Главный барин, Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович, Год: 1893

Время на прочтение: 9 минут(ы)

Д. Н. Мамин-Сибиряк

Главный барин
Рассказ

Д. Н. Мамин-Сибиряк. Собрание сочинений в десяти томах
Том пятый. Сибирские рассказы
Библиотека ‘Огонек’
М., ‘Правда’, 1958

I

Каждый раз, подъезжая к лесной деревушке Грязнухе, засевшей в глухом лесном углу, я испытывал особенное чувство, которое трудно назвать: это был край света, совершенно особый мир, страничка из русской истории XVII столетия. Где-то там далеко творились чудеса цивилизации, где-то складывались громадные промышленные центры, открывались новые пути, делались великие открытия, совершались страшные кровопролития, а Грязнуха оставалась все такой же Грязнухой, чуждая и чудесам, и открытиям, и кровопролитиям. Около двух лет назад пришел какой-то посельщик Евстрат, темный человек, скрывавшийся, вероятно, от какого-нибудь московского розыска, высмотрел глухое местечко на гнилой речонке Грязнухе и здесь осел. Это был корень, из которого выросла нынешняя деревня,— в ней все жители носили одну фамилию, Евстратовы, по родоначальнику. Чужой человек удивился бы, что деревня Грязнуха засела в болоте, когда всего в версте от нее великолепное светлое озеро Вежай с такими удобными берегами для селитьбы, но родоначальник Евстрат поселился именно в болоте, как скрывается по чащам и зарослям травленый волк,— ему нужно было укрыться от грозного государева ока. И Евстрат не ошибся: он не только сохранил свою личную неприкосновенность, но вывел целую семью, и теперь ‘Евстратовых’ дворов тридцать. Деревенская косность сохраняла за собой родительское место и ни за что не хотела уходить к озеру: не сами, по родителям. Самое интересное было то, что сама по себе Грязнуха решительно была никому не нужна и сама ни в ком не нуждалась. Мимо нее никто и никуда не ездил, не было здесь никакого торжка — одним словом, как есть ничего, и все эти Евстратовы жили, наверно, так же, как жил их родоначальник Евстрат. Сюда не проникли даже такие всеразрушающие элементы, как самовар-туляк и линючие московские ситцы. Все ходили в домотканой пестрядине, носили домотканую сермягу, укрывались своей домашней овчиной. Большинство баб нигде за пределами Грязнухи не бывали и боялись всего, что было за этими пределами,— это был родительский страх. Бывальцами в Грязнухе считалось двое мужиков — отставной солдат Македошка, отчаянный пьянюга, и охотник Сысой, возивший набитую на озере Вежае дичь в город. Они являлись исключениями, и коренные, настоящие грязнухинцы относились к ним с большим недоверием, как к людям испорченным и зараженным.
Мне случалось раза два в лето приезжать в Грязнуху с специальной целью поохотиться на гусей, укрывавшихся по ‘ситникам’ и ‘лавдам’ озера Вежая. Ситник — высокая и жесткая озерная трава, похожая на камыш, ею зарастают озерные берега на большое пространство, иногда в несколько верст. Из ситника же образовались живые плавучие острова — это и есть лавды. Озеро Вежай разлеглось в своих лесистых берегах на несколько верст, и в его ситниках можно было заблудиться. Дело в том, что в береговых зарослях пробиты узкие ходы, по которым с трудом можно было пробраться только на лодке-душегубке. Эти ходы так запутаны, что неопытный человек мог по ним блуждать несколько дней, как по лабиринту, и все-таки не выбрался бы на открытое озеро. Легенда говорила о двух таких охотниках, погибших в ситниках. Зато для дикой птицы здесь настоящее приволье, и она плодилась здесь массами. Гусь — сторожкая, умная птица и не будет вить гнезда в сомнительном месте, а здесь гуси вились из года в год, и их покой нарушал только один Сысой.
Итак, я подъезжал в осенний денек к Грязнухе с тем чувством, как будто погружался в глубины XVII столетия. Стояли светлые сентябрьские дни ‘бабьего лета’. Узкая проселочная дорога была избита до невозможности, и мой дорожный коробок делал какие-то судорожные движения, точно его била жестокая лихорадка,— пенье, коренье, каменье и непролазные великие ‘грязи’, как писали приказные из Москвы.
— А застанем мы Сысоя дома? — спросил я своего возницу, начиная испытывать беспокойство.
— Куды ему деться-то, Сысою? — уверенно ответил бывалый городской человек.— Известно, дома…
Тоже особенность Грязнухи: всегда и все были дома, следовательно, и Сысой должен быть дома.
У Грязнухи никакого вида не было, как у других деревень. Просто болото, а в болоте рассажались без всякого плана десятка три изб, да и те, по русскому обычаю, задами к реке. Изба Сысоя стояла в стороне. Мы к ней и подкатили, обратив на себя внимание одной только собаки Соболя, рвавшейся на цепи. Сысой действительно оказался дома. В избе сидел еще гость, солдат Македошка. Меня удивило с первого раза то, что Македошка сидел у стола и пил водку,— время самое не указанное для такого занятия. Сам Сысой налаживал старую мережку и оставался только благородным свидетелем. У печки возилась с ухватом его жена, сердито поглядывавшая на загулявшего солдата. Когда я вошел, Македошка посмотрел на меня презрительно прищуренными глазами и даже сплюнул на сторону, точно отгоняя какую-то неблагочестивую мысль.
— Ах, братец ты мой…— проговорил он наконец, крутя головой.— Д-даа… Как вы насчет этого самого полагаете, городской господин?.. Ах, братец ты мой…
Я ничего не мог полагать относительно ‘этого самого’, и Македошка еще раз плюнул, причмокнул по-пьяному и провел рукой по лицу, точно не мог проснуться от какого-то сна. Меня удивило гордое настроение солдата, тем более, что раньше он всегда отличался заискивающей угодливостью спившегося человека.
— Ты бы, Македошка, шел домой,— предложил Сысой.— Только духу напустил своим винищем…
Вместо ответа Македошка хрипло засмеялся, а потом торопливо хлопнул стакан водки и проговорил:
— Баушка-то, значит, Домна… х-ха!.. Маланья, ты бы проведать ее сходила… Решилась баушка-то. Совсем как полоумная ходит. Верно…
— И то решилась…— ответила сердито Маланья, гремя ухватом.— Этакое счастье господь послал.
— Деньги куда-то спрятала, а сама все яйца считает… х-ха. А кто сруководствовал все дело? Все я, Македошка… На, получай, да не поминай лихом Македошку. Ах, братец ты мой…
— А Ермилку ты же научил? — спросил Сысой, оставляя работу.
— Ну, Ермилка-то другого поучит… Он, брат, сразу привесился. Шешнадцать целковых, и тому делу конец. Значит, два раза самовар наставляли, да вечером пермени сделали — только и всего. Новую лошадь, слышь, покупает на эти деньги… Вот он какой, Ермила-то!.. Ах, братец ты мой… А баушка Домна решилась ума, верно. Даве я заходил к ней, так она забилась в угол и от меня этак рукой: ‘Уйди, солдат! Уйди, грех!’ Х-ха…
Македошка допил водку, еще раз с презрением посмотрел на меня, как-то фыркнул и, не простившись ни с кем, вышел из избы. Он был мертвецки пьян, хотя и держался еще на ногах. Видимо, он пил уже не первый день.
— Форсун…— сердито ворчала Маланья, когда дверь за солдатом затворилась.— Непутевая голова.
Сысой политично молчал. Очевидно, что случилось что-то и случилось очень важное, а Сысой был обстоятельный мужик и не любил болтать зря. Это был среднего роста плечистый мужик в полной поре… Я часто любовался этой живой мужицкой силой и какой-то особенной цельностью каждого слова и каждого движения. Охота для Сысоя служила только подспорьем, а по существу он был исправный, работящий мужик, что редко встречается между охотниками. Благообразная русая борода, карие умные глаза, степенные движения — все говорило в его пользу. И баба у него была славная. Все успевала сделать и мужа обряжала с деревенским достатком — все на Сысое было крепкое своей домашней крепостью. Я заметил, что в Грязнухе случилось что-то необычайное, что всех волновало и приводило в нервное настроение, особенно жену Сысоя. Спрашивать прямо я не хотел, потому что по-деревенски это было бы бестактностью.
— Поедем на охоту? — спросил я Сысоя.
— Поедем…
Он ответил неохотно,— видимо, ему было не до гусей. Признак был плохой.
Когда мы собирались выйти из избы, в окне показалась голова Македошки. Малашья даже вздрогнула. Солдатская рожа прильнула к оконному стеклу и хрипло хихикнула.
— Ах, братец ты мой…— бормотал он.— Сейчас был у баушки Домны… х-ха… То ли еще будет… Постой!..
Солдат даже погрозил кому-то кулаком. Когда мы с ружьями вышли на улицу, Македошка с гиканьем пронесся мимо нас на неоседланной лошади.
— Сбесился, крупа,— ворчал Сысой, вскидывая на плечо свое ружье.

II

До озера от Грязнухи было всего версты полторы. Мы свернули с дороги и шли тропой, пробитой по болоту в мелком ‘карандашнике’, то есть мелкой болотной поросли из вербы, золотушной болотной березы-карлицы и ольхи. Сысой молчал. На низком песчаном мысу мы нашли лодку. Вода в озере была совсем темная,— рыбаки называют осеннюю воду тяжелой и уверяют, что именно поэтому осенью и не бывает крупной волны, как в Петровки, когда вода легкая. Когда мы уже садились в лодку, я обратил внимание на валявшиеся пустые жестянки из-под консервов.
— Кто-то приезжал на охоту? — попробовал я догадаться,
— Нет… нет…— уклончиво ответил Сысой, отпихивая лодку от берега.— Наезжали господа…
— Следователь?
— Нет… Как их назвать — не умею. Одним словом, чугунку нам хотят налаживать.
Для меня теперь сделалось ясно все, начиная с пьянства Македошки и кончая нервным настроением Маланьи. Сысой молча выгребал веслом. Лодка летела стрелой, делая судорожные движения при каждом взмахе. Мы перекосили озеро к дальним лавдам. От правого берега чинно отплыла чета лебедей с парой лебедят,— на Урале эту птицу не бьют, как не бьют голубей. Она еще пользуется привилегией заповедной птицы, которую убивать грешно. Где-то из ситников снялась утиная стая и со свистом пронеслась высоко над нашими головами.
— Птица грудиться стала…— объяснил Сысой.— Теперь молодых учат на отлет. Сильно теперь сторожатся.
Мы забрались в ситники, и скоро ничего не осталось, кроме двух зеленых стен по сторонам да неба над головой. Ситники в корне уже пожелтели, а жесткие зеленые листья шелестели как-то по-мертвому, как шелестит высохшая осенняя трава. Не было того зеленого живого шума, которым полон лес в летнюю пору. И вода тоже была мертвая и как-то по-мертвому расходилась жидкими морщинами, точно это были конвульсии.
Охота как-то не задалась. В двух местах гуси снялись раньше, чем мы их заметили, потом мое ружье сделало осечку, потом Сысой ‘промазал’ по кряковой. Он только плюнул и бросил ружье в лодку. Что уже тут хлопотать, когда не везет. Внутренне я обвинял его в этих неудачах, потому что, видимо, он сегодня относился к делу с самым обидным индифферентизмом, а когда нет священного охотничьего жара, все равно ничего не выйдет. В результате оказались убитыми два несчастных чирка, одна кряковая утка и гагара — последнюю Сысой убил от злости, чтобы разрядить ружье.
— Ну что же, остается ехать домой,— заметил я, подавляя в себе справедливое негодование.— Какая это охота…
Сысой только тряхнул головой.
— Домой выворотимся? — спросил он точно в свое оправдание.
— Выворотимся.
Оставалось для полноты неудачи заблудиться в лавдах, и это произошло. Сысой перепутал какой-то проход, и нам пришлось плавать по ситникам битый час. Эта последняя неудача сконфузила его, и он энергично выругался.
— Ах, братец ты мой!..— ворчал Сысой, загребая веслом.— Ведь вот поди ты, притча какая… а?.. Н-нуу…
Обернувшись ко мне и пустив лодку по ветру, Сысой заговорил с тою особенной быстротой, когда является потребность выгрузить наболевшие мысли:
— Что у нас делается, барин… А-ах, братец ты мой! Вся деревня ума решилась. Ходим, как пьяные… То есть такое дело, такое дело!.. Вон баушка Домна совсем спятила с ума… Видите ли, как оно все вышло. Народ, прямо сказать, от пня, ничего не понимает. Живем в лесу… А тут вдруг пали до нас слухи: ведут чугунку, и прямо на нас. Ну, ведут, так ведут… Наше дело — сторона. И что бы ты думал, братец ты мой? Устигла она нас, чугунка, значит, и еще как устигла… Первое дело, слышим мы, что партия уже в Матвеевой, это где Ермила живет… Там у них село и, значит, кабак, и, значит, Македошка там руководствует в лучшем виде. Только этот раз глядим, а Македошка на своей собственной лошади едет и пьяный-препьяный, и песни орет. Избенка у него завалящая, женушка непутевая, хозяйство — ухват да вилы, тут прямо на своей лошади. Приехал он это и бахвалится: ‘Народы, грит, озолочу!’ Известно, непутевый человек, зря орет. Одним словом, озорник… Хорошо. Вот он нам тут и рассказал про это самое дело. Грит, пришла это партия в Матвеево и сейчас, напримерно, начальник: самовар. А самовар-то только у Ермилы… Справный мужик, свой кабак содержит. Хорошо. Выпили господа самовар, а потом есть захотели. А какая в деревне еда? Ну, тут Ермила опять свою линию, настряпала евонная хозяйка перменей и подает. Наутро опять самовар… А потом барин и говорит: ‘Сколько тебе следовает, мил-человек?’ Ну, Ермила-то и ахнул: шешнадцать целковых… Тоже совесть у человека. На полтину всего-то добра справил, а он вон как завернул… Тоже и язык повернется у человека. Ведь заплатил барин-то, слова не молвил. А Македошка, значит, тут же толчется и все смотрит… Одним словом, пес кабацкий. И сейчас, напримерно, Македошка к партии пристроился, партия идет — и Македошка идет. От Матвеевой-то до нас верст с сорок, ну и идут. Партия идет позади, а главный барин поперед. Местов не знают, ну, а тут пересылку надо сделать — опять Македошка тут же. Барин-то и лошадь ему дал: езди, ищи. Ну, Македошка и ездит, а поденщина ему три целковых. Это как по-вашему?.. В месяц ему таких денег никто не даст… Хорошо. Только ездил-ездил таким манером Македошка, напился как-то да пьяный прилег к огню и бок себе спалил. Сам-то чуть не сгорел, окаянная душа… Хорошо. И что бы ты думал, какую штуку уколол он, Македошка? Горел-то он в партии, ну, начальник, который при партии, и пожалел его, пса, значит, дал шесть целковых: ступай, выздоравливай. А Македошка уж весь скус узнал и прямо к главному барину: так и так, чуть живота не решился. А главный барин добреющий и сейчас, напримерно, добывает четвертной билет и дает Македошке. На, не поминай лихом… И сейчас Македошка купил себе лошадь и прямо к нам в Грязнуху пригнал. Сбесился человек… Слова у него пустые, осатанел… Ездит по деревне и орет: ‘Всех озолочу!’
Сысой тяжело перевел дух, еще раз переживая все, что произошло.
— Нет, что он сделал, опять Македошка этот самый… Прожил этак дня с два, деньги пропил и сейчас жену научил. Пошла она прямо к главному барину, сейчас в ноги, сейчас завыла: так и так, муж помер… Запалил себе бок и помер. Тут главный барин опять ей четвертной билет прямо в зубы, только не реви. Ну, воротилась она в Грязнуху и деньги своему солдату принесла… Вот какое дело, барин. То есть никто ума не приложит… Хорошо. Только дошла партия и до нашей Грязнухи, а потом, того, и сам главный барин приехал. Ничего, хороший барин — глаз у него веселый, играет и все посмеивается. Известно, ежели денег у него нетолченая труба, ну и уважает свой карахтер. Пожил у нас он дня с два… да… И нагляделись мы! Ах, что только было, братец ты мой! Деньгами так и сыплет: на, получай. Македошка тогда и научил баушку Домну: ‘Ступай, баушка, яйца продавать барину и проси с него за десяток четыре целковых’. Ну, побежала старуха, показывает яйца, а барин ей сейчас деньги… Что же это такое, а?.. По нашей-то цене всего восемь копеек они стоят, да и то некому продавать… По осени вон я цыплят вожу в город, так по пятачку плачу за штуку. Помутилась ведь умом старуха, потому как и в жисть свою таких денег не видывала… Другие бабы завидуют ей и поедом едят. А главное — никто ничего не понимает, как и что…
— А Македошка?
— У Македошки ошибочка вышла с барином… Разлакомился уж очень пес. И стыда никакого… Барин в Грязнуху, а он сейчас к барину. ‘Да ведь ты помер?’ ‘Никак нет, ваше высокое благородие’. И сейчас, напримерно, говорит: ‘Пожалуйте, грит, за бесчестье четвертной билет’… Ну, тут уж главный барин расстервенился и прямо Македошку в шею… Ах, что только было, братец ты мой, что было!.. Все мужики-то как ом орошенные сделались, так и рвут… Ну, а потом партия ушла дальше, главный барин уехал, а мы вот остались опять на прежнем положении. Будем ждать чугунки…
Положение Грязнухи действительно было критическое. Из своего семнадцатого века она прямо перешагнула в самый конец девятнадцатого. Одно появление ‘главного барина’ перевернуло сразу все вверх дном. Трущоба проснулась, а имеющая выстроиться железная дорога докончит остальное.
Я уезжал из Грязнухи с тяжелым чувством, как от труднобольного, которого не надеешься увидеть в следующий раз. Прощай и озеро Вежай, и гуси, и вся обстановка семнадцатого века…

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые опубликован в газете ‘Русские ведомости’, 1893, No 267, 28 сентября. При жизни писателя включался во все издания ‘Сибирских рассказов’. Печатается по тексту: ‘Сибирские рассказы’, М., 1902.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека