Яновского), принял сан священнический и рукоположен до прихода в том же селе Кононовке’.
А. М. Лазаревский. Очерки малороссийских фамилий. Рус. Арх., 1875, I, 451.
Странно, что в этом документе полковник Гоголь назван Андреем и получает в 1674 г. привилегию на владение деревнею Ольховец от польского короля Яна-Казимира, который за шесть лет перед тем отрекся от престола. До сих пор ни в одном известном документе не встретилось не только полковника Андрея Гоголя, но и никакого другого полковника, кроме Остапа.
П. А. Кулиш, I, 3.
Афанасий Гоголь о своем деде сообщает сведения неточные. Он называет Яна сыном Прокофия и, называя Яна шляхтичем, не говорит о том, что этот дед его был таким же священником села Кононовки, как и отец. (На священство последнего Афанасий Гоголь точно указывает в своем доказательстве.) Юридические акты свидетельствуют, что Ян Гоголь по отцу назывался не Прокофьевичем, а Яковлевичем и что он же, Ян, в 1697 г. был викарием лубенской Троицкой церкви, а в 1723 г. — священником села Кононовки. Можно думать, что Афанасий Гоголь умышленно скрыл священничество своего деда Ивана, потому что не любила перерождавшаяся в дворянство казацкая старшина связывать свое происхождение с лицами духовного и посполитого (крестьянского) состояния. Поэтому священники превращались в ‘польских шляхтичей’, а какие-нибудь бургомистры — в сотников. Это обычное явление в старинных родословиях.
А. М. Лазаревский. Сведения о предках Гоголя. Чтения в Историч. общ-ве Нестора-Летописца, кн. XVI, вып. I— III. Киев. 1902. Стр. 9—10.
Нам удалось добыть дневник одного из старейших священников Миргородского уезда, о. Владимира Яновского, который приходится троюродным братом Гоголю. Из дневника этого видно, что род Гоголь-Яновских ведет свое начало от Ивана Яковлевича (фамилии в документах нет), вы-{26}ходца из Польши, который в 1695 г. был назначен к Троицкой церкви г. Лубен ‘викарным’ священником, вскоре он был переведен во вновь устроенную Успенскую церковь с. Кононовки того же уезда… Продолжателями рода и преемниками духовной власти Ивана Яковлевича были: сын его Дамиан Иоаннов Яновский (можно думать, что фамилия — от имени отца Ивана, по-польски — Яна), также священник кононовской Успенской церкви, далее родословная Яновских идет по двум параллельным линиям: 1) Сын о. Дамиана Афанасий Дамианович — уже Гоголь-Яновский,— ‘пример-майор’, как сказано в семейной летописи, сын его Василий и внук Николай, писатель. 2) Кирилл Дамианович — священник кононовской церкви, его дети: Меркурий и Савва, оба священники: первый — в Кононовке, второй — в Олефировке, Миргородского уезда.
Священник Ал. Петровский. К вопросу о предках Гоголя. Полтавские Губернские Ведомости, 1902, N 36.
Афанасий Демьянович (дед писателя) прошел через семинарию и завершил свое образование в Киевской духовной академии. Сохранились воспоминания, указывающие на то, что Афанасий Гоголь получил в академии настолько основательное для своего времени образование, что считался знатоком языков, особенно латинского и немецкого, которые преподавал детям своих деревенских соседей. О самой женитьбе его рассказывают анекдот, что он похитил из родительского дома любимую свою ученицу Татьяну Семеновну Лизогуб, дочь бунчукового товарища Семена Лизогуба, по матери из фамилии Танских. Он предварительно объяснился ей в любви, скрыв записку в скорлупе грецкого ореха, и, удостоверившись во взаимности, обвенчался с нею без ведома родителей.
В. И. Шенрок. Материалы, I, 30, 38.
Бабушка (жена Аф. Дем. Гоголя) была из богатого дома. У них был учитель, который учил ее братьев и ее. Рассказывали, как она собрала свои золотые и серебряные и прочие вещи, ушла из родительского дома, где-то повенчалась, за это родители рассердились: ничего ей не дали, и где они жили и как, не расспрашивали. Потом братья ее подарили ей Васильевку, и тут она жила до смерти. За бабушку говорили, как она великолепно рисовала.
О. В. Гоголь-Головня (сестра писателя), 36.
Необычным фактом была женитьба ‘поповича’ Афанасия Гоголя на дочери бунчукового товарища Сем. Сем. Лизогуба, человека, принадлежавшего к ‘высшему’ местному обществу. Лизогуб был, во-первых, родной внук гетмана Скоропадского, получивший богатые дедовские маетности, а во-вторых, это был зять переяславского полковника Василия Танского… За женой Афанасий Гоголь в ‘посаг’ получил несколько десятков крестьянских дворов (из материнского имения) в селе Келеберде и Купчине (впоследствии Васильевке, имении родителей писателя), в которых, по ведомости 1782 г., считалось 268 крестьян, мужчин и женщин.
А. М. Лазаревский. Чтения в Историч. общ-ве Нестора, кн. XVI, вып. I—III, 11. {27}
Из послужного списка Афанасия Демьяновича Гоголя видно, что он родился в 1738 г., а уже в 1757 г. вступил на службу, сперва в полковую миргородскую, а в следующем же году в войсковую канцелярию, за добросовестное исполнение своих обязанностей был представлен в войсковые хорунжие… За долговременную беспорочную службу удостоился награждения чином бунчукового товарища в 1781 г., августа 7 дня. Там же против графы: ‘грамоте читать и писать умеет ли?’ сказано: ‘грамоте читать и писать по-русски, по-латыни, польски, немецки и гречески умеет’. Впоследствии он был назначен полковым писарем и переименован в секунд-майоры, в каком чине находился до конца дней своих.
К. А. Чаговец. Семейная хроника Гоголей. (По бумагам семейного архива.) Чтения в Историч. общ-ве Нестора. кн. XVI. вып. I—III, 27.
Малорусский пан (в XVIII столетии) не имел еще государственного признания своих прав. Между тем только дворянское достоинство давало санкцию обладанию землею, а главное — обязательным трудом. Малорусское панство кинулось на отыскивание побочных тропинок и лазеек, какими бы можно было пробраться в дворянство. Каждому надо было для себя доказать, что он ‘не здешней простонародной малороссийской’, а какой-нибудь особенной шляхетской породы. Сподручнее и легче всего было доказывать свое непростонародное происхождение через посредство Польши: престиж шляхетства всегда окружал все польское. И вот какой-нибудь самый обыкновенный козацкий сын Василенко (по Василию отцу), выдвинувшись на маленький уряд, начинает подписываться на польский манер Базилевским, Силенко — Силевичем, Гребенка — Грабянкою и т. д. С течением времени все эти самозваные Базилевские и Силевичи успевали уверить и других, а может быть, и себя, в своем польско-шляхетском происхождении. Оставалось это утвердить документом. С деньгами и это было делом нетрудным. На этот случай были под рукой дельцы, которые охотно брались за фабрикацию необходимых документов. Вероятно, это стоило не особенно дорого, так как во времена возникновения комиссии о разборе дворянских прав в Малороссии оказалось до 10 000 дворян с документами, между тем как лет 15—20 перед тем малороссийское панство заявило, что у него документов нет, так как они растеряны через бывшие в Малороссии междоусобные брани и многочисленные войны.
А. Я. Ефименко. Малорусское дворянство и его судьба. Вестник Европы, 1891, авг., 555.
Рассмотрев предъявленные от Гоголя-Яновского о дворянском его достоинстве доказательства, признали оные согласными с предписанными на то правилами, вследствие коих он и род внесен в дворянскую родословную Киевской губернии книгу, в первую ее часть. Октября 15 числа 1772 г.
Дворянская грамота А. Д. Гоголя. Чтения в Историч. общ-ве Нестора, кн. XVI. вып. I—III, 42.
[В свете вышеприведенных фактов вопрос о происхождении Гоголя с отцовской стороны вырисовывается перед нами в таком виде: какой-то могилевский полков-{28}ник Гоголь,— не Остап, а никому не ведомый Андрей,— получил поместье от польского короля Яна-Казимира, уже за шесть лет перед тем отрекшегося от престола, в двух очень близких к этому Андрею Гоголю поколениях потомство его представлено священниками, что немножко странно для дворян, никакой фамилии у потомков этого могилевского полковника Гоголя в документах не значится, только дети Яна от имени отца получают фамилию ‘Яновские’, брат Афанасия Кирилл со всем своим священническим потомством остается почему-то только с этой фамилией, без прибавки ‘Гоголь’, Гоголь-Яновским оказывается один Афанасий со своим потомством. На основании этого можно думать, что по отцу Гоголь-писатель вовсе не происходил от старинного украинского панства, а был происхождения духовного, дворянство же впервые получил его дед Афанасий Демьянович, сделавший себе карьеру женитьбою на дочери бунчуковского товарища Лизогуба. Он, возможно, слышал о некоем могилевском полковнике Гоголе, но даже не знал его имени, предъявил наскоро сфабрикованный документ о своем якобы происхождении от могилевского полковника Гоголя, получил дворянство и прибавку ‘Гоголь’ к своей настоящей фамилии ‘Яновский’.]
Мать Татьяны Семеновны Гоголь (жены Аф. Дем-ча), урожденная Танская, отличалась тяжелым, своевольным и вздорным характером. Отец ее писал ей: ‘Ты росла при матери в горе, як при мачехе’.
Всеволод Чаговец. О. В. Гоголь-Головня, 96.
Татьяна Семеновна обладала замечательною способностью к живописи и рисовала небольшие картины из деревенской природы и жизни. В Яновщине долгое время хранились две картинки, написанные Татьяной Семеновной: фрукты и разрезанная дыня… Она страшно боялась лошадей, поэтому, когда ей приходилось куда-нибудь ехать, что, впрочем, случалось очень редко, то в карету запрягали пару волов и в таком виде ездили в город или к знакомым, нисколько не смущаясь тем любопытством, какое вызывала у всех такая оригинальная запряжка.
В. А. Чаговец. Семейная хроника Гоголей. Чтен. в Историч. общ-ве Нестора, кн. XVI, вып. I—III, 28—29.
Что касается до предков Гоголя по женской линии, то полковник переяславский Василий Танский происходил из известной польской фамилии этого имени и оставил Польшу в то время, когда Петр Великий вооружился против претендента на польский престол, Лещинского. Он усердно служил Петру в шведской войне и занимал всегда одно из самых видных мест между малороссийскою старшиною. Прадед поэта, Семен Лизогуб, происходил от генерального обозного Якова Лизогуба, известного тоже в царствование Петра Великого и его преемников. Таким образом Гоголь, по своей родословной, принадлежал к высшему сословию в Малороссии и в числе своих предков мог считать несколько личностей, хорошо памятных истории.
П. А. Кулиш, I, 3.
Гоголь по женской линии имел предками своими Танских, из которых один, в сороковых годах XVIII века, известен был, ‘как славный поэт’,— писатель интерлюдий в простонародном украинском духе.
Н. И. Петров. Очерки истории украинской литературы XIX стол. Киев, 1884, 77. {29}
У дедушки и бабушки долго не было детей, на четырнадцатом году родился мой отец, единственное было дитя.
О. В. Гоголь-Головня, 36.
Василий Афанасьевич (род. 1777, скончался 1825) и супруга его Мария Ивановна (род. 1791, сконч. 1868) Гоголь. Мир праху вашему!
Надгробная плита ни могиле родителей Гоголя в Яновщине. Фотографический снимок. О. В. Гоголь-Головня, 40.
Василий Афанасьевич учился в полтавской семинарии. В Полтаве был он на попечении некоего Стефана Гординского, по всей вероятности, учителя семинарии. Дошло несколько писем Гординского к отцу Василия Афанасьевича… 2 марта 1795 г. он сообщал Афанасию Демьяновичу: ‘Васюта, слава богу, по силе своих сил и дарований в учении своем преуспевает, я его понуждаю к учению, соображаясь всегда силам его телесным, которые усматриваются невелики’.
П. Е. Щеголев. Отец Гоголя. Ист. Вестн., 1902, февр., 658.
В 1797 г. Аф. Дем. думал, по старинному дворянскому обычаю, записать своего сына Василия в гвардию с тем, чтобы он выслуживал чины и жил дома, но получил уведомление, что теперь пошли новые порядки, и приобретать чины таким образом нельзя. Думали послать Василия Афанасьевича в Московский университет, хлопотали через Д. П. Трощинского, но и это не удалось. Пришлось избрать гражданскую службу в малороссийском почтамте.
В. А. Чаговец. Семейная хроника Гоголей. Чт. в Историч общ-ве Нестора, кн. XVI, вып. I—III, 29—30.
Василий Афанасьевич ‘находился при малороссийском почтамте по делам сверх комплекта’. В 1798 г. он был произведен из губернских секретарей в титулярные советники. Служба была номинальной, и Василий Афанасьевич не был даже внесен в списки почтамта и должен был ходатайствовать перед Д. П. Трощинским (сановный родственник), который был в это время директором почт, о выдаче ему аттестата по службе. ‘За приключившимися мне тягостными и продолжительными припадками,— изъяснялся он в своем прошении,— проживал я в доме для пользования себя и в списки почтамта остался не вписанным’.— В 1805 г. Василий Афанасьевич вышел в отставку с чином коллежского асессора, и с этого времени он жил в деревне. Только когда Трощинский приехал на житье в свое имение и был выбран в поветовые маршалы или предводители, Василий Афанасьевич стал служить при нем в роли секретаря маршала (в 1806 г.). В 1812 г. Вас. Аф-вич принимал участие в заботах о всеобщем земском ополчении и, по предписанию Трощинского, как дворянин, известный честностью, заведовал собранными для ополчения суммами. Некоторое время он исправлял даже должность маршала.
П. Е. Щеголев. (По семейным бумагам Гоголей.) Ист. Вестн., 1902, февр., 660. {30}
Скудные сведения, которые нам удалось собрать об отце Гоголя, сводятся, главным образом, к тому, что это был человек, выросший и проведший всю жизнь в скромной деревенской обстановке, преданный всей душой семье и родным и не чуждый мечтательного романтизма. По выходе в отставку до самой женитьбы он должен был помогать родителям в их хозяйственных заботах и большую часть времени употреблял на исполнение разных мелких поручений. Он играл в доме второстепенную роль паныча, которою совершенно удовлетворялся. Самым знаменательным событием в жизни Василия Афанасьевича была, конечно, его женитьба на Марии Ивановне Косяровской… С нею Василий Афанасьевич был знаком еще в детстве, как соседи, они часто видали друг друга, но когда красивая дочь помещика Косяровского, получившая впоследствии от тетки своей Трощинской за нежный цвет лица прозвание белянки, стала подрастать, она произвела сильное впечатление на своего романтика-соседа.
В. И. Шенрок. Материалы, 36—39.
Василий Афанасьевич Гоголь, отец поэта, обладал даром рассказывать занимательно, о чем бы ему ни вздумалось, и приправлял свои рассказы врожденным малороссийским комизмом… Его небольшое наследственное село Васильевка, или,— как оно называется исстари,— Яновщина, сделалось центром общественности всего околотка. Гостеприимство, ум и редкий комизм хозяина привлекали туда близких и далеких соседей.
В соседстве села Васильевки, в селе Кибинцах, недалеко от местечка Сорочинцы, поселился Дм. Прок. Трощинский, гений своего рода, который из бедного казачьего мальчика умел своими способностями и заслугами возвыситься до степени министра юстиции. Трощинский отдыхал в сельском уединении посреди близких своих домашних и земляков. Отец Гоголя был с Трощинским в самых приятельских отношениях. Оригинальный ум и редкий дар слова, каким обладал сосед, были оценены вполне воспитанником высшего столичного круга. С своей стороны Вас. Аф. Гоголь не мог найти ни лучшего собеседника, как бывший министр, ни обширнейшего и более избранного круга слушателей, как тот, который собирался в доме Трощинского. В то время Котляревский только что выступил на сцену со своею ‘Наталкою-Полтавкою’ и ‘Москалем-Чаривныком’. Комедии из родной сферы, после переводов с французского и немецкого, понравились малороссиянам, и не один богатый помещик устраивал для них домашний театр. То же сделал и Трощинский. Собственная ли это его была затея, или отец Гоголя придумал для своего патрона новую забаву, не знаем, только старик Гоголь был дирижером такого театра и главным его актером. Этого мало: он ставил на сцену пьесы собственного сочинения, на малороссийском языке. К сожалению, все это считалось не более как шуткою, и никто не думал сберегать игравшиеся на кибинском театре комедии. Единственные следы этой литературной деятельности мы находим в эпиграфах к ‘Сорочинской ярмарке’ и к ‘Майской ночи’ (подписанных ‘Из малороссийской комедии’).
П. А. Кулиш, I, 5, 6, 11, 12.
Безусловно, неверно сообщение Кулиша о том, что отец Гоголя и Трощинсккий были в самых приятельских отношениях. Их отношения были {31} далеко не равноправны: между ними было слишком большое расстояние. Он — богатый и властный человек, Марья Ивановна и Василий Афанасьевич — бедные родственники, которым нужно было помогать материально и которые могли несколько рассеять скуку деревенской жизни. Василий Афанасьевич принимал большое участие в управлении угодьями Трощинского. Письма А. А. Трощинского, племянника сановника, почти целиком посвящены различным сообщениям о том, что нужно сделать Василию Афанасьевичу для экономии Трощинского. Вас. Аф-ч был доверенным человеком и вел сношения с управителями, экономами и другими лицами, служившими у Трощинского… Но он оказывал не только различные услуги по управлению, он еще заботился о развлечении Трощинского. Он принимал большое участие в тех спектаклях, что ставились на сцене домашнего театра в Кибинцах. Если судить по тому, что по делам домашнего театра обращались к нему, то можно думать, что он являлся организатором всего дела. На этой сцене играл и он, и его жена.
П. Е. Щеголев. Отец Гоголя. (По семейным бумагам Гоголей.) Ист. Вестн., 1902, февр., 662.
Деревянный дом Д. П. Трощинского в Кибинцах был в два этажа, снаружи он не казался великолепен, но внутри был богато отделан, в нем было множество картин, фарфора, бронзы и мрамора, тут же у него была и коллекция золотых монет и медалей. Главный праздник там был 26 октября, в день именин Трощинского. К этому дню съезжались к нему родные, друзья и знакомые из разных губерний, и в особенности из Киевской. Театр, живые картины, маскарады и разные сюрпризы были приготовлены заранее к этому дню зятем его, кн. Хилковым, и дочерью, которая была очень хороша, мила и привлекательна. Так как старик очень любил малороссийские пьесы, то их сочинял и устраивал обыкновенно родственник племянника его, Вас. Аф. Гоголь *.
С. В. Скалон (урожденная Капнист). Воспоминания. Ист. Вестн., 1891, май, 363.
В Кибинцах (имении Д. П. Трощинского) все говорило, что хозяин был человек просвещенный, с тонким вкусом и большой разносторонней любознательностью. Здесь был вечный пир в праздник и будни. Кто бы и когда ни подъезжал к господскому дому в Кибинцах, уже издалека начинал различать звуки домашнего деревенского оркестра, казавшиеся сначала каким-то неопределенным гулом и становившиеся по мере приближения все явственнее и громогласнее, и, наконец, перед путником вырастал величавый дом Трощинского с примыкавшими к нему бесчисленными флигелями и службами. Дом этот походил больше на обширный клуб или гостиницу, чем на обыкновенный домашний очаг. Все было поставлено в нем на широкую ногу, всего было в изобилии, и везде блистали изящество и красота. Гостей в Кибинцах круглый год бывало так много, что исчезновение одних и появление других было почти незаметно в этом волнующемся море. Большин-{32}ство из них пользовались особыми помещениями и всевозможным комфортом: каждому присылался в его комнату чай, кофе или десерт, и лишь к обеду все должны были в строго определенный час собираться по звонку. Впрочем, при всем гостеприимстве, Трощинский был несколько натянут и не особенно приветлив в обращении. С гостями он вообще беседовал мало и любил при них раскладывать гран-пасьянс. Перед обедом гости, располагаясь в разных концах столовой, обыкновенно напряженно ожидали хозяина. Наконец, появлялся Дмитрий Прокофьевич, всегда в полном параде, в орденах и лентах, задумчивый, суровый, с выражением скуки или утомления на умном старческом лице. Усвоенная во время придворной жизни величавость, первенствующая роль хозяина и оказываемые наперерыв со всех сторон знаки подобострастия давали ему вид козырного короля среди этой массы людей. При всем том это был человек очень добрый, готовый помогать и оказывать покровительство кому было возможно.
В. И. Шенрок. Материалы, I, 47—50.
Дом был открытый: кто ни приезжал, пользовался хорошим приемом. Был даже занимательный случай с одним Барановым, артиллерийским офицером. Он случайно, совершенно незнакомый, попал как-то в Кибинцы как раз перед именинами Трощинского и, в виде сюрприза, устроил великолепный фейерверк. Его обласкали и он остался проживать в Кибинцах, года три, совершенно позабыв про службу.
А. С. Данилевский по записи В. И. Шенрока. Материалы, I, 101.
Во время приездов своих в Кибинцы Василий Афанасьевич мог свободно располагаться в предоставленном в его полное распоряжение флигеле и поместить в нем всю семью. Кроме того, к его услугам был экипаж, люди для посылок, наконец, он мог во всякое время пользоваться советами домашних врачей Трощинского. Случалось, что и сам Дмитрий Прокофьевич приезжал к нему, а потом ко вдове его, со всем штатом, с челядью и шутами. В делах практической важности Трощинский всегда оказывал содействие любимому родственнику и его семье.
А. С. Данилевский по записи В. И. Шенрока. Материалы, I, 49.
Иногда экспромтом сочиняли комедии и играли в Кибинцах в театре Трощинского, на дворе его выстроенном, в нем играли и дворовые люди довольно хорошо, но больше были благородные актеры, дети В. В. Капниста (писателя, автора комедии ‘Ябеда’), иногда и он сам. Князь Хилков (муж незаконной дочери Трощинского) был большой комик, и жена его играла, и мы все, случающиеся там, муж мой и я. В. В. Капнист уверил всех, что я буду хорошо играть, и для поддержания себя находил игру мою отличной. Когда подавали Дмитрию Прокофьевичу афишку о действующих лицах, то он с восторгом брал свой лорнет и, найдя мое имя, был всегда доволен, потому что Капнист, сидя возле его, говорил ему о каждом нашем движении. За обеденным столом кратко загадывали шарады, а после обеда шарады были в действии… Кажется, целой стопы бумаги было бы мало для описания всего, сколько там было разнообразных удовольствий, какие были за-{33}мысловатые маскарады две недели праздников в рождестве христове и в разное время представления в зале разных родов. Каждый день были балы после театра. Мы с мужем моим, которого Д. П. Трощинский очень любил, жили безвыездно у него, нельзя было проситься домой: в последнее время сердился до болезни, когда узнавал о помышлении нашем ехать домой, и гостям было трудно уезжать, чтобы его не тревожить, и когда начиналось провожание гостей, то старик бывал очень не в духе, и ненадолго оставалось в доме без больших собраний,— скоро опять съезжались. В эти промежутки двери анфиладой отворялись, играла музыка, иногда целый оркестр, иногда квартеты. Разыгрывали из Бетховена и Моцарта и прочих тогда бывших в славе музыкантов.
Мария Ив. Гоголь (мать писателя) — С. Т. Аксакову, 3 апр. 1856 г. Современник, 1913, IV, 250.
Трощинский любил держать при себе шутов. В доме у него, на жаловании или на других условиях, жили муж и жена, Роман и Параска, принадлежавшие, как видно, к высшему лакейству. Этот Роман был смешон только своим тупоумием, которому бывший министр юстиции не мог достаточно надивиться.
П. А. Кулиш, I, 13.
Кто-нибудь из гостей находит, что наступает время развлечь Дмитрия Прокофьевича. На сцену вызывается кто-нибудь из шутов и начинает занимать общество своими выходками. Но шутки или повторяются, или становятся чересчур избитыми и не достигают цели. Приходится изобресть что-нибудь новое, не успевшее наскучить. У Трощинского в случае нужды оживить общество на выручку являлись особые шутодразнители. В таких шутодразнителях не было недостатка при разнородном составе гостей Трощинского. Что они выделывали и изобретали в угоду знатному вельможе, можно судить по следующим примерам. Среди шутов, кроме известного Романа Ивановича, обращал на себя внимание жалкий, отставленный вследствие умопомешательства заштатный священник отец Варфоломей. Он был главной мишенью для насмешек и издевательства, а иногда и побоев со стороны не знавшей удержу толпы. Этого мало: была изобретена особая, часто повторявшаяся потеха, состоявшая в том, что бороду шуту припечатывали сургучом к столу и заставляли его, делая разные движения, выдергивать ее по волоску. Шут этот был не столько забавен даже, сколько отвратителен и грязен в буквальном смысле слова: неопрятность его доходила до таких невероятных размеров, что смотреть на него во время обеда было противно и непристойно, и его принуждены бывали отделять от остального общества особыми ширмочками, чтобы не оскорблять, по крайней мере, зрения соседей, тогда как слух их ежеминутно оскорблялся его безобразным чавканьем. Несмотря на такие отвратительные привычки и наружность отца Варфоломея, с ним после стола ежедневно проделывали одну и ту же шутку. Глумясь над жадностью его к деньгам, между ним и Трощинским, садившимся нарочно возле шута, потихоньку подвигали ассигнацию и наблюдали, как, не будучи в состоянии устоять против соблазна, шут наконец ее схватывал и собирался уже ею завладеть, как вдруг, остановленный в своем намерении бесцеремонным толчком и бранным словом Трощинско-{34}го, невозмутимо повторял двусмысленное: ‘а нехай се вам!..’ Однажды во время приезда архиерея шутодразнители вложили отцу Варфоломею мысль обратиться к его преосвященству с приветственной речью. Речь была действительно приготовлена и, к крайнему соблазну одних и лукавой радости других, торжественно начата. Архиерей слушает и недоумевает. Наконец, когда не осталось уже сомнения, в чем дело, находя неприличным и скучным слушать такой вздор, прервал автора словами: ‘хорошо, очень хорошо! Остальное досказывай чушкам…’
В. И. Шенрок. Материалы, I, 68.
Трощинский жил в своем богатом и знаменитом имении Кибинцах, в великолепном дворце. Дряхлый старик этот, окруженный шутами, скороходами и разными барскими прихотями тогдашнего времени, спокойно доживал здесь свой век. По праздникам, при приезде к нему гостей, он потешался различными причудами и в числе их — бросанием золотых в большую шестидесятиведерную бочку, наполненную водою. Кто из желающих опускался в бочку, как есть, во всем одеянии и забирал сразу все золотые, тому они и принадлежали. Находилось много охотников из простонародья и нередко из лиц более или менее образованных. Но из многих удавалось весьма немногим схватить на дне бочки все золотые: большая же часть заинтересованных выползала из бочки только с несколькими червонцами, но не со всеми, промокала до нитки и должна была с досадою бросать золотые обратно в бочку. Однажды рискнула и ринулась в бочку и духовная особа, но неудачно: не дохватила только одного червонца, выдержала порядочную пытку, измочила шелковую рясу и должна была бросить пять или шесть золотых в бочку. Трощинский сидел на балконе с гостями и потешался.
Т. Г. Пащенко по записи В. Пашкова. Берег, 1880, N 268.
Муж мой иногда писал стихи, но ничего серьезного. К знакомым он писал иногда письма в стихах, более комического характера. Он имел природный ум, любил природу и поэзию.
М. И. Гоголь. Из записок В. И. Шенрок. Материалы, I, 46.
Муж мой писал много стихов и комедий в стихах на русском и малороссийском языках, но сын мой все выпросил у меня, надеясь напечатать. Он тогда был очень молод, и, верно, они сожжены в Италии вместе с его рукописью, не рассмотря, будучи одержим жестокою болезнью, и у меня не осталось ничего на бумаге, а в памяти остался один куплет, который он было написал на бюро его изобретения за доской, когда принес его столяр, и то бюро подарил своему приятелю, я его здесь помещаю:
Одной природой наслаждаюсь,
Ничьим богатством не прельщаюсь,
Доволен я моей судьбой.
И вот девиз любимый мой.
М. И. Гоголь — С. Т. Аксакову. Современник, 1913, IV, 251. {35}
Он был человек хороший, нравственный, правдивый, но особенно практическим не был.
А. В. Гоголь (сестра писателя) по воспоминаниям матери. В. И. Шенрок. Материалы, I, 50.
Отец мой (Иван Матвеевич Косяровский) для того служил, чтобы иметь способ образовать нас, и много трудился, прежде в военной службе, которая была тогда очень тяжела, и когда потерял здоровье для той службы, то перешел в штатскую, и тогда было началось мое воспитание, когда он был в Харькове губернским почтмейстером. И когда ему объявили доктора, что он лишится от лишнего прилежания зрения, то оставил службу и переехал в свой маленький хуторок, и окончилось мое воспитание, продолжавшееся всего один год.
М. И. Гоголь. Записки, П. А. Кулиш, I, 17.
Когда Вас. Аф-вич Гоголь приезжал в каникулы домой, и в то время ездил со своей матушкой в Ахтырку, Харьковской губернии, на богомолье, там есть чудовной образ божьей матери, они были там в обедне, отправляли молебен и остались там ночевать, и он видел во сне тот же храм. Он стоял в нем по левую сторону, вдруг царские врата отворились, и вышла царица в порфире и короне и начала говорить к нему при других словах, которых он не помнил: ‘Ты будешь одержим многими болезнями (и точно, он страдал многими недугами и, наконец, лихорадкой, которая продолжалась у него два года, никакие средства не помогали, один д-р Трофимовский освободил его от нее), но то все пройдет,— царица небесная сказала ему: — ты выздоровеешь, женишься, и вот твоя жена’.— Выговоря эти слова, подняла вверх руку, и он увидел у ее ног маленькое дитя, сидящее на полу, которого черты врезались в его памяти. Потом он приехал домой, рассеялся и забыл тот сон. Родители его, не имея тогда церкви, ездили в местечко Ярески при реке Псле. Там он познакомился с теткой моей, и, когда вынесла кормилица дитя семи месяцев, он взглянул на него и остановился от удивления: ему представились те самые черты ребенка, которые показали ему во сне. Не сказавши о том никому, он начал следить за мной, когда я начала подрастать, то он забавлял меня разными игрушками, даже не скучал, когда играла в куклы, строил домики с карт, и тетка моя не могла надивиться, как этот молодой человек не скучал заниматься с таким дитем по целым дням, я хорошо знала его и привыкла, часто видя, любить его, потом, спустя тринадцать лет, он видел тот же сон и в том же храме, но не царские врата отворились, а боковые алтаря, и вышла девица в белом платье с блестящей короной на голове, красоты неописанной, и, показав рукой в левую сторону, сказала: ‘Вот твоя невеста!’ Он оглянулся в ту сторону и увидел девочку в белом платьице, сидящую за работой перед маленьким столиком и имеющую те же черты лица. И после того скоро мы возвратились из Харькова, и муж мой просил родителей моих отдать меня за него.
М. И. Гоголь — С. Т. Аксакову. Современник, 1913, IV, 252.
Как живо напомнил мне один монолог из трагедии Озерова (Сумарокова) ‘Иди, душа, во ад’ моего мужа, мне казалось, как будто он, выговоря его, {36} падал предо мной, закалываясь, он представил его в кругу девок, окружающих меня, я так испугалась, будучи двенадцати лет, что не знала, как очутилась на диване, ухаживаемая моими гостьми. Мне показалось, что он в самом деле заколол себя, а он испугался, чтоб я не заболела от испуга, и не мог уехать домой, не узнавши, что мне прошло совершенно.
М. И. Гоголь — С. Т. Аксакову. Современник, 1913, IV, 251.
Тогда мне было всего тринадцать лет. Я чувствовала к нему что-то особенное, но оставалась спокойной. Жених мой часто навещал нас (у тетки в местечке Яресках). Он иногда спрашивал меня, могу ли я терпеть его и не скучаю ли с ним. Я отвечала, что мне с ним приятно, и действительно, он был всегда очень любезен и внимателен ко мне с самого детства. Когда я, бывало, гуляла с девушками к реке Пслу, то слышала приятную музыку из-за кустов другого берега. Нетрудно было догадаться, что это был он. Когда я приближалась, то музыка в разных направлениях сопутствовала мне до самого дома, скрываясь в садах. Когда я рассказывала об этом тетушке, она, улыбаясь, говорила: ‘Вот кстати ты вышла гулять! Он так любит природу и, пользуясь хорошей погодой, наслаждается музыкой. Но ты больше не ходи гулять так далеко от дому’. Один раз, не найдя меня дома, он пошел в сад. Увидя его, я задрожала и вернулась домой. Когда мы остались одни, он спросил меня, люблю ли я его, я отвечала, что люблю, как всех людей. Удивляюсь, как я могла скрывать свои чувства на четырнадцатом году. Когда я ушла, он сказал тетке, что очень желал бы жениться на мне, но сомневается, могу ли я любить его. Она отвечала, что я люблю его, что я доброе дитя и могу быть хорошей женой, что она уверена, что я люблю его, потому что скучаю, когда долго его не вижу, а что я так отвечала потому, что боюсь мужчин, наслышавшись от нее, какие они бывают лукавые. Когда он уехал, тетка позвала меня и передала мне его предложение. Я сказала, что боюсь, что подруги будут смеяться надо мной, но она меня урезонила, и нас сговорили. Родители взяли меня к себе, чтобы приготовить кое-что, и я уже не так скучала, потому что жених мой часто приезжал, а когда не мог приехать, то писал письма, которые я, не распечатывая, отдавала отцу. Читая их, он, улыбаясь, говорил: ‘Видно, что начитался романов!’ Письма были наполнены нежными выражениями, и отец диктовал мне ответы. Письма жениха я всегда носила с собой. Свадьба наша назначалась через год.
М. И. Гоголь. Воспоминания. В. И. Шенрок. Материалы, I, 42.
Мать моя воспитывалась у своей тетки Анны Матвеевны Трощинской, которая ее и замуж выдала, и выбрала ей сама жениха, когда матери минуло только четырнадцать. Она еще не успела испытать, что такое любовь, она была занята еще куклами, но, по приказанию или по совету тетки, должна была повиноваться, несмотря на то, что она была первая красавица, а отец, говорят, был некрасив.
О. В. Гоголь-Головня, 4. {37}
Когда мне было четырнадцать лет, нас перевенчали в местечке Яресках, потом муж мой уехал, а я осталась у тетки, оттого, что еще была слишком молода, потом гостила у родителей, где часто с ним видалась. Но в начале ноября он стал просить родителей отдать ему меня, говоря, что не может более жить без меня. Так вместо году я пробыла у них один месяц. Они благословили меня и отпустили. Он меня привез в деревню Васильевку, где встретили нас отец и мать. Они приняли меня, как родную дочь. Свекровь наряжала меня по своему вкусу и надевала на меня свои старинные вещи. Любовь ко мне мужа была неописанная, я была вполне счастлива. Он был старее меня на тринадцать лет. Я никуда не выезжала, находя все счастье дома.
М. И. Гоголь. Записки. В. И. Шенрок. Материалы, I, 43.
Когда отец женился, вероятно, тогда уже не было дедушки