‘Гавриилиада’, Ходасевич Владислав Фелицианович, Год: 1929

Время на прочтение: 10 минут(ы)
Владислав Ходасевич. Пушкин и поэты его времени
Том второй. (Статьи, рецензии, заметки 1925—1934 гг.)
Под редакцией Роберта Хьюза
Berkeley Slavic Specialties

‘ГАВРИИЛИАДА’

В своей лекции о Пушкине, недавно прочитанной в Париже, митрополит Антоний заявил категорически, что Пушкин никогда не писал ‘Гавриилиады’, этого ‘бездарного’ и ‘лишенного всякой красоты’ произведения.
Я не стану здесь в тысячный раз повторять те многочисленные и исчерпывающие доводы, которыми устанавливается авторство Пушкина. Пушкин ‘Гавриилиаду’ написал, для всех, знающих дело, сомнений нет и не может быть. Отрицать это можно не иначе как либо вовсе не считаясь с истиной, либо по крайней неосведомленности. (Прибавлю еще: перед столь же неосведомленной аудиторией.)
Огромному большинству читателей поэма долго была почти не известна. В собраниях сочинений Пушкина печатались из нее лишь отрывки — под условными, вымышленными названиями. Читая эти отрывки, публика даже не знала, что она читает ‘Гавриилиаду’. Поэма была под запретом, и полностью знали ее лишь немногие, кому удавалось достать экземпляр одного из заграничных изданий. В музейных библиотеках она выдавалась ‘по особому разрешению’. Только в 1918 г., через восемьдесят один год после смерти Пушкина, вышла ‘Гавриилиада’, отпечатанная в России, без сокращений и пропусков.
О ‘бездарности’ ‘Гавриилиады’ и о том, что она ‘лишена всякой красоты’, мы узнали от митрополита Антония. До сих пор подобные обвинения, к счастью, никем не высказывались. Не будем спорить. ‘Гавриилиада’ была под запретом по двум причинам, более уважительным: она считалась, во-первых, кощунственной, во-вторых, непристойной. Однако ее непристойность, как и кощунственность (в особенности), должны быть подвергнуты пересмотру. Основные линии такого пересмотра пишущий эти строки попытался наметить тотчас после того, как ‘Гавриилиада’ была издана. Это была едва ли не первая статья, открыто посвященная содержанию поэмы. До тех пор можно было говорить лишь намеками, да и то преимущественно об истории текста и списков.
Время написания ‘Гавриилиады’ относится к кишиневскому периоду жизни Пушкина. Этим сказано многое. Пушкин тогда имел все основания грустить и сравнивать себя с Овидием, ‘влачившим мрачны дни’ на берегах Дуная. Но несомненно все же, что эта грусть и мрачные мысли не вполне соответствовали его тогдашнему образу жизни. Тут особенно мудрить нечего. В часы уныния и одиночества Пушкин задумывался над своей участью, над изгнанием, вспоминал Петербург, вспоминал Раевских, с которыми расстался недавно. Ему становилось грустно. Но кроме элегического Пушкина существовал другой — друг Всеволожского и Юрьева, поклонник Вакха и Киприды. Для этого второго Пушкина Кишинев, с его шумом, пирушками, картами, проказами, прекрасными еврейками, снисходительными молдаванками, с их ‘обритыми и рогатыми’ мужьями, с дуэлями и всем прочим,— представлял обширное и веселое поле действий. К этому надо прибавить, что еще так недавно впервые развернулись пред Пушкиным картины Кавказа и Крыма, его поразившие, увидел он новую, необычную жизнь юга, новое небо, горы, море, людей, так мало похожих на обитателей Петербурга и Москвы, всех этих евреев, цыган, молдаван, татар, горцев. Какими, должно быть, бурями откликалась на все это его ‘африканская кровь’! И в довершение всего — двадцать два года, буйная радость жизни, молодость. Мудрый от колыбели, Пушкин с молоду был все так же молод, как никогда и никто из русских людей: он и в этом превзошел их всех.
При таких душевных настроениях сложилась ‘Гавриилиада’. Радость и веселие, возникшие из созерцания яркого, пышного, пестрого, многообильного мира, должны были вылиться наружу. Библия, которую в те дни читал Пушкин, подсказала ему сюжет, переносивший действие в области самые светлые и обильные, какие только снились человечеству. Картина могла одновременно развернуться в трех планах: на земле — в знойной Палестине, не совсем на земле — в первозданном раю, и вовсе не на земле — в небесах. Вот эта возможность и соблазнила Пушкина. Его восторженному созерцанию мира давала она безграничный простор.
Библия предоставляла поэту основную фабулу повести и богатый живописный материал. Поэзия французского классицизма подсказывала многие приемы, чисто литературные. Но дух будущего создания определялся жизнью и личностью самого Пушкина. Я бы сказал, что это был подлинный дух Ренессанса. Да, в начале XIX столетия был в России момент, когда величайший из ее художников, не ‘стилизуясь’ и не подражая, а естественно и непроизвольно, единственно в силу внутренней необходимости, на миг возродил само Возрождение. В ‘Гавриилиаде’ Россия пережила Ренессанс.
Языческая радость, любование ‘бесовскою’ прелестью мира, внесенные в разработку библейских и евангельских тем, составляют одно из отличительных свойств итальянского Возрождения. Это общеизвестно. Величайшие мастера Возрождения если не были язычниками, то не были и христианами в том смысле, как понималось христианство до них и после них. Венецианские художники в этом отношении превзошли, кажется, всех иных: обстоятельство, далеко не ускользавшее от внимания даже их современников и самой католической церкви, поскольку, впрочем, и эти современники, и сама церковь не были заражены тем же духом. Разговоры о кощунственности изображений, предназначавшихся главным образом для церквей, поднимались и тогда, причем временами дело принимало оборот весьма острый. Так, Веронезе, за слишком великолепное и пиршественное изображение евангельских событий, пришлось держать ответ перед судом инквизиции. Объяснения, данные им суду, великолепны. Никаких объяснений своего поступка, кроме чисто художественных, он не указал, никаких оправданий, кроме эстетических, не представил. Он сказал прямо, что изображал евангельские события так, как ему, художнику, представляется нужным и подобающим, то есть так, как ему подсказала его художническая совесть. И так высоко было у судей уважение к духу свободы творчества, что Веронезе был оправдан самой инквизицией.
Но как ни замечательны объяснения Веронезе, главного он все-таки не захотел или не мог сказать. Иначе бы он поведал монахам, что рядить евангельских лиц в пышные платья венецианских патрициев и дам, приводить горбатых шутов, карликов и собак на брак в Кане Галилейской, миг Благовещения переносить из бедного назаретского домика в мраморный венецианский дворец и т. д., и т. д.,— ко всему этому его побуждало не только желание использовать те или иные живописные эффекты, но и нечто более глубокое. Он сказал бы, что мир, в котором вот сейчас живет он, Веронезе, так мил ему, так прекрасен, что расстаться с этим миром ему не захотелось даже ради самых святых мест и самых святых минут. И что, пожалуй, сама обитель Господа не понравилась бы ему, если она ничуть не похожа на Венецию.
Веронезе — итальянец, Пушкин — русский, XVI век — не XIX, Веронезе — живописец, Пушкин — поэт, Веронезе, вероятно, считал себя католиком, Пушкин, когда писал ‘Гавриилиаду’, не веровал вовсе, Веронезе писал свои картины для церквей и дворцов, а ‘Гавриилиада’ писалась ‘в тиши’, ‘для себя’. Все это предрешает ряд глубоких различий между картинами Веронеза и поэмой Пушкина. Прежде всего, нет у Веронезе оттенка шутки и озорства, несомненных в ‘Гавриилиаде’. Веронез ограничивался свободной обработкой евангельской темы, обработка Пушкина шла вразрез с христианскою верой (недаром ссылается он в поэме более на апокрифы, чем на Евангелие). Однако в сущности их подход к теме был одинаков, ибо рождался из одного и того же чувства: из того восхищения окружающим миром, которое всеми и во все времена переживается схоже. Оба не хотели расстаться с земными пристрастиями. И если Веронезе делал Богородицу венецианкой, то Пушкин с тою же последовательностью всех божественных лиц ‘Гавриилиады’ сделал кишиневцами. Недаром, описывая Марию, он предупреждает какую-то ‘еврейку’:
Зачем же ты, еврейка, улыбнулась,
И по лицу румянец пробежал?
Нет, милая, ты, право, обманулась.
Я не тебя — Марию описал…
Он сам сознавал, что при всех описанных им совершенствах в изображенном лице слишком все-таки много сходства с кишиневской ‘еврейкой’, может быть — с той самой Ревеккой, которой посвятил он непристойные стихи. Кишиневские рогачи и повесы так же служили моделями Пушкину, как венецианские куртизанки — Веронезе. Как художник, он равнодушно внимал добру и злу, они были для него в известном смысле равноценным материалом. Он самого Иегову наделил свойствами кишиневских своих знакомцев. Ему важно было лишь выявить яркость их образов, полноту жизни, в чем бы она ни выражалась. Персонажи Веронезе безмолвны и недвижимы, но если б они ожили и заговорили, то, вероятно, слова и поступки их так же мало соответствовали бы евангельскому тексту, как слова и поступки героев ‘Гавриилиады’.
В 1821 или 1822 году, когда писалась ‘Гавриилиада’, Пушкин был неверующим, а несколько позже прямо причислял себя к ‘афеям’. Однако из всех оттенков его атеизма, прошедшего несколько стадий, тот, который проявился в ‘Гавриилиаде’,— самый слабый и безопасный по существу, хотя, конечно, самый резкий по форме. Чтобы быть опасным, он слишком легок, весел и неприкровен. Он беззаботен — и недемоничен. Жало его неглубоко и неядовито, потому что проповедь безбожия и не входит в его задачу. Во многих лицейских стихах Пушкина, посвященных вину и любви, чаще всего — под конец, как изящная виньетка, является смерть. По существу, эти стихи опасней и ядовитей ‘Гавриилиады’. Нужно было полное безверие, чтобы написать их. В них есть сознательный вызов и намеренная отрава,— хотя бы, например, в стихотворении, посвященном Кривцову:
Не пугай нас, милый друг,
Гроба близким новосельем:
Право, нам таким бездельем
Заниматься недосуг.
Этого вызова нет в незлобивой ‘Гавриилиаде’. Если всмотреться в ‘Гавриилиаду’ немного пристальнее, то сквозь оболочку кощунства увидим такое сияние любви к миру, к земле, такое умиление перед ними, что в конце концов хочется спросить: разве не религиозна самая эта любовь?
О ‘Гавриилиаде’ писали неизмеримо меньше, чем о других созданиях Пушкина. Поэма и сейчас еще только ждет серьезного рассмотрения по существу. (Очень ценная работа Б.Томашевского содержит много интересных данных об изданиях, тексте, литературных влияниях, о стихе ‘Гавриилиады’, но почти не затрагивает идейной стороны.) Думается, что со временем (при известных оговорках, конечно) образ Марии займет место в ряду самых обаятельных женских образов Пушкина. Сквозь все непристойные и соблазнительные события, которые разыгрываются вокруг нее и в которых она сама принимает участие почти только пассивное, Мария проходит незапятнанно чистой. Такова была степень богомольного благоговения Пушкина ‘перед святыней красоты’, что в поэме сквозь самый грех Мария сияет невинностью.
Конечно, фабула ‘Гавриилиады’ — не для детей. Но для всякого взгляда, который уже умеет проникнуть немного глубже фабулы,— непристойности поэмы очищаются ясным пламенем красоты, в ней разлитым почти равномерно от первой строки до последней. Описывая ‘прелести греха’, таким сияюще-чистым умел оставаться лишь Пушкин. Перефразируя его самого, хочется сказать: счастлив тот, кто в самом грехе и зле мог обретать и ведать эту чистую красоту.
Вернусь на минуту к вопросу об авторстве Пушкина. Само по себе оно, повторяю, несомненно, но в связи с ним находится одно событие, доныне остающееся загадкой.
В 1828 г. ‘Гавриилиада’ дошла до правительства. В собственной е&lt,го&gt, и&lt,мператорского&gt, в&lt,еличества&gt, следственной комиссии Пушкин от своего авторства отрекся. После этого Николай Первый приказал графу П.А.Толстому: ‘призвать Пушкина к себе и сказать ему моим именем, что, зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтоб он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина, выпуская оную под его именем’.
Поставленный, таким образом, в чрезвычайно трудное положение, Пушкин просил дозволения лично писать государю. Затем тут же написал письмо и вручил Толстому в запечатанном виде. Следствием была резолюция Николая Павловича: ‘Мне это дело подробно известно и совершенно кончено. 31 декабря 1828 г.’.
О содержании этого письма одними высказывалось предположение, что Пушкин отрекся от ‘Гавриилиады’ вторично, под честным словом. Другие, опираясь на рассказы некоторых современников, утверждали, напротив, что Пушкин признался в авторстве, но признался как бы лично государю, сделав его как бы хранителем своей тайны и, таким образом, связав его довольно хитро. Не так давно по повелению императора Николая II были произведены поиски в собственной его величества библиотеке, но письма пушкинского обнаружить не удалось.
Весною 1922 года в Петербурге один весьма видный пушкинист, которого имя я не считаю возможным указать (назовем его Иксом), мне признался, что письмо Пушкина было в библиотеке его величества найдено, но тут же выкрадено и путем известных комбинаций досталось Иксу. Оно содержало краткое, но чистосердечное признание Пушкина. Опубликовать его Икс не мог, так как оно попало к нему путем незаконным. Икс хранил его до октябрьского переворота в своем сейфе, в одном из иностранных банков, но затем невольно лишился, когда сейф Икса оказался в числе вывезенных за границу.
Я отнюдь не беру на себя ответственности за правдивость этого рассказа. Должен, однако, заметить, что он был мне сообщен в исключительных обстоятельствах, которые скорее говорили за искренность рассказчика. Если допустить, что Икс хотел прихвастнуть, то, с другой стороны, нельзя забывать, что свое хвастовство он покупал слишком дорогою ценой: ценой признания в краже.
1929

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые — Возрождение, 1929/1563 (12 сентября). Это — обработанный вариант статьи 1918 г. (опубл. в первом томе настоящего издания), с добавлением в конце текста размышлений об авторстве Пушкина.
‘В своей лекции о Пушкине…’ — см. иронический репортаж Ходасевича о лекции митрополита Антония Храповицкого, главы Синода Русской Зарубежной Церкви, напечатанного в Возрождении, 1929/1510 (21 июля), приводим текст полностью:
Довольно многочисленная аудитория собралась в четверг, 18 июля, послушать слово митрополита Антония о Пушкине, как учителе нравственности и патриоте.
Не гоняясь за суетным желанием блеснуть мелочной эрудицией, отличающей труды исследователей Пушкина, докладчик предпочел наблюдениям — утверждения, анализу — обобщения, доклад блистал более декларативностью, нежели обоснованностью. Владыка не только обошел молчанием все те жизненные и идейные противоречия, из которых слагается действительно высокий нравственно-творческий образ Пушкина — но и мужественно отверг некоторые несомненные факты, вполне доказанные, но несовместимые с тезисами доклада. Так, например, было заявлено, что Пушкин никогда не писал ‘Гавриилиады’, этого ‘бездарного’ и ‘лишенного всякой красоты’ произведения. (Заметим, однако: у Пушкина так много заимствований из ‘Гавриилиады’, что если он сам ее не писал, то, значит, безжалостно обобрал ее автора).
Слово владыки было построено очень эскизно, с самыми неожиданными переходами, с обильными цитатами, порою стоящими, так сказать, под углом к тому, о чем только что шла речь. Это придало докладу крайне своеобразный характер.
По словам докладчика, Пушкин очень любил своих друзей, вместо того, чтобы их презирать или им завидовать, как делают некоторые другие. Кроме того, он всегда раскаивался в своих дурных поступках. Вот, блаженный Августин тоже всю жизнь каялся, — но в чем? В том, что мальчишкой воровал яблоки. Да какой же мальчишка не воровал яблок? Особенно в Африке, где яблоки дешевы, как у нас — щавель-трава, буквально дешевле пареной репы. А вот что у него была любовница и от нее дети — это его мало беспокоило. Это потому, что блаженный Августин — порождение Запада и в сущности язычник. Пушкин нравственно гораздо выше. Он никогда никого не обидел и не обманул, а на все лицейские праздники писал каждый год стихи 31 октября и 19 декабря. Пушкин умел находить хорошее в худом — особенность чисто-христианской души. В стихах он постоянно возвращался к мысли о смерти. Но если так, то почему он прожил обычную светскую жизнь, почему от нее не отдалился? Почему предавался печали? Потому что он любил жизнь и приветствовал нарождение новых поколений, спокойно, без проклятий, не так, как делают многие другие. Он искал общества религиозного, более серьезного, более назидательного. В ответе на стихи Филарета Пушкин тоже написал известные стихи. Кроме того, он сочинял молитвы (‘Отцы-пустынники’), К религии он подходил со стороны нравственности, чем и отличался от нынешних учений, особенно парижских, которые, без раскаяния, в основу полагают одно только общение с Богом, что есть чистая хлыстовщина. А когда Достоевский читал стихотворение Пушкина ‘Пророк’ то каждый раз вызывал бешеные рукоплескания, не умолкавшие в течение 10 минут.
Отношение критики к Пушкину было недостаточно глубоко. Белинский хвалил его за народность, но недостаточно обосновал свое мнение. Другой поклонник Пушкина, Писарев, ценил в нем только стилиста…. Потом все восхваляли Пушкина, но старались замолчать его патриотизм. Кроме того, все считали Пушкина своим, потому что в Пушкине есть недоговоренность, неясность, так же, как в учении философа Канта. По скромности, Кант не считал себя нравоучителем — и потому все могли считать себя его последователем: и материалисты, и религиозные писатели. Пушкин очень любил Россию и Москву, которую воспел в Евгении Онегине.
Прозы Пушкина у нас, по мнению докладчика, не ценят, потому что она проникнута патриотизмом, а критика оберегала общество от патриотизма. Даже в изданиях Пушкина чаще всего пропускают слова о том, что русский бунт бессмысленен и ужасен, хотя иногда и печатают. Но, осуждая в народе бунтарство, Пушкин находит в нем и высокие нравственные черты. Например, Савелии в Капитанской дочке — ‘настоящий подвижник’. (От себя решимся заметить, что в самую ответственную минуту, когда надо было либо отвергнуть Емельку Пугачева, семя антихристово, либо ему поклониться, — Савелии советовал офицеру Гриневу: ‘Батюшка, Петр Андреич! Не упрямься! что тебе стоит? плюнь, да поцелуй у злодея ручку’. Черта не вполне подвижническая и, можно сказать, соблазнительная).
Затем докладчик ознакомил аудиторию с событием, о котором, как он заметил, старики, пожалуй, уже забыли, а молодежь и не слышала. Это — речь писателя Достоевского на пушкинских торжествах 1880 года. Писатель Достоевский тогда обратил внимание на национальное значение Пушкина. До этого патриотизм был не в моде, считался дурным тоном, так же, как впоследствии черносотенство. А ведь черная сотня — это самое демократическое течение, потому что оно прямо связано с черным народом, с мужиком. Напрасно только Достоевский считал Пушкина первым народным писателем. Первым, по мнению митрополита Антония, был Жуковский. Докладчик сам слышал неоднократно, как стихи Жуковского распевали извозчики, попадьи и поповны. Сам Пушкин признал народность Жуковского в известном стихотворении: ‘Его стихов пленительная сладость’. (Хотя в нем ничего не сказано о народности).
Зачем же, однако, Пушкин, с юношества бывший истинным христианином, пошел на дуэль? Зачем поддался этому ужасному предрассудку, этому мерзкому обычаю, неизвестному в России и занесенному из европейского средневековья, совершенно языческого, не имевшего никакого понятия о христианстве? Докладчик объясняет это недостатком воспитания. Однако, на смертном одре Пушкин раскаялся, исповедовался и причастился. Кончина его была такой, о какой он мечтал всю жизнь, с лицейской поры, когда сам себе сочинил эпитафию, проникнутую христианским духом:
Здесь Пушкин погребен. Он с музой молодою
С любовью, леностью провел веселый век,
Не делал доброго, однако ж был душою,
Ей-Богу, добрый человек
В заключение докладчиком было сообщено, что Пушкин всю жизнь мечтал умереть в монастыре.
‘Очень ценная работа Б. Томашевского…’ — имеется в виду его редакция поэмы: Гавриилиада (Труды Пушкинского Дома, Петербург, 1922).
Текст пушкинского письма к Николаю I — как будто, по Ходасевичу, вывезенного за границу — обнаружился в Москве лишь в 1951 г. О нем см. статью В.П. Гурьянова ‘Письмо Пушкина о ‘Гавриилиаде’ с послесловием, написанным Т.Г. Цявловской и Н.Я. Эйдельманом, в сб.: Пушкин. Исследования и материалы, т. VIII (Ленинград, 1978), сс. 284-292. Далее об этом см.: Вокруг Пушкина, сс. 129-130, 269-272, где ‘Икс’ идентифицируется как Н.О. Лернер.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека