Чего же нам не хватило для получения, для осуществления свободы? Героической личности.
Героическая личность не та, которая непременно преуспевает, которая побеждает. Это не непременно талант, гений. Она может быть довольно обыкновенных способностей. Героическая личность в тоне действий, слов, отношений, всего, и, вчерне, она выражена в том, что подобный человек, обыкновенно с юности, с рождения о всем мыслит необыкновенно, вот именно ‘героически’. Герой всегда серьезен.
Вот это-то у нас и было подгноено с корня. С весны, с ‘незапамятных времен’ нашей истории, героическому негде было расти, но особенно негде стало ему расти с появлением язвительного смеха в нашей литературе. С детства ведь все читали и смеялись персонажам Грибоедова, потом явился Гоголь: захохотали. Начал писать Щедрин: ‘подвело животики’! Ну, где туз было замечтаться юноше? А без мечты нет героя. Без воображения, без великого дара надежды, без странного, может быть, обманчивого представления о людях, как о достойных существах, не может зародиться герой.
У юноши с 14 лет ‘подводило животики’ при всяком чтении, а в 19 лет появилась кривизна губ, желтизна кожи, взгляд раздраженный и презирающий. Чиновник или писатель в 29 лет решительно презирал все в России, кроме себя и той ‘умной книжки’ (термин Чернышевского), которую он читал.
Ну, можно ли было с этими ‘Печориными’ в 29 лет приступать к осуществлению свободы? Свобода — это юность, это свежесть, это надежда и любовь. Это требование свободы для людей в силу безграничного уважения к ним. Но ведь у нас никто не уважал никаких людей. В этом-то и центр всего дела. У нас были отдельные кружки, уважавшие себя и своих членов, непременно только своих. Общерусского уважения не было. Вот где сгноился корень русской свободы!
Объяснюсь примерами. Белинский после известного своего письма к Гоголю (где он его упрекал за ‘переписку с друзьями’) говорил, досадуя на себя и разочарованно: ‘я завыл волком в нем, защелкал зубами, как шакал’. Это было незадолго перед смертью, когда он был болен, измучен, раздражен. Но причины — одно, а дело — другое. Сущность в том, что Белинский в нем действительно ‘завыл’ тем демократическим и вместе чахоточным тоном, музыку которого мы слушаем вот 50 лет. Сейчас перейдем от него к тому, что говорил, писал и делал Грановский. Грановский ничуть не гениальных способностей человек. Но он до сих пор стоит одиноко-обаятельною фигурою во всей, если можно выразиться, ‘цивилизации русской’, во всей образованности русской, во всей истории русского духа и русских дел, — потому что почти один он представляет типично героическую личность, как мы очертили ее выше и как она есть на самом деле.
В сочинениях, в этих миниатюрных статейках, собственно без всякого крупного содержания, — в рецензиях на книги, как и в письмах к друзьям, родным, жене, везде у него этот единственный в русской литературе тон человека, который не умеет шутить, в душе которого стоит вечно какая-то торжественность, без предмета и имени, в сущности, торжественность самой души, как той ночи, о которой написал Лермонтов в стихотворении ‘Выхожу один я на дорогу’.
По этому строю души Грановский был гражданином несуществующей и существующей, вечно осуществляемой, и может быть, несбыточной республики, хотя по внешнему положению он был только чиновником министерства просвещения, в условиях еще более тесных, чем в каких стоял Белинский. Но он не ‘выл’… Как он никогда не кусался… И в какие еще более тяжелые условия его ни поставили бы, он никогда бы не сбросил с себя тоги гражданина, хламиды философа и не надел бы растрепанных лохмотьев обозленного на начальство обывателя, каким, в сущности, говорили решительно все, не только Чернышевский, но и Герцен.
Герцен был менее свободен от Дубельта и Бенкендорфа, живя в Женеве и Лондоне, чем Грановский, живя в Москве. Ни в одной статье Грановского даже нельзя почувствовать, что он жил при монархии. Никакого следа влияния, зависимости, подчинения… А Герцен ‘с того берега’ только плевался на этот, т.е. только и думы у него было, что о ‘их превосходительствах’. Какой же это гражданин: это чиновник в отставке или притесненный помещик. Как и Щедрин со своею ‘сатирою’, чем он был? Вице-губернатор, никак не могший дослужиться до губернатора.
Как Вересаев: не смог быть медиком и вышел в литературу. Но вместо повестей и стихов начал писать, что все медики почти только преступники, ибо ничего не умеют, ничего не могут и ничего даже не хотят хорошо сделать. И что удивительно в удивительной России: пациенты Боткина и Захарьина заговорили: ‘В самом деле, какие глубины раскрыл Вересаев: медиков нет, и самая медицина невозможна’. Возражали ему даже ученые. Между тем все это — история с недоучившимся, неспособным и хныкающим господином.
И совершили ‘обыватели’ типичную ‘обывательскую революцию’. Где было много изломано и много сечено… И эти крики: ‘Ох, как вы больно сечете’, вперемежку: ‘не виноват’, ‘не я, а он’, ‘не мы, а они’ и ‘прошу прощения’, ‘пора простить’, ‘не станем больше’…
Да, не было для песни Мильтона. Каковы песни, таковы и певцы…
Впервые опубликовано: ‘Новое время’. 1909. 3 декабря. No 12116.