Время на прочтение: 13 минут(ы)
Нет ничего легче, как снять со всех типов и изображений г-жи Кохановской карикатурную маску и представить их наизнанку, в уродливом виде. Писатели, обнаружившие способность глубоко уважать и страстно любить тот мир, который изображают, всегда первые и подвергаются этому позору. В настоящем случае незавидная работа извращения типов и описаний, противопоставления светлым образам писателя страшных образов, с них же и снятых, значительно облегчается тем обстоятельством, что идеалы г-жи Кохановской помещены совсем не там, где литература и публика привыкли их видеть и снисходительно терпеть. У нас есть своего рода ‘гетто’ для идеалов, кварталы, предоставленные для их постоянного ‘местожительства’, процветания и нарождения. Никто не удивится, например, если они покажутся со стороны народа, в недрах крестьянского и купеческого сословия, за которыми преимущественно и усвоено право производить их, или если они сформировались на противоположном конце, на почве высшего общественного и духовного развития: тогда критика и публика занимаются только вопросом — отвечают ли сами идеалы высоте своего происхождения? Но, кроме этих двух пунктов, отведенных русским идеалам, добрая часть публики не может себе и представить возможности их появления где-либо в другом месте, а еще менее, как у г-жи Кохановской, во всех местах и во всех слоях общества, не исключая канцелярского и старопомещичьего. Известно, что г-жа Кохановская начинает с той точки, на которой остановился Гоголь: она ищет крепкого, физически и нравственно мощного русского человека и в этом смысле может назваться продолжателем Гоголя, исполняя и доканчивая его предсмертную программу: показать миру глубину и величие русской души, удивить его новым и необычайным типом. Материалов для этого типа, недоделанного или покинутого Гоголем, г-жа Кохановская ищет в твердости религиозных убеждений, в преданности светлым преданиям родной поэзии и в нравственных, самостоятельно выработанных началах провинциального быта нашего, который поэтому и становится у нее питомником и рассадником многочисленной семьи крепких, изумительно мощных людей. Народ собственно остается тут в стороне: от него отбираются только самые видные черты характера, самые яркие качества его духовной природы, и вместе с творческой поэзией, им созданной, разлагаются на весь мир, без разбора состояний, воспитаний, привычек и направлений. Все становится народом. У г-жи Кохановской есть мещане и мещанки, способные выносить огромную массу беды и горя, не покривившись на сторону, и есть мелкопоместные дворяне, не уступающие им в терпении и стойкости. Мещанин Кирила Петров и помещик Алексей Леонтьевич повести ‘Гайка’ — родные братья по духу, приемам и образу мыслей. Так и везде. Холеная дочка богатого помещика и бедная горожанка, воспитанная под тиранической опекой матери, одинаково отличаются у г-жи Кохановской ясностью и веселием духа, одинаково заражены страстию к русской песне, крусской пляске, к формам русского общежития, которые вгоняют их, так сказать, в рост героинь народной фантазии и роднят до того, что дают им почти одно и то же лицо. Идеалы г-жи Кохановской могут даже расти под сенью присутственных мест, как, например, этот чудный канцелярист или подсудок ‘Черный’, в котором весь народ уважал природного поэта, слагателя и импровизатора песен и который, сверх того, был поэтом и по глубине чувства, нежности сердца и готовности к самопожертвованию. Да и не только бедный подсудок, отдавший жизнь, чтоб спасти утопавшую лошадь, находит себе место в пантеоне г-жи Кохановской, но там высится также и изображение помещика Екатерининских времен, со всем его барством, самоуправством и самопоклонением. Печать мощной русской природы, которая лежит на нем, провела его туда ко всем другим обывателям этого пантеона.
Вообще надо сказать, что г-жа Кохановская мало заботится о дурной и сомнительной репутации, какая лежит на некоторых классах нашего общества и на некоторых эпохах нашей истории. Она останавливается только с иронией и нескрываемым презрением над подражательной ‘образованностью’ столичных людей, перед холодным изяществом их манер, перед условной моралью и началами их спокойного, приличного и, в сущности, не очень честного общежития, которыми они силятся заменить крепкие основания народного быта, утвержденные на вере, предании и поэзии. За исключением этого отдела людей, у г-жи Кохановской нет никого на Руси, кто был бы лишен прав на поэтическое существование. Даже комические, карикатурные лица ее повестей, как, например, рябой неповоротливый комиссар повести ‘После обеда в гостях’, всегда могут надеяться на симпатичное слово и всепрощение за одну способность увлекаться некоторыми чертами русской жизни. Довольно того, что в душе человека есть отзвук на религиозные и поэтические представления народа, — он уже тем самым попадает в славное воинство г-жи Кохановской, где и рядовые освещены блеском стоящих около них идеальных личностей. Так или иначе, но автор уже найдет способ показать, какую нравственную силу дает каждому такому лицу одна его чуткость к основным началам народного существования, и какая способность терпеть, прощать и блюсти себя от дурных искушений развивается в нем по милости одного этого обстоятельства. Правда, г-жа Кохановская преимущественно обращает внимание на торжественную, праздничную сторону, так сказать, человеческого существования и почти всегда упускает из вида ту сторону, которая открывается в сношениях людей с посторонними, в их способах добывать себе положение и средства жизни, во взгляде их на условия своего ремесла, своего занятия и на ближайшую обстановку того и другого. Мы не знаем, например, что думал поэтический канцелярист о своей службе в провинциальном суде, и еще менее знаем, как относился благородный приказчик Кирила Петров к купеческим порядкам, на которых вырос, уже не говоря о великодушном комиссаре, полтора года терпевшем презрение страстно любимой жены. Тут вопрос — вносил ли он что-нибудь из своего стоицизма и в исполнение своих комиссий — рождается сам собою. Да и психическая работа г-жи Кохановской не всегда исчерпывает свой предмет, как будто пугаясь некоторых вопросов. Можно спросить, например, действительно ли всемогущий помещик повести ‘Из провинциальной галереи портретов’ Гаврила Михайлович был убежден, что на его стороне стоит и Божеский закон, так глубоко им уважаемый, когда он отдавался с наслаждением своей страсти безгранично властвовать над окружающими, да и относительно чудной дочки его, Анны Гавриловны, сохранившей до гроба привязанность и благорасположение к молодости, еще не устранено вполне сомнение: было ли превосходное качество это следствием ее чисто народного воспитания, или его можно считать результатом того благодетельного эгоизма, который заставляет людей, проживших весь свой век в достатке и почете, искать и собирать вокруг себя одни счастливые лица. Мы покажем далее, что, по свойству своей задачи и по роду своих произведений, г-жа Кохановская имела полное право обойти все эти и им подобные вопросы, но тем не менее они еще могут сделаться очень приличными темами для критики, не сочувствующей идеалам автора, и заменить выгодным образом опровержение этих идеалов посредством карикатуры или напоминовения всех позорных деяний, злоупотреблений и пошлостей, которые когда-либо встречались в провинциальном, народном и общественном быте нашем.
Но что задело г-же Кохановской до более или менее основательных требований: она имеет страстных поклонников, которых приобрела совсем не даром. Мысль, лежащая в основании ее произведений, обольстительна сама по себе для народного чувства, а поэтическая обработка мысли еще придает ей силы. Формы романа или повести, установленные нашей литературной эпохой, почти уже и не могут вместить в своих рамах перерастающие их лица, каковы идеальные лица г-жи Кохановской, кроме обыкновенных средств романа или повести, туг требуются еще другие способы для передачи особенного значения ее героев, которые столько же живые люди, сколько и памятники народной доблести. В чем состоит главная задача романа и повести, внешние приемы которых усвоены и нашим автором? Всего более, кажется, в том, чтоб показать, какие отношения существуют между действующими их лицами и всеми сторонами общественного развития той или другой страны в данную минуту, разобрать всю ту поучительную историю, когда движимые особенными, личными побуждениями (интрига или басня романа), они встречаются с укоренившимися, историческими порядками, с разнообразным миром воззрений и начал, видоизменяют его и принимают сами его воздействие на себя. Но такой роман или повесть наполовину бессильны перед лицами, которые единственно заняты развитием собственных начал, хотя бы то было развитие великолепное, которым незнакомы по опыту взгляды, стремления и страдания другой половины общества и которые не встречают ни от кого никаких возражений и препятствий против своей попытки сделаться примерами жизни. Таким лицам недостает связей, сношений, движения, нужного роману, у них нет обмена чувств, интересов, мыслей с людьми, иначе настроенными, они лишены воспитания, доставляемого честной враждой и неожиданными столкновениями, словом, они живут совсем не той жизнью, которая может быть исчерпана записками, биографией, романом, а той величавой и уединенной жизнью, для которой уже потребна эпопея. Вот почему у г-жи Кохановской сами собой образовались эпические приемы в изображении идеалов, наряду с романическими, да и они еще переходят в пламенный дифирамб, когда дело коснется до тех религиозных и поэтических элементов, которыми вскормлены ее герои. Не то чтобы автору недоставало прямого наблюдения жизни, наоборот, даром наблюдения он обладает в замечательной степени, как показывают многие тонкие черты и подробности его описаний, но поэтическое настроение автора беспрестанно перебивает ему дорогу. Оттого главные действующие лица маленьких эпопей г-жи Кохановской все написаны немного выше человеческого роста и по духу своему очень родственны с типами сказочных богатырей, к которым вообще клонятся, как дерево к близкому источнику. Обилие фантазии и чувства составляет даже мучение автора: он никогда не знает, доделано ли любимое его лицо, не может оторваться от него и покидает его только тогда, когда все черты образа доведены до гиперболического выражения, а нравственный его характер собран весь, как в фокус, в один неимоверный и баснословный поступок. Кирила Петров измучивает себя и виновную жену до последней степени нравственного изнеможения — и вдруг, целиком и разом, дает ей полное прощение. Для сознания себя непреклонно твердым и честным человеком, Гавриле Михайловичу необходимо высечь зятя, осчастливившего и озолотившего его старость, за похищение дочери, на что и зять — точно с таким же непреклонным характером — соглашается, как на полный подвиг доблести. Анна Михайловна, может быть, еще сильнее постаралась выразить крепость сшей физической и нравственной природы. Неожиданные муки родов застали ее на семейном пиру и в среде русской пляски, которую она все-таки доканчивает через несколько часов, в том же блестящем костюме, какой носила до родов, и начиная пляску с того же стиха и темпа, на каком ее покинула. По выражению поэта, тут все ‘растет и рвется вон из меры’. Пламенный энтузиазм слышится у автора и во всех превосходных его описаниях природы, нравов и обычаев, жизненных порядков провинциального быта и часто с необычайной силой прорывается наружу, накопляя в одном месте громаду красок и подробностей. Иногда кажется, что описание кончено, что оно достигло крайнего предела своего, и с удивлением видишь, как неисчерпаемая фантазия автора продолжает работать неустанно, отыскивает новый материалы и трудится до тех пор, пока, выбившись из сил, сам поэт начинает, по-видимому, замечать, что излишнее напряжение творчества уже стало выводить тяжелые, вычурные подробности, грозящие изуродовать весь красивый, первоначальный план его постройки.
Но в среде этой жарко расписанной и лучезарной обстановки, между этими более или менее колоссальными личностями, г-жа Кохановская обыкновенно помещает или простодушный отрывок из старых преданий, или маленькую, трогательную домашнюю историйку, которые и дают всему реальный смысл, всех привязывают к земле и непременно вводят в мерку действительной жизни. Мастерство г-жи Кохановской обнаруживается особенно в том, что эпические лица ее повестей совершенно свободно вращаются в тесной и убогой раме очень обыкновенного события, разумеется, до минуты поэтических экстазов, часто их посещающих. Весьма замечательно при этом и другое обстоятельство. Изображения ее, взятые отдельно, кажутся громадными, а поставленные на свое место и приведенные в движение течением рассказа, тотчас понижаются в уровень со скромной жизнью, облегающей их со всех сторон. Явление объясняется очень просто. Г-жа Кохановская умеет с неподражаемым искусством ввести в самые волшебные, неимоверные картины русской жизни множество неотразимо верных подробностей и принудить читателя, таким образом, согласиться на признание всей картины целиком за истину, со всеми частями ее. Искусство это переходит иногда просто в дипломатическую уловку. Так, в лучшей своей повести ‘После обеда в гостях’ (изображение жизни и проделок бедной, трудовой и вместе резвой и душевно целомудренной молодежи уездного городка достигает здесь идиллии, не уступающей, по глубине своего смысла, ‘Старосветским помещикам’ Гоголя) — г-жа Кохановская скрывается за рассказчицей, прелестной, бодрой и живой старушкой, Любовью Архиповной, которую притом и выводит на сцену чрезвычайно ловко. А скрывается она затем, чтоб Любовь Архиповна сообщила оттенок простодушия, наивности и бесхитростности той части рассказа, где вводные лица усильно и чрезвычайно подробно обработаны автором в смысле идеалов. Мы не будем разбирать многих других художнических и нехудожнических приемов г-жи Кохановской, посредством которых она мирит свое поэтическое созерцание с насущной истиной, скажем только, что все героические характеры ее так или иначе, но непременно замкнуты в круг действительности русской жизни, и всемерно стараются доказать своим жарким участием в самых обыкновенных ее явлениях, что они именно ею порождены, а не пламенным воображением поэта. Но не это постоянное столкновение двух различных внушений — восторженной мысли автора и суровой правды реального мира, — не эти постоянные сделки между ними дают прелесть и значение произведениям г-жи Кохановской, а именно те маленькие, обыкновенные семейные драмы, которые покоряют себе натуру горделивых типов ее и сдерживают их, насколько могут, в должных границах. Если припомнить, к каким глубоким психическим разъяснениям дают повод эти простые и трогательные истории (примером может служить превосходный анализ тайных, молчаливых страданий старухи-матери, воеводши Павлихи, в повести ‘Гайка’), если припомнить также, что г-жа Кохановская почти во всех своих повестях, без исключения, умеет несколько раз вдруг ударить по всем струнам человеческого сердца с силой, вызывающей невольно слезу у читателя, то понятно, какого рода искупление составляют они для спорных или преувеличенных образов. Благодаря тем же простым историям, можно даже прийти к заключению, что все нравственные великаны и богатыри г-жи Кохановской созданы совсем не для того, чтобы величаться или кичливо выситься над жизнью, а, напротив, призваны сослужить ей простую, домашнюю службу: как нового рода мифические Атласы, они поднимают на свои плечи и высоко держат напоказ народно-провинциальный русский быт со всеми его преданиями, верованиями, обычаями, со всей его поэзией, в чем и состояла прямая цель и задача автора.
Действительно, присмотревшись ближе, легко заметить, что у г-жи Кохановской рассказ имеет в виду не одну драму и лица, в ней участвующие, но столько же, если не более, и быт, который породил их. Хотя место действия всех ее повестей преимущественно должно искать в Малороссии, но она возводит коренные начала ее жизни в такие общие определения, что они становятся годны и для всего русского племени. В чем же заключается особенность и сущность ее отношений к народно-провинциальному быту нашему? Прежде всего — кажется нам — в желании освободить этот быт от недоумения и постоянного страха за себя, которые нагнаны были на него презрительным обращением литературы, неумолкаемыми окриками, выговорами и насмешками, сыпавшимися на него с незапамятных времен. Конечно, и прежде г-жи Кохановской были люди, которые обращались с ним гуманно и снисходительно в своих описаниях, но без оговорок дело почти никогда не обходилось, г-жа Кохановская первая подошла к провинциальному быту, тождественному с народным в ее глазах, со страстной любовью, с явным намерением почерпнуть в нем не только вдохновение, но и житейскую мудрость. В задаче ее нет ничего пошлого, филантропического: совсем не из жалости старается она помочь народно-провинциальному быту сбросить с себя состояние запутанности, в которое он был повержен необычайной строгостию ‘образованных’ классов, а из удивления к основам его духовной жизни. Всеми своими созданиями, всем смыслом своих рассказов она усиливается извлечь множество душ из-под грозного суда ‘столичной образованности’, перед которым они привыкли неметь в ужасе, снять с них опасение за неисполненные уроки современной науки и детский трепет ввиду трудных и многосложных ее задач. Она объясняет им, что они сами сохранили от прошлых времен и истории элементы просвещения, нравственности и мощи, которые могут быть противопоставлены всему тираническому законодательству чуждой им цивилизации. Отсюда собственное одушевление автора и что-то вроде реформаторской мысли, которая отражается на всех его лицах и даже на драмах. Они не только лица или драмы, а учение, они подают голос протеста и намекают на особенное содержание, когда, по-видимому, занимаются только своим делом. Нет никакой надобности разузнавать, что, собственно, возмещается этим голосом, и еще менее надобности разрушать целое поэтическое создание для того, чтоб определить с точностью, имеет ли оно поползновение разрешить всю задачу русского существования или нет и насколько достоверно предположение, что оно желало бы противопоставить философским и научным определениям всех жизненных явлений — религиозные и наглядные, разнообразному искусству и сложным эстетическим потребностям развитых обществ — народную поэзию, исканию лучших гражданских и политических форм — покойную ссылку на избранные предания своей истории. Может быть, с некоторыми усилиями и отыщется нечто подобное в намеках той или другой повести г-жи Кохановской, но что за дело? Важность совсем не в этом, а в том, что целый, многочисленный класс народа начал говорить и чувствовать себя — устами и сердцем своего поэта. Общество заслышало еще один свободный и благородный голос — вот что важно. Через посредство г-жи Кохановской провинциальному быту возвращена вера в самого себя и право открыто исповедовать ее. После долгой репутации отсталости и безумия, весь этот мир осмыслен повестью г-жи Кохановской: его радости, печали, привычки и воззрения — все осветилось лучом поэзии и приобрело знаменательное выражение. Можно сказать, что он проснулся в нашей литературе прямо к торжеству, к какому-то светлому и праздничному дню своего восстановления: не только духовная сторона его существования получила высокую оценку, но и во всей его житейской обстановке отыскана мысль, которой прежде нигде у него не находили. Церкви и домики его городов, скромные рамки его домашней жизни, уголки его садиков, дворов и огородов, не говоря уже о природе, все выросло и выступило вперед, требуя себе почетного места в картине русской жизни. Г-жа Кохановская, впрочем, не ограничилась настоящим, современным бытом народно-провинциального населения: ей не страшна и отдельная история каждого класса, она свободно и смело обращает глаза к прошедшему всех сословий, даже к такому, как помещичий, которое обременено тяжестью упреков, гнева и негодования моралистов. Она и там видит высокие самостоятельные характеры, заслуживающие удивления, она и там видит силу народных начал, пробивающихся сквозь дикие формы существования и, очевидно, думает, что ‘столичная образованность’, желая изменит эти формы, подорвала самые начала. Таким образом и прошедшее возвращено народно-провинциальному быту: он может гордиться и своим прошедшим. Также точно, как собою и всем, что к нему принадлежит.
Можно спросить, конечно, не мираж ли все это, нет ли тут поэтического обмана, который тем сильнее, чем далее уходит от действительности, так как успехи описываемых классов в сфере реального, практического мира, на поприще гражданственности и общежития, все налицо и далеко не соответствуют обещаниям, какие дают руководящие их начала, разрешаясь по большей части весьма бедным итогом. Мы обязаны сказать, что миражи подобного рода есть тоже великая сила и необходимое орудие при воспитании народа: она перестают быть чем-то отвлеченным, несуществующим, призрачным. Когда мы видим, что с помощью их немцы, французы, англичане возвышают народное сознание до такой степени, что каждый человек в государстве начинает понимать свою национальность как первенствующую, избранную национальность земного шара, то, ближе рассматривая дело, легко увидать, что тут нет никакого обмана ни с какой стороны. Мираж становится истиной или, по крайней мере, орудием истины, как только способствует укреплению и развитию настоящих, коренных начал народного существования. В этом смысле легко оправдаться и г-же Кохановской от всех упреков в излишнем благорасположении к своему предмету. Мы смотрим на произведения г-жи Кохановской как на задачу поднять средствами поэзии и художнического рассказа народный дух страны и, само собой разумеется, разделяем мнение, что при этом всякого рода истины могут быть отстранены от участия в определении явления, кроме тех, которые прямо ведут к предположенной цели.
Точно такого же рода задачи породили в Европе известные произведения Ауэрбаха, Фрейтага, мисс Элиот и др., в которых авторы эти изображают тихую, трогательную, благородную жизнь скромных сословий своих родин с целью ободрить первые и внушить им доверие к нравственным своим силам. Задачи эти возникли не из счастливой находки или догадки отдельного лица: в них была настоятельная общественная потребность с тех пор, как узнали, что для полного развития государства необходимо ввести в его историю все те сословия, которые доселе играли в ней страдательную роль, задерживая или даже искривляя правильный ход ее. Из всех способов переменить эту страдательную роль на действующую и влиятельную забыт был один и надежнейший: внушить остальным сословиям убеждение, что они имеют сказать от себя весьма важное, нужное слово, что у них есть капитал в уме, взглядах и понятиях, который можно предъявить с гордостью и для которого можно требовать внимания и уважения. Ведь один только быт, высоко оценивающий себя, всегда и приобретает влияние на историю страны, и только такой, который настоятельно требует себе места в истории — его и получает. Для школы, к которой принадлежит г-жа Кохановская, истина эта, надо правду сказать, открылась ранее других. Конечно, старый метод подвигать к ‘прогрессу’ замедлившие сословия пристыжением и понуждением их, был отвергнут школой с первого появления своего, но она, кажется, не очень высокого мнения и о лекарстве против неподвижности темных классов общества, заключающемся во всеобщей грамотности, разведении школ, расположении учителей, обязательном учении и т.д. Все усилия свои школа обратила в другую сторону, на то именно, чтоб узнать, нет ли в нижних слоях общества, паче чаяния, таких высоких задатков нравственного развития, которые бы позволили им открыто уважать себя, нет ли там еще не подозреваемых духовных сил и орудий, важность которых стоит только объяснить заслоненному населению, чтоб сразу выдвинуть его вперед и поставить в уровень с привилегированными агентами современной нашей истории. Учение это открыло путь множеству самых благоприятных для народа изысканий и еще большему количеству самых блестящих надежд и великолепных обещаний. Не все в этом труде, продолжающемся и доныне, подтвердилось на опыте, практической поверкой, но он действительно указал на существование в отечестве нашем важного исторического материала, которым пренебрегать более нет возможности. Участь своей школы должна разделить г-жа Кохановская. Все, что есть в ее произведениях неосновательно реформаторского, все, что относится у нее к поэтическому увлечению принципом, а не к самому делу, будет устранено даже первыми зачатками оригинальной политической деятельности тех самых классов, о которых идет речь, когда они приступят к этой деятельности, но имя г-жи Кохановской, как жаркого адвоката народно-провинциального быта, извлекшего художнически из молчаливой среды его столько трогательных и поучительных рассказов, всегда останется одним из весьма почетных и вместе горячо любимых имен. Нам кажется, что восторженные описания г-жи Кохановской как самого этого быта, так и мощного человека, им порождаемого, должны открыть для того и другого новую эру жизни и новый вид художнического воспроизведения в литературе. Повесть нашего автора — это только простое свидетельство об их появлении на сцену, то, что французы называют ‘acte de presence’ — удостоверение в своем прибытии к месту. Если народно-провинциальный быт и мощный человек его не ограничатся одним этим актом, то надо ожидать, что благородное правило нашего автора — провиниться скорее изобилием красок и поэтическим умножением качеств предмета, чем какого-либо рода недоговором и умолчанием, — окажется совершенно не нужным.
Только тогда весь нынешний мир повестей г-жи Кохановской удостоверит общество в действительном своем существовании, в способности к развитию и в нравственной силе своей природы, когда дорастет до того, что сделается доступен для строгого, серьезного, хотя и симпатического романа, который мог бы показать, не задумываясь, все стороны своего предмета, передать его целиком с его слабостями и с его добродетелями, и вместе с тем обнаружить борьбу этого мира как внутри себя, так и с другими гнетущими его сферами жизни, из одной задачи — ослабить и уничтожить первые и дать возможный простор вторым.
Впервые опубликовано: Санкт-Петербургские ведомости. 1863. N 172 — 173. 2 — 3 августа.
Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/annenkov/annenkov_kohanovskaya.html.
Прочитали? Поделиться с друзьями: