Гараська-диктатор, Аникин Степан Васильевич, Год: 1907

Время на прочтение: 23 минут(ы)

ГАРАСЬКА-ДИКТАТОРЪ
Разсказъ.

Познакомились мы съ Гараськой въ ту зиму, когда надъ Россіей повисла опасность японской войны. Я велъ тогда въ нсколькихъ селахъ нашего узда вечерніе курсы для взрослыхъ, и Гараська былъ въ числ моихъ учениковъ. Приходилось мн здить. Зима стояла красивая, бодрая. Каждое утро выпадалъ свжій, пушистый иней. Заботливо и со вкусомъ украшалъ онъ кусты въ небесно-чистый нарядъ. Старое жнивье, обрывистая пасть оврага, лохмотья крыши избъ и сараевъ — все осыпано бисеромъ, блестками, подернуто матовой тканью воздушныхъ кружевъ. Вверху гаснетъ близкое молочно-бурое небо, а впереди стелется зимняя дорога: легкая, пвучая и гулкая, какъ чугунка, безъ раскатовъ, безъ выбоинъ. Пріхали въ село. Пара поджарыхъ заиндевлыхъ ‘киргизовъ’ дружно подвертываетъ санки къ школьному крыльцу. А тамъ просторный классъ уже полонъ бодраго оживленія. Деревенская молодежь, наивная, жадная до знаній, плотными рядами заполнила неуклюжія парты и работаетъ.
Славная, свтлоликая молодежь! Впослдствіи она смлымъ авангардомъ пошла въ революцію, и революція, жадная до честныхъ, беззавтно-правдивыхъ людей, многихъ сильныхъ сломила, здоровыхъ искалчила… Тогда молодежь переживала предразсвтное пробужденіе. Дыханіе свободы ужъ ряло надъ деревней, и несознанная упорная сила толкала даровитыхъ, талантливыхъ парней на путь сомнній и критики. Т, кого народная молва назвала ‘студентами’, были впереди. Они ужъ не считали старую, вками сложившуюся правду — святой правдой. Ддовская мудрость въ ихъ глазахъ была хрупка и бездоказательна. Студенты запоемъ читали научныя популярныя книги, ловили чуткимъ умомъ новыя идеи. Они учились, чтобы перестроить на новый заманчивый ладъ свою жизнь, жизнь своей деревни. Таковы были ученики вечернихъ курсовъ. Но странно, кром талантливой молодежи, исправно посщали школу и тупицы: бездарные, неразвитые. Тупицы много писали, внимательно слушали учителя. Однако, тетради ихъ были полны безсвязныхъ словъ, тайно списанныхъ у товарищей, и все, что говорилось въ класс, они комбинировали въ своихъ головахъ въ какой-то сумбуръ, нелпый и смшной.
Къ счастью, тупицъ было мало, и въ сел Лапотномъ, гд занятія шли особенно удачно, такимъ ‘исправнымъ’ тупицей считали Гараську. Гараська былъ здоровякъ, плотно сложенъ и угрюмъ. Смуглое квадратное лицо, густо обросшее черной щетинистой бородой, было кстати отмчено срыми стоячими глазами парою маленькихъ мышиныхъ ушей. Въ немъ замчалось удивительное сочетаніе типовъ: монгольскаго, славянскаго и финскаго. Полу-татаринъ, полу-русскій, онъ съ лица напоминалъ Пугачева, какимъ малюютъ его на лубочныхъ картинкахъ. Онъ и смялся мало. Это толстыя губы вытягивались рдко въ улыбку, разв когда приходилось разговаривать съ начальствомъ. За то Гараська отличался услужливостью и угодливостью къ батюшк и учителю. Подать, принести, придержать, стереть съ доски — все это длалъ онъ съ большой готовностью. Возможно, что вс эти привычки были воспитаны въ немъ военной службой, но парни ихъ не прощали. Бывало, только пристроится Гараська къ списыванію, а кто-нибудь кричитъ:
— Гараська! Вишь, млу нтъ… бги по прытче!
И Гараська срывается съ парты, чтобы бжать за мломъ. Надъ Гараськой смялись, шутили, но онъ отмалчивался и не лзъ въ драку. Для меня онъ оставался загадкой. Говорили, что онъ мтитъ получить мсто объздчика у сосдняго барина и ходитъ въ школу, чтобы кое-чему подучиться, но думать, что угодливостью и списываніемъ научишься чему-нибудь, было странно и для Гараськи.
Зима проходила. Въ конц февраля наступила оттепель: дороги испортились, овражки наполнились предательской снжной кашей, лсъ закутался коричневой дымкой. Деревня стоитъ сра, мокра, неряшлива. здить приходилось съ большими трудностями. Нсколько разъ мы съ ямщикомъ тонули, но дружные ‘киргизы’ по прежнему бойко подкатывали набухшія санки къ школьному крыльцу. Среди зимы въ Лапотномъ умеръ учитель. Назначили молодую, только еще со школьной скамьи, учительницу. Оживленіе въ школ выросло. ‘Студенты’ стали заходить въ школу чуть ли не каждый день. За чайнымъ столомъ скромной учительской квартиры часто шли горячіе споры, какъ на сходкахъ настоящихъ студентовъ.
Блокурый богатырь Трофимъ, хохотунъ и тонкій законникъ Никаноръ, заика Василій — были постоянными гостями Марьи Васильевны. Они первые познакомились съ запрещенными книжками. Книжки открыли имъ горизонты широкой свободной жизни, указали на возможность народнаго счастья. Вокругъ нихъ группировались остальные. Когда начались военныя дйствія, пошла въ ходъ газета.
По почтовымъ днямъ въ класс всегда было людно, шумно и душно. Предметъ нашихъ занятій невольно отклонялся въ сторону политики. Какъ разъ въ это время Гараська пропалъ: онъ, видимо, понялъ всю безполезность своего усердія. Его скоро забыли. Однажды во время занятій появляется въ класс полицейскій… Бритый, съ закрученными черными усами, онъ сталъ по отдалъ и, видимо, рисовался.
Полиція не разъ пыталась и раньше установить на курсахъ наблюдательный постъ, но мы были чутки къ нарушенію своихъ правъ. Парни всегда выпроваживали изъ класса полицію, теперь же были равнодушны. Полицейскій повертлся минутъ десять въ глубин класса и вышелъ важнымъ размреннымъ шагомъ.
— Видалъ Гараську?— спросили меня посл урока парни.
— Приходилъ величаться… Я-ста, не я-ста, въ полицію нанялся!— сообщали они.
Приходившій въ классъ полицейскій былъ, дйствительно, Гараська. О немъ теперь вспомнили.
— Ха-ха-ха! По-лиція!..
— Ну и шутъ гороховый! Какъ вдь пузо-то выпятилъ…
— Мтилъ въ объздчики..
— Кто его возьметъ въ объздчики?.. Въ объздчикахъ какой ни какой разумъ требуется! Хоть собачье понятіе, а его надо имть въ башк то… Онъ возъ назьму свалить не уметъ. Осенью это было: наложилъ телгу, вывезъ подъ кручу. Лошадь подвернула подъ горку, полегче ей такъ-то, а онъ ухватился за заднюю ось и хочетъ телгу въ гору перевернуть: натужился, красный весь… Ефимъ Терентьичъ подходитъ:
— Что, слышь, воинъ Христовъ, аль гору свернуть задумалъ?
Завернулъ Ефимъ Терентьичъ лошадь въ другой бочекъ,— возъ самъ опрокинулся!.. Смху что было…
— Н-да, дурака въ объздчики не наймутъ.
— То-то вотъ и есть!.. А тутъ все его дло гончихъ собакъ маханиной кормить… Дай-подай четвертную на мсяцъ.
— Дуракамъ счастье.
— Велико счастье?!. Кто пойдетъ въ полицію?.. Ты пойдешь?..
— По-о-йду!.. Ну ее къ нечистому… наплюешь и на четвертную!..
— То-то!..
Посл этого разговора мы больше не вспоминали Гараську.
Вскор, по вол мудраго начальства, вечерніе курсы покончили свое существованіе. Я вынужденъ былъ покинуть деревню.

——

Прошло полтора года. Минуло семнадцатое октября. Крестьянство нашего узда встртило ‘дни свободъ’ двояко. Одни села ринулись въ волну аграрныхъ безпорядковъ, другія мирно занялись устройствомъ общественной жизни по новому, согласно указаннымъ въ манифест свободамъ. Начальство частью растерялось передъ дружнымъ натискомъ народнаго энтузіазма, частью было занято усмиреніемъ аграрниковъ. Мирныя села поэтому очень скоро стали напоминать средневковый Новгородъ съ его бурнымъ вчемъ, удальствомъ и гордой свободой. Въ числу такихъ селъ примкнуло и Лапотное.
Въ ноябр ко мн въ городъ пріхали оттуда гости: Марья Васильевна, учительница, и Трофимъ, бывшій курсистъ.
Марья Васильевна, всегда увлекающаяся двушка, теперь была, какъ на пружинахъ. Она нервно бгала по комнат, съ разбгу садилась на стулъ и говорила, говорила безъ умолку.
— Вы себ представить не можете, что у насъ тамъ длается!.. Вы не поймете, нтъ! Надо тамъ пожить, надо войти туда., внутрь, въ толпу, на сходъ!.. А-ахъ, Богъ мой, какъ все измнилось, выросло!..
Она понизила голосъ и продолжала возбужденнымъ шепотомъ:
— Сначала притихли вс… не поймутъ никакъ… Что-о такое? Свобода! Свобода слова!.. Вчера за эти слова въ острогъ сажали,— а сегодня они въ царскомъ манифест?.. О чемъ прежде на гумн да въ овраг тайкомъ шушукались — теперь попъ съ амвона проповдуетъ!.. Ну, а потомъ какъ поняли…и-и!— Марья Васильевна взвизгнула, вскочила со стула и остановила на мн радостный взглядъ, но, видя, что я мене ея восторженъ, надула губы:
— Нтъ, вы никогда… никогда не поймете… Я съ дтства слышала, читала! Мечтала о свобод!.. Но узнала свободу только теперь! Только теперь… Знаете что? Вотъ вы учитель, но вы несчастный, жалкій учитель!
— Позвольте…
— Да! Потому, что вы не были учителемъ свободнаго народа!.. Ахъ, если бы вы могли понять!.. Какое блаженство! Какой восторгъ быть учительницей въ свободной стран!!. Правда, Трофимъ?
Трофимъ, молча, кивалъ волосатой головой. Могучій, свтлобородый красавецъ, грудастый, широкоплечій, онъ съ кротостью ручного медвдя слдилъ за двушкой яснымъ невиннымъ взоромъ и, видимо, въ душ молился на нее, какъ на святую. Часто при вид Трофима въ моей памяти воскресалъ образъ богатыря-младенца Урса изъ ‘Камо грядеши’ Сенкевича. Теперь сходство русскаго парня съ первовковымъ галломъ доходило до поразительной иллюзіи.
— Вы помните, какъ я увлекалась когда-то школой? Да?.. Не забыли?..
Двушка снова вскочила со стула и застыла на мигъ въ мечтательной поз. Ея лучистые каріе глаза смотрли такъ, словно видли знакомую недавно пережитую картину. Густыя пряди темныхъ волосъ неслышно сползли съ головы.
Увлекая за собой шпильки и гребни, волосы мягко облегли шею двушки, длая ее, дйствительно, похожей на святую.
— Ну, да… вы помните,— вернулась она къ дйствительности.— Я десятка рублей не имла на библіотеку… Нужно было писать бумагу инспектору, инспекторъ писалъ въ земство, земство предлагало сходу, и… мужики отказывали… Те-еперь!
Марья Васильевна красивымъ жестомъ закинула на спину волосы и выхватила изъ-за корсажа мятый конвертъ.
— Смотрите! Двсти рублей!!
Она тряхнула конвертомъ, и десятки правильно выбитыхъ золотыхъ кружковъ высыпались на столъ съ тусклымъ нершительнымъ звономъ. Двушка снова заметалась по комнат. Легко наклоняясь молодымъ гибкимъ тломъ, она подбирала шпильки.
Денегъ, дйствительно, было двсти рублей.
— Трофимъ, разскажите ом неврующему, для чего эти деньги!— крикнула учительница сквозь зубы, остановившись передъ нимъ съ полнымъ ртомъ шпилекъ.
Трофимъ разсказалъ, что деньги ассигнованы сходомъ. Половина суммы должна пойти на оружіе, половина на библіотеку. Онъ досталъ заложенную въ книжный переплетъ бумагу и подалъ мн. Это былъ приговоръ схода. ‘1905 года, ноября 8 дня,— гласилъ приговоръ,— мы, граждане села Лапотнаго, той же волости, N-ской губерніи и узда, были собраны нашимъ старостой Степановымъ на всеобщій сход, гд имли сужденіе о необходимости для насъ библіотеки и боевой дружины для ночныхъ обходовъ нашего села, на случай лихого человка, грабителя и лиходя своему же брату’… Дале шло постановленіе объ ассигнованіи изъ мірскихъ суммъ денегъ и именное полномочіе для производства ‘таковыхъ расходовъ’. Полномочіе было дано Трофиму Яблокову, Марь Васильевн и, почему-то, мн.
— Вотъ видите,— поспшила упрекнуть меня Марья Васильевна,— вы за два года глазъ не показали въ Лапотное, а народъ васъ помнитъ.
Она теперь стояла у печки со сложенными назадъ руками и волосами, завитыми на голов въ широкій раскидистый узелъ. Мое невріе, должно быть, показалась ей окончательно сломленнымъ: ея слова и жесты были уже боле спокойны и добродушны.
Я выразилъ раскаяніе, что за это время ни разу не бывалъ въ Лапотномъ и положилъ похать при первой возможности.
— Ну вотъ, прідете, и прямо ко мн!— приглашала Марья Васильевна:— увидите, какъ я дружна съ народомъ… Каждый день въ школ содомъ… и что поразитъ васъ: бабы приходятъ газеты слушать… вотъ увидите…
— У насъ крестьянскій союзъ!— вдругъ перекинула она тему разговора,— сходъ былъ. Участвовали вс: больше тысячи человкъ сошлось… и старики, и парни, даже бабы!.. Вычиталъ Никаноръ изъ ‘Сына отечества’ вс резолюціи. Старики кричатъ: ‘Согласны! Пиши приговоръ!’ Написали приговоръ: ‘Мы, граждане села Лапотного’… Правда, хорошо звучитъ: ‘Граждане’…
— Съ этими гражданами у насъ исторія смшная вышла: съ земскаго начальника двадцать пять рублей содрали за гражданство!— засмялся Трофимъ.— Тутъ вскор опосля манифеста было дло. Онъ постарому еще совался въ дла. Представили ему приговоръ о выбор новаго старосты. Написано: ‘граждане’… Онъ и прикати! ‘Каки-таки граждане?.. мужланье вы!.. Я васъ могу всхъ подъ арестъ засадить’… Вышли мы тутъ, ему поперекъ говоримъ: ‘Успокойтесь, гражданинъ, не кричите такъ громко… нынче неприкосновенность личности… А вотъ ежели угодно вашей гражданской милости проврить царскій манифестъ, кладите на закладъ четвертную, мы телеграмму Витте пошлемъ… спросимъ его: кто мы такіе?’ Смотритъ на насъ черезъ золотые очки, хохочетъ. ‘Идетъ!— говоритъ. Я вашу четвертную на церковь пожертвую’. Выложилъ на столъ пятьдесятъ рублей, послали телеграмму. Къ вечеру отвтъ: ‘Воля Государя императора непреклонна. Даровалъ онъ гражданскія свободы,— стало быть, граждане’. Въ этомъ род отвтилъ. И-и!.. Что было!!.
— Что-жъ, пропили четвертную?
— Зач-мъ!.. Тутъ она… на ‘левольверы’ пойдетъ.
— Теперь начальство къ вамъ не суется?
— Куда тутъ соваться? Изъ полиціи у насъ одинъ Гараська остался въ сел, и тотъ къ союзу крестьянскому записался.
— Да,— снова вмшалась Марья Васильевна,— вс куда-то исчезли: приставъ пропалъ и урядника съ собой утащилъ земскаго нтъ… попъ мо-олчи-итъ!.. Знаете? Мы старшину выбрали новаго, изъ своихъ, староста у насъ тоже молодой — Волостного сплавили,— добавилъ Трофимъ въ тонъ учительниц.
— Да, вотъ смшно!— подхватила та.— Ха-ха-ха!!. Онъ доносами пробавлялся. Ему жалованья убавили, чтобы ушелъ. Писарь не уходитъ. Однажды сидятъ утромъ съ женой, чай пьютъ. Подъзжаютъ подводы.
— Собирайся, гражданинъ, укладывайся,— говорятъ,— мы надумали тебя на собственную квартиру доставить изъ общественнаго дома.
Поблднлъ. Писариха плачетъ.
— Куда мы теперь днемся? Зима на носу… у насъ двое дтей.
— Ничего,— говорятъ мужики,— тамъ надумаете въ город, какъ быть. Мы теб въ город и помщеніе приглядли… А насчетъ дтей будь покоенъ. У Семена Доброва, что по твоей милости въ острог сидитъ, четверо дтей-то… и то не тужитъ.
Такъ и перевезли. Никаноръ у насъ теперь писаремъ.
— Вотъ какъ,— пошутилъ я,— у васъ республика!
— Мы такъ и прозываемся: Лапотная демократическая республика!— поддержалъ Трофимъ шутку.— Порядки завели все новые: кабакъ закрыли, такъ что и духу виннаго въ сел нтъ, воровства тоже не слыхать. Строгости у насъ пошли большія. Обходы каждую ночь ходятъ… Дружина составилась изъ парней, человкъ сто… она патрули высылаетъ. Судиться приходятъ къ патрульнымъ! Намеднись у Гараськи-стражника обыскъ былъ, нашли изъ краденаго кое-что… При старомъ-то стро они, подлецы, потаскивали таки. Думали, рядили: какъ съ нимъ поступить? Законовъ такихъ настоящихъ нтъ, прогнать его некуда: свой сельскій. Маах-нули рукой!..
— Онъ все такой же?
— А то? Коло кого ему поумнть-то!
Гости ухали, взявъ съ меня слово побывать въ Лапотномъ по первому санному пути. Вскор, однако, наступили событія, заставившія отложить мою поздку до весны.
Въ половин апрля пара запаленныхъ ямскихъ подвозила насъ къ Лапотному. Мой спутникъ, земскій докторъ изъ села Узлейки, мрно раскачивался въ привычной дорожной дремот. Ямщикъ усиленно хлесталъ просмоленной возжей по острымъ маклакамъ лнивой пристяжной, любовно поддергивалъ коренника и поминутно кричалъ:
— Эхъ вы!.. Соко-олики!
Его голосъ, высокій и звонкій, силился слиться въ одинъ тонъ съ колокольчикомъ. Покрывая на секунду холодные надодливые звуки металла, онъ медленно таялъ въ весеннемъ простор.
‘Соколики’ равнодушной рысцой тащили плетенку по еле просохшему проселку, круто поводя вспаренными боками.
Кругомъ было хорошо, молодо. Межъ темныхъ прошлогоднихъ стеблей народились кудрявыя дымчато-зеленыя головки свжей растительности. Озимь, слегка желтоватая вблизи, вдаль уходитъ густымъ изумруднымъ ковромъ, а на горизонт становится голубой, колеблющейся. Признакъ богатаго урожая. Струйки легкой воздушной влаги гд-то родятся и, волнуясь, бгутъ вдаль, словно морская рябь посл парохода. Тонкой подвижной пленкой застилаютъ они и черныя извивы дороги, и темный массивъ ярового поля, и лсъ, и странно блющія плшины залежавшагося по оврагамъ снга.
Въ далекомъ неб, полномъ солнца и глубокой весенней синевы, журчала непрерывная трель жаворонка. Въ этой радостной, захлебывающейся псн маленькой птицы было такъ много веселости и задорнаго счастья, что хотлось смяться. Смяться, откачнувшись прочь отъ всхъ треволненій людского общежитія со всми его ужасами и ненужной жестокостью…
Впереди, надъ желтющей полосой недалекаго лска, обрисовался срый профиль деревенской колокольни.
— Вотъ она и Ханская Ставка!— заговорилъ ямщикъ громкимъ, веселымъ голосомъ.
— Какъ Ставка? Надо быть Лапотному.
— Это, ваша милость, я къ тому… въ Астрахани приходилось бывать, на ватагахъ. Село тамъ есть въ степи, прозывается Ханская Ставка. Сказываютъ, Батый тамъ стоялъ, Ханъ… разворитель Россіи. Отъ него и село такъ прозвали, ну, и въ Лапотномъ объявился ханъ: стражникъ… Онъ ихъ же сельскій, Гараськой звать, все село заполонилъ, даже инда боязно здить.
— Ну, теб-то чего бояться?
— Бье-етъ!.. Отъ какъ дерется!.. Собака и та боится носъ въ подворотню просунуть. Вотъ ужо прідемъ,— увидишь: пустая ульца-та!.. А вдь свтло Христово воскресенье!.. Прямо сказать, заморозилъ…
Привычные къ ямщицкой повадк ‘соколики’ шли тихимъ, надодливымъ шагомъ. Колокольчикъ замолкъ. За то невидимка-жаворонокъ съ большимъ жаромъ закатывался надъ нашими головами.
Ямщикъ снялъ картузъ, тряхнулъ нечесанной копной волосъ и задралъ голову кверху.
— Ишь, старается… тоже и она прославляетъ господній даръ — слободу… незамай, что тварь, съ понятіемъ птица..
Докторъ по прежнему дремалъ. Мн не говорилось. Ямщикъ полюбовался на озими, потужилъ, что Святая помшала въ пору сять овсы, и погналъ передохнувшихъ лошадей. Голосъ его снова соперничалъ съ трепетнымъ визгомъ бронзы.
— Соко-олики-и! Близко!!.
Потянулись мимо зеленокорыя, тсно толпящіяся осины, подернутыя изумрудной дымкой одинокія березы и молодые равнодушные дубки, лсные скептики, берегущіе свою золотую листву для радостныхъ дней пвучаго мая. Я знавалъ этотъ лсокъ зимой, когда спалъ онъ подъ тяжелымъ нарядомъ чистыхъ кристалловъ обильнаго инея. За лскомъ Лапотное. Вотъ и оно. Только теперь не разсянными по снжному полю мушками развернулось село. Теперь это срыя соломистыя гнзда, невзрачныя, растрепанныя, лишь кое-гд обогнутыя кольцомъ распускающихся, но уже золотисто-цвтущихъ ветелъ. Мы дико скакали по безлюдной наземистой улиц, отдавшись въ жертву ямщицкой ухватк. Навстрчу намъ съ одинокой облупленной колокольни плылъ томный пасхальный перезвонъ. Ямщикъ осадилъ разгорячившуюся пару около школы. Она растерянно смотрла на грязную площадь большими черными окнами. Мстами въ окнахъ острыми клиньями торчали куски разбитыхъ стеколъ. Входъ былъ закрытъ разсохшейся досчатой дверью. Подъ ногами валялись, какъ поврежденныя ребра, тонкія горбыльки отъ разбитаго палисадника. Молодая холеная липа, лишенная защиты, безнадежно склонила къ земл свою когда то густую крону. Что-то здсь произошло?.. На зовъ нашего колокольчика не вышелъ никто. Только за угломъ метнулась пестрая нмая собака, и напротивъ въ ‘порядк’ скрипнули любопытствующія ворота.
— Вотъ такъ фу-унтъ!— проворчалъ докторъ, тяжело выходя изъ телжки:— совсмъ на кладбище помахиваетъ!..
Ямщикъ постучалъ кнутовищемъ въ дверь.
— Эй! Хто есть хрещеные?.. Отворите!..
Школа молчала.
Черезъ улицу зардлись кумачныя рубахи ребятъ. Несмло, бочкомъ, какъ зайцы, они подошли къ школ и притулились въ почтительномъ разстояніи отъ насъ. Я постучался въ окно, но также, какъ и ямщикъ, получилъ въ отвтъ ‘гулкое молчаніе’.
Ямщикъ крикнулъ ребятамъ:
— Эй вы, пострлята, гд ваша учительша?
Т было дрогнули, скучились, чтобы бжать, но любопытство побдило.
— Она та-амъ!
— Гд тамъ?— пробасилъ недовольный докторъ.
Ребятишки снова притихли, какъ кролики.
— Вы съ энтой стороны зайдитя… отъ церкви!..— крикнулъ черезъ улицу густой бабій голосъ.
— Бги, Васюкъ, стукни барышн въ оконце-е!— откликнулись приказаньемъ и скрипучія ворота.
— Адяти!— шепнулъ Васюкъ, и ватага, сверкнувъ кумачемъ, исчезла за уголъ.
Вскор глубину нашего долготерпнія началъ испытывать гнусавый голосъ старой служанки Власьевны.
— Хто тамъ?— долетло до насъ изъ какой-то глубины.
— Отпирай, Власьевна, свои!..
— Хто-о?
— Докторъ изъ Узлейки.
— Дохтуръ?
— Да. Отпирай-ка!
— А що хто?
— Узнаешь тамъ… отопри!
— Скажи, хто?
— Учитель ночной. Помнишь?
— Ну-у?.. Ай, батюшки!.. ну-тка, подойди къ окошку, я погляжу, ты ли?
Я подошелъ къ окну. Занавска въ окн учительской квартиры приподнялась. Тусклое треснутое стекло показало лицо Власьевны, съ воспаленными слезящимися глазами и печатью сильнаго утомленія. За эти два года Власьевна казалась постарвшей лтъ на пятнадцать.
— Родименькіе! И взаправду ты!!. Погоди маленько, я барышн доложу!
Минутъ черезъ десять мы были, наконецъ, въ школ.
Марья Васильевна приняла насъ въ маленькой, полутемной, заставленной комнатк, гд раньше жилъ сторожъ. Равнодушная, сонливая, она пригласила насъ ссть:
— Садитесь, пожалуйста, я рада.
Двушка, видимо, только съ нашимъ пріздомъ пріодлась, скрутила въ комокъ пышную косу и освжила лицо. Слды глубокаго нервнаго потрясенія были очевидны. Передъ нами сидла ужъ не та рзвая непосда и хлопотунья, Марья Васильевна, которая осенью прізжала ко мн.
Мы пытались шутить:
— Что вы, сударыня, такъ неласково встрчаете званыхъ гостей!..
— Ахъ, что вы? Я рада!..— А у самой голосъ тусклый, говоритъ, словно бьетъ въ деревянную доску. Глаза опухшіе, обволоклись темнымъ налетомъ.
— Власьевна, ставь самоваръ.
Власьевна стояла у притолки, подперевъ фартукомъ щеку.
— Хвораетъ она у насъ…— гнусавила старуха.— Ишь, что ластовочка подстрлена, сидитъ…
— А вотъ мы и полчимъ ее, ластовочку твою!— шутилъ докторъ.— Видно плохо берегла!..
Власьевна привычнымъ движеніемъ потянула фартукъ къ глазамъ и заплакала:
— Какое наше дло?.. Бабье… Мужики защиты не найдутъ, а насъ обидть нтъ ништо… О Господи-и!..
— Начала Власьевна ныть!..— раздражилась двушка.
— Ну-ну-ну!.. Перестала… Ты полчись-ка лучше, покудова дохторъ не ухалъ, а я пойду…
Разговоръ перешелъ на нездоровье Марьи Васильевны. Не откладывая времени, докторъ ршилъ ее выслушать.
Я вышелъ. Классъ выглядлъ по старому, какъ и въ пору вечернихъ занятій. Не было только ‘молній’, кое какихъ картинъ, да въ нкоторыхъ окнахъ вмсто стекла зіяла пустота.
Мн думалось: здсь крестьянская молодежь черпала знанія, темная масса знакомилась съ ‘позоромъ русскаго оружія’… Во дни свободъ подъ этимъ закопченнымъ потолкомъ собирались сотни ‘гражданъ’, сотни сердецъ бились общимъ ритмомъ. Ихъ объединялъ общій кличъ: ‘земля и воля’. Куда все это исчезло? Народится ли вновь?.. Кто знаетъ… а пока:
‘Время пролетло,
Слава прожита,
Вче онмло.
Сила отнята’…
Прошелъ въ учительскую квартиру. Стоитъ она пустая, съ облупившейся печкой. На окнахъ все еще болтаются старыя камышевыя гардины, гд-то жужжитъ ранняя муха, и забытый въ углу плохонькій образокъ Николая угодника съ недоумніемъ хранитъ жестокую тайну. Чувствуются здсь слды большого несчастья.
— Не то погромъ, не то покойникъ,— вертится въ мысляхъ.
Рядомъ, въ кухн, Власьевна сердито обтираетъ уже вскипвшій маленькій самоваръ.
И въ кухн нтъ того порядка, той аккуратной чистоты, что было прежде.
— На житье наше сиротское дивуешься?— начала причитать Власьевна.— О-о-хо-хо!.. Богъ-отъ гд? Господи-и!..
— Что случилось у васъ?
— Въ сел-то?
— Здсь. У Марьи Васильевны.
— Тожа, что у всхъ… Все село задавилъ, разбойникъ!..
— Гараська?
— Имъ хто-жа? Знамо, онъ… штобъ свернуло его, прости Господи, окаяннаго!.. Не миновалъ и Марьи-то Васильевны… Видалъ, на что похожа?..
— Что было?
— Было-то что?— Власьевна оторвалась отъ самовара, выпрямилась и остановила на мн злые глаза, точно я былъ виновникомъ того, что было.
— Подъ сюда! Гляди!..
Мы пошли въ пустую учительскую квартиру.
— Видишь это? вотъ это?.. Вотъ… Вотъ…— Старуха водила заскорузлымъ пальцемъ по отбитымъ угламъ печи.
— Все вдь пули! Они разбойники перестрлъ сдлали. Встали трое вонъ тамъ, за плетнемъ, и давай изъ ружьевъ палить!..
Я отвелъ гардину и сквозь лучисто продырявленныя стекла взглянулъ на плетень. До плетня было саженъ пятнадцать. За плетнемъ торчали голыя верхушки чахлаго садика, а за нимъ выше смялось пасхальной радостью весеннее небо, всепрощающее, мирное, широко раскинувшее свои любовныя объятья.
Власьевна продолжала тыкать пальцемъ въ огнестрльныя раны квартиры. Я ходилъ за ней съ смутнымъ чувствомъ боязни и скорби. Такъ бываетъ, когда водятъ васъ по жилью недавно умершаго близкаго человка и говорятъ: ‘вотъ здсь покойничекъ сиживалъ за работой, здсь спалъ, обдалъ… а на этомъ мст — преставился’…
— Разскажи,— просилъ я посл молчанія.
— Въ Страшную середу дло это было. Пришли мы съ барышней отъ вечерни. Самоваръ я поставила… Марья-то Васильевна за книжку ухватилась. Пошла я въ чуланъ за вареньемъ… груздочки у меня тамъ были,— весь постъ берегла,— думала, наложу тарелочку… Слышу-послышу, стучатъ. Вышла въ снцы: ‘кто тамъ?’
— Отпирай,— слышь,— карга!
Угадала я по голосу: Гараська. Шепчутся… Казаки, стало быть. Онъ николи не выходитъ безъ казаковъ, завсегда при немъ два казака, какъ псы..
— Отпирай! Дло къ барышн есть!..— смются.
— У-у-хъ!.. Кольнуло меня въ сердечушко. Были они, псы окаянные, у вечерни… Гараська этотъ всю службу на нее, касатушку, глазища свои срамные, безстыжіе пялилъ… Не къ добру-у!.. Распалилась я:
— Не пущу васъ, окаянныхъ!.. На кусочки меня искрошите… Не допущу!!.
— Ой, старуха, берегись!— кричатъ.
— На порог околю: не допущу!..
Такъ и не пустила.
— Ну,— слышь,— такъ разсякъ… будете помнить! Ушли. Прошло эдакъ мало время. Сидимъ мы, чай пьемъ. Она, Марья-то Васильевна, не любитъ одна за столомъ сидть, завсегда я съ ней… Ну, да ты помнишь. Сидимъ. Тутъ вотъ столикъ стоялъ, кроватка ейная у печки. Слышимъ: дррръ окошко!.. глина отъ печки валится… Тамъ, быдто, пастухъ кнутомъ хлопнулъ… ищо-о… ищо-о!!. Ба-атюшки! это они, разбойники, пулями изъ ружьевъ стрляютъ. Упала я въ это вотъ мсто внизъ лицомъ, плачу. Барышня въ уголъ присла… Да такъ-то мы всю ночь… Утромъ сторожъ пришелъ, перетащили все въ сторожевскую. Авось ироды нечестивые отъ храма божія не будутъ стрлять, иконъ святыхъ, креста Господня постыдятся.
Власьевна подала самоваръ.
Докторъ прописалъ Марь Васильевн немедленный отъздъ. Учительница повеселла. Въ темныхъ глазахъ ея мелькали порой прежнія блесточки. Она, для виду, отговаривалась экзаменами, но врачебное свидтельство взяла съ охотой. Вскор между нами было ршено, что Марья Васильевна подетъ въ городъ сегодня же, вмст со мной и тамъ заручится отпускнымъ билетомъ. Посл такого ршенія какъ-то легче стало на.душ, и мы повели опять злободневный разговоръ. Тупой Гараська съ непонятной силой приковалъ къ себ наши мысли и чувства. Пришелъ почтовый смотритель Филиппычъ, мой старый пріятель.
— А я,— разсказывалъ Филиппычъ о причин своего прихода,— радъ очень… Давно въ Лапотномъ живыхъ людей не видно… Подъхалъ ямщикъ,— спрашиваю:
— Кого привезъ?
— Такихъ-то и такихъ-то.
— Ршилъ: ‘сбгаю’. Вспомнили насъ, плненныхъ, въ день свтлаго праздника!.. А у насъ: и-и!.. Завяжи глаза, да бги!..
— Все Гараська?
— Онъ! Онъ, раззоритель! Приставъ вс дла на него возложилъ… Диктаторъ онъ у насъ… выше Бога и царя!.. Вы не слыхали, какъ со мной онъ поступилъ?..
Разумется, мы не слыхали.
— Какъ же!.. Въ газетахъ было пропечатано. Пришла ему фанаберія обыскъ у меня учинить. Пятьдесятъ шесть лгь мн, служебный юбилей праздновалъ — и вдругъ… на! Ворвались, кричатъ: ‘обыскъ!’
— Бумагу покажи, распоряженье начальства — говорю. Онъ кулакъ къ носу подноситъ, рычитъ: ‘вотъ бумага!..’
— Ахъ ты,— говорю — дерзкая твоя харя! Отъ начальника округа въ чин статскаго совтника, едора Петровича Рублева, хлбомъ-солью почтенъ!.. Чиновникъ я, въ чин коллежскаго… Присягу два разъ принималъ! А ты кто?.. Много я наговорилъ съ раздраженья, покуда они ломали все, да шарили. Ничего не нашли,— досадно имъ стало. Кричитъ Гараська казакамъ: ‘Вяжи его, стараго чорта, волоки на снгъ!’ Выволокли, по снгу тащатъ.. Кричу я… Слышу, народъ подходитъ.
— Что вы надъ старымъ человкомъ. измываетесь?.. Бросили меня, кинулись разгонять. Насилу уползъ. Съ тхъ поръ это вотъ мсто… ло-омитъ!.. Мази бы какой, господинъ докторъ?!.
Въ окно, крадучись, заглянулъ солнечный лучъ. Ласково лизнулъ онъ косякъ, легъ золотой полосой на полу и, отразившись, улыбнулся намъ изъ зеркальной глади самовара. Докторъ открылъ окно.
— Душно!— пробасилъ онъ взволнованно.
Трепетный, вибрирующій стонъ колоколовъ ворвался вслдъ за солнцемъ. На фон бодрой прохлады, солнечнаго блеска и радостнаго пнія металла почудился легкій близкій стонъ страдающаго человка… Мы долго молчали.
— Однако же не весело у васъ стало за зиму.
Марья Васильевна всколыхнулась, опрокинула голову на спинку стула, словно хотла прочесть что-то вверху и хрустнула надъ головой тонкими пальцами.
— Да, недолго прожила наша республика!— заговорила она съ раздраженіемъ.
— Разскажите, господа, какъ все произошло?
— Разсказать? Да… все это поучительно… И словъ много не надо, все просто: нельзя изъ лебеды испечь сдобную булку… нельзя съ репейника сорвать махровую розу… Въ сущности, мы и не виноваты… я долго объ этомъ думала. Мы продержались дольше всхъ. Насъ разгромили въ январ. Кругомъ вс села ужъ были задавлены… Тамъ били, истязали, толпами гнали народъ въ тюрьму… Это уронило духъ… Старики струсили, нашли безполезнымъ сопротивляться. Пріхалъ исправникъ съ казаками,— сходъ всталъ на колни… арестовали Никифора, Семена старосту…
— А Гурьку еще!— добавилъ Филиппинъ: — Ваську, сапожника, Ваську-запку… еще кого-то?.. Да-а!.. едьку!
— Старшину отставили,— продолжала Марья Васильевна.— У меня сдлали обыскъ… Дружинники наши скрылись. Трофимъ вернулся на первый день, изъ него Богъ знаетъ что сдлали: полумертвый лежитъ въ ‘холодной’…
Трофимъ? Этотъ кроткій великанъ? Онъ могъ бы легкимъ толчкомъ сбить съ ногъ и Гараську, и его приспшниковъ… Необходимо его посмотрть доктору,— и мы пошли ‘хлопотать’. Въ волостномъ правленіи сказали ршительно: безъ разршенія станового пристава свиданья не дадутъ. Приставъ за тридцать верстъ, казалось, мы были безсильны чго-нибудь сдлать для парня. Но практическій совтъ десятника Никандрыча перевернулъ все.
— Что тамъ приставъ?— шепнулъ Никандрычъ въ дверяхъ правленія,— къ Гараськ сходи. Онъ т по-старому пріятству все оборудетъ. Волчиху знаешь? Ну, у нея они гуляютъ… сходи-ка…
Волчихина изба находилась въ одной изъ заднихъ улицъ. Строиться здсь стали недавно, постройки торчали рдко. Новенькая тесовая пятистнка Волчихи стояла совсмъ на отшиб, среди коноплянниковъ, безъ двора, безъ хозяйственной обстановки. У самаго входа топталась осдланная лошадь. Рябой облеванный казакъ, раздтый, безъ оружія, съ задранной на затылокъ папахой, качался возл. Онъ пьянымъ дыханьемъ силился раскурить короткую трубку, поминутно сплевывалъ и рычалъ ругательства. Казакъ не обратилъ на меня вниманія. Изъ избы неслись безшабашные крики, визгъ женскихъ голосовъ и дробные, плясовые удары во что-то металлическое.
— Напрасно идешь! Не выйдетъ дло,— вспомнились мн слова знакомаго встрчнаго мужика, узнавшаго, зачмъ мн нуженъ Гараська.
Паническій страхъ народа передъ тупымъ властнымъ звремъ въ образ человка безотчетно вкрадывался въ мозгъ, колыхалъ сердце.
— Не выйдетъ дло!— повторилъ я машинально чужую мысль и съ силой распахнулъ тяжелую, обитую дверь.
— Кто-й-та?— встртилъ меня безпокойный вопросъ Волчихи.— Что надо-ть?
Я очутился въ задней изб Волчихиной пятистнки, служащей кухней. Шинкарка, принаряженная по праздничному, приготовляла какія-то закуски. Изъ ‘чистой’ передней половины, отдленной отъ кухни красной разводной занавской, съ пьяной настойчивостью продолжалъ доноситься гамъ и звонъ. Видимо, это была единственная изба въ сел, гд царило праздничное настроеніе.
— Мн нужно видть стражника.
— Чьи такіе будете?
— Онъ меня знаетъ. Скажите ему.
— Ему, мотри-ка, неколи…
Я сдлалъ ршительный шагъ къ занавск, но проворная баба предупредила мою дерзость. Съ ловкостью блудливой кошки она прошмыгнула къ своимъ гостямъ, и т притихли.
— Спроси, кто!..— уловилъ я хриплый повелительный шепотъ. Въ этой хрипот мн почудились старыя угодливыя нотки.
— Э-эхъ-д-размила-ашечки-и мои!..
Задорно заплъ хриплый голосъ, но остался одинъ, безъ подголосковъ.
— Вы, сороки чортовы! Что замолчали? Кого испугались?
— Мои ми-иленькіи-и…
Съ ‘сороками’, однако, что-то стряслось: он тщетно пытались взвизгнуть въ тонъ хрипатой псн, но тонъ ускользалъ, горло щемило.
— У-у!.. куклы чорртовыГ—заключилъ псню голосъ.
Посл обстоятельныхъ переговоровъ съ Волчихой я былъ ‘принятъ’.
— Га-а! Учитель ночной, гость дорогой!..— привтствовалъ Гараська, протягивая черезъ столъ потную волосатую руку.— Пришелъ къ нашей милости-и! Ну, сядай, коли такъ… къ нашему шалашу!..
— Подвиньсь! Вы, колоды!— крикнулъ онъ на бабъ, развалившихся по лавкамъ пьяной откровенной посадкой.
Бабы шарахнулись, какъ овцы. Гараська хлопнулъ ладонью по очистившейся широкой лавк.
— Честь и мсто!.. Садись.
Въ просторной, недавно мытой и скобленой изб было вонюче, душно и угарно. дучія волны табачнаго дыма, запахъ спирта и пота ударяли въ носъ, кололи легкія и били тяжелыми ударами въ виски. Гараська сидлъ за столомъ, въ переднемъ углу, рядомъ со стройнымъ усатымъ казакомъ-урядникомъ.
По-нероновски облокотился онъ о низкій крашеный кіотъ. Изъ-за спины, тучной, какъ у откормленной свиньи, скромно выглядывалъ застнчивый ликъ старичка-святого, принаряженный въ тусклую дешевую фольгу. По бокамъ кіота торчали въ вид эмблемы пучки ивовыхъ прутьевъ, обряженные пестрыми лоскутками цвтной бумаги. Сверху, надъ самой щетинистой головой стражника, висла зеленая лампадка, а въ ней чуть замтно мигалъ слабый забытый огонекъ. Порой онъ вспыхивалъ, какъ тайная угроза, какъ забытая совсть, и, захлебываясь въ табачномъ дым, тихо угасалъ. На задней стн избы висли шинели, шашки, а въ углу, по-военному, въ козлахъ, торчали штыками вверхъ винтовки.
Гараська измнился мало. Тучность и самоувренность — вотъ что пріобрлъ этотъ человкъ за время своей дятельности въ качеств ‘сильной и близко стоящей къ народу власти’.
Попытка моя приступить къ дловому разговору не удалась. Я вынужденъ былъ потрясти руку уряднику и бородатому казаку, сидвшему по конецъ стола.
— Этто… этт… мой учитель… учит-тель,— рекомендовалъ меня Гараська казакамъ.— Я вышши науки обучалъ…. Прравда?
Онъ больно ударилъ меня жирной ладонью по колнк.
— Помнишь, мы воду варили?.. А?.. Парры разводили!.. Вовъ этой самой рук лампочку держалъ… горречо-о! А мн што?.. Держу-у… наука!
— А ты соловья баснями не корми!— прервалъ урядникъ, наполняя пахучей водкой объемистые зеленые стаканы.
— Щ-што-жъ?.. Налей — проглотимъ!.. А!.. помнишь, солену воду варили?
Бородатый казакъ съ ловкостью хищника схватилъ стаканъ и лукнулъ водку въ открытую пасть. Мы втроемъ чокнулись. Гараська объявилъ:
— Ззз… науку!..
Столъ былъ полонъ дой и закусками. Въ глиняныхъ тарелкахъ валялись захватанные куски студня, колбасы, жаренаго и варенаго мяса. На грубой залитой клеенк вмст съ шелухой, объдками и окурками краснли пасхальныя яйца, крошились куски кулича.
Надо закусить, а брезгливое чувство сковало руки. Къ тому же, на стол нтъ ни ножей, ни вилокъ.
Гараська, замтивъ мое смущеніе, захотлъ дойти въ своемъ расположеніи до конца. Схвативъ жирный кусокъ жаренаго мяса, онъ съ ловкостью звря порвалъ его ногтями на куски и кучей наложилъ передо мной.
— Закуси, не жалко!
Я попытался для приличія проглотить кусокъ, но нелпый испугъ сдавилъ горло. Въ мысляхъ копошилось:
— ‘Можетъ быть, онъ также рвалъ на куски тло Трофима?.. Не вплелись ли въ эти жареныя волокна пушистые курчавые волосы?..’
— Ты что перхаешь?.. Аль мало выпито? Наливай, Кирсанычъ, учитель еще стукнетъ!..
Урядникъ потянулся къ бутылк. Чтобы заглушить въ себ ужасъ, я заговорилъ:
— Вотъ въ чемъ дло, Герасимъ Семенычъ…
— Дло? Ну, на Пасху ддовъ не длаютъ!.. Такъ я говорю?.. Наливай, Кирсановъ!
Урядникъ налилъ. Я ршительно отказался пить, ссылаясь на всякаго рода болзни: меня, дйствительно, начало тошнить.
Гараська тупо остановилъ на мн свои оловянные глаза.
Потная рука съ полнымъ стаканомъ колыхалась подъ самымъ моимъ носомъ. Водка выплескивалась, обливала меня вонью и холодными струйками.
— Не пье-ешшь?
— Не могу…
— Н-тъ, выпьешшь!
— Право-жъ, не могу…
— Вы-ыпьеш-шь!!.
Положеніе обострялось. Лицо стражника тупло съ каждой секундой. Подъ густыми короткими усами надулись рубцы, брови наползли на переносицу. Я, было, началъ ужъ колебаться въ своемъ ршеніи, какъ вмшался урядникъ.
— Не неволь!.. Угости его лучше бабами.
Часъ отъ часу не легче.
Гараська стукнулъ стаканомъ о столъ и заревлъ:
— Бабы-ы!.. Ну?!.
Бабы все время толпились у занавски, шушукались, смялись. Румяныя отъ выпитаго вина и духоты, въ красныхъ платкахъ, красныхъ юбкахъ, потныя,— он напомнили мн мясную. лавку, гд парныя, только что ободранныя красныя туши такой же полуживой грудой наставлены по угламъ. На окрикъ Гараськи бабы столпились еще плотне и подвинулись къ столу.
— Играйте псню!— приказалъ Гараська тономъ восточнаго повелителя и облокотился на кіотъ.
Бабы прокашлялись, перешепнулись. Высокій гортанный дискантъ, по тембру напоминающій плохую трактирную скрипку, заплъ съ смющимся задоромъ:
У бари-ина Кожина-а
Вся земля-а заложина-а!..
Другія бабы должны были подхватить припвъ, но смолчали.
— Ну-ужъ! Полька… чаво вынесла…— уловилъ я шепотъ.
— А чаво онъ сдлать?— огрызнулась Полька назадъ и, повернувшись къ столу, добавила тономъ капризнаго ребенка.
— Он не играю-утъ!..
Урядникъ осклабился и погрозилъ Польк кулакомъ: Кожинъ былъ тотъ самый баринъ, у котораго казакъ охранялъ имніе.
Полька кокетливо сверкнула глазами, вильнула задорной полной грудью и снова взвизгнула:
Наши д-вушки прекра-асны
Каза-ковъ лю-бить согласны!
Бабы покрыли куплетъ низкими трескучими голосами:
Ты гыр-га, д-ти-гыр-га,
Тыгар-гар-гар-га-а!..
А Полькинъ голосъ ужъ вырвался изъ этого грубаго горлового припва и заливался:
И я д-вушка така-а,
Д’полюби-ила казака-а!
— Будетъ!— вдругъ выпрямился Гараська, съдаемый ревностью.
— Пляшите!.. Ну-у!?.
Бабы замялись, даже попятились къ занавск.
— Пляш-ши!!. Чортовы куклы!
‘Чортовы куклы’ не спшили выполнять приказаніе. По ихъ возбужденнымъ лицамъ блуждало смущеніе: традиціи Лапотнаго считали пляску однимъ изъ тягчайшихъ смертныхъ грховъ. Видимо, бабы не ршались раздражить небо при постороннемъ свидтел.
— Чай, стыдно! Божью мать ща не провожали…— соскромничала Полька.
— А-а! Вы та-акъ?!.— рявкнулъ стражникъ, сдлавъ тщетную попытку вылзть изъ-за стола.
Бабы въ притворномъ испуг, съ визгомъ и хохотомъ, ринулись вонъ, въ заднюю избу.
Я воспользовался моментомъ и сталъ доказывать разъяренному стражнику, что бабы стыдятся меня, и онъ хорошо сдлаетъ, если меня отпуститъ, разршивъ свиданье съ Трофимомъ.
Онъ смотрлъ мн въ ротъ оловяннымъ взглядомъ и ничего не понималъ.
— Безъ пристава не возможно,— отвтилъ казачій урядникъ.,
Упоминаніе о пристав кольнуло Гараську. Онъ воспрянулъ, взглянулъ осмысленне и обидлся:
— Приставъ? Кирсановъ, учитель… Пётра!.. Слушайте… Приставъ — я… Кто въ Лапотномъ приставъ?.. Га?!. Я — приставъ!.. Исправникъ — кто-о?.. Я1!! Герасимъ Семеновъ… Губернато-оръ кто-о-о?
— Теб чего надо?— повернулся онъ ко мн съ грубымъ вопросомъ.
— Мн надо видть Трофима Яблокова.
— Трош-шку?..— Гараська заскрежеталъ зубами и, въ пьяномъ безсиліи, опустилъ голову.
Противный, ржущій звукъ скрежета здоровыхъ зубовъ животнаго до боли дернулъ нервы.
— Вамъ не иначе къ приставу!— повторилъ урядникъ.
Гараська по-бычачьи мотнулъ головой и ударилъ волосатымъ кулакомъ по столу. Посуда задребезжала, на полъ посыпались крошки и объдки.
— Пётра! Достань бумагу…
Бородатый казакъ снялъ съ гвоздика шинель, вынулъ изъ обшлага свертокъ и кинулъ его черезъ столъ Гараськ.
Гараська взмахнулъ руками, чтобы поймать’. Почти полная бутылка свалилась. Водка потекла.
— Чортъ съ ней… на, разверни!
Я развернулъ свертокъ. Тамъ была сальная записная книжка, рваные пакеты и сложенные листы чистой бумаги.
Стражникъ взялъ одинъ листокъ. Одеревенлые пальцы никакъ не могли ухватить уголокъ, чтобы раскрыть его.
Онъ протянулъ листокъ мн.
— Раскрой… Покажи ему пристава!..
Бумага оказалась чистымъ бланкомъ пристава второго стана. Кром печатнаго заголовка и стоящей въ конц страницы подписи, на бланк ничего не было написано.
— Видишь?!.
— А я и не зналъ!— пришелъ въ восхищенье урядникъ.— Ты, стало быть, и по правиламъ можешь орудовать?
— То-та!.. Пиши, чего теб надо… на!— сунулъ онъ бланкъ въ мою сторону.
— Пиши Кирсанова подъ арестъ!!. Хо-хо!!.
Кирсановъ похлопалъ стражника по животу и потянулъ къ себ бутылку.
Я не заставилъ себя просить. Перо было при мн, и черезъ минуту подпись пристава второго стана нашего узда красовалась подъ такимъ текстомъ:
‘Разршается подателямъ сего: доктору (такому-то) и учителю (такому-то) имть свиданье съ заключеннымъ подъ стражу крестьяниномъ села Лапотного, Трофимомъ Яблоковымъ и, если понадобится, оказать ему медицинскую помощь’.
Гараська взялъ въ нетвердыя руки бумагу, долго смотрлъ на нее, уставившись въ одну точку.
Мн секунды казались вчностью. Въ голов копошилось: ‘а вдругъ изорветъ?..’
Но деспотъ небрежно, наотмашь, махнулъ бумагой въ мою сторону.
— На!
Черезъ минуту я быстрыми шагами удалялся отъ Волчихиной избы. Навстрчу струился легкій весенній втерокъ, пропитанный запахомъ молодой полыни, прлаго навоза и влажной истомы бархатистыхъ коноплянниковъ, давно уже жаждущихъ плуга. Вслдъ лился прежній гомонъ и гулъ: должно быть, бабы согласились плясать.

——

Мы съ докторомъ предъявили бумагу. Писарь съ напускной сонливостью прочиталъ ее и крикнулъ:
— Никандрычъ! Отвори имъ холодную!..
Никандрычъ повелъ насъ къ небольшой глиняной избушк, притулившейся въ углу правленскаго двора. Я давно зналъ избушку и все время считалъ ее правленской баней: до того она казалась невзрачной и малопомстительной. Внутри избушка была перегорожена на дв половины. Въ одной изъ нихъ содержался Трофимъ, другая, ради второго дня Пасхи, стояла пустая.
Изъ обихъ половинъ, несмотря на отсутствіе арестантовъ, разило запахомъ махорки.
Трофимъ лежалъ на полу, прикрытый дубленымъ полушубкомъ. При нашемъ появленіи онъ черезъ силу всталъ. Рослая фигура парня въ тсныхъ рамкахъ холодной казалась прямо-таки богатырской, И странно было слышать стоны этого массивнаго человка,— странно видть его запертымъ на плохенькій замокъ въ избушк, которую онъ могъ бы движеніемъ плеча опрокинуть и разрушить въ щепки…
Опираясь на Никандрыча, Трофимъ вышелъ. Его голубые глаза, когда-то большіе и ясные, съ больнымъ равнодушіемъ смотрли изъ-подъ синихъ опухшихъ вкъ. Лицо было покрыто рубцами и комками засохшей крови. Черезъ переносицу наискось тянулась багрово-синяя пухлая полоса — слдъ нагайки. Отъ курчавой льняной бороды остался лишь легкій пушекъ.
— Вотъ дохтура теб, Трошка, привезли… дохтура…— твердилъ сочувственно Никандрычъ:— ишь, дохтуръ-отъ…
Трофимъ насъ не узнавалъ.
— Ахъ, негодяй!..— сердился докторъ.— Придется осмотрть кости: нтъ ли поломовъ! Гд сильне болитъ?..
— О-охъ!— стоналъ избитый:— все болитъ… ужъ лучше бы до смерти…
Мы повели больного въ школу.
Деревня жадна до приключеній. Всть о томъ, что къ избитому Трошк ‘привезли’ доктора, привлекла толпу. Бабы, мужики, ребятишки суетились и старались помочь, чмъ можно! Мужики ругали крпкими словами полицію, казаковъ и всхъ властей. Бабы причитали, проклинали, грозили божьимъ гнвомъ. Родные Трофима плакали, мать и жена вопили, какъ по покойник.
Куда-то исчезъ страхъ передъ всемогуществомъ власти, родилась жалость къ страдальцу, вскипла ненависть къ палачамъ.
— Какъ еще Господь по земл носитъ антихристовъ? А?!. Что длаютъ!..
— Да-й-що что!.. Спасибо батюшк!.. Батюшка съ крестомъ приходилъ выручать, а то бы убили на смерть…
— Это отецъ Василій?..
— Онъ. Жена-то Трошкина взмолилась ему… пришелъ…
— Ишь ты, а? И то пожаллъ…
— Убили бы!
— И убьютъ! Что имъ?.. Аль судъ на нихъ есть?
— Знамо, въ безсудномъ сел живемъ! Поди-ка, тронь эдакъ въ другомъ сел гд!.. Та-амъ, братъ!!
— Самого тронутъ…
— Да-й-що какъ тронутъ…
— А мы что терпимъ?.. За что вотъ парня изувчили?.. Ну?..
— За правду!.. Отъ за что!..
— То-то вотъ и оно… Самихъ ихъ эдакъ надо!!
— Ш-ш-ш… полегче…
— Чаво?.. терпть, что ль?.. Сколь ни терпи, онъ все лютй длается…
— Прикрыть ихъ, бабниковъ!.. Ищи посл…
— И дойдетъ…
— Гляди, гляди! Вдь писаренокъ, не иначе, туда побжалъ!..— крикнулъ съ крыльца мужикъ.
— Ахъ, анаема!..
— Доло-житъ!
Толпа, какъ одинъ человкъ, оглянулась на волостное правленіе, на убгавшаго къ Волчих писаревка.
Это незначительное обстоятельство точно облило всхъ холодной струей. Говоруны примолкли, ребятишки навострились бжать.
Толпа замтно стала рдть. Люди уходили крадучись, или прикрывая свое отступленіе всеоправдывающей ложью. Одинъ шелъ жеребенка загонять, другому понадобилось въ лавочку, третьему на гумно овецъ поглядть.
— Вотъ они, воины-то наши!— смялся знакомый мужикъ.— Ну, какъ этотъ народъ не бить?.. Словно воробьи въ сказк: ‘постоимъ, постоимъ!..’ А какъ до дла, они въ кусты…
— Слабый народъ… что толковать.
— До кого ни доведись!
— А чего бояться-то? Онъ, поди, Гараська этотъ, безъ заднихъ ногъ лежитъ.
— Тамъ убоготворя-ятъ!.. Бабы вострыя!
— Ты вдь былъ у него: чай, поди, лыка не вяжетъ?
— Да, хмленъ,— гсогласился я.— Пожалуй, нагайкой не сможетъ взмахнуть.
— Ну, вотъ! видишь?.. А народъ растаялъ.
— Тни его боятся!.. Что толковать!
— А бабы, видать, не робятъ?.. Льнутъ къ нему…
— Солда-атки! Чего съ ними подлаешь. Намеднись кумъ Миронъ своей Польк вотъ какъ распи-са-алъ! Ай-да ну!! Другая бы вкъ помнила… а она, курва, подобрала подолъ, да опять туда!..
— Есть таки непутевы и у насъ… отказаться-бъ отъ нихъ…
— Отъ бабъ-то? Отъ бабы какъ откажешься?.. И дть некуда, закона на ее нтъ. Вотъ коли Дума законъ новый напишетъ: ‘всеобщее равное право, безъ различія пола’… тады можно и бабу въ Сибирь…
— Шу-утникъ!..
Докторъ осмотрлъ Трофима. Кости оказались цлы, но на всемъ тл не оставалось живого мста: все исполосовали.
Натертый мазью, обвязанный, одтый во все чистое, Трофимъ попилъ у Марьи Васильевны чаю и немного оживился.
Никандрычъ, обезпокоенный поведеніемъ писаренка, уврялъ насъ, что, Боже упаси, и ему попадетъ. Поэтому мы не ршились долго держать арестованнаго въ школ.
Принесли въ холодную соломы, устроили постель, и полуживой, разбитый человкъ долженъ былъ опять остаться одинъ. Мы были безсильны сдлать что нибудь большее, такъ какъ Гараська могъ иногда ‘орудовать и по правиламъ’.
При прощаніи Трофимъ подманилъ меня набухшей рукой и зашепталъ на ухо:
— Левольверы тамъ остались… винтовки… патроновъ сколь-то… у Бахрушиныхъ на гумн зарыты… Скажи ребятамъ. Васьк Свиненкову скажи… Може, умру здсь… имъ пригодятся.
Свтящіеся глаза больного затуманились. Дв крупныхъ слезы сверкнули на опухшихъ вкахъ. Онъ задрожалъ.
— Оп… опять придетъ… республика… тогда ужъ навки удер-жится…
Докторъ похалъ въ Узлейку, а мы съ Марьей Васильевной въ городъ. Насъ провожала плаксивая Власьевна, два-три смлыхъ мужика, быстроногіе ребята и широкій весенній закатъ, огненно-красный, радостный, многообщающій.
Все тотъ же звонкоголосый ямщикъ бодро покрикивалъ въ глубину свжаго сумрака:
— Э-эхъ, вы-ы!.. Соколики! Выноси на просторъ!

С. Аникинъ.

‘Русское Богатство’, No 3, 1907

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека