Гаваньские чиновники в домашнем быту, или галерная гавань во всякое время дня и года, Достоевский Федор Михайлович, Год: 1861

Время на прочтение: 27 минут(ы)
Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в тридцати томах
Том двадцать седьмой. Дневник писателя за 1877 год. Сентябрь—декабрь. 1880. Август
Л., ‘Наука’, 1984

ГАВАНЬСКИЕ ЧИНОВНИКИ В ДОМАШНЕМ БЫТУ, ИЛИ ГАЛЕРНАЯ ГАВАНЬ ВО ВСЯКОЕ ВРЕМЯ ДНЯ И ГОДА

(Пейзаж и жанр) Ивана Генслера. Библиотека для чтения. Ноябрь и декабрь 1860

Если не ошибаемся, это первое произведение г-на Генслера. Может быть, он и прежде писал и печатал, но так как внимание и читателей и критики остановилось на ‘Гаваньских чиновниках’, то да позволено будет лам считать их его первым произведением. Нам очень хочется, чтоб эта статья, повесть, рассказ, — как бы мы ни назвали их, читатель, мы назовем их неверно, потому что это не рассказ, не повесть и не статья, автор называет свое произведение пейзажем и жанром, пусть будет по его воле и так, — нам очень хочется, чтоб этот пейзаж и жанр были первым произведением. От первых произведений настоящих талантов веет всегда такою свежестию, и конечно уж наш журнал не встретит холодно и безучастно первую попытку начинающего дарования.
Но не одними же и похвалами. Похвала вещь приторная, сладкая: к концу ее, если можно. В последнее время ее отмеривали некоторым нашим талантам такими пудами, подавали им ее чуть не на лопатах, так что и им должна претить она, а читателям и подавно. Будем лучше бранить, другими словами — говорить правду. Правда в большей части случаев принимается у нас за чистейшую брань. Попробуйте, например, сказать … ну хоть г-ну X., одному из известных наших писателей, что прославленный роман его не выдерживает критики, что герой его утрирован, что весь роман растянут и, несмотря на прекрасные детали, скучен, что героиня его хороша и привлекательна только в романе, благодаря той неопределенности очертаний, которая выпала на долю литературы как искусства, но что в жизни героиня эта пренесноснейшее существо, сущее наказание своего мужа. Прибавьте к этому похвалы некоторым второстепенным лицам, некоторым прекрасным страницам. Сделайте всё это, сделайте это как можно мягче и деликатнее, и известный литератор скажет, что его обругали, а неизвестные рецензенты накинутся на вас и скажут, что вы поднимаете скандал, что рассчитываете на успех скандала, что для скандала вы отца родного не пощадите и т. п. Угодно доказательств? Вот одно.
В прошлогодней январской книжке ‘Светоча’ был напечатан разбор известного романа г-на Гончарова ‘Обломов’. Разбор был прекрасно написан г-ном А. Милюковым, но в нем, в разборе то есть, была высказана известная доля правды, высказана чрезвычайно умеренно и прилично. Многие находили даже этот разбор уж слишком умеренным. Но ‘Санкт-Петербургские ведомости’, эта пила-рыба, этот шакал {Пила-рыба постоянно идет за китом, шакал за львом. Да не сетуют на нас ‘Отечественные записки’ за такое сравнение, тем более, что, умалчивая, мы сравниваем их с китом и львом нашей журналистики. До мнения же газеты нам нет никакого дела: она не самостоятельная газета.} ‘Отечественных записок’, сейчас заподозрили в этом другой умысел, сейчас обвинили новый журнал в желании скандалом привлекать к себе подписчиков да, помнится, упомянули также и отца родного. Точно и в самом деле нельзя сказать откровенно большому писателю правду о его произведении? Увы, читатель! Не знаем, как далее, но до сих пор этого было нельзя. Правда считалась чем-то колючим, хуже терна или шиповника. Высказать правду — значило сделать себе в известном писателе врага, а его имя стоит в объявлении. Он не даст обещанной статьи и снесет ее туда, где об нем говорят всё неправду. А его статьи, роман, повесть — могут дать подписчиков. На одпой чашке весов правда, нелицеприятие, честность убеждения, на другой — драгоценная статья и, может быть, подписчики. Гораздо выгоднее говорить неправду, как можно больше неправды. Это раз. А с другой стороны, у нас в литературе всё так перезнакомилось и перекумилось, что сказать правду уж стало просто совестно. Смолчать тоже неловко. Известный писатель написал, положим, роман. За несколько месяцев до печати уж он прочел его вам и тем уже обязал вас сделать о нем отзыв. О нем уж пущены фельетонистами слухи в публике. Прошу покорно не говорить о нем, когда вы чуть не каждый день встречаетесь с автором, который смотрит вам в глаза, как кредитор должнику. А если роман в самом деле не совсем обыкновенный, так и совесть покойна. И начинается взмыливанье или, как говорит один очень милый господин, муссированье нового громадного произведения, и до того взмыливают и до того муссируют, что это взмыливанье отзывается наконец и в Сибири и на Кавказе и даже в Остзейских провинциях, где, как известно, живут немцы, печатающие по-русски.
В нашей литературе происходит теперь то же, что в наших деревнях, где все до того перероднятся и перекумятся, что становится невозможен никакой брак. Все парни и девки родня друг другу! Поп не венчает. Это обстоятельство не мешает, впрочем, говорить в деревнях друг другу правду, и иногда самую горькую.
И как нашим литераторам не надоест восхищаться друг другом, добро бы еще за рюмкою вина, когда человеку так хочется всем восхищаться, а то на печатных страницах! Когда пишешь для печати… не поэму конечно, а просто критику или разбор, поневоле становишься и хладнокровнее и обдуманнее. Казалось бы, вовсе не до дифирамбов, — нельзя!
Бывают и такие истории. Большому писателю, от разных посторонних восхищений, случается иногда обмолвиться, то есть написать просто дрянь, какую-нибудь выспреннюю ерунду, повесть в форме французской ‘провербы’, в которой кавалер к дама, оба в перчатках, разговаривают всё о чувствах да, положим, о недостатках светского воспитания — одним словом, дичь. И эта-то дичь у журналистов идет наперебой, кто больше даст, и наконец достается той или другой счастливой редакции, которая за нее платит такую громадную сумму, что на один печатный лист драгоценной рукописи можно было бы устроить двадцать воскресных школ.
Хорошо еще хоть потом спохватятся и увидят, что заплатили груды золота, виноват, ассигнаций не за громадное произведение, а за доморощенное дрянцо, и намекнут на это в которой-нибудь из последующих книг, чтоб хоть сердце сорвать. Это еще хорошо и очень мило со стороны редакции. А по большей части так и остается. Как прокричали вначале, впопыхах, так и остается и слывет себе очень обыкновенное произведение громадным. Всего интереснее тут положение публики. Читая в газетах и журналах восторженные толки о новом произведении, встречая в них новые русские слова, переделанные из собственных имен громадного произведения, и затверживая наизусть фамилии новых русских типов, публика не знает, что и подумать. Взмыливанье и муссирование начинает действовать. Книгу журнала рвут, читают, скучают и удивляются громадности нового литературного явления. Читали ли вы когда-нибудь, читатель, комментарии на Шекспира или на вторую часть Гетева ‘Фауста’? Если читали, то вам, вероятно, приходила в голову, точно так же как и пишущему это, такая мысль, что Шекспиру и Гете конечно и не снились никогда те красоты и намерения, которыми так щедро оделяют их комментаторы. Точно так же и нашему большому писателю никогда не снились те толки, догадки, разъяснения, какие ходят в публике по поводу его произведения. После таких печатных толков, после такого типографического муссированья и читать-то нельзя так, как обыкновенно читаются немусспрованные вещи. Так уж настроены умы всех, что в каждой фразе видят нечто необыкновенное, намек на нечто таинственное, сокровенное. А не будь всех этих печатных толков, не будь этой насильственной подготовки умов, громадное произведение прошло бы, может быть, незамеченным.
Говоря это, мы вовсе не намерены уличать публику в легкомыслии, в податливости на все печатное. Напротив, мы думаем, что это прирожденная и самая прекрасная, самая уважительная из черт всякой публики. Без этой черты публика немыслима. Это не отдельная личность, от которой можно было бы требовать хладнокровного обсуждения. Это тысячеголовое существо, которое тогда только и живет, когда увлекается, тогда только в нем есть залог всякого прогресса, когда его всё трогает, всё шевелит, когда оно бросается с жаром на то, что ему указывают его передовые деятели.
Не велика беда и в том, если эти передовые деятели сами увлекаются, что иногда и бывает. Для нас всегда были дороги честные увлечения, и если мы будем спорить с ними, то всегда с уважением. Мы сами не раз и не два будем увлекаться и горячо увлекаться. Журнал — не книга, журнал может ошибаться, и непременно ошибается, если он только журнал в настоящем значении этого слова, то есть истолкователь минуты, настоящей минуты, минуты, в которой мы с вами живем, читатель. Одна книга не ошибается, потому что пишется не под обаянием ми-путы, а уже относится к ней критически.
Не затем также завели мы речь, чтоб порицать наши журналы за то, что они увлекаются. Пусть увлекаются, но увлекаются всем, что достойно увлечения, а не исключениями только. Досадны не увлечения, а то, что увлечения эти пристрастны и небескорыстны. Возьмем пример: в публике в конце прошлого года, да и теперь часто, лишь только речь зайдет о литературе, слышатся такие фразы:
— Читали вы ‘В ожидании лучшего’ В. Крестовского?
— Читал.
— Ну, что?
— Прекрасно! Замечательное произведение.
А между тем об этом замечательном произведении никто еще из наших больших журналов не сказал ни одного слова. А роман В. Крестовского есть явление, которое не прошло бы незамеченным ни в одной литературе, а в нашей, если взять в соображение нашу относительную бедность, такие романы должны бы производить огромное впечатление. Ничуть не бывало. Журналы наши молчат, как будто это и не их дело. Читающая публика без их руководства оценила это прекрасное произведение и зачитывалась им.
Отчего же это?
Неужели оттого, что у г-на Крестовского нет связей, кружка, хлопальщиков и приятелей, готовых превозносить каждую печатную строку?
Едва ли. Мы еще не утратили веры в некоторую искренность нашей журналистики и думаем, что кроме этой есть и другие причины некоторым необъяснимым молчаниям нашей критики. Главнейшая из них — рутина. Привыкли к двум-трем авторитетам, — об них и говорят, на них только и обращают внимание. Право, подумаешь, что всякое новое имя в тягость нашей критике и она заранее боится тяжелой ноши. Да и прежними прославленными уже ею именами она начинает уже как будто скучать, тяготиться, и ее увлечения, о которых мы упоминали, становятся всё реже и реже. В последнее время у нас в литературе царствовала какая-то безмятежная монастырская тишина и чинность. ‘Отечественные записки’ разбирали всё учебники да летописи, за что им, вероятно, были благодарны несколько ученых и несколько специалистов. Поместили было они у себя знаменитую статью г-на Дудышкина ‘Пушкин как народный поэт’, но лишь только увидали, что статья производит шум и толки, как сейчас же поспешили стушеваться. Продолжения статьи не являлось. Так у нас боится журналистика настоящего времени всякого шума и говора. Одно из двух: или г-н Дудышкин был убежден в верности своего взгляда на Пушкина, или нет. Если нет, то зачем же было и ставить такое дерзкое положение, если да, в чем мы и не сомневаемся, то зачем же было так робко стушевываться? Почему не выдержать храбро и честно всех возражений, почему не принять всей битвы, которая неминуемо должна была возродиться от вопроса, поставленного так круто и смело, и выйти из этой битвы или победителем или … ну, хоть побежденным, и почему в последнем случае в этом публично не сознаться? Наконец, даже стушевываясь, почему было публично не сознаться в том, что, дескать, обмолвился человек, поспешил? В таком сознании нет, по нашему мнению, ничего унизительного. Самые умные люди ошибаются, и мы даже думаем, что больше всех ошибаются — умные люди. Они так много живут умственною жизнию, что соблазны к ошибкам у них на каждом шагу и на каждой минуте. Одни золотые думают о себе, что они непогрешительны и, как Юпитеры, не могут ошибаться. Так почему же было не сознаться и предпочесть скандал такому сознанию? А рутина на что же? Ошибаться такому серьезному и ученому журналу, как ‘Отечественные записки’? — Подите!.. ‘Русский вестник’, журнал серьезный, мало занимается литературою. Довольно уже и того, что он напечатает в год одно замечательное беллетристическое произведение. Критики у него нет, или, может быть, он сам не хочет иметь ее — не знаем. Он редко вступает в полемику, но зато дарит русской публике Бонмера и очень любит де Молинари. Вопрос об общине расшевелил было его, но ненадолго. В серьезную полемику вступил он с г-жою Евгениею Тур, но тут дело шло о личных нуждах и интересах, и потому, кроме улыбки и некоторого недоумения, эта полемика ничего не возбудила. Один ‘Современник’, постоянно чувствовавший себя не в своей тарелке посреди такого чинного сонма серьезных и глубокомысленных изданий, прорывался по временам, как будто ему уж становилось невмочь, и напоминал нам, что у нас хоть какая-нибудь да есть литература…
Рутина, общепринятые правила играют еще важную роль в нашей журналистике. К числу таких правил относится, например, одно нелепейшее: не говорить ничего о другом журнале. Но есть ли возможность какая-нибудь не говорить, когда в журналах заключилась теперь вся наша литература. Книг нет или их очень мало. Вместо книг являются только праздные сонники и т. п. книжонки. Поневоле приходится ограничиться серьезному журналу разбором учебников и чисто специальных сочинений, как делают это ‘Отечественные записки’, или вовсе отказаться от критики, как ‘Русский вестник’. Таким образом и молчат наши журналы один о другом до тех пор, пока не разбудят их новые произведения наших двух-трех знаменитостей. Тогда молчание прерывается и начинается взмыливанье. Тогда как будто какой-то лозунг раздается по всей литературе: за перья, господа, за перья! И перья точно трещат, как будто обрадовавшись, что вот наконец отведут они свою душеньку и вдоволь наговорятся о новом произведении.
Не говорить о журналах… но почему? Конечно нехорошо говорить, когда этот говор поднимается из целей нелитературных, как это и было прежде, в конце сороковых годов, когда были в моде так называемые журнальные обозрения. Эти обозрения обозревали большею частию задние дворы наших тогдашних журналов и конечною целью имели подписчиков. В пятидесятых годах они начали падать. ‘Русский вестник’ нанес им окончательный удар. С тех пор они остались в прежнем виде в одних ‘C.-петербургских ведомостях’. Мир праху их, пусть они и не воскресают, а остаются там, где еще уцелели.
Но как же не говорить о журналах, когда в каждом из них в течение года помещаются вещи или весьма талантливые или спорные? Как не остановиться на них критике? Бог знает, явятся ли еще эти вещи отдельными книгами. И почему не говорить и не писать о журналах, если цель этого писания будет чисто литературная, а не карманная. Последней же цели в настоящее время и быть не может. Теперешнюю читающую публику уж не обманешь прежними ‘журнальными обозрениями’. Настали другие времена, и читатели начинают требовать от журналов серьезных убеждений, честности приговоров и неподкупности их…
Что касается до нас, то мы будем останавливаться на каждом замечательном произведении, в каком бы журнале оно ни явилось, точно так же как на каждой спорной статье, и будем спорить со всеми и обо всем. Читатели наши увидят, что мы не придерживаемся никаких партий, никаких личностей. За немногими исключениями мы уважаем все серьезные издания, потому что все они или по крайней мере большая часть их стремится к одной цели: к прогрессу нашего общества. И именно потому, что уважаем их, и будем спорить с ними: с противником, которого не уважаешь, нечего и связываться.
Пора наконец сознать, что человека или издание можно уважать и тогда, когда он или оно исповедуют противные мнения и убеждения. {Конечно, если только эти убеждения не посвящены споспешествованию и распространению тьмы.} Например, мы глубоко уважаем ‘Русский вестник’ за честность, прямоту и главное — храбрость своих убеждений, хотя нисколько не согласны с ним во многом.
Итак, будем ошибаться, увлекаться и бранить ‘Гаваньских чиновников’ г-на Генслера, то есть говорить о них правду, насколько эта правда сознана нами в настоящую минуту.
Г-н Генслер знает Гавань, как свои двадцать пальцев. Даже лучше. Он может не знать всех жилок, всех суставов, всех нервов своих двадцати пальцев (а может быть, и знает, если, например, он доктор), но в Галерной гавани он знает наперечет не только всех чиновников, чиновниц и их потомков, он знает даже, какое варево бывает у них на столе в конце и начале месяца, он знает все, что они делают во всякое время года, днем и ночью, мало того, он знает, какие у них коты, кошки, коровы, куры, иногда лошади, подчас стрекозы, под осень утки, ночью клопы, днем блохи. Он всё у них высмотрел и всё изучил. Даже котов, кошек, клопов, кур, уток он, кажется, знает лучше, чем самих чиновников и чиновниц прелестной Гавани. Много места было ему высказать свое знание в двух номерах ‘Библиотеки для чтения’. И он воспользовался этим местом нельзя сказать чтоб с большой экономией. Он заставил-таки нас запастись терпением, но мы всё читали, по временам нам становилось скучно, но мы всё читали, потому что вдруг мелькнет прелестная сценка, живо схваченная картинка и вполне вознаградит нас за скуку. Беспрестанные переливания из пустого в пустое, частые повторения одного и того же заставляли нас иногда зевать, и широко зевать, но вдруг явится какой-нибудь кот или ворона какая-нибудь, и зевота унималась. Кого не рассмешит и еще более не порадует вот хоть такое место:
‘Последние дни июля… да не только последние, а всего лишь три дня осталось до 1-го августа… (я хотел сказать: до получения жалованья).
Природа уже… нет, природа после: прежде должно быть жалованье… Жалованье гаваньские счастливцы — некоторые — уже получили.
Вскоре зашевелилась вся Гавань… Кажется, самые лачужки заговорили: ‘Жалованье, жалованье получили мы!’
Кот выполз из-под печки. Кошурка, супруга его, спросонья говорит:
— Куда ты, Васиканчик?
— Да хочу выйти, посмотреть на хозяев: жалованье, говорят, получили…
— Да тебе-то что? Разве ты чиновник? Ведь не ты получил?
— Да, нет, все-таки приятно…
— Ну, уж большое жалованье 12 рублей… не разгуляешься…
— Нет, ничего: если всё донесешь домой, так ничего, можно жить… Если б мне столько дали!.. я сумел бы распорядиться, черт возьми!
— Ну, да, — заметила кошурка, — знаю, что бы ты сделал: завел сейчас мамзель… Свинья…
При таком месте самый серьезный человек если не расхохочется, то уж наверное улыбнется. Или вот, например, другое место, где описываются тараканы:
‘Прусаки (то есть тараканы) расхаживали и бегали по шестку, по посуднику, по всему полу и на столе. В особенности кишели они на столе, доедая недоеденные крохи. Тут был виден вполне либерализм, непризнание чинов и властей, свобода такая, какой нет и не будет никогда ни в одном государстве. Каждый здесь делал что хотел, какая бы шальная мысль ни забрела ему в голову… Коммунизм был во всем разгаре — ‘что мое, то твое!’. Словом, это был тот общественный рай, та новоустроенная жизнь, о которой так мечтают люди и которой удастся им хлебнуть — должно быть, на другой планете…
Зато же прусаки и знали себя и то положение, которым они пользовались. Наевшись, они восседали целыми общинами над посудником, в особенности же над печкой, и шипели и размышляли, что лучше их житья не может быть… Квартира, — говорили они, — отопление и освещение даровое, стол даровой, и в заключение не надо платить повинностей… Одна лишь скверно: месяца три-четыре всё идет как по маслу, умирать не надо. Вдруг, и всегда к страшному для всех нас удивлению, — ставят гороховую муку с бурою, мышьяком или сулемою… Согласитесь, что это глупо!.. Ужель они думают, эти гаваньцы, что прусак такой простофан, станет есть гороховую муку с ядовитыми веществами? Как же! А чутье-то на что? Положим, они не в состоянии отравить, это так. Но ведь здесь надо смотреть на мысль, на намерение… Ведь это уж значит посягательство на жизнь!.. Что ж мы — люди вредные для общества, возмутители общественного порядка и тишины? Если же скажут, что мы не платим податей,— так финляндцы и колонисты тоже ведь ничего не платят, а мы с ними прибыли сюда, в Россию. Им даны льготы: а нам отчего же нет? Мы тоже иностранцы!.. Мы ведем свой род от Германна, точно так же, как гаваньцы чудесным образом происходят от варягов, a варяги происходят от варягер, а варягер от фарьягер, в фарьягер от фарьегер, а фарьегер то же самое, что по-чухонски руотци, от которого произошли рутци, значит ‘морской разбойник’, наконец, от рутци — очень понятно, произошло русский, а от этого, почти можно допустить, произошла и вся Русь. Задача очень немудреная. По подобной же лестнице, поднимаясь выше и выше, мы, желтые прусаки, происходим от Германна. Сперва Германн, потом Ганс-Сакс, потом Ганс-Вурст, а там уже мы, желтые прусаки. Этак можно очень легко добраться до начала всех вещей, надо только держаться системы одного ученого немца, который уверял, что ‘замок’ происходит от ‘самоко’, а ‘скипидар’ от ‘терпинтин’, причем он варьировал: тер—ски, пин—ни, тин—дар… Выйдет: скипидар. Ну, да прах его возьми, происхождение! Говоря откровенно, для нас гораздо еще неприятнее мышьяку — это персидский порошок: если кого-нибудь нелегкая угораздит иногда сапнуть им по тебе со всего плеча, то это действительно чисто дьявольское наваждение! Не умрешь — о смерти тут и речи не может быть, после оживешь — это так, но ведь ошеломит, просто дураком сделаешься, лежишь на спине и болтаешь ногами, — стыд и срам! Невесть что могут подумать!.. Странные люди, эти гаваньцы, никакого нет соображения!.. Они могли бы посудить по себе: прилично ли быть в таком положении?’
Тут один молодой прусак пренаивно спросил, заглядывая в глаза рослому прусаку:
— Я, дяинька, не дальше как сегодня вечером видел в таком положении нашего хозяина. Он лежал у мостков, тоже так, кверху рыльцем. Отчего это?
— Да, должно быть, тоже, душенька, от персидского порошку’.
Не правда ли, как всё это грациозно, мило и остроумно?
А скука отчего же? Отчего же зевота?
А вот отчего, по нашему мнению. Все эти прелестные сценки, картинки, пейзажики так часты и вместе с тем так разрозненны, так не связаны один с другим, что при чтении их невольно чувствуешь какое-то однообразие, монотонность. Так много и так вдруг дает вам их автор. Едва успеете разглядеть одну сцену, как уже является другая. И всё это без малейшей связи. Люди (которых, впрочем, нет в рассказе: это легкие очерки без всякого характера, даже и внешнего — и это главный недостаток, главная причина скуки) пересыпаются животными и насекомыми, а животные и насекомые — людьми. Так продолжать можно до бесконечности, и мы решительно не понимаем, какие причины заставили г-на Генслера остановиться на том месте, на котором он остановился. Круглый год пройден — это разве? Но кто же помешает талантливому автору начать другой год, а потом третий и т. п. История может выйти без конца, и детали в ней будут так же интересны и милы. Нос выдернул — хвост увяз, хвост выдернул — нос увяз и т. д. до бесконечности, как повествует одна детская притча.
Вот одно сравнение, которое кажется нам очень верным относительно произведения г-на Генслера.
Представьте себе огромный холст, ну хоть такой, на котором написан ‘Последний день Помпеи’. Весь этот холст разбит на многое множество маленьких квадратиков или клеточек, и в каждом квадратике, в каждой клеточке написан самой тонкой, прелестной кисточкой то пейзажик, то рыболов, здесь семейство черных тараканов, там прусаков, вот бесплодная охота на гаваньских уток, а вот чиновник, пробирающийся домой по забору, потому что осенью все улицы залиты водой. Тут он обрушивается в эту воду, а 1-ам выливает из сапогов эту же самую воду. Тут клопы, там блохи. Здесь фигура ветра, там грозовое облако. И так далее и так далее, пока все клеточки или квадратики не наполнятся разными сценами и картинками. Повторяем, сценки эти и картинки написаны на холсте удивительно искусно. И вот, представьте себе, вас приводят смотреть на это произведение.
Вы ничего не видите…
Вы ничето не видите с того места, с которого обыкновенно смотрят большие картины. А не забудьте, вы видите перед собою большую, огромную картину. Вы видите туман, хаос какой-то, одним словом, — ничего не видите.
Не будучи близоруким, вы подходите на самое близкое расстояние к огромной картине и начинаете рассматривать ее по клеточкам. Тут вами овладевает другое чувство или ощущение. Каждому из нас случалось иногда в прескучной гостиной, среди совершенно чужих людей, из которых одни играют в карты, а вы в них не понимаете ни бельмеса, другие… ну хоть пляшут, а вы дошли уже до тех лет или до того состояния духа, что танцы вам противны, и если пускаетесь иногда в них, то разве после ужина, для пищеварения. Вы страшно скучаете и натыкаетесь или, лучше сказать, инстинкт самоувеселения приводит вас к столу, заваленному всевозможными кипсеками и иллюстрированными изданиями. В скучных гостиных без таких столов дело никак не обходится. И вот вы с жадностью бросаетесь на эти кипсеки, на эти иллюстрированные издания. Вот, думаете вы, нашлось приятное занятие. Не нужно мне людей. Пусть их себе играют и пляшут, а я вот здесь вдоволь полюбуюсь и байроновскими женщинами, и библейскими женщинами, и шекспировскими и разными другими женщинами, и разными альбомами, рейнскими и эльбскими видами, и проч. и проч. И что же? Просмотрев довольно внимательно две-три картинки, вы уже с другими не церемонитесь, а просто перелистываете кипсеки и альбомы и едва разглядываете прелестные картинки. Глаза у вас разбегаются, впечатление становится тупее и тупее. Множество картинок вас одуряет: вы спешите, вам хочется поскорее с ними покончить, и под конец это занятие, от которого вы ждали себе так много удовольствия, до того вам наскучает, что вы бросаете все эти альбомы и кипсеки и от людей-картинок бежите к живым людям, которые хоть в карты играют, хоть пляшут, чужие вам совсем, да все-таки живые люди.
Вот точно такое же впечатление дают вам и ‘Гаваньские чиновники’.
И все-таки, несмотря на это, мы рады новому произведению, новому имени в нашей литературе. У г-на Гепслера талант несомненный, юмору много. Если б этот талант и этот юмор да обратить, вместо всех гаваньских чиновников, на одно гаваньское семейство и описать все радости и все страдания этого семейства, да заставить его действовать, произвести, создать в нем маленькую или большую драму, — то при таком таланте и таком юморе вышла бы прелестная повесть, а может быть, и прелестный роман.
А может быть, и ничего бы не вышло…
Потому что, кроме юмора и таланта, нужно обладать еще творчеством.
А есть ли творчество у автора ‘Гаваньских чиновников’? — про то скажут нам его будущие писанья.

КОММЕНТАРИИ

Автограф неизвестен.
Впервые напечатано: Вр, 1861, No 2, отд. II, стр. 139—150, без подписи (ценз. разр. — 9 февраля 1861 г.).
В собрание сочинений включается впервые.
Печатается по тексту первой публикации.
Рецензия — анонимная. Б. Ф. Егоров привел ряд аргументов, позволяющих атрибутировать ее А. А. Григорьеву: ‘В статье ‘Нигилизм в искусстве’, явно принадлежащей Григорьеву (‘Время’, 1862, No 8, — Ред.), содержится фраза: ‘Разбирая раз в нашем журнале вещь г-на Генслера. мы, помнится, назвали ее огромным холстом с маленькими кадрами’ (стр. 58). Речь шла именно о данной рецензии. Она может быть приписана Григорьеву на следующих основаниях: 1) проводится идея критика о недостатках произведений, авторы которых ‘рассыпаются’ на мелочи и не имеют общего взгляда на жизнь, 2) автор сетует по поводу упадка критики, благодаря чему возникает много художественных ‘явлений’, ‘не замеченных’ литературой (ср. статьи А. Григорьева: ‘Явления современной литературы, пропущенные нашей критикой’, — Ред.), 3) сравнение произведения с холстом — излюбленное для Григорьева (ср.: ‘Время’, 1861, No 4, стр. 131, Соч. А. Григорьева, изд. 1876 г., стр. 367)’. {Б. Ф. Егоров. Аполлон Григорьев — критик. Статья 1. Приложения. I. Библиография критики и художественной прозы Ап. Григорьева. — В кн.: Труды по русской и славянской филологии, 1960, вып. III, стр. 236 (Ученые записки Тартуского государственного университета, вып. 98).}
Из выдвинутых Б. Ф. Егоровым аргументов бесспорным можно признать только указание самого Григорьева на принадлежность ему сравнения произведения с холстом, сравнения, частого в статьях критика. Другие доводы, на наш взгляд, не могут быть признаны решающими: об упадке литературной критики в начале 1860-х годов и о необходимости для художника иметь выработанный, ‘общий взгляд на жизнь’ писали многие, в том числе и Ф. М. Достоевский. С другой стороны, очевидно, что в рецензии присутствуют некоторые оценки литературных произведений, весьма типичные для А. А. Григорьева. Особенно это относится к мнению о так называемых ‘драматических пословицах’. ‘Большому писателю, от разных посторонних восхищений, случается иногда обмолвиться, то есть написать просто дрянь, какую-нибудь выспреннюю ерунду, повесть в форме французской ‘провербы’, в которой кавалер и дама, оба в перчатках, разговаривают всё о чувствах да, положим, о недостатках светского воспитания — одним словом, дичь’ (стр. 147). А. А. Григорьев неоднократно писал об этом драматургическом жанре, модном поветрии, которому, к сожалению критика, отдал дань и И. С. Тургенев. Несомненно, что в анонимном разборе ‘Гаваньских чиновников’ речь идет именно о комедии Тургенева ‘Месяц в деревне’. Характерно для критика курсивное выделение светской пары (‘кавалер и дама’), например: ‘Пусть ‘Где тонко, там и рвется’, по истинной точности анализа, по прелести разговора, по множеству поэтических черт — стоит над всем этим дамским и кавалерским баловством столь же высоко, как пословицы Мюссе, пусть в ‘Провинциалке’ женское лицо очерчено хотя и слегка, по с мастерством истинного артиста &lt,…&gt, по всё же эти произведения — жертва моде и какая-то женская прихоть автора ‘Записок охотника’, ‘Рудина’ и ‘Дворянского гнезда» (PCл, 1859, No 5, отд. ‘Критика’, стр. 24—25). Правда, и Достоевский ясно выразил свое отрицательное отношение к драматическим пословицам — французским и отечественным, но опирался он при этом на статьи и рецензии Григорьева, ограничившись ироническим пересказом произведений второстепенных и третьестепенных писателей вроде Н. В. Сушкова и Н. М. Львова (см. наст. изд., т. XVIII, стр. 47—48, 254—255). Отрицательные суждения Достоевского о драматургии Тургенева неизвестны. Напротив, интерес к ней отразился в таких произведениях, как ‘Село Степанчиково и его обитатели’ (проблематика и характерология ‘Нахлебника’) и ‘Вечный муж’ (характер Ступендьева в ‘Провинциалке’).
Можно предположить, что и высокая оценка рецензентом романа писательницы Н. Д. Хвощинской (1824—1889), писавшей под псевдонимом ‘В. Крестовский’, ‘В ожидании лучшего’ (1860) принадлежит Григорьеву, который весьма сочувственно писал о ее произведениях еще в статье ‘Русская изящная литература в 1852 году’ (см.: А. Григорьев. Литературная критика. М., 1967, стр. 57, 78—79). Настоящий отзыв можно даже предположительно расценить как заявку А. Григорьева на статью о творчестве Хвощинской для цикла ‘Явления, пропущенные современной критикой’. Об интересе Достоевского к творчеству Хвощинской нам неизвестно. Однако в период создания ‘Униженных и оскорбленных’ внимание писателя могло привлечь негативное изображение светских нравов в романе ‘В ожидании лучшего’ — одном из самых значительных и ярких ее произведений.
Таковы аргументы, позволяющие предполагать принадлежность рецензии Григорьеву. Но не менее серьезны и контраргументы, в том числе те, которые привел сам Б. Ф. Егоров: ‘Сомнения в авторстве Григорьева следующие: 1) статья написана как бы от имени редакции (стр. 145), 2) встречается много кратких, отрывистых предложений, мало типичных для синтаксиса Григорьева, 3) отдельные слова характерны скорее для лексикона Ф. Достоевского, чем Григорьева: ‘муссированье’, ‘взмыливание’, ‘стушеваться’. Возможно, статья подверглась редакционной правке’. {Б. Ф. Егоров. Аполлон Григорьев — критик…, стр. 236. В. В. Виноградов, опираясь на эти заключения Б. Ф. Егорова, писал в статье ‘И. С. Генслер и Достоевский — редактор ‘Гаваньских сцен»: ‘Итак, по статье Ап. Григорьева, вероятно, прошлось перо редактора Ф. М. Достоевского’ (РЛ, 1964, No 2, стр. 77).}
Атрибуция статьи Григорьеву вызвала сомнение В. С. Нечаевой (Нечаева, ‘Эпоха’, стр. 235, 236). На основе лингвостилистических соображений за включение ее в отдел ‘Dubia’ высказался Г. Хетсо (Kjetsaa, p. 29). В любом случав правка рецензии редактором не вызывает сомнений: это сказалось на синтаксическом строе (именно для стиля Достоевского-публициста характерны отрывистые предложения) и лексиконе: примеры, выделенные Егоровым, действительно очень показательны. Кстати, в рецензии употреблены глаголы ‘стушеваться’, ‘стушевываться’ и производное от последнего деепричастие: ‘… сейчас же поспешили стушеваться’, ‘… зачем же было так робко стушевываться?’, ‘… даже стушевываясь, почему было публично не сознаться’ (стр. 149). ‘Взмыливанье’ и ‘муссированье’ являются своего рода ключевыми словами, вокруг которых группируются полемические выпады выступающего от имени редакции ‘Времени’ автора, они несколько раз подчеркиваются, как это не раз делается в статьях Достоевского-публициста: ‘И начинается взмыливанье или, как говорит один очень милый господин, муссированье &lt,…&gt, и до того взмыливают и до того муссируют, что это взмыливанье отзывается наконец и в Сибири…’, ‘Взмыливанье и муссированье начинает действовать’, ‘… после такого типографического муссирования и читать-то нельзя так, как обыкновенно читаются немуссированные вещи’, ‘Тогда молчание прерывается и начинается взмыливанье’ (см. стр. 147, 148, 150).
Присутствуют в рецензии и другие, встречающиеся в статьях Достоевского словечки и словосочетания: ‘… всё так перезнакомилось и перекумилось’ (стр. 147), {И несколько ниже с обычным у Достоевского усилением: ‘все до того перероднятся и перекумятся’.} ‘доморощенное дрянцо’ (стр. 147, ср.: ‘умишко’ — ‘Петербургские сновидения в стихах и прозе’, наст. изд., т. XIX, стр. 67, ‘красненькое словцо’ — ‘Необходимое литературное объяснение…’, там же, т. XX, стр. 52, ‘некрасивое дельце’, ‘ваше словцо’ — ‘Опять ‘Молодое перо», там же, стр. 91, 95, ‘колебания в убеждениях и убежденьицах’ — ‘Каламбуры в жизни и в литературе’, там же, стр. 146), ‘… в журналах заключилась теперь вся наша литература’ (стр. 150, ср.: ‘Ведь литература совокупилась в журналах’ — »Свисток’ и ‘Русский вестник», т. XIX, стр. 106) и т. п.
Таким образом, есть веские основания говорить о редакторском вмешательстве Достоевского в рецензию, вероятно написанную Григорьевым. Нелогично было бы расценивать эту редакторскую правку только как стилистическую. Фактически речь может идти о своеобразном ‘соавторстве’: редактор журнала как бы присоединил к конкретному разбору Григорьевым ‘Гаваньских чиновников’ вступление, которое сильно разрослось и оттеснило на второй план собственно рецензию, оказавшуюся, в сущности, приложением к заметке программного редакционного характера, перекликающейся — тематически и стилистически — с объявлениями и статьями Ф. М. Достоевского. {Разбор ‘Гаваньских чиновников’ занимает немногим более 1/3 статьи, включая две пространные цитаты из произведения Генслера.}
Приведем несколько примеров: 1) Антитеза ‘похвалы’ и ‘правды’: ‘Похвала вещь приторная, сладкая: к концу ее, если можно &lt,…&gt, Будем лучше бранить, другими словами — говорить правду. Правда в большей части случаев принимается у нас за чистейшую брань &lt,…&gt, Гораздо выгоднее говорить неправду, как можно больше неправды’ (стр. 146—147). ‘Правда’ — один из вариантов названия будущей ‘Эпохи’. Среди замыслов неосуществленных критических статей Достоевского была статья под названием ‘Правды, правды!’ (см. наст. изд., т. XX, стр. 153) — можно предположить, что этот замысел частично был осуществлен в рецензии на книгу Генслера и в редакционном примечании к статье Григорьева ‘О постепенном, но быстром и повсеместном распространении невежества и безграмотности в российской словесности (из заметок ненужного человека)’: ‘Мы верим в прямое и здравое чутье масс и думаем, что честно высказанная правда никогда не повредит в глазах читателей ни литературе, ни тому уважению, которое должна питать к ней читающая и мыслящая публика…’ — см. наст. изд., т. XIX, стр. 211. 2) Противопоставление рутины, ‘золотых’, которые никогда не ошибаются, ‘умным’ людям, часто увлекающимся и ошибающимся: ‘Самые умные люди ошибаются, и мы даже думаем, что больше всех ошибаются — умные люди. Они так много живут умственною жизнию, что соблазны к ошибкам у них на каждом шагу и на каждой минуте. Одни золотые думают о себе, что они непогрешительны и, как Юпитеры, не могут ошибаться’ (стр. 150). Ср. с рассуждениями Достоевского о ‘золотой посредственности’ в ‘Объявлении о подписке на 1861 г.’ и во ‘Введении к ‘Ряду статей о русской литературе» (наст. изд., т. XVIII, стр. 39, 61—62), и особенно ‘Кстати: люди ограниченные, тупые, гораздо меньше делают глупостей, чем люди умные,— отчего это?’ (там же, стр. 53). А также — в ‘Журнальных заметках’: ‘Разве умные люди не могут ошибаться? Да гениальные-то люди и ошибаются чаще всего в средствах к проведению своих мыслей, и часто чем гениальнее они, тем и крупнее ошибаются. Вот рутина, так та реже ошибается’ (там же, т. XX, стр. 74). {И в статье ‘По поводу элегической заметки ‘Русского вестника»: ‘Разве не может увлекаться и ошибаться истинная, честная пытливость ума, честный и совестливый человек? С страданием ища выхода, он спотыкается, падает… Да такие-то люди и спотыкаются’ (наст. изд., т. XIX, стр. 173).} 3) В рецензии отстаивается взгляд на литературную полемику и задачи журнальной критики, который Достоевский впервые сформулировал в ‘Объявлении’ и впоследствии постоянно проводил во многих своих публицистических выступлениях. 4) Безусловное требование гласности и свободы слова, дискуссий, широкое понимание прогресса в обществе и литературе, доверительное и уважительное отношение к ‘публике’: ‘Это тысячеголовое существо, которое тогда только и живет, когда увлекается, тогда только в нем есть залог всякого прогресса, когда его всё трогает, всё шевелит, когда оно бросается с жаром на то, что ему указывают его передовые деятели. Не велика беда и в том, если эти передовые деятели сами увлекаются, что иногда и бывает. Для нас всегда были дороги честные увлечения, и если мы будем спорить с ними, то всегда с уважением. Мы сами не раз и не два будем увлекаться и горячо увлекаться’ (стр. 148). В сущности, это очередное изложение позиции Достоевского-редактора, который, в частности, так разъяснял свое отношение к деятельности Добролюбова и Чернышевского в ‘Объявлении о подписке на журнал ‘Время’ на 1863 г.&gt,: ‘Мы понимали и умели ценить и любовь, и великодушные чувства этих искренних друзей народа, мы уважали и будем уважать их искреннюю и честную деятельность, несмотря на то, что мы не во всем согласны с ними. Но эти чувства не заставят нас скрывать и наших убеждений’ (см. наст. изд., т. XX, стр. 208). В объявлении об издании ‘Эпохи’ на 1865 г. обобщенная декларация редактора: ‘Мы не будем избегать и споров и серьезной полемики &lt,…&gt, Мы не боимся исследования, свету и ходячих авторитетов. Мы всегда готовы похвалить хорошее даже у самых яростных наших противников. Мы всегда тоже готовы искренно сознаться в том, в чем мы ошибались, тотчас же, как нам это докажут’ (там же. стр. 220). Такая позиция Достоевского-редактора, публициста, литературного критика противоречила скептическим воззрениям Григорьева, который демонстративно подписывал свои статьи псевдонимом ‘Ненужный человек’. 5) Отношение рецензента к ‘литературным скандалам’, полемика с ‘авторитетными’ ‘Отечественными записками’ А. А. Краевского (и зависимой от журнала газетой ‘Санкт-Петербургские ведомости’) и ‘Русским вестником’ M. H. Каткова во всем совпадают с позицией Достоевского.
Особенно существенным представляется то обстоятельство, что многие мнения, проводимые в преамбуле к разбору книги Генслера, противоположны убеждениям Григорьева и, напротив, показательны для настроений Ф. М. Достоевского в первый год издания ‘Времени’. Григорьев, как известно, выражал неудовольствие ‘срамной дружбой с ‘Современником’ братьев Достоевских’ {См.: А. Григорьев. Воспоминания. М.—Л., ‘Academia’, 1930, стр. 442.} и, как и H. H. Страхов, желал обострения идейной полемики с журналом Добролюбова и Чернышевского. Поэтому совершенно исключена принадлежность Григорьеву следующего благосклонного мнения о ‘Современнике’: ‘Один ‘Современник’, постоянно чувствовавший себя не в своей тарелке посреди такого чинного сонма серьезных и глубокомысленных изданий (‘Русского вестника’ и ‘Отечественных записок’,— Ред.), прорывался по временам, как будто ему уж становилось невмочь, и напоминал нам, что у нас хоть какая-нибудь да есть литература…’ (стр. 150).
В приведенных словах можно усмотреть отклик редакции на мнение, высказанное Н. Г. Чернышевским о журнале в его рецензии на первую книжку ‘Времени’. Чернышевский писал: ‘Сколько мы можем судить по первому нумеру, ‘Время’ расходится с ‘Современником’ в понятиях о многих из числа тех вопросов, по которым может быть разница явлений в хорошей части общества. Если мы не ошибаемся, ‘Время’ так же мало намерено быть сколком с ‘Современника’, как и с ‘Русского вестника’. Стало быть, наш отзыв о нем не продиктован пристрастием. Мы желаем ему успеха потому, что всегда с радостью приветствовали появление каждого нового журнала, который обещал быть представителем честного и независимого мнения, как бы ни различествовало оно от нашего образа мыслей’ (Чернышевский, т. VII, стр. 956). К этому замечанию Чернышевского близка программная декларация, завершающая вступительную часть рецензии на ‘Гаваньских чиновников’: ‘Что касается до нас, то мы будем останавливаться на каждом замечательном произведении, в каком бы журнале оно ни явилось, точно так же как на каждой спорной статье, и будем спорить со всеми и обо всем. Читатели наши увидят, что мы не придерживаемся никаких партий, никаких личностей &lt,…&gt, Пора наконец сознать, что человека или издание можно уважать и тогда, когда он или оно исповедуют противные мнения и убеждения. Например, мы глубоко уважаем ‘Русский вестник’ за честность, прямоту и главное — храбрость своих убеждений, хотя нисколько не согласны с ним во многом’ (стр. 151).
Участие Ф. М. Достоевского было особенно велико в первых трех книжках журнала ‘Время’. Ярко выраженный редакционно-программный характер рецензии на ‘Гаваньских чиновников’ и совокупность изложенных выше тематических и стилистических аргументов дают основание для помещения ее в разделе ‘Dubia’. Зная о трудных и сложных отношениях Григорьева, критика мнительного и обидчивого, дорожившего своей особой и независимой позицией, с Ф. М. и M. M. Достоевскими, трудно предположить, что он в февральском выпуске ‘Времени’ за 1861 г. выступил в роли истолкователя и убежденного сторонника общественно-литературной программы журнала. В рецензии на произведение Генслера, как и в двух других статьях, публикуемых в разделе ‘Dubia’ (‘Письмо постороннего критика…’, ‘Противоречия и увлечения ‘Времени»), развиваются и уточняются основные положения первого ‘Объявления’ редакции о подписке на журнал ‘Время’.
В 1870-е годы в период редактирования ‘Гражданина’ Достоевский поместил на страницах еженедельника ‘Гаваньские сцены’ И. С. Генслера (Гр, 1873, NoNo 9 и 10), которые, согласно его признанию в письме к М. П. Погодину от 26 февраля 1873 г., подверглись значительной редакционной правке: ‘Литературные сценки Генслера (в сегодняшнем No) я почти вновь пересочинил’. В. В. Виноградов в статье ‘И. С. Генслер и Достоевский — редактор ‘Гаваньских сцен» предпринял попытку реконструировать работу Достоевского над очерком и пришел к таким выводам: ‘Конечно, очень трудно с несомненностью реконструировать внесенные Достоевским усовершенствования, дополнения и преобразования. Но несомненно, наиболее глубоко и существенно ‘пересочинена’ была Достоевским драматическая, или диалогическая, часть генслеровского жанра’ (РЛ, 1964, No 2, стр. 91). К сожалению, и в диалогической части произведения Генслера выделить с несомненностью внесенные Достоевским стилистические (а возможно, и другие) интерполяции практически невозможно. Но интересно само по себе обращение редактора ‘Гражданина’ к ‘гаваньским сценам’ Генслера, напомнившим Достоевскому о первых номерах ‘Времени’, где была помещена рецензия на самое значительное произведение тогда еще только начинавшего, а в 1870-е годы уже исписавшегося и забытого литератора — ‘Гаваньские чиновники’.
Стр. 145. …первое произведение г-на Генслера.— Такого же мнения был и критик ‘Санкт-Петербургских ведомостей’, рекомендовавший Генслера как ‘автора, кажется, в первый раз выступающего на литературном поприще’ (СПбВед, 1860, 2 декабря, No 263). Это утверждение неточно. И. С. Генслер ранее издал две книги плохих переводов стихотворений Гейне в 1857 и 1858 гг. (см. о них: Добролюбов, т. II, стр. 117—118. 280-283).
Стр. 146. …хоть г-ну X., одному из известных наших писателей… — Речь идет здесь и далее о И. А. Гончарове и его ‘прославленном романе’ ‘Обломов’.
Стр. 146. В прошлогодней январской книжке ‘Светоча’ был напечатан разбор известного романа г-на Гончарова ‘Обломов’. — Статья фактического редактора журнала А. П. Милюкова (Св, 1860, No 1, отд. 3, стр. 3—39). Милюков полемизирует в ней со статьей Н. А. Добролюбова ‘Что такое обломовщина?’, вызвавшей острую критику и А. А. Григорьева в монографии ‘И. С. Тургенев и его деятельность. По поводу романа ‘Дворянское гнездо» (см.: А. Григорьев. Литературная критика. М., 1967, стр. 316, 325—336, 364—365). Вряд ли, однако, разбор А. Милюковым романа Гончарова мог показаться Григорьеву ‘прекрасным’. Отзывы Григорьева о Милюкове в начале 1860-х годов были неизменно язвительными. в частности, трактовка последним главного героя романа, Обломова, должна была вызвать не меньшее раздражение критика, чем обличение Добролюбовым обломовщины. То, что писал Григорьев об Обломове и обломовщине, защищая их от приговоров Добролюбова и комментариев самого Гончарова, у которого ‘все-таки &lt,…&gt, сердце лежит гораздо больше к Обломову и к Агафье, чем к Штольцу и к Ольге’ (там же, стр. 336), противоположно либеральным рассуждениям Милюкова: ‘Это враг всего, к чему стремится молодая Россия, в чем она ищет своей будущности: у него отвращение к труду, к успехам промышленности и грамотности &lt,…&gt, Это пошлый эгоист, который дрожит за утрату своих прав, хоть вовсе ими не пользуется, трепещет за уменьшение доходов, хотя не знает счета деньгам. &lt,…&gt, При дряблости натуры Обломов отличается крайней простотою, переходящею нередко в совершенное отсутствие смысла’ (Св, 1860, No 1, стр. 15, 16).
Достоевскому роман Гончарова показался ‘отвратительным’ (письма от 9 мая 1859 г. к брату Михаилу).
Стр. 146. Но ‘Санкт-Петербургские ведомости’ ~ сейчас обвинили новый журнал в желании скандалом привлекать к себе подписчиков да, помнится, упомянули также и отца родного. — Критик газеты действительно очень нелестно отозвался о программе и содержании январской книжки за 1860 г. нового журнала ‘Светоч’, но не полемизировал со статьей Милюкова, упомянув ее просто в перечне других публикаций (СПбВед, 1860, 11 февраля, No 33). Впечатления от этого литературного обзора, по всей вероятности, объединились в памяти рецензента со следующим обличительным пассажем в предшествовавшем ему и — главным образом — посвященном журналам и газетам, прекратившим издание в 1859 г.: ‘Известно, что журнал может служить лучшим проводником общественного мнения, лучшим отражением общественного уважения, вот почему наша публика так жадно бросилась на периодическую литературу &lt,…&gt, с надеждою — отыскать что-нибудь такое, понимая под этим определением — статью, трактат, заметку о современном явлении русской жизни. У большинства нашего общества это стремление перешло в крайность: оно ищет только так называемого скандала, и книжка журнала, нумер газеты, обладающие таким скандалом, рвутся на части нетерпеливыми читателями &lt,…&gt, Некоторые журналы, прекрасно понимая, что раболепным потворством вкусу большинства можно привлечь к себе самое большое число подписчиков, то и дело бьют на скандал и обругают хоть отца родного, лишь бы книжка вышла, что называется, забористая’ (там же, 1860, 6 февраля, No 29).
Стр. 146. До мнения же газеты нам нет никакого дела: она не самостоятельная газета. — В ‘Письме постороннего критика’ читаем: ‘…для нас давно не тайна, что эта газета состоит по особым поручениям и на посылках у ‘Отечественных записок» (стр. 131). Ю. А. Волков, среди других публицистов газеты задетый таким ироническим отзывом, возражал: ‘… мы не раз заявляли свое несогласие с мнениями ‘Отечественных записок’ в тех самых ‘Санкт-Петербургских ведомостях’, которые г-н посторонний критик считает состоящими при них по особым поручениям…’ (СПбВед, 1861, 9 февраля, No 32. ‘Литературные впечатления. Время. Журнал политический и литературный. Январь, 1861’. Статья подписана обычным псевдонимом Волкова ‘Гымалэ’), Но хотя Волков действительно неоднократно полемизировал с мнениями С. С. Дудышкина, общую картину это мало меняло: газета верно служила интересам ‘петербургского промышленника’ А. А. Краевского.
Стр. 147. … или, как говорит один очень милый господин, муссированье… — Фельетонист ‘Санкт-Петербургских ведомостей’ в ‘Петербургской летописи’ (СПбВед, 1860, 26 июня, No 140). Среди подзаголовков фельетона: ‘Муссирующиеся сердца’. В дальнейшем фельетонист живописует дачную жизнь с непременным ожиданием кого-то к обеду: ‘То ждут тетеньку &lt,…&gt, то домашних друзей, которые состоят при каждом семействе и которые даже необходимы для муссирования (по выражению одной дамы) сердец добродетельных супруг, строго хранящих свои законные привязанности, но тем не менее нуждающихся в сердечных муссированиях…’. И далее: ‘Молодой человек не говорит ни слова, но и он, как и дама, находится уже в несколько муссированном положении’. С ‘домашними друзьями’ редакции ‘Отечественных записок’ язвительно и сравнивает рецензент публицистов и корреспондентов газеты.
Стр. 147. … повесть в форме французской ‘провербы’… — Пьеса ‘Месяц в деревне’ И. С. Тургенева, публикации которой в ‘Современнике’ (1855, январь) предшествовало замечание автора: ‘Комедия эта написана четыре года тому назад и никогда не назначалась для сцены. Это собственно не комедия, — а повесть в драматической форме’ (ср. выше, стр. 410).
Стр. 149. А между тем об этом замечательном произведении никто еще из наших больших журналов не сказал ни одного слова. — Роман Н. Д. Хвощинской-Зайончковской (псевдоним ‘В. Крестовский’) был напечатан в июльской, августовской и сентябрьской книжках ‘Русского вестника’ за 1860 г. Рецензии на роман появились в ‘Московском вестнике’ (1861, No 1, стр. 7—14, Крылов Р.), ‘Русском слове’ (1861, No 3, стр. 81—89, Попов В.), ‘Русской речи’ (1861, No 12, стр. 181—186, Тур Е., Салиас де Турнемир Е. В.).
Стр. 149. …знаменитую статью г-на Дудышкина ((Пушкин как народный поэт’ ОЗ, 1860, No 4, стр. 57—74. Статью С. С. Дудышкина Достоевский назвал ‘чудовищной’ (см. наст. изд., т. XVIII, стр. 71, т. XIX, стр. 232, 235, 298).
Стр. 150. …дарит русской публике Бонмера… — Ж.-Э. Бонмер (1813—?) — французский публицист. Его ‘Письма о крестьянах и земледелии во Франции’ публиковались ‘Русским вестником’ в 1860 г. (май, июнь, август, ноябрь, ранее в 13, 15 и 16 томах журнала). Перевод книги Бонмера ‘История земледельческого сословия во Франции (‘Histoire des paysans’, 1856), осуществленный H. Г. Чернышевским, не был пропущен цензурой. См. также: Чернышевский, т. V, стр. 665, 668, 805, 847.
Стр. 150. …и очень любит де Молинари. — Густав Молпнарп (1819—1912) — бельгийский буржуазный экономист. В феврале 1860 г. приезжал в Россию. Две его статьи в 1860 г. опубликованы ‘Русским вестником’: ‘О свободе труда’ (апрель, кн. 2, стр. 395—427), ‘Письмо к редактору ‘Русского вестника» (август, кн. 1, стр. 227—228). В ‘Современной летописи’ (приложение к журналу) были помещены два отчета: ‘Публичные лекции г-на Густава де Молинари в Москве’ (февраль, кн. 1, стр. 221—223), Ф. Г. Тернер. Описание обеда, данного г-ну де Молинари в Петербурге 10 февраля 1860 г. (февраль, кн. 2, стр. 304—311). О Молинари см. выше, стр. 408, а также: наст. изд., т. XII, стр. 201—202.
Стр. 150. В серьезную полемику вступил он с г-жою Евгениею Тур См. об этом выше, стр. 401, а также: наст. изд., т. XIX, стр. 277.
Стр. 150. Вместо книг являются только праздные сонники и т. п. книжонки. — В этом же выпуске ‘Времени’ помещен разбор А. Н. Майкова (?) ‘Гадательные книжки и снотолкователи’ (Вр, 1861, No 2, стр. 206—212).
Стр. 150. … как это и было прежде, в конце сороковых годов, когда были в моде так называемые журнальные обозрения. — Намек на полемику между ‘Отечественными записками’ и ‘Северной пчелой’. Смысл его в осуждении булгаринских приемов литературной борьбы, позднее усвоенных журналом Краевского. В 1850-х годах жанр журнальных обозрений фактически исчез, о чем писал брату M. M. Достоевский, предупреждая, что критических откликов на ‘Дядюшкин сон’ и ‘Село Степанчиково’ может и не быть: ‘Журналы перестали теперь обозревать друг друга’ (Д, Материалы и исследования, стр. 526).
Стр. 150—151. … они остались в прежнем виде в одних ‘С.-Петербургских ведомостях’. — Речь идет о постоянной рубрике газеты ‘Литературная летопись’.
Стр. 152. ‘Последние дни июля ~ Свинья…’ БдЧт, 1860, No 12, стр. 1—2.
Стр. 152—153. ‘Прусаки ~ от персидского порошку’. — Там же, стр. 10—11.
Стр. 153. … ‘Последний день Помпеи’. — Картина К. П. Брюллова (1798-1852).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека