ГЕРШЕНЗОНМихаил Осипович [1869—1925] — историк русской лит-ры. Р. в Кишиневе, где в 1887 окончил гимназию. Из-за существовавших при царизме ограничений для евреев при поступлении в университеты Г. вынужден был два года провести в Берлинском политехникуме. В 1889 — принят на историческое отделение историко-филологического факультета Московского университета. Его первые работы — ‘Афинская полития Аристотеля и жизнеописание Плутарха’ и ‘Аристотель и Эфор’ — были изданы Московским университетом. Человек книги, Гершензон всю свою жизнь провел в библиотеках, архивах, за письменным столом и проявил огромную и разнообразную деятельность как публицист, переводчик, исследователь, собиратель и редактор документов и текстов, организатор и первый председатель Всероссийского союза писателей, председатель литературной секции Академии художественных наук (см.). Ученик буржуазного историка П. Г. Виноградова, Гершензон начал свою публицистическую деятельность в либерально-буржуазной печати, с к-рой был связан в течение почти тридцати лет: ‘Русская мысль’, ‘Русские ведомости’, ‘Вестник Европы’ [1907—1908], ‘Русская молва’ [1912—1913], — фельетоны под заглавием ‘На разные темы’ — псевдоним Junior, ‘Биржевые ведомости’, ‘Возрождение’, правокадетский сборник ‘Вехи’ [1909] и др. Перевел ‘Рассказы о греческих героях, составленные Нибуром для его сына’ [1897], три тома ‘Всеобщей истории’ Лависса и Рамбо, ‘Историю Греции’ Белоха [1897—1899], ‘Образование’ Паульсена [1900] и прозу Петрарки. Мастер художественного рассказа, прекрасный стилист, проникновенный трудолюбивый исследователь, Г. приобрел большую популярность своими работами по истории русской, в частности московской интеллигенции первой половины XIX в. Его три этюда об Огареве: ‘Любовь Огарева’, ‘История одной дружбы’, ‘Лирика Огарева’ [1900—1904], книги: ‘П. Я. Чаадаев. Жизнь и мышление’ [1907], ‘История Молодой России’ [1908], ‘Исторические записки’ [1910], ‘Жизнь Печерина’ [1910], ‘Образы прошлого’ [1912], ‘Грибоедовская Москва’ [1914], ‘Декабрист Кривцов и его братья’ [1914], содержащие ‘много ценного фактического материала для понимания умственного развития’ русской интеллигенции (Плеханов), — являют собой особый жанр художественного философско-психологического исследования, где научное исследование — всегда на грани беллетристического повествования. Неверно, однако, распространенное мнение, что своей популярностью Гершензон был обязан качествам прекрасного повествователя и общественной значимости трактуемого им материала. Его работы, формально построенные на кропотливо обследованном, чрезвычайно добросовестно изученном материале, были проникнуты единой идеей: призывом от позитивизма и материализма к идеализму и религиозности, от революционной активности ‘к тому, чтобы правильно устроить свой собственный дух, т. е. сознать до конца свой нравственный долг, как свое космическое или религиозное назначение и сосредоточить свои душевные силы на его исполнении’ (‘Исторические записки’). Под этим углом зрения он реабилитировал одних представителей ‘Молодой России’ и отвергал других. Считая, что А. Раевский ‘был ясный, холодный и твердый ум, гордый и независимый’, Г. все же отворачивается от него за его реализм, ибо ‘ум, лишенный способности чувствовать силу и красоту иррационального в мире, — плоский и скудный ум’ (‘История Молодой России’, 1927, стр. 47).
С другой стороны, он высоко ставил Чаадаева за то, что тот, по его мнению, опровергнутому Плехановым, решительно осуждал ‘исключительно позитивное направление и политическое революционерство’ передовой русской интеллигенции (‘П. Я. Чаадаев’). Целые этапы в развитии русской интеллигенции он переоценивает в зависимости от их отношения к ‘иррациональному’, в зависимости от того, что ‘малая крупица идеала опьянила этих людей, охваченных движением, или они увидели восходящим перед собой все солнце’, причем под ‘малой крупицей идеала’ он подразумевает ‘усовершенствование общественных форм’, а под ‘всем солнцем’ — ‘внутреннее устроение личности’. Движение 30-х гг. он восхваляет именно за то, что оно ‘не было одним из тех частичных раскрытий идеала, какими являются все общественные движения, по преимуществу политические. Оно имело своим предметом весь идеал в целом, самую его субстанцию’ (‘Ист. Мол. России’, стр. 214). Философия Г. была обоснованием пути русской буржуазной интеллигенции от ‘марксизма к идеализму’, от революционной борьбы с самодержавием — к компромиссу с ним. Она была утверждением тех новых ‘Вех’, к-рые идеологи буржуазии устанавливали после разгрома революции 1905. В годы революционного подъема радикально-демократический читатель зачитывался биографиями Пестеля и Муравьева-Апостола, Перовской и Желябова, книгами по истории ‘Революционной России’. В годы реакции интеллигенция, наоборот, склонна была предать забвению всех великих борцов героического прошлого, третировать их как ‘плоские и скудные умы’. Она культивировала теперь образы мистика Чаадаева, монаха Печерина, приверженных к православию славянофилов, сугубо подчеркивая при этом их мистицизм и религиозность и сводя на-нет их общественно-политическую оппозиционность. Этим покаянно-богоискательским, политически-ликвидаторским настроениям буржуазии и отвечало творчество Г., здесь разгадка его исключительного успеха в период реакции. ‘Общественное призвание человека, — полагал Г. в те годы, — заключается в том, чтобы и лично помогать другим людям в устроении их духа, и совместно с другими содействовать такому устроению общего быта, при к-ром эта основная, индивидуальная цель достигалась бы всеми членами общества возможно легче’. Здесь была жажда и надежда, что дальнейшее ‘устроение общего быта’ пойдет без потрясений и социальных катастроф. Империалистическая война убила эту иллюзию. Г. с первых дней войны отвернулся от своих соратников по правокадетской ‘Русской мысли’ и по религиозно-философскому обществу. Г. стал в стороне от воинствующего империализма. Однако он не нашел в себе мужества ревизовать пройденный доселе путь. В серии работ, опубликованных в годы революции: ‘Тройственный образ совершенства’ [1918], ‘Мудрость Пушкина’ [1919], ‘Мечты и мысль И. С. Тургенева’ [1919], ‘Видение поэта’ [1920], ‘Переписка из двух углов’ [1921], ‘Ключ веры’ [1922], ‘Гольфстрем’ [1922] и ‘Судьбы еврейского народа’ [1922] — он, по существу, остается на своих религиозных, идеалистических позициях. Верный своей старой мысли, что ‘задача каждого человека правильно устроить свой собственный дух’ и тем выполнить ‘свое космическое или религиозное назначение’ (‘Не усумнился я в личном бессмертии и, подобно вам, знаю личность вместилищем реальности’ — пишет он В. И. Иванову в ‘Переписке из двух углов’), он конструирует творчество Пушкина (‘Мудрость Пушкина’) и Тургенева (‘Мечта и мысль И. С. Тургенева’) из самораскрытия их духа, выполняющего свое космическое предназначение. ‘Культура неизбежна, культура законна, Пушкин никогда не отвергал ее по существу. Но он знал, что верховная власть принадлежит иррациональному началу’. И этим иррациональным началом, а не социальной действительностью, не бытием русского дворянина в эпоху Николая I определилось творчество Пушкина. Не может определяться творчество временным, местным, ибо история одна от начала до конца веков. ‘Истина, познанная пращурами, жива поныне и живет в каждом из нас, как несознаваемая основа нашего самосознания’ (‘Гольфстрем’, стр. 153). Эта истина — ‘огонь, он же Логос Геракклита’ (там же, стр. 154). Это огонь стремлений, а не достижений: ‘за семь или восемь тысячелетий… люди желали и мыслили так же, как мы’. Там уже ‘был добыт весь существенный опыт человечества, к тем познаниям позже ничего не прибавилось. Первобытная мудрость содержала все религии и всю науку’. Эта извечная мудрость, эти ‘вечные течения проходят через каждую отдельную душу, потому что не в час рождения рождается личность, как и смерть не уничтожает ее’ (там же, стр. 5).
В 1910 Гершензон заявлял, что ‘хотя религиозная мысль… по существу не придает важности внешним перестройкам, но она неминуемо становится в оппозицию и к существующему политическому строю, поскольку этот строй прямо и непосредственно стесняет духовную свободу личности’ (‘Исторические записки’). ‘Оппозицией к существующему политическому строю’ тогда была борьба за ‘духовную свободу личности’ богоискательского интеллигента. Сейчас этот богоискательский интеллигент навсегда потерял свою ‘духовную свободу’, если его духовная свобода не стала осознанием необходимости служить революции. Г. теперь окончательно ушел от историзма в те дали, что до нашего рождения и после нашей смерти, ушел в ‘вечные течения’ пращуровой мудрости. В этом мире он себя чувствует на чужбине и со страстной тоской взывает: ‘Где моя родина?’ Ему сейчас кажется, что его удел был уделом и Тургенева, и Пушкина, и Лермонтова, и Тютчева, и Толстого, и Достоевского: ‘Они все были — как пленные птицы на земле, все тяжко томились здесь, но в страстной тоске по небесным просторам их дух обретал крылья и действительно уносился от неподвижной и темной земли’ (‘Мечта и мысль И. С. Тургенева’, стр. 128). Г. чувствует себя в плену у культуры, он устал от нее, он жаждет сбросить ‘с души память о всех религиях и философских системах, обо всех знаниях, искусствах, поэзии, и выйти на берег нагим, как первый человек, нагим, легким и радостным, и вольно выпрямить и поднять к небу обнаженные руки, помня из прошлого только одно, как было тяжело и душно в тех одеждах и как легко без них’ (‘Переписка из двух углов’, стр. 11). Почему он — зодчий и летописец русской культуры, десятилетиями отказывавшийся от радостей светлого дня, чтобы из архивного забвения спасти и от пыли поколений отряхнуть последние крупицы русской культуры, — востосковал к концу своих дней о свободе от культуры? Г. с изумительной человеческой искренностью ответил на этот вопрос: ‘Может быть мы не тяготились пышными ризами до тех пор, пока они были целы и красивы на нас и удобно облегали тело, когда же, в эти годы, они изорвались и повисли клочьями, хочется вовсе сорвать и отбросить прочь’ (там же). Вместе с буржуазным социальным порядком революция превратила в клочья ризы религиозного мистицизма и философского идеализма. Г. возжелал тогда освободиться от них. Это могло бы стать началом его возрождения. Но он в революции почувствовал лишь огонь вечного разрушения, а не радость творческих порывов. Октябрь выключил его социальную группу из активного исторического процесса. Г. попытался и революцию включить в ‘вечные течения’ Гольфстрема и экклезиастически провозгласить: ‘Ничего нового под луной’. Так всегда старость, уходя, тешит себя, что новая жизнь будет лишь повторением ее жизни, не сознавая, что новая жизнь будет жизнью, обогащенной ее опытом.
Мировоззрение Г. сыграло определяющую роль в формировании его историко-литературной методологии. В послесловии к ‘Методу в истории литературы’ Г. Лансона (М., 1911) Г. подверг жестокой критике культурно-исторический метод школы Пыпина (см.): ‘История лит-ры является у нас отраслью публицистики’. Между тем ‘литература, в отличие от всех других видов словесного творчества, есть царство художественной формы’. Из смешения этих двух областей проистекает двойное зло: ‘история общественной мысли незаконно узурпирует чужую область и, пользуясь чужим материалом, выполняя частично чужие задания, обрекает себя на бесплодие. Каждая из этих дисциплин должна обособиться друг от друга, определить свои границы. Тогда естественно и неизбежно установится между ними попутное сотрудничество, к-рое и поведет их к общей цели’. Развитие Г. этих положений сыграло большую роль в истории русской науки о литературе, совпав с эпохой окончательного распада историко-культурной школы, и в значительной мере открыло дорогу формалистам (см.).
Историк русской интеллигенции и методолог, Г. имеет особые заслуги как редактор и публикатор текстов: он опубликовал ‘Русские Пропилеи’ (т. I, 1915, тт. II—III, 1916, т. IV, 1917, т. VI, 1919) и ‘Новые Пропилеи’ (Гиз, 1923). Редактировал ‘Письма А. И. Эртеля’ [1919], ‘Полное собр. сочин. И. В. Киреевского’ [1911], ‘Собр. сочинений И. Никитина’ [1912], ‘Сочин. и письма Чаадаева’ [1913]. После Г. осталось огромное эпистолярное наследство — около четырех тысяч писем за период от 1888 до его кончины. В них он ‘явился летописцем дореволюционной Москвы, бытописателем ее интеллигентских кругов’ (М. Цявловский). Часть этих писем опубликована под заглавием ‘Письма к брату’, (изд. М. и С. Сабашниковых, М., 1927).
Библиография:
II. Неведомский М., Зигзаги нашей критики, ‘Запросы жизни’, 1911, XI, Кранихфельд В. П., О критике и критиках, ‘Современ. мир’, 1911, VIII, Полянский В., Гершензон и Замятин (Современные лит-ые настроения), ‘Современник’, 1922, I, Воронский А. К., На стыке, Гиз, M., 1923, Коган П. С., Некролог, ‘Изв. ЦИКа и ВЦИКа’, 1925, No 21, Белый Андрей, М. О. Гершензон (некролог), ‘Россия’, 1925, No 5 (14), Лидин Вл., Михаил Осипович (некролог), там же, Плеханов Г. В., Сочин., т. XXIII, Гиз, М., 1926, Гроссман Л., Гершензон-писатель (в посмертной книге Гершензона ‘Статьи о Пушкине’, изд. ‘Academia’, M., 1926 и в ‘Собр. сочин.’ Гроссмана, т. IV, М., 1928).
III. Словарь членов О-ва любителей российской словесности при Московском университете, М., 1911, Владиславлев И. В., Русские писатели, изд. 4-е, Гиз, Л., 1924, Писатели современной эпохи, т. I, ред. Б. П. Козьмина, изд. ГАХН, М., 1928, Берман Я. З., М. О. Гершензон. Библиография. С прилож. ст. Н. В. Измайлова, М. О. Гершензон как исследователь Пушкина, Одесса, 1928 (Труды Пушкинск. дома Акад. наук СССР, в. LII).
И. Нусинов
Источник текста: Литературная энциклопедия: В 11 т. — [М.], 1929—1939. Т. 2. — [М.]: Изд-во Ком. Акад., 1929. — Стб. 495—500.