Фридолин, Шницлер Артур, Год: 1926

Время на прочтение: 77 минут(ы)

Артур Шницлер.
Фридолин

I

‘…Двадцать четыре смуглых раба гребли на великолепной галере, на которой принц Амгиад плыл во дворец калифов. Но принц, закутанный в пурпурную мантию, лежал в одиночестве на палубе, под темно-голубым шатром, усеянным звездами ночного неба, и взгляд его…’
До этого места девочка прочла вслух, и вдруг глаза ее почти внезапно слиплись. Родители с улыбкой переглянулись. Фридолин нагнулся к дочери, поцеловал ее в белокурые волосы и тихонько захлопнул книгу, лежавшую на неприбранном после ужина столе. Девочка как будто смутилась.
— Девять часов, — сказал отец. — Пора спать.
Теперь, когда и Альбертина склонилась к ребенку, руки родителей соприкоснулись на детском лбу, и с нежностью, относившейся не только к девочке, скрестились их взгляды. Вошла фрейлейн, велела ребенку сказать ‘покойной ночи’, девочка послушно поднялась, протянула отцу и матери губки для поцелуя и ушла за фрейлейн в детскую. Но Фридолин и Альбертина, оставшись вдвоем под красной висячей лампой, почувствовали острую потребность продолжить прерванный перед ужином разговор о впечатлениях вчерашнего маскарада.
Это был их первый выход в году, — первый бал, в котором они решились принять участие с начала масленичного сезона. Фридолина, лишь только он вошел, приветствовали как доброго старого друга два красных Домино, личность таинственных масок он так и не успел установить, хотя они забросали его намеками на различные случаи из его студенческой жизни и клинической практики. Из ложи, куда они с самым горячим радушием пригласили Фридолина, незнакомки исчезли, пообещав вернуться уже без масок, но заставили себя так долго ждать, что Фридолин, потеряв терпение, вернулся в партер, надеясь еще раз столкнуться с загадочными масками. Однако, как пытливо он ни озирался вокруг, они ему больше не попадались. Вместо них, невзначай, к нему прильнула другая женщина: это была его жена. Только что она отделалась от незнакомца, чьи меланхолические и пресыщенные манеры и иностранный, как будто польский, акцент на мгновенье показались ей достойными внимания, но незнакомец оскорбил ее и даже испугал внезапно сорвавшимся отвратительно-грубым словом.
Теперь муж и жена сидели рядом, радуясь в душе, что им удалось вырваться из банальной, внутренне пустой маскарадной игры. Они сидели, как влюбленные, среди других воркующих пар, в буфете, за ужином и шампанским, и болтали так оживленно, словно только что познакомились и разыгрывают комедию ухаживанья, сопротивления и соблазна.
После короткой автомобильной поездки в белой зимней ночи они, очутившись дома, в объятиях друг друга, вновь изведали давно уже не испытанный блаженный любовный жар.
Они очнулись брезжущим серым утром. Муж, по долгу врача, вставал спозаранку, спеша к постелям больных, Альбертину подняли хозяйские и материнские заботы.
Начался день трудом и будничными обязанностями, размеченный на трезвые часы, и пережитая ночь со своей завязкой и развязкой померкла.
Но теперь, когда дневной урок был выполнен, когда ребенка уложили спать и никакая помеха уже не врывалась в их внутренний мир, вновь выплыли призраки маскарада — меланхолический незнакомец и красные домино. Теперь эти незначительные переживания были окрашены волшебным и болезненно-обманчивым светом упущенных возможностей. Муж и жена обменивались пустячными, скомканными, двусмысленными репликами, бессознательно подстерегая и стараясь поймать друг друга: обоим не хватало последней откровенности, и оба вынуждены были довольствоваться затушеванной и половинчатой местью. Они взаимно преувеличивали обаяние своих маскарадных партнеров, издевались над ревнивыми подозрениями друг друга, поскольку не могли их скрыть, и каждый, со своей стороны, открещивался от ревности.
Но эта незначительная болтовня о приключениях вчерашней ночи перешла понемногу в серьезный разговор о смутных и опасных водоворотах, омрачающих самые прозрачные и чистые души. И волей-неволей муж и жена затронули те скрытые области, к которым каждый из них испытывал чуть заметное тяготение, заговорили о тех берегах, к которым хотя бы во сне их прибивал неуловимый ветер рока.
Ведь как безраздельно они ни принадлежали друг другу и помыслами и плотью, все же они почувствовали, что вчера — не в первый раз — их коснулось дуновение опасности, свободы и приключения. Мучась робостью, сгорая неизъяснимым любопытством, они толкали друг друга на признания, и, боязливо склоняясь над омутом, каждый искал в воспоминаниях хотя бы мелочного события, хотя бы беглого, но определенного переживания, которым можно обозначить несказанное, чтоб откровенной исповедью разрешилось напряжение и рассеялось взаимное недоверие, становившееся все более невыносимым.
Альбертина, оттого ли, что она была менее выдержанной, или же более душевно-честной, или сострадательной, первая нашла в себе мужество для открытого признания. Не совсем уверенным голосом она спросила Фридолина, помнит ли он молодого человека, который прошлым летом, на датском взморье, сидел за соседним столиком с двумя офицерами и, получив за ужином телеграмму, тотчас поспешно распростился с друзьями.
Фридолин кивнул.
— При чем он здесь? — спросил он.
— Я заметила его еще в то утро, — ответила Альбертина, — когда со своим желтым саквояжем он торопливо поднимался по лестнице отеля. Я только бегло на него взглянула, но, поднявшись еще на две ступеньки, он остановился и обернулся, так что взгляды наши встретились.
Он не улыбался, — скорее, как мне показалось, лицо его омрачилось, то же самое, я думаю, случилось со мной, ибо я была потрясена, как ни разу в жизни. Весь лень в каком-то лихорадочном состоянии я бродила по пляжу. Если он меня позовет, думалось мне, я пойду за ним. Мне казалось, что я была готова на все: готова была предать тебя, ребенка, мое будущее, я ощущала это, как настоящую решимость, и в то же время — пойми меня — ты был мне дороже, чем когда-либо! Именно вечером этого дня, если ты вспоминаешь, мы болтали с тобой на редкость задушевно о тысяче вещей, о нашем будущем, о ребенке. Уже смеркалось, мы сидели с тобой вдвоем на балконе, он прошел по пляжу внизу, не взглянув наверх, но я была счастлива, что его вижу. Я провела тогда рукой по твоему лбу и коснулась губами твоих волос, нужно признать, что в эту минуту моя любовь к тебе была окрашена болезненной жалостью. В этот вечер — ты сам мне сказал — я была особенно хороша, и на поясе у меня была белая роза. За ужином, быть может не случайно, незнакомец опять очутился с друзьями за соседним столиком. Он больше не глядел на меня, но мне головокружительно хотелось встать, подойти к столику и сказать: ‘Вот я, мой желанный, мой возлюбленный! Возьми меня!’
В эту минуту ему подали телеграмму, он прочел ее, побледнел, шепнул несколько слов офицерам и, скользнув по мне загадочным взглядом, вышел из залы.
— А дальше? — сухо спросил Фридолин, когда она умолкла.
— Дальше не было ничего. Я только помню, что наутро проснулась в тревоге. Чего я боялась: того ли, что он уехал, или того, что он мог остаться, — не знаю, — и до сих пор в этом не разберусь. Я вздохнула свободно лишь тогда, когда он не появился и после обеда. Не расспрашивай меня больше, Фридолин! Но ведь и с тобой что-то было на этом взморье? И ты что-то пережил, не правда ли?
Фридолин встал, раза два прошелся по комнате и сказал:
— Ты права!
Он стоял у окна, пристально глядя в темноту.
— По утрам, — начал он приглушенным, немного враждебным голосом, — иногда очень рано, когда ты еще спала, я уходил гулять по берегу моря, оставляя далеко позади курортное местечко. Несмотря на ранний час, солнце уже разыгралось. На пустынном пляже, как ты знаешь, разбросаны маленькие дачи, — каждая — обособленный, замкнутый в себе мирок, — иные с палисадником, иные затерянные в роще, купальные будки, принадлежащие этим дачам, отделяются от них только шоссейной дорогой и полоской пляжа. Людей на этих ранних прогулках я почти не встречал, а купальщиков в этот час не было вовсе.
Но однажды утром, совершенно внезапно, я заметил женскую фигуру, скрытую до последней минуты от моих глаз. Она осторожно продвигалась по узенькому выступу врытой в песок купальной будки, тихонько переставляя ноги и шаря по стене закинутыми за спину руками. Это была совсем молоденькая, быть может, пятнадцатилетняя девочка, с распущенными белокурыми волосами, ниспадавшими ей на плечи и волной набегавшими на нежную грудь. Девушка пристально глядела на воду и медленно скользила вдоль стены с потупленным и косящим в противоположную сторону взглядом, — когда внезапно очутилась передо мной.
Руки ее все время шарили по стене, словно она искала в ней опоры. Она подняла глаза и внезапно меня увидела. Дрожь пробежала по всему ее телу, словно она собиралась нырнуть или убежать. Но так как по узкой доске можно было продвигаться лишь очень медленно, она решила сохранить выжидательное положение и осталась стоять, причем на лице ее промелькнули: сначала испуг, потом гнев, и наконец смущение. Вдруг, как-то неожиданно, она улыбнулась изумительной и странной улыбкой. В глазах ее блеснуло приветствие и даже лукавство, в то же время, с какой-то неуловимой насмешкой, она скользнула взглядом по разделявшей нас воде, плескавшейся у ее ног. Потом она потянулась всем своим молодым и стройным телом, как бы радуясь своей красоте — гордая и сладостно-взволнованная блеском моего взгляда, который она чувствовала на себе. Так стояли мы друг против друга, быть может, несколько секунд с полуоткрытым ртом и лихорадочно блестящими глазами. Как-то невольно я протянул к ней руки, и в глазах ее вспыхнула радость и нежная покорность.
Вдруг она резко тряхнула головой, оторвала руку от стены и властным жестом дала мне понять, что я должен удалиться. Но когда я не нашел в себе силы, чтобы тотчас исполнить ее приказание, в детских глазах ее изобразилась такая просьба, такая отчаянная мольба, что мне осталось лишь повернуться и уйти.
Я удалился крупными шагами и даже ни разу не обернулся назад — не столько из деликатности, не ради послушания или рыцарского чувства, сколько оттого, что последний взгляд ее отозвался во мне таким невероятным и превосходящим все когда-либо пережитое волнение, что я был близок к обмороку.
Фридолин умолк.
— А как часто, — спросила Альбертина, глядя перед собой и придав голосу своему неестественное равнодушие, — а как часто ходил ты после тою же дорогой?
— Как я тебе уже сказал, — ответил Фридолин, — эта встреча случайно пришлась на последний день пребывания нашего в Дании. Я тоже не знаю, куда бы она привела при других обстоятельствах. И ты больше не спрашивай, Альбертина.
Все еще неподвижный, он стоял у окна. Альбертина поднялась и подошла к нему. Взгляд ее был сумрачен и влажен, и легкие морщины легли на ее лоб.
— Мы всегда будем сразу же рассказывать друг другу такие вещи, — сказала она.
Он молча кивнул.
— Обещай же мне это!
Он привлек ее к себе.
— Разве ты во мне не уверена? — спросил он ее, но голос его звучал по-прежнему жестко.
Она взяла его руки в свои, погладила их и подарила его увлажненным взглядом, на дне которого он легко мог прочесть ее мысли: теперь она думала о той, другой, его настоящей, как ей казалось, любви, вспоминала о юношеских его романах.
Слишком охотно уступая ревнивому любопытству жены, Фридолин в первые годы брака успел посвятить ее, почти насильно, как он был уверен, в иные страницы прошлого, которое благоразумнее было бы от нее скрыть. В этот час — он знал это — в сознании ее неизбежно теснилось многое из этих воспоминаний, а потому он не удивился, когда она, как бы во сне, выговорила полузабытое имя одной из его юношеских подруг. Но в голосе ее прозвучал упрек и даже легкая угроза.
Он прижал к губам ее пальцы.
— В каждом женском образе, поверь мне, хотя бы это и звучало лицемерно, в каждой, кого, как мне казалось, я любил, я искал только тебя! Я-то это знаю. Лишь бы ты поняла, Альбертина!
Она хмуро улыбнулась.
— А что, если бы и мне было позволено вкусить этих ‘предварительных исканий’? — сказала она.
Взгляд ее преобразился, стал холодным и непроницаемым. Он отпустил ее руки, как будто поймал ее на лжи или на измене. Она же произнесла:
— Ах, если бы мы знали… — и вновь умолкла.
— Если б мы знали? Что ты хочешь этим сказать?
Она ответила странно и жестко:
— Приблизительно то же, что думаешь ты, мой милый.
— Значит, ты что-то утаила от меня, Альбертина. Она кивнула, глядя в пространство с той же странной улыбкой.
В нем проснулись бессмысленные, невероятные подозрения.
— Я плохо тебя понимаю, — сказал он. — Ведь тебе не было и семнадцати лет к нашей помолвке.
— Да, мне минуло только шестнадцать, Фридолин, и все-таки, — она открыто заглянула ему в глаза, — не по моей заслуге ты получил меня в жены невинной девушкой!
— Альбертина!
Она начала рассказ:
— Это было в Вертерзее, незадолго до нашей помолвки. В прекрасный летний вечер под окном моим, открытым на большой зеленый луг, стоял красивый, поистине красивый, молодой человек… Мы с ним оживленно болтали, и… — послушай, нет, ты послушай только, о чем я думала во время разговора!
Я думала: ‘Какой это милый, какой очаровательный молодой человек! Пусть он скажет хоть слово — правда, это должно быть настоящее слово, — и я выйду к нему на лужайку и пойду с ним гулять, куда он захочет — быть может, в лес, а еще бы лучше взять лодку и выехать в море, — а там, в эту ночь он получит от меня все, чего ни пожелает!’
Да, вот о чем думала я. Но он, этот очаровательный юноша, не произнес настоящего слова. Он почтительно и нежно поцеловал мне руку, а наутро предложил мне стать его женой. И что же? Я ответила согласием…
Фридолин раздраженно отпустил ее руку.
— А если бы, — сказал он, — в тот вечер под окном оказался случайно другой молодой человек и на язык ему пришло бы настоящее слово? Если бы, скажем, это был… — Фридолин запнулся, подбирая фамилию, но она уже протянула перед собой руки, как бы отстраняя это предположение.
— Другой? Кто бы он ни был и что бы он ни сказал, — он бы ничего не добился! Да, если бы под окном стоял не ты, — прибавила она, усмехнувшись сквозь опущенные ресницы, — летний вечер был бы не так хорош!
Рот его болезненно скривился.
— Так думаешь ты теперь. Но тогда…
В дверь постучали. Горничная доложила, что экономка с Шрейфогельгассе приглашает доктора к советнику, которому опять очень худо. Фридолин вышел в переднюю, расспросил посланную, узнал, что у советника повторился сердечный припадок, что ему очень плохо, и обещал немедленно прийти.
— Ты уходишь? — спросила его Альбертина, когда он начал собираться, и вопрос ее прозвучал так раздраженно, словно муж своим уходом хотел сознательно ее обидеть.
— Я ведь должен идти! — почти удивленно ответил Фридолин.
Она тихонько вздохнула. — Надеюсь, все обойдется благополучно, — прибавил Фридолин. — До сих пор советник обходился после припадка тремя сотыми морфия.
Горничная принесла шубу. Фридолин довольно рассеянно, словно воспоминание о недавнем разговоре уже изгладилось из его памяти, поцеловал Альбертину в губы и в лоб и поспешно вышел.

II

На улице ему пришлось распахнуть шубу: внезапно наступила оттепель, снег на тротуарах стаял и в воздухе повеяло приближением весны. От квартиры Фридолина в Иозефштадте, вблизи городской больницы, до Шрейфогельгассе было не больше четверти часа ходу. Фридолин поднялся по тускло освещенной стоптанной лестнице старого дома и дернул звонок.
Но, прежде чем раздалось дребезжание дедовского звонка, Фридолин уже заметил, что дверь лишь прикрыта. Через темную прихожую он прошел в спальню и тотчас же понял, что опоздал. Зеленая с матерчатым абажуром лампа, подвешенная к низкому потолку, тускло освещала кровать с распростертым на ней безжизненным и узким телом. Лицо покойного было в тени, но Фридолин знал его достаточно хорошо, а потому отчетливо разглядел худой профиль, морщинистые щеки и высокий лоб, короткую пышную белую бороду и на редкость безобразные уши, заросшие седыми волосами.
Марианна, дочь советника, сидела в ногах кровати, руки ее свесились, как плети, в глубоком изнеможении. Пахло старой мебелью, лекарствами, керосином, кухней, ко всему этому примешивался запах одеколона и розового мыла. Фридолин угадывал в этой смеси приторный и вялый запах бледной девушки — еще молодой, но уже медленно отцветающей, надорванной годами тяжелых хозяйственных хлопот, напряженного ухода за больным и бессонными ночами у его изголовья.
Она вскинула глаза на вошедшего врача, но в скудном освещении он не мог разглядеть, вспыхнул ли на щеках ее, как всегда при его появлении, легкий румянец. Она хотела встать, но Фридолин остановил ее движением руки, и она поздоровалась с ним печальной улыбкой больших глаз. Он подошел к покойнику, машинально пощупал его лоб, взглянул на руки советника, выпростанные в широких рукавах ночной рубашки на одеяле, затем соболезнующе пожал плечами, сунул руки в карманы шубы, оглядел комнату и наконец остановил взгляд на девушке. У нее были пышные белокурые, но сухие волосы, приятной формы, стройная, но несколько дряблая шея с желтоватым оттенком кожи, а губы ее казались топкими и сжатыми от множества невысказанных слов.
— Ну вот, — произнес он каким-то смущенным шепотом, — надеюсь, милая барышня, вы были к этому подготовлены!
Она протянула ему руку. Он участливо ее пожал, затем, по долгу врача, расспросил о течении последнего смертельного припадка. Она ответила ему кратко и деловито и перевела разговор на последние, сравнительно благополучные дни, когда Фридолин не навещал больного. Фридолин придвинул стул, сел против Марианны и в утешение ей напомнил, что последние часы отца прошли почти безболезненно. Затем он спросил, успела ли она уже сообщить о несчастии родным.
— Да, об этом уже подумали: экономка послана к дяде, во всяком случае, с минуты на минуту должен прийти доктор Редигер… мой жених, — прибавила она и поглядела на лоб Фридолина, избегая его глаз.
Фридолин молча кивнул. Раза два-три он встречался здесь, в доме, с доктором Редигером. Чересчур тонкий и бледный молодой человек с короткой окладистой русой бородкой и в очках, доцент истории при венском университете, показался ему довольно симпатичным, не возбудив в нем особого интереса.
‘Марианна, — думал он, — от замужества сразу поздоровеет. Волосы ее станут менее сухи, губы пополнеют и покраснеют’.
‘Сколько ей может быть лет’? — спрашивал он себя дальше. Когда его в первый раз позвали к советнику, года три-четыре тому назад, Марианне было двадцать три. Мать ее была еще жива. При жизни матери Марианна глядела веселей. Одно время она посещала даже какие-то курсы пения… Значит, она выходит замуж за этого доцента? Зачем она это делает? Уж конечно, она не влюблена, а с деньгами у доцента не слишком густо… Какая из них выйдет пара? Обыкновенный брак, каких тысячи! Какое ему до них дело?.. Ведь возможно, что теперь, когда не понадобятся в доме его врачебные услуги, он видит Марианну в последний раз! Скольких людей он потерял из виду, уж наверное, более близких ему, чем эта девушка?..
Между тем как эти мысли проносились в его мозгу, Марианна заговорила об умершем с какой-то патетической настойчивостью, словно смерть преобразила покойного в замечательного человека.
— Значит, и вправду ему было всего пятьдесят четыре года?
— Да, но на нем отразились многочисленные заботы и разочарования, вечно больная жена и постоянные огорчения от сына.
Как? Значит, у нее есть брат?
Ну да, однажды она уже говорила об этом доктору. Брат живет теперь где-то за границей, а в кабинете у Марианны висит картина его работы, писанная им, когда ему было пятнадцать лет. Она изображает офицера, штурмующего холм. Отец всегда делал вид, будто не замечает этой живописи, хотя картина была совсем неплохая. При других обстоятельствах брат мог бы пойти далеко…
‘Отчего она так волнуется? — подумал Фридолин. — Почему так блестят ее глаза? Лихорадка? Она похудела за последние дни… Должно быть, затронуты верхушки легких’.
Она говорила безостановочно, но ему показалось, что она не замечает собеседника или же говорит сама с собой.
Двенадцать лет тому назад брат ушел из дому. Она была еще ребенком, когда он внезапно исчез. Года четыре или пять тому назад к Рождеству получилась последняя от него весточка из маленького итальянского городка. Как странно: она забыла название итальянского местечка!..
Они поговорили еще немного о безразличных вещах, без явной к тому необходимости, почти бессвязно, пока наконец она сразу не умолкла и не застыла, обхватив руками голову. Фридолин устал, а еще больше соскучился и ждал, как вожделенного избавления, кого-нибудь из родственников или жениха. В комнате реяла гнетущая тишина. Ему казалось, что мертвый молчит вместе с ними, что он безмолвствует не потому, что больше не может говорить, но именно молчит — сознательно и злостно.
Покосившись на покойника, Фридолин сказал:
— Во всяком случае, фрейлейн Марианна, при создавшемся положении вещей вам не следует оставаться долго в этом доме…
Она подняла немного голову, не глядя на Фридолина. Он продолжал:
— Жених ваш, должно быть, получит скоро профессорскую кафедру. На философском факультете в этом отношении легче, чем у нас…
Он вспомнил, как много лет тому назад сам помышлял об академической карьере, но, чувствуя тягу к комфорту и жизненным благам, пошел в конце концов по пути практикующего врача. Сравнение с блестящим доктором Редигером было невыгодно для него.
— Осенью мы переедем, — сказала, не шелохнувшись, Марианна. — Его приглашают в Геттинген…
— Вот как! — протянул Фридолин и хотел было в вежливой форме пожелать счастья, но в данный момент и при данных обстоятельствах это показалось ему неуместным. Он бросил взгляд на закрытое окно и, не спрашивая позволения, словно по праву врача, распахнул его — в комнату хлынул воздух, еще более прогретый и овесененный, с мягким дыханием оттаявших пригородных рощ. Обернувшись, он встретился с глазами Марианны, устремленными на него с немым вопросом.
Он подошел к ней ближе и заметил:
— Свежий воздух, надеюсь, будет вам полезен. На дворе теперь оттепель, а еще вчера ночью… — Он хотел было сказать: ‘Мы возвращались в метелицу с маскарада’, но быстро опомнился и придал фразе другой оборот: — А еще вчера ночью снег на улицах лежал на полметра.
Она его почти не слушала. Глаза ее затуманились, крупные слезы потекли по щекам, и вновь она спрятала лицо в ладонях. Невольно он положил ей руку на голову и погладил по лбу. Он заметил, как она дрожит, она разрыдалась — сначала глухо, потом безудержно. Внезапно она соскользнула с кресла, легла у ног Фридолина, обняла руками его колени и зарылась в них лицом. Затем она взглянула на него широко раскрытыми, болезненно-дикими глазами и страстно прошептала:
— Я отсюда не уеду! Пусть вы больше не вернетесь, пусть я никогда вас больше не увижу, — я хочу жить вблизи от вас!
Он был скорее потрясен, чем удивлен, так как давно уже догадывался, что она в него влюблена или воображает себя влюбленной.
— Встаньте же, Марианна, — тихо сказал он, нагнулся к девушке, бережно ее приподнял и при этом подумал: ‘Здесь, конечно, замешана истерия’.
Он снова покосился на покойного отца.
‘А вдруг он все слышит? — мелькнуло у него в уме. — Что, если он лишь прикинулся мертвым? Что, если люди в первые часы после кончины — только мнимоумершие?’
Он держал Марианну в объятиях, в то же время слегка отстраняя ее от себя, и почти бессознательно поцеловал ее в лоб, что показалось ему в то же мгновение нелепым. Он бегло припомнил роман, прочитанный много лет тому назад, в котором рассказывалось, как некоего юношу, в сущности почти мальчика, соблазнила, точнее, изнасиловала подруга матери у смертного ее одра.
В то же мгновение, сам не зная почему, он вспомнил о своей жене. В нем закипела горькая на нее обида, зашевелилась глухая вражда к господину с желтым саквояжем на лестнице отеля в Дании. Он крепче прижал к себе Марианну, сохраняя, однако, полнейшее хладнокровие. Ее бесцветные сухие волосы и приторно-вялый запах непроветренного платья внушали ему, скорее, отвращение.
Наконец раздался звонок. С радостным чувством избавления, как бы в порыве благодарности, он поспешно поцеловал Марианне руку и пошел открывать. В дверях стоял доктор Редигер в темно-сером дождевике, в калошах и с зонтиком. На лице его застыло приличное случаю серьезное выражение.
Врач и доцент поклонились друг другу несколько более радушно, чем это отвечало их действительным отношениям. Затем они прошли вдвоем в спальню советника. Редигер с замешательством поглядел на покойника, обратился к Марианне с вежливым соболезнованием. Фридолин вышел в соседнюю комнату написать свидетельство о смерти. Он увеличил пламя в газовом рожке над письменным столом, и взгляд его упал на живопись, изображавшую офицера в белых рейтузах, который с саблей наголо взбирался на холм навстречу незримому врагу. Картина висела в узком и старинном золоченом багете и ничем не отличалась от скромной олеографии.
Составив свидетельство о смерти, Фридолин вернулся в соседнюю комнату, где жених и невеста, держась за руки, сидели у кровати советника.
Опять задребезжал дверной звонок. Доктор Редигер пошел открывать, а Марианна потупилась и почти беззвучно произнесла:
— Я тебя люблю!
Вместо ответа Фридолин только назвал ее по имени, вложив в это имя немного нежности.
Редигер вернулся в сопровождении пожилой четы: это были дядя и тетка Марианны. Обменялись приличными случаю словами с тем неловким чувством, которое обычно сковывает нас в присутствии покойника. Вдруг сразу создалось впечатление, что тесная комната переполнена траурными гостями. Фридолин почувствовал себя лишним, Редигер, проводив его до дверей, прощаясь, счел нужным вежливо поблагодарить и выразить надежду на скорую встречу.

III

Выйдя из подъезда, Фридолин посмотрел с улицы на окно, распахнутое им несколько минут тому назад: створки тихонько вздрагивали под предвесенним ветром. Люди, оставшиеся там, наверху, и живые и покойник, показались ему одинаково призрачными и неправдоподобными. У Фридолина было ощущение, что он бежал не столько от непрошеного приключения, сколько от злой и душной чары, с которой нужно бороться. Единственным осадком от пережитого осталась упорная и странная неохота возвращаться домой.
Снег на улице стаял и был подметен вдоль тротуаров в маленькие грязно-белые кучки, мерцали газовые рожки фонарей, на ближней церкви пробило одиннадцать. Фридолин решил провести полчаса перед сном в маленьком тихом кафе, рядом с его квартирой, и пошел через парк Ратуши. В гуще мрака по скамейкам, прижавшись друг к другу, здесь и там сидели парочки, словно и впрямь была весна и обманчиво-теплый воздух не таил в себе роковых опасностей. На одной из скамеек, растянувшись во всю длину, лежал и спал оборванец в нахлобученной на лоб шляпе.
‘Что, если я разбужу его, — подумал Фридолин, — и дам ему денег на ночлежку? Нет, это ни к чему не привело бы! Мне пришлось бы заботиться о нем и завтра, и послезавтра, — иначе не стоит начинать, — а под конец меня еще могут заподозрить в противоестественной связи с этим субъектом!’
Размышляя в таком духе, он ускорил шаги, словно хотел ускользнуть от всякого рода ответственности и соблазна.
‘Чем этот бездомный лучше других? Ведь в Вене тысячи бесприютных оборванцев? Можно ли нянчиться со всем этим сбродом, возиться с каждым встречным?’
Фридолин вспомнил покойника, которого он только что покинул, и не без содрогания, даже с отвращением подумал о том, что худое тело, распростертое под коричневым фланелевым одеялом, уже начинает гнить и разлагаться согласно вечным законам природы.
Он порадовался тому, что еще живет и что для него, как говорят все вероятия, еще не скоро наступит безобразный и страшный распад.
Он подумал о том, что вся жизнь для него еще впереди, что у него очаровательная и достойная любви жена и что он мог бы завести еще одну или даже несколько жен, если бы ему захотелось… Правда, для этих вещей требуется досуг, а он им не располагает… Завтра, например, к восьми часам утра он обязан быть в отделении поликлиники, с одиннадцати до часу ему предстоят визиты к частным больным, с трех до пяти у него домашний прием, и даже вечерние часы распределены по визитам. Будем надеяться, что с легкой руки сегодняшнего вечера его не станут тормошить ночью.
Он пересек площадь Ратуши, отливавшую тусклым глянцем, словно коричневый пруд, и углубился в родной клинический квартал Иозефштадта. Навстречу ему послышались издали мерные и гулкие шаги, и на довольно большом расстоянии показалась из-за угла кучка ‘цветных’ студентов, человек в шесть или восемь, двигавшаяся ему навстречу. Когда молодые люди вошли в полосу фонарного света, он узнал в них как будто ‘голубых аллеманов’. Сам он никогда не был корпорантом, но в свое время не уклонялся от мензур. В связи со студенческими воспоминаниями перед ним опять мелькнули красные домино, заманившие его вчера ночью в ложу и тотчас же с дерзким лукавством улизнувшие.
Студенты подошли близко. Они громко говорили и смеялись. Быть может, он знает кого-нибудь из них по клинике? В тусклом фонарном свете нельзя было разглядеть лиц. Уступая дорогу молодым людям, он прижался к стене, вот они прошли, и только последний — долговязый юноша в распахнутой меховой куртке с повязкой под левым глазом — как будто нарочно задержался и, выставив локоть, толкнул Фридолина. Это не могло быть случайностью!
‘С ума, что ли, он сошел?’ — подумал Фридолин и невольно остановился. Студент остановился тоже на расстоянии двух шагов, и они поглядели друг на друга почти в упор. Внезапно Фридолин отвернулся и пошел дальше. В спину ему послышался смешок, и Фридолин чуть не вернулся, чтоб проучить нахала, но почувствовал странное сердцебиение — точь-в-точь такое, как лет двенадцать-пятнадцать тому назад, когда раздался яростный стук в его комнату, а в комнате этой находилось милое, молодое создание, имевшее привычку болтать о далеком путешествующем и, по всей вероятности, не существующем женихе. Виновником грозного стука тогда оказался всего-навсего почтальон. И вот опять, как тогда, сумасшедшее сердцебиение.
‘Что это значит? — раздраженно подумал Фридолин и вдруг заметил, что у него подгибаются колена. — Неужели он трус?’
‘Чепуха! — успокоил он себя. — Мыслимо ли мне связываться с пьяными студентами, мне — тридцатипятилетнему мужчине, практикующему врачу, женатому человеку, отцу семейства?.. Бррр… Секунданты? Дуэльный кодекс? Дурацкое бряцание рапирами… и в результате: повреждение руки, неделя вынужденного отдыха… А то, пожалуй, вытекший глаз или, еще лучше, заражение крови, — а дней через восемь растянуться, как господин с Шрейфогельгассе, под коричневым фланелевым одеялом!’
Он трус? Он выдержал три сабельных поединка и однажды готов был пойти на пистолетную дуэль, и, право, не по его настоянию дело тогда закончилось миром!
А сама профессия врача? Опасности, подстерегающие ежеминутно со всех сторон, до того привычны, что о них забываешь… Давно ли ребенок, больной дифтеритом, кашлянул ему в лицо?.. Три-четыре дня тому назад, не больше. Это будет посерьезнее, чем дурацкое студенческое фехтование, а между тем он с тех пор даже не думал об этом. Когда-нибудь он еще встретит обидчика и тогда с ним посчитается! Разумеется, он не обязан в полночь, возвращаясь от больного или на пути к больному — ведь могло быть, наконец, и так, — реагировать на выходку пьяных студентов-задир. Вот если б ему повстречался теперь датчанин, с которым Альбертина… ах нет, что за вздор!
Однако этот датчанин так взволновал Альбертину, словно был ее любовником. Даже хуже, даже еще хуже! Да, вот кого бы сейчас встретить! Какое блаженство сойтись лицом к лицу с этим молодчиком где-нибудь на лесной лужайке и целиться из дуэльного пистолета в прилизанную белокурую прическу!..
Оказалось, что он прошел слишком далеко и вышел на узкую улицу, где бродили одинокие жалкие проститутки в ночной охоте за мужчинами.
‘Как призрачно!’— подумал Фридолин.
И вдруг — студенты в голубых шапочках показались ему такими же привидениями, как Марианна, жених ее, дядя и тетка, и все они представились Фридолину призрачным хороводом вокруг постели покойного советника, даже Альбертина, которая мерещилась ему в глубине сознания, даже ребенок, спящий калачиком в узкой белой кроватке, даже фрейлейн с родинкой на левом виске — все они отодвинулись в шаткий и призрачный мир. В этом ощущении, хотя оно заставило его слегка содрогнуться, было нечто успокоительное, освобождающее от всякой ответственности, разрешающее все человеческие узы.
Одна из сновавших по улице девушек окликнула его. Это было изящное, совсем еще молодое создание с бледным личиком и ярко накрашенными губами.
‘И это ‘удовольствие’ может кончиться смертью, — подумал он, — только не так уж скоро. Что же, и это трусость? В глубине души — да!’
Он услыхал за собой ее шажки, она еще раз его позвала:
— Значит, ты не пойдешь со мною, доктор?
Он невольно обернулся.
— Откуда ты меня знаешь? — спросил он.
— Я вас не знаю, — ответила она, — но в этом квартале все мужчины — доктора.
С гимназических лет Фридолин не водился с женщинами этой породы.
Неужели он впал опять в мальчишество? Ведь эта девушка — стыдно сказать — его волнует!
Он вспомнил беглое свое знакомство с одним изящным молодым повесой, который пользовался баснословным успехом у женщин. Однажды, будучи студентом, после бала он сидел с этим юношей в ночном кафе и, когда знакомец Фридолина собрался уходить с одной из профессиональных посетительниц кафе, а наивный студент посмотрел на него с легким недоумением, тот ему ответил: ‘По-моему, это — самое удобное и, во всяком случае, не самое худшее!’
— Как тебя звать? — спросил Фридолин.
— Ну, так, как нас всегда зовут: конечно ‘Мицци’!
Она уже отперла ключом калитку в воротах и переступила порог, ожидая, что Фридолин за нею последует.
— Быстренько! — сказала она, когда он замешкался.
Внезапно он очутился возле нее, калитка за ним захлопнулась, она щелкнула ключом и зажгла восковую спичку, освещая ему дорогу.
‘Я сошел с ума, — подумал Фридолин. — Разве я могу к ней прикоснуться?’
В комнате ее горел масляный светильник. Она повернула фитиль, и ночник озарил довольно уютное помещение, опрятное и прибранное и, во всяком случае, с более приятным запахом, чем хозяйственные испарения в доме Марианны. Да… там лежал месяцами больной старик… Девушка усмехнулась и без всякой назойливости придвинулась к Фридолину, который мягко ее отстранил. Тогда она указала ему на качалку, и он охотно в нее опустился.
— Ты, конечно, очень устал, — заметила она.
Он кивнул.
Неспешно раздеваясь, она прибавила:
— У вас, господа доктора, известно, много дела. Нам, девицам, легче!
Он заметил, приглядевшись, что губы ее не накрашены и что яркость их природная, и сказал ей по этому поводу любезность.
— Зачем же мне мазать губы? — спросила она. — Как ты думаешь, сколько мне лет?
— Лет двадцать, — загадал Фридолин.
— Семнадцать, — сказала она и, усевшись к нему на колени, по-детски обвила рукой его шею.
‘Кто в целом мире подозревает, что я сижу в эту минуту здесь? — подумал он. — Я бы сам не поверил, что так со мной случится, хоть час тому назад, — нет, десять минут! И для чего? И почему?’
Она потянулась целоваться — он откинулся назад. Тогда она поглядела на него расширенными опечаленными глазами и соскользнула с его колен. Он почувствовал легкое сожаление, так как в прикосновении ее была какая-то утешительная нежность.
На спинке кровати с открытой на ночь постелью она взяла красный халатик, юркнула в него и, запахнувшись, прижала кулачки к груди — стройная и закутанная, как куколка.
— Ну как тебе сейчас, удобно? — спросила она без насмешки, даже с робостью, словно стараясь его понять.
Он не знал, что ответить.
— Ты угадала, — сказал он, подумав. — Я в самом деле устал, и мне приятно сидеть у тебя в качалке и просто слушать, что ты говоришь. У тебя приятный мягкий голос. Говори же, рассказывай мне что-нибудь!
Она присела на кровать и покачала головой.
— Ты как будто боишься, — сказала она тихонько и, глядя перед собой, чуть внятно прибавила: — Жалко!
Когда он расслышал это словечко, вся кровь бросилась ему в голову. Он подошел к ней, попытался ее обнять, стал объяснять ей, что и не думал ее оскорбить подозрением, что верит ей, — и он говорил правду. Он привлек ее к себе, добиваясь ее ласки, словно она была порядочной девушкой или любимой женой. Она сопротивлялась, он устыдился и наконец отпустил ее.
Она сказала:
— Уберечься невозможно, и когда-нибудь это стрясется. Хорошо делаешь, что осторожен и боишься! Если б случилась беда, как ты стал бы меня проклинать!
Она отказалась от денег — и с такой твердостью, что он не решился настаивать. Затем накинула на плечи узкую голубую шаль, зажгла свечу, посветила ему на лестнице и проводила до самых ворот.
— Сегодня я больше не выйду, — сказала она. Он взял ее руку и, неожиданно для себя, поцеловал.
Она поглядела на него, изумленная, почти испуганная, и вдруг рассмеялась смущенным и счастливым смехом.
— Словно барышне! — сказала она.
Калитка за ним захлопнулась, и Фридолин закрепил в своей памяти номер дома, чтобы наутро порадовать милую девушку скромным подарком: корзинкой съестного и бутылкой вина.

IV

Тем временем еще потеплело. Парным молочным ветром в узкую улицу донесло запах сырых и дальних гор, тронутых весной.
‘Куда теперь?’ — подумал Фридолин, как будто не было всего естественнее вернуться наконец домой и лечь спать. Но на это он никак не мог решиться. После отвратительной встречи с ‘аллеманами’ он чувствовал себя бесприютным, выброшенным из жизни бродягой. А возможно, что этот срыв случился после признания Марианны… Нет, еще раньше, гораздо раньше, начиная с вечернего разговора с Альбертиной, он все дальше и дальше уклонялся от колеи повседневного существования, в какой-то странный, чужой, далекий мир.
Он поплутал еще немного по ночным переулкам, подставляя открытый лоб мокрому предвесеннему снегу, пока наконец твердым шагом, словно достигнув давно намеченной цели, не вошел в маленькое второсортное кафе, оборудованное в уютном вкусе старой Вены, тесноватое, тускло освещенное и почти пустое в этот поздний час.
Трое господ в углу играли в карты. Кельнер, до сих пор наблюдавший за их игрой, помог Фридолину снять шубу, принял от него заказ и положил ему на столик пачку иллюстрированных журналов и вечерних газет. Фридолин почувствовал себя в безопасности и занялся просмотром газет. Взгляд его скользил по строчкам хроники и телеграммам.
‘Где-то в венгерском городке толпа опрокинула в ресторане столики посетителей, говоривших по-немецки. В Константинополе созывалась конференция по поводу багдадской железной дороги, с участием лорда Кранфорда… Фирма ‘Бреннер и Вайнгрубер’ обанкротилась… Проститутка Анна Тигер из ревности облила серной кислотой свою подругу Гермину Дробицкую… Сегодня в Софийском зале состоится капустник… Молодая девушка Мария Б., проживающая по Гауптштрассе, 28, отравилась сулемой’.
Все эти сообщения, безразличные и печальные в сухой своей будничности, действовали на Фридолина отрезвляюще и успокоительно. Он пожалел молодую девушку Марию Б.: сулема, — как глупо! В это мгновение, когда он так уютно сидит в кафе, а жена его Альбертина сладко спит, Мария Б. (Шенбруннер, Гауптштрассе, 28) корчится в бессмысленных судорогах.
Он оторвался от газеты и вдруг увидел, что кто-то с соседнего столика пристально на него глядит. Возможно ли это? Нахтигаль! Тот давно уже, видно, его узнал и в радостном изумлении, протягивая руки, подошел к Фридолину. Это был довольно плотный, почти неуклюжий, но еще молодой человек, с длинными, слегка вьющимися, но уже тронутыми сединой белокурыми волосами и свисающими на польский лад усами. Он был в расстегнутом сером пальто, открывавшем засаленный фрак, заношенную рубашку с тремя фальшивыми брильянтовыми запонками, помятый воротник и белый шелковый галстук бабочкой. Покрасневшие веки его говорили о многих бессонных ночах, но в голубых глазах сияла радость.
— Значит, ты в Вене, Нахтигаль? — воскликнул Фридолин.
— А ты разве не знал? — ответил Нахтигаль с мягким польским произношением, в котором просвечивала легкая еврейская интонация. — А ты разве не знал? Мы — достаточно знамениты!
Он добродушно рассмеялся и подсел к столику Фридолина.
— Кем же ты стал? — удивился Фридолин. — Может быть, под сурдинку ты выбился в профессора хирургии?
Нахтигаль рассмеялся еще заразительнее:
— Так ты не слыхал меня здесь, в кафе?
— Как мог я тебя слышать? Ах да! — Только теперь Фридолин вспомнил, что, входя в кафе, вернее — еще на улице, он слышал фортепианные звуки, доносившиеся откуда-то из подвала. — Так это ты играл? — воскликнул он.
— Кто же, как не я! — усмехнулся Нахтигаль.
Фридолин понимающе кивнул. Разумеется, этот своеобразный жесткий удар, эти странные своенравные гармонии левой руки были ему хорошо знакомы.
— Значит, ты стал профессиональным пианистом? — спросил Фридолин.
Он вспомнил, что Нахтигаль забросил медицину уже после вторичного испытания по зоологии, которое он, правда, выдержал, хотя и с семилетним опозданием. Однако еще долго потом он околачивался в клинике, в анатомическом театре, в лабораториях и аудиториях, где всем примелькалась его привлекательная фигура, белокурая голова артиста, вечно помятый воротничок и улетающий, как птица, когда-то белый галстук, в академическом мире он пользовался веселой популярностью не только у бывших товарищей, но и у профессоров.
Сын еврейского шинкаря в каком-то польском местечке, он в свое время приехал в Вену учиться медицине. Скудная родительская поддержка с самого начала не могла идти в счет, а вскоре и вовсе прекратилась, что не помешало ему, впрочем, по-прежнему появляться в кафе Ритгоф за ‘коренным’ столом студентов-медиков, к компании которых принадлежал Фридолин. В попойках за него платил поочередно кто-нибудь из состоятельных товарищей. Иногда ему дарили старые пиджаки и брюки, и он принимал их охотно, без ложного самолюбия. Еще в родном местечке он обучился у странствующего пианиста начаткам игры на рояле, а в Вене, уже студентом-медиком, посещал консерваторию, где слыл многообещающим молодым пианистом. Но и на музыкальном поприще ему не хватило серьезности, прилежания, необходимых для правильного развития таланта, и вскоре он ограничил свои музыкальные победы тесным кружком знакомых, вполне довольствуясь их безыскусным восхищением. Одно время он работал в пригородном танцклассе в качестве тапера. Университетские товарищи и собутыльники пытались пристроить его на ту же должность в дома более высокого полета, однако Нахтигаль по своенравию своему играл лишь то, что ему хочется и когда захочется, вступал в болтовню с молодыми дамами, оказываясь подчас довольно блестящим собеседником, и пил гораздо больше, чем ему полагалось.
Однажды его пригласили в таперы к директору банка. Уже до одиннадцати вечера он начал смущать фривольно-галантными замечаниями порхавших мимо рояля танцующих девушек, чем обратил на себя неблагосклонное внимание их кавалеров, затем ему вздумалось сыграть какой-то неистовый канкан, подпевая к нему двусмысленные куплеты приятным козлиным басом. Огорошенный банкир сделал таперу суровое замечание. Нахтигаль, исполненный веселья и блаженства, встал и обнял директора. Тогда возмущенный банкир, хотя и сам был евреем, обругал пианиста крылатым площадным словцом, на которое Нахтигаль ответил полновесной пощечиной, окончательно погубив свою карьеру в приличных домах. В дружеском кругу он держался, в общем, приличнее, хотя иногда, особенно в поздние часы, его приходилось выводить из кафе. Но наутро эти печальные недоразумения взаимно прощались и забывались участниками.
Однажды, когда коллеги его уже давным-давно окончили курс, он, ни с кем не прощаясь, исчез из города. Несколько месяцев подряд от него приходили открытки со штемпелем разных польских и русских городов, а как-то раз Фридолин, к которому Нахтигаль чувствовал особое расположение, удостоился уже не простого привета, а просьбы о небольшом денежном займе. Фридолин немедленно выслал требуемую сумму, причем Нахтигаль не счел нужным ни поблагодарить, ни даже подать какой-нибудь знак о своем существовании.
В это мгновение, в четвертом часу ночи, через восемь лет, Нахтигаль почувствовал непреодолимую потребность загладить старый грех и вынул из потрепанного бумажника точную сумму своего долга, бумажник, впрочем, был настолько туго набит, что Фридолин без особых угрызений совести согласился принять деньги.
— Значит, тебе живется недурно? — заметил он, усмехаясь и бессознательно успокаивая себя.
— Пожаловаться не могу, — ответил Нахтигаль и, положив руку на плечо Фридолина, прибавил: — Теперь рассказывай, как ты попал сюда ночью.
Фридолин объяснил свое ночное появление в кафе острой потребностью подкрепиться чашкой кофе после ночного визита к больному, однако, сам не зная почему, он умолчал о том, что не застал пациента в живых. Затем в самых общих чертах он рассказал о своей врачебной карьере, о поликлинике и частной практике, упомянул о том, что он счастливо женат, что у него шестилетняя дочка.
Как и подозревал Фридолин, Нахтигаль все эти годы шатался странствующим пианистом по всевозможным польским, румынским, сербским и болгарским городам и городишкам. В Лемберге у него оставалась жена и четверо детей, — тут Нахтигаль громко расхохотался, словно было исключительно забавно иметь четверых детей, всех в Лемберге и всех от одной жены.
Прошлой осенью он вернулся в Вену. Пригласившее его варьете тотчас же лопнуло, и теперь он играет по самым разнообразным заведениям, где придется, иногда за одну ночь в двух-трех местах, — например, здесь, в погребке.
— Не особенно шикарное заведение, — вскользь заметил Нахтигаль, — скорее, просто бильярдная, а что касается публики… Что поделаешь, когда на шее жена и четверо детей в Лемберге? — рассмеялся он не так уж весело. — Я работаю и в частных домах, — прибавил он скороговоркой и, заметив на лице Фридолина улыбку, напомнившую о прошлом, пояснил: — Только не у банкиров и тому подобных, а, понимаешь, в кругах… в большом свете… и в публичной, и в строго интимной обстановке…
— Строго интимной?
Нахтигаль вызывающе насупился:
— Сейчас за мной приедут…
— Как, сегодня ночью ты будешь играть еще?
— Да, там начинается в два часа.
— Что ж, это особенно заманчиво, — сказал Фридолин.
— И да и нет, — улыбнулся Нахтигаль, но сейчас же омрачился.
— И да и нет? — с любопытством переспросил Фридолин.
Нахтигаль перегнулся к нему через столик:
— Сегодня я играю в частном доме, но я не знаю, кому он принадлежит!..
— Значит, ты играешь там в первый раз? — спросил Фридолин с возрастающим любопытством.
— Нет, уже в третий, но сегодня, по всей вероятности, это будет в другом месте.
— Этого я не понимаю!
— Я тоже, — усмехнулся Нахтигаль. — Но лучше не расспрашивай.
— Гм, — многозначительно удивился Фридолин.
— О, ты ошибаешься, совсем не то, что ты думаешь! Я уже всего нагляделся. Трудно поверить, какие странные вещи творятся в маленьких городках, особенно в Румынии. Да, я многое пережил, но здесь…
Он отдернул желтую ресторанную штору, взглянул на улицу и сказал, словно про себя:
— Все еще нет!
Затем, обращаясь к Фридолину, он пояснил:
— Я насчет кареты: за мною всегда присылают карету, каждый раз другую.
— Ты меня интригуешь, Нахтигаль! — холодно заметил Фридолин.
— Послушай, — начал Нахтигаль после мгновенного колебания. И внезапно прибавил: — Скажи, ты не трус?
— Странный вопрос, — ответил Фридолин тоном обиженного корпоранта.
— Ах нет, я не в банальном смысле!
— Как же тебя понять? К чему в этом случае особенная храбрость? Подумаешь, как страшно! — И Фридолин отрывисто и презрительно рассмеялся.
— Со мною не случится ничего, в худшем случае сегодняшняя ночь будет последней. И мне кажется, так и будет…
Он умолк и опять поглядел в щель гардины.
— Ну, говори же!
— Как ты сказал? — переспросил Нахтигаль, как бы во сне.
— Рассказывай все, если ты уже начал. Тайное заведение? Замкнутое общество? Только по приглашению?..
— Не знаю. В прошлый раз было тридцать человек, а в первый — только шестнадцать.
— Танцуют?
— Ну конечно танцуют!
Нахтигаль начинал как будто раскаиваться, что вообще заговорил.
— А ты им аккомпанируешь?
— Чему аккомпанирую? Я разве знаю чему. Право же, я ничего не знаю! Я играю — играю с завязанными глазами.
— Нахтигаль! Соловей! Что ты там поешь?
Нахтигаль тихонько вздохнул:
— К сожалению, повязка на глазах недостаточно плотная, не такая, чтобы я совсем ничего не видел. Я вижу кое-что в зеркало, сквозь черный шелковый платок.
Он снова умолк.
— Одним словом, — сказал Фридолин с нетерпением и оттенком презрения, но как-то странно взволнованный, — одним словом, голые девки?
— Не говори так, Фридолин, — возразил Нахтигаль, слегка задетый. Таких женщин ты еще не видел!
Фридолина покоробило.
— А сколько стоит вход? — спросил он развязно.
— Ты думаешь, билеты? Вот еще, откуда ты это взял?
— Что же дает право на вход? — спросил Фридолин, плотно сжав губы и барабаня по мраморной доске столика.
— Пароль, который меняется каждый раз.
— А какой он на сегодня?
— Еще не знаю, узнаю от кучера.
— Возьми меня с собой, Нахтигаль!
— Невозможно, слишком опасно!
— Минуту назад ты сам выразил желание меня… расшевелить… Я думаю, это не так уж невозможно.
Нахтигаль поглядел на него испытующе.
— Прихватить тебя, как ты есть, никак нельзя. Все в масках: и мужчины, и женщины. Найдется у тебя маска или что-нибудь в этом роде? Немыслимо! Может, в другой раз. Уж я что-нибудь придумаю…
Он насторожился, еще раз выглянул из-за штор на улицу и с облегчением произнес:
— Наконец-то карета! До свидания…
Фридолин крепко схватил его за руку:
— Ты от меня так просто не увильнешь. Ты возьмешь меня с собою.
— Никак нельзя, коллега!..
— Брось! Предоставь мне дальнейшее. Я уже знаю, что это ‘опасно’. Быть может, это меня и притягивает…
— Но как же это так? Без костюма? без домино? без маски?
— Бутафоры дают их на прокат…
— Час ночи!
— Послушай, Нахтигаль: на углу Викенбургштрассе есть как раз такая лавочка. Я каждый день прохожу мимо и запомнил вывеску. — И, захлебываясь, с возрастающим волнением, Фридолин прибавил: — Ты подождешь меня здесь четверть часа, Нахтигаль, а я попытаю счастья. Хозяин костюмерной мастерской живет в том же доме. Если нет — я отступаюсь. Пусть решит сама судьба. В том же доме — кафе. Как его зовут? Кажется, ‘Виндобона’. Ты скажешь кучеру, что забыл что-то в кафе, войдешь, встретишь меня у дверей, быстро шепнешь мне пароль и вернешься в свою карету, я же, если мне удастся раздобыть костюм, быстро найму извозчика и поеду за тобой следом. Дальнейшее как-нибудь образуется. Во всяком случае, Нахтигаль, даю тебе честное слово, я не покину тебя в беде!
Нахтигаль много раз безуспешно пытался прервать Фридолина. Фридолин бросил на столик деньги, оставив щедро на чай, что, по мнению его, подходило к стилю этой ночи, и удалился.
На улице стояла закрытая карета, на козлах сидел неподвижный кучер, весь в черном, в высоком цилиндре.
‘Точь-в-точь похоронная колымага’, — подумал Фридолин.
В несколько минут ускоренным шагом он дошел до углового дома, о котором говорил Нахтигалю, справился у дворника, не живет ли здесь прокатчик маскарадных костюмов Гибизер, надеясь в душе, что его не окажется. Но Гибизер действительно жил в этом доме, этажом ниже костюмерной мастерской, и дворник не только не удивился позднему посетителю, но, умиленный щедрыми чаевыми, благосклонно заметил, что в масленичный сезон охотники до маскарадных костюмов являются не так уж редко и в ночное время. Стоя внизу, он светил Фридолину свечой, пока тот не позвонил на площадке первого этажа.
Костюмер Гибизер открыл сам, словно ждал гостя за дверьми. Это был худощавый, безбородый и лысый человек, в старомодном цветочном шлафроке и в турецкой феске с кисточкой, чем-то напоминавший комических стариков театральной традиции. Фридолин объяснил ему, в чем он нуждается, подчеркнув, что за ценою не постоит, — на что Гибизер почти недовольно заметил:
— Я беру только то, что мне причитается.
По винтовой лестнице он провел Фридолина в бутафорский магазин. Пахло шелком, бархатом, сухой пылью и цветочной трухой, во мраке маячили какие-то серебряные и красные блестки. Внезапно вдоль узкого и длинного прохода между рядами открытых шкафов, начало которых терялось в темноте, вспыхнули две вереницы маленьких лампочек.
Справа и слева висели всевозможные костюмы: на одной стороне наряды рыцарей, монахов, крестьян, охотников, ученых, докторов, турок, арлекинов, а на другой — туалеты придворных и рыцарских дам, крестьянок, горничных, субреток и звездные плащи на королеву-ночь. Поверх костюмов размещались соответственные головные уборы, и Фридолину показалось, будто он идет сквозь аллею повешенных, которые собираются пригласить друг друга на кадриль. Господин Гибизер шел позади.
— Не имеет ли уважаемый клиент особых пожеланий? Может, Людовик Четырнадцатый? Может быть, директория или что-нибудь в старонемецком вкусе?
— Мне нужна только темная монашеская ряса, черная маска и — больше ничего.
В это мгновение в самом конце коридора раздалось дребезжание стекла. Фридолин испуганно заглянул в лицо бутафору, словно ждал от него немедленных объяснений. Но Гибизер остался стоять неподвижно, нащупал спрятанный в стене выключатель, и — вдруг ослепительно яркий свет залил весь коридор до конца, где стоял столик с тарелками, стаканами и бутылками. Из-за стола поднялись сидевшие друг против друга инквизиционные судьи в красных таларах и вспорхнуло миловидное, светлое существо. Гибизер крупными шагами устремился к месту события и, перегнувшись через стол, поймал только напудренный парик, меж тем как из-под стола вынырнула совсем молодая прелестная девушка, почти ребенок, в костюме Пьеретты, в белых шелковых чулках, и бросилась вдоль коридора по направлению к Фридолину, так что тот поневоле принял ее в объятия. Гибизер уронил на стол белый парик Пьеретты, а правой и левой руками придерживал средневековых судей за кончики красных талар.
— Господин Гибизер! — крикнул Фридолин.
— Сударь, придержите девчонку!
Девочка прижалась к Фридолину, словно нашла в нем покровителя. На маленьком узком напудренном личике были налеплены мушки, от нежной груди подымался запах пудры и роз, в глазах искрились веселье и лукавство.
— Господа, — внушительно сказал Гибизер, — вы останетесь здесь до тех пор, пока я не вызову полицию.
— Опомнитесь, что с вами? — воскликнули ряженые.
И в один голос прибавили:
— Мы здесь по приглашению фрейлейн!
Гибизер отпустил их, а Фридолин расслышал, как он им сказал:
— По этому поводу вам придется дать более подробные объяснения. Неужели вы сразу не заметили, что перед вами сумасшедшая?
Затем он обратился к Фридолину:
— Простите, сударь: неожиданное происшествие!
— Ничего, ничего, пустяки! — успокоил его Фридолин.
Всего охотнее он забрал бы девочку с собой, каковы бы ни были последствия. Она не сводила с него манящих детских глаз, как зачарованная. В другом конце коридора взволнованно совещались друг с другом ряженые. Гибизер деловито обратился к Фридолину:
— Вы желаете рясу, сударь, и к ней, значит, пилигримскую шляпу и маску?
— Нет, — сказала Пьеретта, сверкнув глазами. — Этому господину ты дашь горностаевую мантию и красный шелковый камзол!
— Ты не тронешься с места! — прикрикнул на нее Гибизер и указал Фридолину на темную рясу пилигрима, висевшую между ландскнехтом и венецианским сенатором.
— Она будет по вашей фигуре, — сказал он. — А вот подходящая шляпа, берите скорей.
Вновь объявились судьи в красных плащах.
— Вы нас немедленно выпустите, господин Жибизье, — заявили они, к немалому удивлению Фридолина, произнося фамилию Гибизера по-французски.
— Об этом не может быть и речи, — насмешливо ответил бутафор. — Прежде чем уйти, соблаговолите обождать здесь моего возвращения.
Фридолин между тем облачился в свою рясу, завязав узлом свисающие концы белого шнура, Гибизер, вскарабкавшись на узкую лесенку, подал ему широкополую пилигримскую шляпу, и Фридолин ее надел. Но все это он проделал как бы по принуждению, ибо внутренний голос все явственней ему подсказывал, что он обязан остаться и помочь Пьеретте, которой грозит опасность. От маски, которую Гибизер сунул ему, прощаясь, в руку (Фридолин ее тут же примерил), пахло своеобразными, немного противными духами.
— Ты пойдешь вперед! — сказал Гибизер девочке и повелительно указал ей на лестницу.
Пьеретта обернулась, поглядела в конец коридора и кивнула в сторону расстроенного ужина с меланхолически-веселым прощальным приветом. Фридолин проследил ее взгляд: там уже не стояли больше ряженые, но двое стройных молодых мужчин во фраках и белых галстуках, еще не снявшие красных масок. Пьеретта ящерицей спустилась по винтовой лестнице, за ней торопился Гибизер, а Фридолин за ним.
Внизу, в прихожей, Гибизер отворил какую-то дверь во внутренние комнаты и сказал Пьеретте:
— Ты сейчас же ляжешь в постель, испорченное создание! С тобой мы поговорим, как только я посчитаюсь с господами там, наверху!
Она остановилась в дверях, такая беленькая и нежная, и, покосившись на Фридолина, печально покачала головой. В большом стенном зеркале справа Фридолин увидел тощего пилигрима, в котором он узнал себя, и удивился тому, как естественно произошло это превращение. Пьеретта исчезла, и старый бутафор запер ее на ключ. Затем он открыл наружную дверь и стал выпроваживать Фридолина в сени.
— Простите, — сказал Фридолин, — а как же мой долг?
— Какие пустяки, сударь! Я вам верю, заплатите, когда будете возвращать костюм.
Но Фридолин не трогался с места:
— Дайте мне слово, что вы не сделаете зла бедной девочке.
— А вам до нее какое дело?
— Я слышал, как вы ее только что назвали сумасшедшей, а через мгновение — испорченным созданием. Согласитесь, тут вопиющее противоречие…
— Сударь, — возразил Гибизер напыщенно-театральным тоном, — разве душевная болезнь не порча, ниспосланная Богом?
Фридолина покоробило, и он вздрогнул.
— Как всегда, — заметил он, совладав с собой, — горю можно помочь. Я врач, завтра мы об этом поговорим.
Гибизер язвительно и беззвучно рассмеялся. Внезапно в сенях вспыхнула лампочка. Гибизер захлопнул за Фридолином дверь и заложил ее тотчас щеколдой.
Спускаясь по лестнице, Фридолин снял с себя шляпу, плащ и маску и сунул ее под мышку. Привратник выпустил его на улицу. Похоронная карета стояла напротив с неподвижным кучером на козлах. Нахтигаль, собравшийся уже уходить из кафе, был как будто не слишком приятно изумлен точностью Фридолина.
— Так ты действительно раздобыл костюм?
— Как видишь! А пароль?
— Ты так настаиваешь?
— Безусловно!
— Ну, будь по-твоему: пароль — ‘Дания’.
— Нахтигаль, ты сошел с ума!
— Что с тобой?
— Ничего, ничего… Прошлым летом случайно мы были на датском взморье. Ну, полезай в свою колымагу, только не сразу. Дай мне время раздобыть карету.
Нахтигаль кивнул, закурил с расстановкой папиросу, а Фридолин между тем быстро перешел на другой тротуар, нанял извозчика и с беспечной развязностью, словно дело шло о шуточной погоне, приказал кучеру ехать вслед за похоронной каретой, которая только что тронулась в путь.
Они проехали по Альзерштрассе, затем нырнули под железнодорожный мост, выехали в предместье и покатили по тускло освещенным пустынным улицам. Фридолин все время опасался, что извозчик потеряет из виду переднюю карету, но каждый раз, высовываясь в окошко и окуная голову в неестественно теплый воздух, он видел эту карету впереди, на небольшом расстоянии, с кучером в черном цилиндре, монументально сидящим на козлах.
‘Все это может кончиться плохо, — подумал Фридолин и явственно припомнил запах розы и пудры, подымавшийся от груди Пьеретты. — Какую странную романтическую историю задел я мимоходом! Не следовало уходить, я был даже не вправе уйти… Где мы теперь едем?’
Дорога плавно поднималась. По сторонам мелькали скромные дачи. Фридолин узнал местность, когда-то давно он здесь бывал, гуляя, этот подъем, должно быть, Галицинберг. Слева в глубине город расплывался в тумане тысячами мерцающих огней. Сзади послышался грохот колес, Фридолин глянул в окошко и увидел, что за ним едут еще две кареты.
‘Это очень кстати, — подумал Фридолин, — мой извозчик не покажется подозрительным кучеру похоронной кареты’.
Внезапно, резко подпрыгнув на ухабе, карета свернула в сторону и между решетками, стенами и заборами покатила под гору, словно срываясь в пропасть. Фридолин вспомнил, что нужно переодеться. Он скинул шубу и запахнулся в рясу, точь-в-точь как по утрам в отделении поликлиники влезал в рукава полотняного халата. Как о блаженном избавлении он подумал, что через несколько часов, если все сойдет благополучно, он будет обходить кровати в своем отделении — профессиональный врач, готовый к услугам больных.
Экипаж остановился.
‘А что, — подумал Фридолин, — если я, не слезая, поеду обратно? Но куда? К маленькой Пьеретте или к девочке с Бухфельдштрассе? Или к дочке покойного советника — к Марианне, или домой?..’
И с легким содроганием он понял, что менее всего его тянет домой. Оттого ли это, что ехать домой было дальше, чем куда-либо?..
‘Нет, не могу домой, — подумал Фридолин, — дальше, хотя бы навстречу смерти!’
Он сам улыбнулся этой пышной фразе, хотя на душе у него было не совсем весело.
Ворота садовой ограды были широко распахнуты. В это мгновение траурная колымага впереди сорвалась куда-то в пропасть — или так померещилось Фридолину?..
Нахтигаль во всяком случае уже слез. Фридолин быстро выпрыгнул из кареты и велел извозчику, во что бы то ни стало, сколько бы ни пришлось, ждать, дождаться за углом его возвращения. Чтобы закрепить за собой карету, он дал в задаток кучеру щедро на чай и столько же обещал за обратную дорогу. Тем временем подъехали задние кареты. Фридолин увидел, как из первой вышла закутанная женщина, затем он вошел в сад, держа наготове маску. Узкая тропинка, освещенная окнами дома, начиналась от самых ворот. Дверь подъезда распахнулась. Фридолин очутился в узком белом вестибюле. Навстречу ему плыли сверху мягкие звуки гармониума. Двое слуг в темных ливреях и в серых масках охраняли вход.
С двух сторон прошелестело:
— Пароль!
Фридолин ответил:
— Дания!
Один из слуг помог Фридолину освободиться от шубы и вынес ее в смежную комнату, а другой распахнул перед ним двери, и Фридолин вошел в сумеречную высокую залу, задрапированную черным шелком.
Здесь прогуливались маски, все в одежде духовного покроя, человек шестнадцать или двадцать — монахи и монашки. Под мягко нарастающий аккомпанемент гармониума, как бы ниспадая с высоты, заструилась итальянская церковная мелодия. В углу зала стояли группой три монахини и три монаха. В этом углу Фридолина заметили: два-три раза бегло на него взглянули, тотчас же, словно нарочно, отворачиваясь. Убедившись, что все, кроме него, здесь с непокрытой головой, Фридолин снял шляпу пилигрима и с напускной небрежностью начал прохаживаться взад и вперед. Какой-то монах задел его локтем и кивком поздоровался с ним, но глаза в прорезях маски на мгновение буравчиками впились в Фридолина. В голову ему ударило благоухание — своеобразное и душное, как запах южных садов. Кто-то снова задел его: на этот раз монахиня. Как у прочих женщин, вокруг шеи, лба и затылка у нее было обернуто черное покрывало, а сквозь черные кружевные фестоны шелковой маски просвечивал кроваво-красный рот.
‘Где я? — подумал Фридолин. — Среди сумасшедших? У заговорщиков? Может, я попал на собрание какой-нибудь религиозной секты? Может, Нахтигаль был подкуплен, действовал по предписанию, и ему было поручено заманить сюда непосвященного, которого хотели разыграть? Нет, для карнавальной мистификации все это выглядело слишком серьезно, однообразно и даже угрожающе’.
К звукам гармониума присоединился женский голос, и зал огласился староитальянской церковной арией. Все застыли на местах, как бы прислушиваясь, и Фридолин на мгновение отдался волне чудесно нарастающей мелодии. Внезапно за плечом его раздался женский шепот:
— Только не оборачивайтесь! Еще не поздно — уходите! Вам здесь не подобает быть! Если вас обнаружат, вам будет худо!
Фридолин содрогнулся. Он решил было послушаться предостережения, но любопытство, соблазн и голос самолюбия заглушили всякую осторожность.
‘Я зашел уже слишком далеко, — подумал он. — Будь что будет!’ — и, не оборачиваясь, отрицательно покачал головой.
Тот же голос позади прошептал:
— Мне вас жалко!..
Тогда он обернулся и увидел красный рот, мерцавший сквозь кружева, и темные женские глаза, потонувшие в его взоре.
— Я остаюсь, — произнес он несвойственным ему героическим тоном и снова отвернулся.
Пение меж тем как-то чудно набухало, гармониум перешел на новый, отнюдь не церковный лад и, неистовствуя подобно органу, рассыпался в пышной светской тональности. Оглядевшись, Фридолин заметил, что монахини все куда-то исчезли и в зале остались одни монахи. Голос певицы через искусные модуляции и рулады перешел в ликующий мажор, а гармониум уступил место нагло-земному роялю. В манере пианиста Фридолин тотчас же распознал дикий и чувственный удар Нахтигаля, а голос певицы, благородный и женственный, разрешившись последней восторженно-мрачной и чувственной трелью, канул куда-то в небытие, в бесконечность.
Двери справа и слева распахнулись, и в одной зале Фридолин узнал силуэт Нахтигаля, в полумраке склоненного над роялем, а на пороге противоположной комнаты, залитой ослепительным светом, увидел неподвижных женщин, совершенно обнаженных, не считая темных покрывал, обвивающих шею и лоб, и черных кружевных масок. Глаза Фридолина жадно перебегали от пышных к стройным, от девически нежных к расцветшим фигурам, и то, что каждая из этих обнаженных оставалась все-таки загадкой, и то, что в прорезях каждой черной маски лучились устремленные на него расширенные глаза, — все это превратило несказанную сладость созерцания в почти невыносимую чувственную муку.
Но и другим было, видно, не легче. Вначале восхищенное прерывистое дыхание мужчин перешло в стоны — отголоски глубокой боли: кто-то вскрикнул, и внезапно, словно подстрекаемые погоней, гости уже не в монашеских рясах, а в праздничных желтых, красных и голубых маскарадных одеяниях, ринулись из сумрачного зала к женщинам, которые встретили их разнузданным, почти враждебным смехом.
Фридолин, оставшись один в монашеском одеянии, испуганно забился в отдаленный угол, поближе к Нахтигалю, который сидел к нему спиной. Фридолин убедился, что Нахтигаль действительно играет с повязкой на глазах, но в то же время ему показалось, что глаза музыканта сквозь повязку впиваются в высокое зеркало, отражающее рой пестрых кавалеров и голых плясуний. Вдруг одна из женщин подбежала к Фридолину и громким шепотом (никто не говорил здесь полным голосом, словно и голоса составляли тайну) произнесла:
— Отчего ты один? Почему не танцуешь?
Двое рыцарей в другом углу только что смерили Фридолина испытующим взглядом, и у него мелькнуло подозрение, что подбежавшая к нему фигурка, стройная и мальчишеская, подослана, чтоб испытать его или искусить. Однако он уже протянул к ней руки, желая привлечь ее к себе, когда другая женщина, отделившись от своего кавалера, напрямик направилась к нему. Он узнал в ней недавнюю доброжелательницу. Она уставилась на него, словно видела его впервые, и, шепотом, настолько внятным, что он был слышен во всех углах, сказала:
— Ты наконец вернулся?!
С беспечным смехом она прибавила:
— Все напрасно, тебя узнали! — И обращаясь к другой, мальчикоподобной: — Оставь меня с ним на минуту, потом бери его себе, если хочешь, хоть до утра.
Наконец, нагнувшись к подруге, совсем тихим и радостным шепотом:
— Это он, в самом деле он!
— Быть не может! — удивилась другая и скользнула в угол к танцорам.
— Не расспрашивай, — обратилась оставшаяся к Фридолину, — и ничему не удивляйся. Я дурачила ее, но тебе я говорю правду: так долго продолжаться не может! Беги, пока не поздно. Через минуту, быть может, будет поздно. И берегись, чтобы тебя не проследили. Если они опознают тебя, прощайся навеки со спокойной и мирной жизнью! Ступай!
— Я увижу тебя?
— Немыслимо!..
— Так я остаюсь!
Дрожь пробежала по ее телу, передалась Фридолину, почти затуманила его чувства.
— Большее, чем моя жизнь, не может быть поставлено на карту. А этого ты в моих глазах стоишь!
Он схватил ее руки и потянул к себе.
Снова, с каким-то отчаянием, она прошептала:
— Уйди!..
Он засмеялся и, как во сне, услышал свой голос:
— Разве я не понимаю, где я? Ведь не затем же вы, женщины, сюда приходите, чтоб мы дурели, пяля на вас глаза? Ты только изводишь меня и дразнишь, чтоб окончательно свести с ума!
— Будет поздно, уходи!
Фридолин не стал ее слушать:
— Быть не может, чтоб здесь не было потайных покоев, куда бы могли уединиться нашедшие друг друга пары! Неужели вы все так просто разойдетесь, протянув мужчинам руку для вежливого поцелуя?
И он указал на пары, кружившиеся под бешеную музыку рояля в добела освещенном зеркальном соседнем зале, на разгоряченные лилейно-белые тела, прильнувшие к голубому, красному и желтому шелку. Казалось, никому сейчас не было дела до него и стоявшей с ним рядом женщины. Они очутились одни в среднем, почти темном зале.
— Безумная надежда! — прошептала она. — Здесь нет тайных покоев, о которых ты мечтаешь… Наступила последняя минута — беги!
— Только с тобою!
Она отрицательно, как бы в отчаянии, тряхнула головой. Он вновь рассмеялся и сам не узнал своего смеха.
— Ты надо мной издеваешься! Неужто все эти мужчины и женщины собрались сюда для того, чтобы раздразнить друг друга, воспламенить и с глумлением покинуть? Кто может тебе запретить уйти со мной, если ты этого хочешь?
Она глубоко вздохнула и опустила голову.
— Ага, теперь я понимаю, — сказал он. — Вы хотите меня наказать за то, что я пробрался к вам незваный. Худшей кары придумать нельзя. Избавь меня от нее! Я прошу пощады: замени это искупление каким-нибудь другим! Только не это — лишь бы не уходить без тебя!
— Не сходи с ума! Я не могу отсюда уйти вдвоем ни с тобой, ни с кем-либо другим. Тот, кто осмелится последовать за мною, загубит жизнь — свою и мою.
Фридолин был одурманен не только ею, ее благоуханным телом и пылающей розой ее губ, но всей атмосферой зала, всем этим воздухом чувственной тайны, он был опьянен и распален всеми приключениями этой ночи, ни одно из которых не завершилось, собой самим, своею дерзостью и внутренним своим перерождением…
Он прикоснулся к покрывалу, затенявшему ее голову, словно хотел его сорвать.
Она удержала его руки:
— Однажды ночью кому-то пришло в голову совлечь с одной из нас во время танца такую же вуаль — с него сорвали маску и вытолкали его за дверь…
— А что было с ней?
— Ты не читал в газетах о красивой молодой девушке… которая отравилась несколько недель тому назад накануне свадьбы?..
Он припомнил, вспомнил даже фамилию и назвал ее.
— Не та ли девушка из княжеского дома, помолвленная с итальянским принцем?
Она утвердительно кивнула головой.
Внезапно к ним подошел один из кавалеров, самый представительный, единственный из всех в белом плаще, и коротким вежливым, но повелительным поклоном пригласил собеседницу Фридолина на танец. Секунду, как померещилось Фридолину, она поколебалась. Но танцор обхватил ее и увлек в ослепительный белый зал к другим танцующим парам.
Фридолина оставили одного, и ощущение внезапной покинутости холодком пробежало по его коже. Он огляделся. В это мгновение никто не обращал на него внимания. Быть может, он упускает последнюю возможность безнаказанно удалиться? Что собственно приковывает его к этому углу, где он нашел укромное и безопасное прибежище: страх ли перед бесславным и немного смешным изгнанием, неутоленное ли мучительное влечение к чудесному, прекрасному женскому телу, или же он оставил себе лазейку, что все происшедшее до сих пор — только сознательное испытание его мужества и что великолепная женщина заранее уготована ему в награду, — этого он сам не мог сказать…
Одно, во всяком случае, ему было ясно: что дольше это напряжение длиться не может и что любой ценой он должен положить конец позорно-неопределенному состоянию. На что бы он ни решился, жизнью он, конечно, не поплатится.
Возможно, что он в гостях у безумцев или маньяков, но никак не у мошенников, не у преступников. И вдруг ему померещился выход: подойти к ним, представиться самому в качестве непрошеного гостя и в галантной форме отдать себя под покровительство хозяев. Только таким благородным аккордом должна завершиться эта ночь, если она нечто большее, чем призрачная, бесплодная игра теней, чем бессмысленная смена чувственных, двусмысленных и мрачных приключений, из которых ни одно не было доведено до развязки.
Облегченно вздохнув, он готовился выступить…
В это мгновение над ухом его раздался шепот:
— Пароль?
Спрашивал незаметно к нему подошедший вплотную черный танцор, а когда Фридолин помедлил с ответом, вопрос повторился.
— Дания, — ответил Фридолин.
— Правильно, сударь, это пароль для входа. Теперь разрешите узнать внутренний пароль.
Фридолин молчал.
— Будьте добры назвать пароль внутреннего обращения.
Вопрос был острее стального ножа.
Фридолин пожал плечами.
Кавалер вышел на середину зала и взмахнул рукой — рояль умолк, и танец оборвался. Двое других — один в желтом, другой в красном — подошли к ним.
— Разрешите узнать пароль, — произнесли они одновременно.
— Я позабыл его, — ответил Фридолин с деревянной улыбкой и почувствовал себя совершенно спокойным.
— Это для вас несчастье, — сказал господин в желтом. — Нам безразлично, забыт ли вами пароль или вовсе был вам неизвестен.
В комнату нахлынули мужские маски.
Двери с двух сторон прикрылись.
Фридолина в монашеском одеянии обступили пестрые танцоры.
— Маску долой! — крикнули сразу несколько.
Фридолин, словно обороняясь, протянул перед собой руки. Стоять одному с открытым лицом в толпе масок в тысячу раз мучительнее, чем раздеться в бальном зале…
Окрепшим голосом он произнес:
— Если кто-нибудь из господ считает себя оскорбленным моим появлением, я предлагаю дать удовлетворение в общепринятой форме. Но маску я сниму в том только случае, если прочие господа сделают тоже самое!
— Дело идет не об удовлетворении, — сказал до сих пор молчавший танцор в красном, — а об искуплении!
— Маску долой! — крикнул другой звонким и наглым голосом, в котором Фридолину почуялось нечто общее с офицерской командой. — Мы скажем вам в лицо, а не в маску, чего вы заслуживаете!
— Маски я не сниму, — ответил Фридолин, возвышая голос. — И горе тому, кто посмеет ко мне притронуться.
Чья-то рука протянулась сорвать с него маску, но в это мгновение дверь распахнулась и на пороге выросла женщина. Фридолин узнал ее не колеблясь. Она была в платье монашенки, как он увидел ее впервые. За плечами ее в чрезмерно ярком зале толпились другие, с задрапированными лицами, тесня друг друга, как молчаливое перепуганное стадо. Но дверь тотчас захлопнулась.
— Оставьте его, — сказала монашенка, — я готова купить ему свободу.
Наступило глубокое и короткое молчание, как будто случилось нечто чудовищное, а затем черный танцор, тот самый, который потребовал у Фридолина пароль, обратился к маске:
— Знаешь ли ты, что на себя берешь?
— Да, знаю!
Вздох прошелестел по всему залу.
— Вы свободны, — повернулся кавалер к Фридолину. — Немедленно оставьте этот дом и не пробуйте углубляться в тайну, в преддверие которой вам удалось проникнуть. Если вы попытаетесь навести кого-нибудь на наш след — безразлично, удастся вам это или нет, — помните: вы погибли!
Фридолин не тронулся с места.
— Могу ли я узнать, какой ценой эта женщина выкупает мою свободу?
Ответа не последовало, только руки протянулись к дверям в знак того, что он должен удалиться.
Фридолин покачал головой:
— Лично я, господа, нахожусь в вашем распоряжении, но я не потерплю, чтоб за меня расплачивалось другое существо.
— В судьбе этой женщины, — сказал черный танцор, внезапно впадая в кроткий тон, — вы все равно ничего не перемените. Обещание, данное здесь, назад не берется!
Монашка наклонила голову в подтверждение этих слов.
— Уйди, — сказала она Фридолину.
— Нет, — ответил он, возвысив голос. — Жизнь для меня обесценится, если я уйду без тебя! Откуда ты и кто ты — об этом я не спрашиваю… Неужели вы так настаиваете, глубокоуважаемые незнакомцы, чтоб эта карнавальная комедия, хотя бы рассчитанная на серьезную развязку, была доиграна до конца? Кто бы вы ни были, господа, кроме этого маскарадного существования, вы несомненно ведете еще другую жизнь. Я же — не играю вовсе комедии, и, если до сих пор по необходимости дурачился, сейчас я прекращаю игру. Я только что соприкоснулся с чьей-то серьезной обреченностью, кому-то грозит опасность, и шутовство здесь ни при чем. Я назовусь, сниму с себя маску, и все последствия пусть падают на меня.
— Берегись! — воскликнула монашка. — Себя ты погубишь, а меня не спасешь. — И, обращаясь к прочим, прибавила: — Вот я, берите меня, вы, все!
Темное одеяние соскользнуло к ее ногам, и, выпрямившись, сверкая ослепительным телом, она потянулась к покрывалу, обернутому вокруг затылка, лба и шеи, и сорвала его удивительно плавным, мягким движением. Вуаль скользнула на пол, черные волосы хлынули на плечи, грудь и бедра, и не успел Фридолин запечатлеть в сознании мелькнувшее лицо, как чьи-то железные руки схватили его, оттащили и повлекли к дверям.
Мгновение спустя он уже стоял в вестибюле, дверь за ним захлопнулась, слуга в маске принес ему шубу, помог одеться и распахнул входную дверь. Подчиняясь какой-то неумолимой силе, Фридолин вышел на улицу — свет за ним погас. Он оглянулся на покинутый дом, неподвижный и темный, с закрытыми, плотно занавешенными окнами.
‘Постараюсь запомнить, чтоб найти этот дом, — подумал он, — остальное уже образуется’.
Кругом была ночь, и только в некотором расстоянии, там, где его должен был ожидать извозчик, тускло мерцал красноватый фонарь. Из глубины улицы, словно ее подозвали, подъехала траурная колымага. Слуга откинул дверцу.
— У меня своя карета, — сказал Фридолин.
Слуга покачал головой.
— Если кучер меня не дождался, я вернусь в город пешком…
Но слуга ответил движением руки, настолько далеким от всякой услужливости, что о возражении нечего было и думать.
Высокий цилиндр кучера, как шутовской колпак, качался в густом мраке. Свежий ветер гнал по небу рваные фиолетовые облака.
Умудренный опытом всего пережитого, Фридолин понял, что ему ничего больше не остается, как сесть в карету, и карета тотчас же тронулась.
Фридолин был полон решимости — немедленно, едва представится возможность, вплотную расследовать и разъяснить таинственное приключение.
Жизнь его, полагал он, лишится всякого смысла, если ему не удастся найти непонятную женщину, которая в эту минуту расплачивается за его спасение. Какой ценой — об этом легко догадаться…
Что побудило ее пожертвовать собою ради него? Полно! При чем здесь жертва? Была ли она вообще из тех женщин, для которых то, что ей предстоит, то, к чему она себя обрекла, является жертвой?
Ведь, поскольку она участвует в этих собраниях, вероятно, уже не в первый раз, судя по тому, как хорошо ей известны их обычаи, что стоит ей отдать себя одному из этих танцоров или даже всем сразу? Кем может она быть, если не проституткой? Кто, наконец, все эти женщины, если не проститутки? Конечно — проститутки… даже в том случае, если они ведут двойное, так сказать, буржуазное существование, наряду с этим — явно проституционным. А вдруг все только что пережитое было просто-напросто гнусной шуткой, которую с ним разыграли? Шуткой, заранее предусмотренной, обдуманной, быть может, даже разученной на случай, если в собрание проникнет ‘непосвященный’? И все-таки, вспоминая теперь эту женщину, с первых шагов его так настойчиво предостерегавшую и ныне отдавшую себя во враждебную власть ради его спасения, — в голосе ее, в осанке и в величавых линиях ее тела он должен был признать нечто исключающее самое вероятие лжи. Или она только преобразилась и выпрямилась под впечатлением внезапного проявленная Фридолина? После всего, что с ним случилось этой ночью, Фридолин даже не подозревал, что он баюкает свое тщеславие, допуская вероятность и такого неслыханного чуда.
Бывают такие часы и такие ночи, думалось ему, когда мужчины в обыденной обстановке, лишенные всякой власти над другим полом, излучают странное, непобедимое обаяние.
Карета неуклонно ехала под гору, и, если бы она следовала обыкновенным маршрутом, ей бы давным-давно полагалось свернуть на Гауптштрассе.
Что собирались с ним сделать? Куда его везли? Неужели предстоит еще продолжение этой комедии? Если да, то какого рода? Быть может, все разъяснится? Радостная встреча совсем в другом месте? Награда за испытание, выдержанное с честью? Посвящение в тайное общество? Безраздельное обладание великолепной монашкой?..
Окна кареты были плотно закрыты. Фридолин попытался взглянуть — стекла оказались непрозрачными, попробовал открыть: дернул вправо, влево, — не поддаются! Такая же матовая и плотно пригнанная стеклянная перегородка отделяла его от кучерских козел.
Он начал стучать в стекла, звать и кричать, карета катилась дальше. Тогда он принялся за дверцу кареты: рванул ее раз, другой, — она упорно не поддавалась. Новые, настойчивые крики Фридолина смешались с грохотом колес и с воем ветра.
Теперь карета, подпрыгивая на ухабах, с удвоенной скоростью катилась под уклон. Фридолин, охваченный страхом и смятением, уже готовился выбить одно из матовых окон, когда внезапно карета остановилась. Обе дверцы, справа и слева, распахнулись одновременно, как на пружинах, предоставляя Фридолину иронический выбор между правой и левой стороной. Он соскочил, дверцы захлопнулись, и кучер, бесконечно равнодушный к судьбе Фридолина, погнал свою карету по чистому полю в ночь.
Небо заволокло. Неслись свинцовые тучи, свистел ветер. Фридолин стоял посреди снежной равнины, отливавшей голубоватым мерцанием. Он стоял один с распахнутой шубой поверх монашеской рясы, в шляпе пилигрима, и почувствовал некоторую жуть.
Две вереницы тускло мерцающих фонарей показывали направление города. Но Фридолин, сокращая дорогу, побежал напрямик по хрупкому снежному настилу и подался влево, в сторону, чтобы как можно скорее встретиться с людьми.
Промочив ноги, он добрался до узкого, почти неосвещенного переулка. Сначала он шел под скрипучими и шаткими заборами, потом добежал до угла, вышел на улицу пошире, где невзрачные домики перемежались с пустырями. Где-то на башенных часах пробило три. Ему повстречался человек. Он шел в короткой куртке, заложив руки в карманы, втянув голову в плечи и нахлобучив шляпу на лоб.
Фридолин встал в оборонительную позицию, но подозрительный бродяга неожиданно сам испугался и убежал.
‘Что могло это значить?’ — подумал Фридолин, но тотчас же сообразил, что сам он производит довольно странное впечатление.
Он снял свою оперную шляпу и застегнул на все пуговицы пальто, под которым до щиколотки трепалась монашеская ряса.
Он еще раз свернул и вышел на скромный проспект предместья. Какой-то прохожий деревенской наружности попался ему навстречу и почтительно поклонился, приняв его, видимо, за священника. Фонарный луч упал на дощечку с названием улицы, прибитую к угловому дому.
— Либгартсталь, — прочел Фридолин.
Значит, не так уж далеко от места, которое он покинул час тому назад. Одно мгновение он хотел вернуться и вблизи опасного дома выждать развязки. Однако он сейчас же передумал, справедливо взвесив что влипнет в новые опасности и ни на пядь не приблизится к решению тайны. Мысль о том, что сейчас, быть может, происходит в загородном особняке, наполняла его горечью, отчаянием, стыдом и страхом. Это состояние было невыносимо. Фридолин пожалел, что встречный бродяга сам обратился в бегство, а не напал на него, он пожалел, что не валяется сейчас под забором на пустынной уличке, с ножом, торчащим между ребер. Таким образом, эта бессмысленная ночь с ее аляповатыми, обрубленными приключениями получила бы хоть подобие смысла и завершения. Так просто, как ни в чем не бывало, вернуться домой — казалось ему смешным. Но ничто еще не потеряно: завтра опять будет день…
Только сейчас он вспомнил Альбертину, но с таким чувством, словно предстояло ее завоевать, словно он не мог и не смел назвать ее своею, пока не свяжет ее в одну цепь со всеми героинями сегодняшней ночи: с ‘избавительницей’, с Пьереттой, с Марианной и проституточкой из переулка.
А не мешало бы разыскать нахала-студента, который задел его на улице, и вызвать на шпаги, а еще лучше — на пистолеты!.. Стоит ли церемониться с чужой жизнью, когда своя обесценена? Неужто он всегда должен будет рисковать жизнью во имя долга и профессионального самоотвержения и ни разу не поставит ее на карту во имя настроения, страсти или чтоб попросту померяться с судьбой?
Снова пришло ему в голову, что он, возможно, уже носит в себе зародыш смертельной болезни.
‘Разве не будет верхом нелепости, если я умру оттого, что дифтеритный ребенок кашлянул мне в лицо? Нет ли у меня жара? Хорошо бы сейчас очнуться в постели, так чтобы все пережитое оказалось горячечным бредом…’
Фридолин широко раскрыл глаза, провел рукой по лбу и по щеке, пощупал пульс: чуть-чуть ускоренный… Все в порядке. Он в полном сознании.
Он пошел по направлению к городу. Его обогнали две громыхающие рыночные фуры, встречались рабочие: для них уже начинался день. В кафе за столиком, под непотушенным газовым рожком, сидел толстый человек, с шарфом, обмотанным вокруг шеи, и, подперев лицо руками, спал. Дома стояли еще во мраке, но отдельные окна светились. Фридолин ощущал, как постепенно просыпается город. Ему казалось, он видит людей, как они ворочаются на своих кроватях и готовятся к скудному, ущемленному дню. И ему предстоял такой же день — убогий и хмурый. И сердце его забилось от радостного сознания, что через несколько часов он в белом полотняном халате будет обходить кровати больных.
На углу стоял экипаж, кучер спал на козлах. Фридолин разбудил его, сказал адрес и поехал домой.

V

Было четыре часа утра, когда он поднялся к себе в квартиру. Прежде всего он пришел в свой докторский кабинет и предусмотрительно запер маскарадный костюм в шкаф, затем, не желая будить Альбертину, снял платье и обувь, раньше чем войти в спальню. Осторожно зажег матовую лампочку на ночном столике.
Альбертина лежала спокойно, но рот ее был полуоткрыт, и в углах губ залегло болезненное выражение: это было чужое, незнакомое Фридолину лицо. Он нагнулся к ней, и тотчас же, словно от прикосновения, лоб наморщился, лицо странно исказилось. Внезапно, еще во сне, она так неестественно засмеялась, что Фридолин вздрогнул. Он невольно окликнул ее по имени, но вместо ответа она рассмеялась вновь чужим и жутким смехом. Еще раз, уже громче, окликнул ее Фридолин.
Медленно, с усилием, она раскрыла глаза и посмотрела на него в упор, словно не узнавая.
— Альбертина! — крикнул он в третий раз.
Только теперь она очнулась…
Сопротивление, страх и даже негодование блеснули в ее глазах. В бессмысленном отчаянии она вскинула руки, и рот ее оставался открытым.
— Что с тобой? — спросил Фридолин, затаив дыхание, и, так как она на него глядела с тем же стеклянным выражением ужаса, успокоительно прибавил:
— Это я, Альбертина…
Она шумно вздохнула, болезненно улыбнулась, уронила руки на одеяло и спросила как бы издалека:
— Уже утро?
— Скоро, — ответил Фридолин. — Уже пятый час. Я только что вернулся домой.
Она молчала.
— Советник скончался, — продолжал он. — Я застал его уже в агонии и, разумеется, не мог оставить сразу домашних.
Альбертина кивнула, но, казалось, не поняла или недослышала, она смотрела на мужа невидящим взглядом, и вдруг у него мелькнула нелепая догадка, что ей известно, где и как он провел эту ночь.
Он наклонился над ней и коснулся ее лба. Она слегка содрогнулась.
— Что с тобой? — спросил он вторично.
Она только медленно покачала головой. Он погладил ее волосы:
— Что с тобой, Альбертина?
— Я видела сон, — сказала она глухо.
— Что же ты видела? — кротко спросил он.
— Ах, многое… Я уже не помню!
— Все-таки вспомни!
— Трудно… Это было так сумбурно, и я устала… И ты, наверное, тоже устал?
— Ничуть, Альбертина, вряд ли я уже засну. Ты ведь знаешь… эти поздние возвращения… Лучше всего не ложиться вовсе и сразу засесть за работу…
— Неужели ты не расскажешь мне сна, Альбертина? — опять взмолился Фридолин.
Она немного принужденно улыбнулась:
— Все-таки ты бы прилег немного!
Он мгновение поколебался, затем послушался и прилег рядом с ней. Однако он не смел ее коснуться.
‘Между нами — меч’, — вспомнилось ему полушутливое замечание, слетевшее с его уст в похожих обстоятельствах.
Они лежали молча, рядом, с открытыми глазами, пронизанные двойственным ощущением близости и холода.
Наконец он поднялся на локте и, подперев голову рукой, окинул ее взыскательным взглядом, словно ему нужно было увидеть большее, нежели просто ее черты…
— Твой сон? — повторил он еще раз.
Она встрепенулась, как будто ждала этого напоминания, и протянула ему руку. Он взял ее в свою и с привычным равнодушием, скорей рассеянно, чем нежно, как бы играя, сжал ее длинные пальцы. Она начала:
— Ты помнишь комнату на маленькой даче в Вертерзее, где я перед помолвкой провела лето с родителями?
Он кивнул.
— Сон начался с того, что я вошла в эту комнату, сама не зная откуда, как актриса выходит на сцену. Я только твердо сознавала, что родители куда-то уехали и оставили меня совсем одну. Это было странно, так как назавтра была назначена свадьба. А подвенечного платья не было нигде.
‘Странно, — подумала я, — может, я ошибаюсь’, — и распахнула шкаф: нет ли там платья? Но платья не было, вместо него — целый ворох различных одежд: собственно не платья, а костюмы — оперные, пышные, восточные…
‘В чем же я буду венчаться’, — подумала я. Вдруг шкаф захлопнулся или провалился — не помню…
В комнате было совсем светло, но за окнами сгустилась кромешная ночь… Внезапно появился ты: ты приплыл на галере, а рабы сидели на веслах и, доставив тебя, сейчас же отчалили во мрак. Ты был богато разодет — в шелку и в золоте, на бедре у тебя был кинжал с серебряной рукояткой. Ты приподнял меня и спустил на землю через окно.
И на мне был наряд восточной принцессы. Мы стояли вдвоем на дворе, в зловеще-сумрачном свете, и волокнистый туман пронизывал нас сыростью до костей. Местность была мне хорошо знакома: море слева и холмистый пейзаж. Я даже узнала разбросанные дачи, словно игрушки, выпавшие из коробки. Но мы с тобою — ты и я — скользили — на крыльях летели — сквозь туман. И я подумала: вот наше свадебное путешествие.
Вскоре мы снизились и пошли лесной тропинкой, — ты помнишь дорогу на Элизабетхёхе? Внезапно мы очутились высоко в горах, на лужайке. С трех сторон ее глушил высокий лес, а с четвертой замыкала отвесная скала.
Над нами висел купол звездного неба, неестественно высокий и голубой: это был свадебный балдахин.
Ты меня обнял и был очень нежен…
— И ты, надеюсь, тоже? — ввернул Фридолин с чуть заметной недоброй усмешкой.
— Пожалуй, больше, чем ты, — серьезно возразила Альбертина. — Но как тебе объяснить?.. Несмотря на горячность объятий, нежность наша была насыщена печалью и как бы неминуемым предчувствием страдания.
Вдруг сразу сделалось утро. Сверкающий луг пестрел цветами, листва трепетала в крупной росе, и солнечные лучи дрожали на скалистой круче.
Нам обоим предстояло теперь вернуться к людям, в мир. Это был крайний срок возвращения.
Но случилось нечто ужасное: наша одежда куда-то исчезла. Мной овладело безмерное отчаяние, жгучий до самоуничтожения стыд — и дикая злоба на тебя, словно ты один — виновник всего несчастия. Все, что вскипело в душе: отчаяние, стыд, негодование, — по силе и ярости своей было несравнимо с когда-либо пережитым наяву. Ты же, в сознании своей вины, бросился бежать, как был в ту минуту — голым, к людям, — вниз — раздобыть для нас одежду.
Как только ты исчез, на душе у меня стало совсем легко. Я не жалела тебя и о тебе не беспокоилась, а только радовалась тому, что осталась одна. Я блаженно бегала по лугу и пела — на мотив танца, который мы слышали на балу. Голос мой звучал изумительно, и мне хотелось, чтобы меня услышали внизу, в городе.
Я не видела города, но знала его. Он лежал глубоко в котловине и был обнесен высокой стеной. Это был насквозь фантастический город, и я не сумею его описать. Нельзя назвать его восточным, нельзя назвать старонемецким — он был и то и другое, так или иначе, это был давно отживший, безвозвратно канувший город.
Дальше я помню себя лежащей на траве, на солнцепеке, несравненно более красивой, чем на самом деле, покуда я так лежала, из чащи леса вышел ко мне молодой человек в светлом летнем костюме… Как я теперь соображаю, он был похож на датчанина, о котором я тебе вчера рассказывала. Он шел своей дорогой, вежливо мне поклонился, но, не задерживая на мне внимания, прошел к отвесной скале и остановился, внимательно ее разглядывая, словно обдумывал, как на нее взобраться.
В то же мгновение я увидела и тебя: ты суетливо бегал по затонувшему городу от дома к дому, от лавки к лавке, то исчезая под лиственными тоннелями, то пробиваясь причудливым турецким базаром, и закупал прекраснейшие вещи, лучшее из всего, что ты мог найти для меня и для себя: платье, белье, обувь, драгоценности, — и все это ты прятал в маленький саквояж из желтой кожи, в который, как ни странно, все вмещалось.
Ты бежал, и тебя непрерывно преследовала толпа, я не могла ее разглядеть, но только слышала глухой, угрожающий рев.
И вдруг опять появился он — тот самый датчанин, который недавно стоял перед отвесом скалы.
Снова вышел он из лесу прямо ко мне, но я знала, что в короткое время он успел обежать весь мир. Он выглядел иначе, но это был тот же человек. Как и в первый раз, он постоял перед гранитной кручей, потом исчез, потом опять вышел из лесу, снова исчез, еще раз вынырнул из чащи, так повторилось два-три раза, а может быть, и сто раз…
Он был каждый раз новый и все-таки тот же самый. Проходя мимо меня, он здоровался и наконец передо мной остановился, испытующе на меня посмотрел — и я засмеялась таким соблазнительно-призывным смехом, каким не смеялась никогда в жизни. Он протянул ко мне руки, я рванулась бежать, но не смогла — и он опустился рядом со мной на лужайку.
Она умолкла. У Фридолина пересохло в горле, и в редеющем мраке спальни он различил Альбертину, подобно ему укрывшую в ладонях лицо.
— Замечательный сон! — сказал он. — И это все?
Когда она отрицательно покачала головой, он попросил:
— Так рассказывай дальше…
— Не так-то легко, — вздохнула Альбертина. — Словами, в сущности говоря, эти вещи передать невозможно.
Итак, у меня было ощущение, будто я пережила бесчисленные дни и ночи. Пространство и время свернулись, уже не было больше лесной лужайки, упирающейся в скалу, вместо нее появилась широкая, убегающая в бесконечные просторы, пестрые, как цветочный ковер, равнина, расплывшаяся до горизонта.
Я и тот человек уже давно вникли в смысл этого странного ощущения времени. Мы не были больше одни на лугу. Но сколько там было пар, кроме нас, — две, три или тысяча, — видела я их, или нет, и кому я принадлежала — тому, другому или многим, — этого я не могла бы сказать. И подобно тому, как раньше испытанное чувство стыда и отчаяния было несоизмеримо ни с чем когда-либо пережитым наяву, — так и на этот раз окрыленность, свобода и блаженство, изведанные мною во сне, не сравнятся ни с одним из моих душевных опьянений в состоянии бодрствования.
При этом ни на одно мгновение ты не выпадал из поля моего сознания. Да, да, я видела тебя, я видела, как тебя схватили какие-то воины. В их толпу, если не ошибаюсь, замешались монахи, какой-то исполинского роста человек скрутил тебе руки, и я знала, что тебя должны казнить.
Я думала об этом без сострадания и ужаса, я просто знала — издалека.
Тебя привели во двор, что-то вроде внутреннего двора при феодальном замке… Там ты стоял со скрученными на спине руками и совершенно обнаженный. И подобно тому, как я видела тебя, хотя и находилась в другом месте, — ты также видел меня и человека, державшего меня в объятиях, и все остальные пары — весь этот неслыханный разлив наготы, со всех сторон меня обступивший, это дикое половодье, в котором я и спутник, крепко меня сжимавший, были только маленькой, вскипающей волной.
Меж тем как ты стоял на замковом дворе, в высоком готическом окне, раздвинув красные занавески, появилась молодая женщина с диадемой в волосах и в пурпурной мантии. Это была повелительница страны.
Она поглядела на тебя сверху вниз строгим и вопрошающим взглядом. Ты стоял одиноко, другие, сколько их было, держались в стороне, прижавшись к стенам, и до меня доносились полный смутных опасностей ропот и глухая возня.
Тогда княгиня перегнулась в сводчатом окошке. Все стихло, и она подала тебе знак, словно приказывая подняться наверх, и мне было твердо известно, что она тебя помилует. Но ты не заметил ее взгляда или же не хотел заметить.
Внезапно, все еще со скрученными руками, но уже закутанный в черный плащ, ты очутился лицом к лицу с ней, но не в закрытом помещении, а где-то под вольным небом, вроде пространства, где реяли мы.
В руках у нее был пергаментный свиток — твой смертный приговор, в котором значилась твоя вина и причины твоего осуждения. Она спросила тебя — слов я не расслышала, — согласен ли ты стать ее любовником, и, в случае согласия, избавляла тебя от казни. Ты отрицательно покачал головой. Я этому не удивилась, так как было безусловно в порядке вещей и не могло быть иначе, что ты мне останешься верен всегда и везде, наперекор опасности, до конца и навеки.
Тогда княгиня пожала плечами, кивнула в пространство — и внезапно ты очутился в глубоком подвальном помещении, где тебя хлестали бичами, но палачей я не видела.
Кровь стекала с тебя ручьями. Я видела эти ручьи и отдавала себе полный отчет в своей чудовищной жестокости, но нисколько ей не удивлялась.
Дальше — княгиня подошла к тебе. Ее распущенные волосы омывали каскадами нежное тело, диадему она протягивала тебе обеими руками, и теперь я знала, что это та самая девушка, которую ты видел на мостике в купальной будке на датском взморье.
Она не сказала ни слова, но весь смысл ее молчания, весь смысл ее появления в подвале сводился к вопросу — согласен ли ты стать ее супругом и князем страны…
Когда ты снова отверг ее предложение, она внезапно исчезла. Я же тотчас увидела, как для тебя вгоняют в землю крест, но не на дворе замка, а на бесконечной цветочно-ковровой луговине, где я покоилась в объятиях возлюбленного в сонме любящих пар.
Тебя же я увидела потом, как ты идешь туда старинными, странными улицами один, без всякой стражи, но я знала, что дорога твоя предначертана и что малейшее отклонение от нее невозможно.
Теперь ты поднимался по лесной тропинке вверх.
Я ожидала тебя с напряжением, но без всякого сострадания. Тело твое было исполосовано рубцами, но они больше не кровоточили. Ты поднимался еще выше, тропа расширялась, лес по обе стороны отступал, и вот ты очутился на окраине луга, в чудовищном и непонятном отдалении. И все-таки ты улыбался мне и знаками давал мне понять, что желание мое исполнено и что ты приносишь с собой все, что мне нужно: и платье, и обувь, и драгоценности. Мне же твое поведение представилось нелепым, непростительным и дурацким, и мне захотелось сказать что-нибудь язвительное, засмеяться тебе в лицо, именно потому, что, соблюдая свою верность, ты отверг руку княгини, перенес пытки и вот теперь вскарабкался, шатаясь, на эту вышку, чтоб претерпеть чудовищную смерть.
Я побежала тебе навстречу, но ты все время ускорял шаг, я взмыла над землею, а ты зареял по воздуху, но внезапно мы потеряли друг друга из виду, и я знала, что наши пути по воздуху скрестились и разошлись.
Тогда мне захотелось, чтоб ты услышал по крайней мере мой смех, когда тебя будут распинать на кресте. Вот почему я рассмеялась так пронзительно, как могла. Вот с каким смехом, Фридолин, я проснулась…
Она умолкла и бесстрастно застыла. Он тоже не двигался и ничего не говорил. Всякое слово в эту минуту показалось бы тусклым, лживым и лицемерным.
Чем дальше она рассказывала, тем более жалкими и ничтожными казались ему его собственные приключения — в той незавершенной стадии по крайней мере, в какой они находились сейчас, и он дал себе слово довести каждое из них до развязки, а затем откровенно рассказать о них жене. Альбертина разоблачила себя исповедью своего сна, обнаружила себя в настоящем свете — неверной, жестокой, склонной к предательству, и в это мгновение он ненавидел ее глубже, чем когда-либо.
Только теперь он заметил, что все еще сжимает в руках ее пальцы и что, как ни расположен он был ненавидеть свою жену, он все же испытывает к этим длинным, холодным и таким родным пальцам неизменную, с привкусом новой горести, нежность.
И бессознательно, даже против воли, прежде чем выпустить эту слишком знакомую руку из своей, он осторожно прикоснулся к ней губами.
Альбертина все еще не открывала глаз, и Фридолину почудилось, будто всем своим обликом — губами, лбом и каждой морщинкой — она улыбается, просветленная, счастливая, с выражением невинности и радости. Тогда ему захотелось склониться к Альбертине и поцеловать ее бледный лоб.
Но он совладал с собою, сознавая, что лишь вполне понятная усталость после бешеного мелькания ночных событий прикинулась — в предательской атмосфере спальни супругов — томной, но лживой нежностью.
Но как ни колебалась его жизнь на острие этого мгновения, какие бы решения ни предстояло ему принять в течение ближайших часов, — стихийной потребностью настоящей минуты было — вкусить хоть мимолетного сна и забвения.
Когда умерла его мать, он в ту же ночь заснул и проспал до утра крепким сном, без сновидений: отчего бы ему не уснуть и теперь? И он улегся рядом с Альбертиной, которую уже одолевала дремота.
‘Меч между нами, — промелькнуло в его сознании, и еще: — Смертельные враги лежат спокойно рядом’.
Но это были пустые слова…

VI

Горничная легким стуком в дверь разбудила его в семь часов утра. Он бегло взглянул на Альбертину. Иногда, не всегда правда, и она просыпалась от этого стука в дверь. Сегодня она не шелохнулась, и сон ее был подозрительно глубок. Фридолин быстро встал и оделся. Прежде чем уйти, он захотел посмотреть девчурку: она спокойно спала в белой кроватке, по-детски сжав кулачки. Он поцеловал ее в лоб, еще раз на цыпочках подошел к дверям спальни, где Альбертина, по-прежнему неподвижная, ровно и глубоко дышала. Затем он вышел. Засунутые на дно черного медицинского саквояжа, покоились монашеская ряса и пилигримская шляпа.
Порядок дня он разработал тщательно и даже с некоторым педантизмом. Сначала — визит к тяжелобольному — молодому адвокату, по соседству.
Фридолин безукоризненно внимательно исследовал больного, нашел некоторое улучшение, изобразил по этому поводу на своем лице подобающую профессиональную радость и снабдил старый рецепт традиционной пометкой: ‘Repetatur’ [повторитьлат.].
Затем он направился к дому, в подвальных недрах которого Нахтигаль вчера играл на рояле. Погребок был еще заперт, но кассирша наверху в кафе случайно знала адрес Нахтигаля: маленькая гостиница в Леопольдштадте.
Через четверть часа Фридолин добрался по адресу. Это был плачевного вида отель. На лестнице пахло непроветренными постелями, тухлым салом и цикорным кофе. Подозрительный портье, с красными кроличьими глазками, в каждом посетителе чующий полицейского чиновника, угодливо дал справку:
— Господина Нахтигаля увезли сегодня в пять часов утра двое господ, которые, если позволено думать, нарочно прятали свои лица, уткнувшись в кашне. Покуда Нахтигаль собирал свои вещи в комнате, эти господа заплатили по его счету за последние четыре недели. Через полчаса, когда Нахтигаль замешкался, один из господ сходил за ним лично, а потом все трое поехали на Северный вокзал. Нахтигаль был весьма неприятно поражен и взволнован, и — отчего не сказать всю правду такому симпатичному и порядочному господину? — он пытался незаметно сунуть портье письмо в конверте, но двое господ энергично ему помешали. Всю корреспонденцию на имя Нахтигаля, заявили они, уходя, будет забирать уполномоченное на то лицо…
Фридолин поблагодарил и ушел.
Выходя из ворот, Фридолин с удовольствием подумал о своем докторском саквояже: по крайней мере его не сочтут обитателем этого дома, а в худшем случае — полицейским врачом.
С Нахтигалем, значит, пока дело темное… Люди поступили достаточно осторожно, имея к тому серьезное основание.
Затем он отправился к костюмеру. Господин Гибизер открыл сам.
— Разрешите вернуть вам костюм, — сказал Фридолин, — и рассчитаться с вами…
Гибизер назвал скромную сумму, принял деньги, занес получку в большую счетную книгу и с некоторым удивлением посмотрел из-за письменного стола на Фридолина, который не обнаруживал ни малейшего желания удалиться.
— Мое посещение вызвано еще одним обстоятельством, — произнес Фридолин тоном следователя. — Я должен поговорить с вами о вашей дочери!
По лицу Гибизера пробежала неопределенная гримаса неудовольствия, насмешки или раздражения, — сказать было трудно.
— Как вы изволили сказать? — спросил он таким же глубоко неопределенным тоном.
— Вчера между прочим вы заметили, — сказал Фридолин, опираясь растопыренными пальцами о письменный стол, — что ваша дочка душевно не совсем нормальна. Ситуация, в которой мы ее застали, действительно говорит в пользу этого предположения. Так как случай сделал меня участником или, по крайней мере, свидетелем этой странной сцены, я позволю себе, господин Гибизер, настойчиво вам посоветовать пригласить к фрейлейн врача.
Гибизер, играя необычайно длинной вставочкой от пера, смерил Фридолина бесстыдным взглядом:
— И сам господин доктор любезно соглашается взять на себя лечение?
— Я прошу вас, — с хрипотой в голосе произнес Фридолин, — не приписывать мне намерений, которых я не высказывал…
В это мгновение распахнулась дверь в жилые комнаты, и оттуда вышел молодой человек, застегивая пальто, надетое поверх фрачной пары.
Фридолин безошибочно узнал в нем одного из ряженых судей минувшей ночи. Несомненно, он вышел из комнаты Пьеретты. Он слегка смутился при виде Фридолина, но тотчас же овладел собой, на ходу движением руки поздоровался с Гибизером, закурил папиросу, воспользовавшись для этого зажигательницей, лежавшей на письменном столе, и вышел.
— Ах вот как! — заметил Фридолин, причем уголки его рта презрительно передернулись и во рту появилась горечь.
— Как вы сказали? — с совершенным хладнокровием переспросил Гибизер.
— Итак, господин Гибизер, — сказал Фридолин, выразительно переводя взгляд с наружных дверей на внутренние, откуда вышел вчерашний ряженый, — итак, вы отказались вчера от вашего намерения известить полицию?
— Мы уладили дело домашним способом, — ледяным тоном ответил Гибизер и встал в знак того, что разговор кончен.
Фридолин собрался уходить. Гибизер услужливо распахнул двери и с неподвижным выражением лица произнес:
— Быть может, господину доктору еще что-нибудь понадобится?.. Надеюсь, это будет не монашеская ряса…
Фридолин хлопнул дверью.
‘Здесь по крайней мере выяснилось!’ — подумал он с раздражением, удивившим его самого.
Он вприпрыжку спустился по лестнице, затем не спеша направился в клинику и оттуда сейчас же позвонил домой, чтобы узнать, не приглашали ли его к больному, не было ли писем и, вообще, не случилось ли чего.
Не успела ему ответить горничная, как сама Альбертина подошла к телефону и поздоровалась с Фридолином. Она подтвердила все сказанное горничной и рассказала с непринужденностью, что только что встала и садится завтракать с девочкой.
— Поцелуй ее за меня, — сказал Фридолин, — доброго аппетита!
Звук ее голоса был ему остро приятен, но именно потому он быстро повесил трубку. Он собирался еще спросить, что намерена делать Альбертина в первую половину дня, но сейчас же подумал, что это его не касается. В глубине души он был уверен, что, как ни сложится их внешняя жизнь, с Альбертиной все кончено…
Белокурая сестра милосердия помогла ему освободиться от сюртука и подала белый докторский халат, при этом она мило улыбалась, как улыбаются все больничные сестры, независимо — обращаешь ли на них внимание, или нет.
Минуты через две он был уже в палате. Главный врач прислал сказать, что его спешно вызывают на консилиум, а потому господам ассистентам предлагается совершить обход без него.
Шествуя от кровати к кровати в сопровождении свиты студентов, выстукивая больных, выписывая рецепты и переговариваясь о больничной жизни с младшими врачами и сиделками, Фридолин почти успокоился.
Накопились различные новости. Ночью умер слесарный подмастерье Карл Редель. На пять часов назначено вскрытие. В женской палате одна больная выписалась, но койка ее уже занята. Больную номер семнадцать пришлось перевести в хирургическое отделение.
Попутно затрагивались и служебные темы: завтра должен решиться вопрос о кафедре глазного отделения. Наибольшие шансы у Гюгельмана, ныне профессора в Марбурге, а всего четыре года назад — младшего ассистента у Штельвега.
‘Хорошая карьера! — подумал Фридолин. — Мне никогда не дадут отделения, хотя бы потому, что я не доцент. Слишком поздно! А впрочем — нет! Можно подтянуться и снова начать диссертацию или же с высоты достигнутого опыта переработать кое-что из прежних начинаний’. Частная практика оставляет ему достаточно досуга.
Он попросил доктора Фуксталера заменить его на амбулаторном приеме и вынужден был себе признаться, что ему несравненно приятнее оставаться в поликлинике, чем ехать на Галицинберг. Однако это было неизбежно. Не только для личного успокоения он был обязан расследовать ночную историю — сегодняшний день вообще был решающим днем. Вот почему, на всякий случай, он передал доктору Фуксталеру и свои вечерние визиты.
Молодая девушка с того конца палаты, та самая, у которой задеты верхушки, улыбнулась ему. Он припомнил: на днях, на обходе, при выслушивании, она прижималась грудью к его щеке. Фридолин оставил улыбку без ответа и, нахмурившись, отвернулся.
‘Все они из одного теста! — подумал он с горечью — И Альбертина как все, — пожалуй, хуже всех. Я с нею разойдусь! Все равно мы не наладим жизни…’
На лестнице он еще перемолвился с коллегой из хирургического отделения.
— Как обстоит с женщиной, которую перевели в хирургическое отделение сегодня ночью? — Со своей стороны он не считает операцию необходимой, но просит ему сообщить результат гистологического исследования.
— Разумеется, коллега…
На углу он нанял извозчика. Предварительно он вынул свою записную книжку и, разыгрывая дурацкую комедию перед кучером, сделал вид, что выбирает среди адресов.
— На Оттакринг, — сказал он. — Улица против Галицинберга. Я скажу вам, где остановиться.
В пути он опять загрустил и болезненно разволновался, раскаиваясь в том, что за последние часы ни разу не вспомнил о своей прекрасной избавительнице.
Удастся ли ему найти дом? Вряд ли это будет особенно трудно… Вопрос не в этом, а в том, что делать дальше… Заявить в полицию? Но именно этот образ действия может создать опасные осложнения для женщины, которая вызвалась пострадать ради него, а не то и в самом деле пострадала… Обратиться к частному сыщику?
Это он находил безвкусным, не совсем достойным… Что же ему оставалось делать? У него не было ни времени, ни пинкертоновских способностей, чтоб довести эти трудные и запутанные розыски до благополучного конца.
— Неужели тайное общество? Да, уж во всяком случае тайное… Но друг друга-то они знают? Аристократишки, должно быть, придворные щеголи. — И он подумал о некоторых эрцгерцогах, чья сомнительная репутация вполне вязалась с подобными выходками. — А дамы? Вероятно, надерганы из публичных домов? Ну, это еще не совсем установлено… Во всяком случае — отборный товар! А женщина, которая ради него пострадала? Пострадала?.. Почему он так упорно себя уговаривает, что какая-то была жертвой? Комедия! Разумеется, все вместе было комедией! В сущности, он должен быть рад, что так дешево отделался!.. Так, так, он не ударил лицом в грязь… Кавалеры могли заметить, что он не первый встречный, и безусловно это поняли. Вероятно, он понравился ей больше всех эрцгерцогов, или, черт их знает, кто они такие.
В конце Лингартшталя, там, где улица круче забирает вверх, он слез и, соблюдая осторожность, отпустил извозчика.
На бледно-голубом небе таяли белые облачка, и солнце светило уже по-весеннему. Он обернулся назад: ничего подозрительного, ни экипажей, ни пешеходов. Медленно начал он подниматься. В пальто ему стало жарко, он снял его и перекинул через плечо. Он пошел к месту, где, как он запомнил, сворачивала вправо боковая улица, на которой стоял таинственный дом. Несомненно, это была та улица, только она спускалась вниз далеко не так круто, как ему показалось во время ночной поездки.
Безукоризненно тихая улица. В одном палисаднике стояли розовые кусты, заботливо обернутые в солому, в соседнем — детская колясочка, мальчишка в голубом пуховом костюмчике ползал в окне нижнего этажа, протягивал ручки молодой женщине, затем шел пустырь, далее запущенный сад, обнесенный забором, затем какая-то дачка, потом лужайка и, наконец — вне всяких сомнений — тот дом, который был ему нужен. Дом оказался небольшой и не слишком роскошный: это была одноэтажная вилла в скромно-ампирном стиле, давно, по всей вероятности, не ремонтировавшаяся. На всех окнах были спущены зеленые жалюзи, и, вообще, дом не подавал никаких признаков жизни.
Фридолин огляделся кругом: на улице никого, только далеко внизу спускались под гору двое школьников с книжками. Он стоял у садовой калитки.
Как же быть теперь? Постоять, понюхать и вернуться домой? Нет, это смешно!..
Он пощупал кнопку электрического звонка.
Но, когда откроют, что он скажет? Очень просто: он спросит, не сдается ли на лето этот приятный особняк.
Но парадная дверь и без звонка распахнулась, вышел старый лакей в затрапезной утренней ливрее и медленно направился узкой дорожкой к калитке. В руке он держал письмо и молча протянул его сквозь брусья решетки Фридолину, у которого захолонуло сердце.
— Мне? — спросил он, задыхаясь.
Слуга кивнул, повернулся, ушел, и за ним захлопнулась тяжелая парадная дверь.
— Что бы могло это значить? — изумился Фридолин. — Неужели от нее?.. Чего доброго, дом принадлежит этой госпоже!
Крупными шагами он пошел обратно под гору и только теперь заметил, что на конверте прямым и надменным почерком было написано его имя. На углу он вскрыл конверт, вынул листок и прочел:
‘Советуем бросить безнадежные розыски и принять эти слова как второе предостережение. В ваших же интересах, мы надеемся, что третьего не потребуется!’
Он прочел, и рука с письмом повисла.
Это послание разочаровало его во всех отношениях. Оно оказалось совсем не тем, на что в бессмысленном оптимизме своем он надеялся. Во всяком случае, тон был замечательно сдержанный, без всякого привкуса резкости. Напрашивался вывод, что отправители этого письма чувствуют себя не совсем уверенно.
Второе предостережение? Почему второе? Ах да: первое было сегодня ночью! Но почему второе, а не последнее? Может, хотят еще раз испытать его мужество? Хотят подвергнуть его новому искусу? Потом, откуда узнали его имя? Это, впрочем, еще поддается объяснению. Очевидно, они запугали Нахтигаля, и он выдал Фридолина. Кроме того…
Фридолин невольно улыбнулся своей рассеянности: к подкладке шубы были подшиты его монограмма и точный адрес.
Но вот что странно: хотя он и остался при прежней неопределенности, это письмо, он сам не знал почему, в общем его успокоило. В частности, он уверился, что женщина, за которую он трепещет, еще жива и что во власти его ее найти, если он хитро и осторожно возьмется за дело.
Когда, немного усталый, но в своеобразно приподнятом настроении, всю суетность которого он отлично сознавал, Фридолин вернулся домой, Альбертина с ребенком уже отобедали, но остались сидеть за столом, пока он не кончил обедать.
Жена, этой ночью во сне глазом не моргнувшая, когда его распинали, сидела теперь против него с ангельски ласковым выражением лица, воплощение доброй хозяйки и матери, и, к удивлению своему, он не испытывал к ней ненависти.
Он ел с аппетитом, находился в немного возбужденном, жизнерадостном настроении и, по обыкновению, оживленно рассказывал о злободневных мелочах своей практики, особенно подробно о личных перемещениях и повышениях врачей, в курсе которых он всегда держал Альбертину. Между прочим, он рассказал о назначении Гюгельмана, как о свершившемся факте, и поделился с женой своим собственным планом — немедленно, с удвоенной энергией начать самостоятельную научную работу.
Альбертине эти настроения были хорошо знакомы, она успела убедиться в их неустойчивости, и чуть заметной улыбкой она выдала свое недоверие.
Когда Фридолин разгорячился, Альбертина с неподдельной кротостью погладила его, успокаивая, по волосам. Тогда он нагнулся к ребенку, избегая мучительного прикосновения. Он посадил девочку на колени и собрался было ее покачать, когда вошла горничная и доложила, что уже дожидаются шесть пациентов.
Фридолин, радуясь неожиданному избавлению, встал, заметил вскользь, что Альбертине с девочкой не мешает в такую чудесную погоду погулять, и прошел к себе в кабинет.
В ближайшие два часа Фридолин принял шесть старых пациентов и двух новых. В каждом отдельном случае он вникал, как полагается, во все подробности, исследовал, делал пометки, прописывал лекарства и радовался тому, что после напряжения двух последних бессонных ночей сохранил такую свежесть и бодрость духа.
По окончании приема он еще раз, по своей привычке, заглянул к жене и ребенку и обрадовался, что к жене пришла в гости мать, а девочка сидит за французским уроком с фрейлейн. Только на лестнице к нему вернулось сознание, что весь этот порядок, все равновесие и вся уверенность его бытия — не что иное, как суета и обман.
Хотя он отказался от вечернего обхода в поликлинике, его неудержимо потянуло в отделение. Там его ожидали два случая, представлявшие интерес как материал для задуманной им научной работы, и он исследовал этих больных внимательней, чем это делал до сих пор. Затем он развязался еще с одним визитом в центре города, и вышло так, что к семи часам вечера он очутился возле старого дома на Шрейфогельгассе. Только теперь, под окном Марианны, образ ее, совершенно померкший и вылинявший, вспыхнул в его сознании, быть может, ярче, чем все другие.
Здесь-то у него не сорвется. Лениво, с прохладцей, он может отсюда начать. Здесь его не ожидают ни осложнения, ни опасности. То, перед чем отступили бы многие, — предательство по отношению к жениху — лишь увеличивало для него соблазн.
Да, он будет предателем, он будет лгать, обманывать, разыгрывать комедию и тут и там — перед Марианной, перед Альбертиной, перед милейшим доцентом Редигером, он будет вести своеобразное двойное существование: с одной стороны — знающий, способный, уважаемый, подающий надежды врач, добрый супруг и семьянин, а с другой — развратник, соблазнитель, циник, играющий людьми — мужчинами и женщинами — по прихоти своей, по настроению…
В этой раздвоенности он находил теперь какую-то необычайную пряность, и соблазнительность этой ситуации сводилась к тому, что когда-нибудь потом, когда Альбертина давно уже успокоится, убаюканная семейным и супружеским миром, он подсядет с дерзкой улыбкой к ее изголовью и признается ей во всех своих грехах в виде заслуженного возмездия за весь позор и горькую муку, которую она причинила ему во сне.
В сенях он столкнулся с доктором Редигером. Тот с беспечной наивностью сердечно пожал ему руку.
— Как здоровье фрейлейн Марианны? — спросил Фридолин. — Надеюсь, она немного успокоилась?
Доцент Редигер пожал плечами:
— Ведь она была уже достаточно подготовлена к развязке, доктор, — сказал он. — Только сегодня днем, когда выносили тело…
— Значит, вынос уже состоялся?
Доктор Редигер кивнул:
— Похороны — завтра в три…
Фридолин поглядел в пространство.
— У фрейлейн Марианны кто-нибудь из родных?
— Все разошлись, — ответил Редигер, — теперь она одна. Она, конечно, вам обрадуется, доктор. Завтра мы с матушкой перевезем ее в Медлинг, — прибавил Редигер и на вежливо-вопросительный взгляд Фридолина пояснил: — Там небольшая усадьба у моих родителей. Ну, до свидания, доктор, у меня еще уйма дела: знаете, не оберешься хлопот в подобном случае… Надеюсь, я вас еще застану, доктор.
Редигер был уже на улице.
Фридолин минуту поколебался и стал медленно подниматься по лестнице. Он позвонил. Марианна сама ему открыла. На ней было черное платье и черная бисерная цепочка, которую Фридолин раньше не замечал. Лицо ее залила нежная краска.
— Вы заставили долго себя ждать! — сказала она с принужденной улыбкой.
— Простите, фрейлейн Марианна, у меня сегодня особенно трудный день…
Через комнату покойного, где стояла пустая кровать, он прошел за Марианной в следующую, где вчера, под картиной, изображающей офицера в белых рейтузах, он писал свидетельство о смерти советника. На письменном столе уже горела маленькая лампочка, так что свет в комнате был двойной.
Марианна указала ему на кожаный черный диван, а сама села за письменный стол — напротив.
— На лестнице только что я встретил доктора Редигера. Завтра, значит, вы уезжаете в деревню?
Марианна вскинула на него глаза, как бы удивленная безразличием его тона, но, когда он почти жестоко прибавил: ‘Я считаю это вполне благоразумным…’ — плечи ее сразу осели.
Фридолин распространился о преимуществах свежего воздуха и о благотворном значении перемены обстановки.
Она сидела неподвижно, и слезы ползли по ее щекам. Он смотрел на нее без всякого сострадания, скорей, нетерпеливо, мысль о том, что, может быть, через минуту она вновь бросится к его ногам и повторит вчерашнее признание, наполняла его страхом. Пользуясь тем, что она молчит, он резко поднялся:
— Очень жаль, фрейлейн Марианна, но…
Он поглядел на часы.
Подняв голову, она поглядела на Фридолина, а слезы все так же ползли. Он бы охотно сказал ей доброе слово, но не мог пересилить себя.
— Итак, — выговорил он с усилием, — ближайшие дни вы проведете в деревне… Надеюсь, я получу от вас весточку. Доктор Редигер мне сообщил, что на днях состоится ваша свадьба. Позвольте теперь же принести вам сердечные поздравления…
Она не пошевельнулась, словно его поздравление, его прощальные слова совсем не дошли до ее сознания. Он протянул ей руку. Она ее не приняла, и тогда он почти укоризненно повторил:
— Итак, надеюсь получить весточку о вашем здоровье. До свидания, фрейлейн Марианна.
Она сидела точно каменная за письменным столом. Он направился к дверям, помедлил секунду на пороге, словно хотел ей предоставить последнюю возможность его позвать, но она только поспешно отвернула голову. Тогда он прикрыл за собой дверь.
Уже на лестнице он почувствовал смутное раскаяние, хотел было вернуться, но спохватился, что прежде всего это будет смешно.
Куда теперь? Домой? Больше некуда! Сейчас все равно ничего больше не сделаешь… А завтра? Как приступить?.. С чего начать?..
Он ощутил себя неловким, беспомощным, все валилось у него из рук, все становилось неправдоподобным — даже очаг, жена и ребенок, даже врачебная профессия его, даже он сам, как автомат блуждающий по улицам со своими растерзанными мыслями.
На часах Ратуши пробила половина восьмого. Впрочем, ему было безразлично, который час: времени у него было в избытке. Ни до кого и ни до чего ему не было дела. Он чувствовал легкое и презрительное сострадание к самому себе. Молниеносно, отнюдь не как реальный план, в мозгу его промелькнуло, что он может отправиться на вокзал и уехать — все равно куда: навеки умереть для всех знакомых, вынырнуть где-нибудь далеко, на чужбине, и там в новом обличье начать новую жизнь. Ему пришли на память интереснейшие клинические случаи, знакомые ему по психиатрическим учебникам, — случаи так называемого раздвоения личности, когда человек выпадает внезапно из системы вполне упорядоченного существования, пропадает без вести и потом, вернувшись через несколько месяцев или лет, не помнит, что с ним было, не может указать, где он провел это время. Впоследствии его опознает кто-нибудь из встречавшихся с ним в чужом крае, меж тем как сам путешественник не в состоянии восстановить ни обстановки, ни обстоятельств этой встречи. Это очень редкие случаи, но все же они зарегистрированы наукой. В смягченной форме эти переживания довольно распространены. В чем заключается, например, переход от сна к действительности?.. Содержание снов по большей части припоминается, но бывают и окончательно забытые сны, оставляющие после себя только смутно-загадочный осадок настроения, только таинственную психическую окрашенность. Иногда они всплывают в сознании позже, значительно позже, и тогда не знаешь, к чему относится припоминание — ко сну или позабытому бодрствованию?
Предаваясь этим размышлениям, он незаметно свернул в сторону от дома и очутился в районе полутемной и ‘подозрительной’ улицы, где еще вчера он последовал зову ‘погибшей’ девушки и позволил себя завести в убогую, но все же уютную комнатку.
Отчего именно эта девушка называется ‘погибшей’ и вот эта улица пользуется дурной славой?
Как часто слова сбивают нас с толку, и по слепой привычке мы клеймим необдуманно — улицы, судьбы, людей… Разве эта девушка не была, по совести, самым чистым и привлекательным созданием из всех, с кем довелось ему столкнуться в ту причудливую ночь? Он вспомнил о ней с каким-то трогательным чувством. Внезапно он припомнил свое вчерашнее намерение и, быстро решившись, накупил съестного в соседних лавках. Когда, обвешанный покупками, он шел вдоль чужих домов, на душе у него стало почти весело от сознания, что наконец-то он совершает разумный, пожалуй, даже похвальный поступок.
Однако, войдя в подворотню, он поднял воротник, а по лестнице поднялся стремительно, пропуская по нескольку ступенек, дребезжанье дверного звонка ранило его слух неприятной пронзительностью, и, когда растрепанная, отталкивающего вида матрона сообщила ему, что фрейлейн Мицци нет дома, он облегченно вздохнул. Но, прежде чем эта женщина успела перехватить пакетики, предназначенные для отсутствующей, в прихожую вышла другая молоденькая и недурная собой девушка в каком-то купальном халатике и сказала:
— Вам кого? Фрейлейн Мицци? Она не так-то скоро вернется.
Старуха знаком приказала ей молчать, но Фридолин, как бы желая получить немедленное подтверждение тому, о чем он уже смутно догадывался, спокойно заметил:
— Она в больнице? Не правда ли?
— Скрывать не буду, если господин уже знает, — весело крикнула девушка и, выпятив губки, вплотную подошла к Фридолину и при этом так дерзко всем своим упругим телом откинулась назад, что купальный халат распахнулся.
— Я только мимоходом, кое-что передать для Мицци, — сказал, защищаясь, Фридолин и внезапно почувствовал себя гимназистом.
— В каком же отделении она лежит? — спросил он уже другим, деловитым тоном.
Девушка назвала фамилию профессора в клинике, у которого Фридолин работал ассистентом несколько лет тому назад, и добродушно прибавила:
— Давайте сюда ваши кульки и мешочки, я отнесу ей завтра. Можете быть спокойным: хоть я и лакомка, а ничего не стяну. И передам ей от вас привет, чтоб она знала, что вы ей верны…
Говоря это, она все ближе и ближе придвигалась к Фридолину, продолжая улыбаться, но когда он на шаг отступил, она тотчас же прекратила свой маневр и утешительно заметила:
— Через шесть, самое позднее через восемь недель доктор обещал ее отпустить домой…
Выйдя из подворотни на улицу, Фридолин почувствовал, что к горлу его подступают слезы, однако он знал, что причиной их является не столько душевное волнение, сколько реакция измочаленных нервов. Он сознательно придал своей походке легкость и упругость, далеко не соответствовавшие его настроению.
Неужто и этот случай он должен истолковать как новый печальный намек на свою обреченность и незадачливость? Какой вздор! Ведь вышел же он невредимый из настоящей, большой опасности: разве это плохая примета? Наконец, разве он уклоняется от опасности? Нет, ему предстоят еще многие другие…
Он и не думал отказываться от дальнейших розысков чудесной ночной незнакомки. Но сегодня он уже ничего не успеет. К тому же надо выбрать самый благоразумный путь и взвесить все средства. Ах, если б было кому рассказать, с кем посоветоваться! Но поделиться было не с кем, никого нельзя было посвятить в приключение вчерашней ночи… Уже многие годы он не был откровенен ни с кем, кроме как с женой, а с ней-то как раз в данном случае посоветоваться нельзя, да и вообще, она теперь отпадает… Ибо, как ни верти, факт остается фактом: этой ночью она позволила распять его на кресте!..
Теперь он понял, почему, уже направившись было домой, он опять отклонился в сторону: он не мог и не хотел сейчас встретиться с Альбертиной. Всего благоразумнее было бы поужинать в ресторанчике, потом заглянуть в отделение поликлиники и узнать, как протекают два интересных случая, — но только не домой, ни в коем случае не возвращаться домой, пока Альбертина не ляжет…
Он вошел в дорогое и спокойное кафе поблизости от Ратуши, позвонил домой, что не придет к ужину, быстро повесил трубку, пока Альбертина не подошла к телефону, выбрал столик у окна и задернул занавеску.
В дальнем углу только что присел к столику господин, он был в темном пальто и вообще ничем не выделялся. Но Фридолину показалось, что он уже видел его сегодня днем, хотя, разумеется, это могло быть случайностью.
Фридолин взял вчерашнюю газету и стал пробегать ее по две, по три строчки, как вчера вечером в другом кафе: политические новости, хронику театра, искусства, литературы, всевозможные большие и малые несчастные случаи…
…В каком-то американском городе, о котором Фридолин никогда не слышал, сгорел театр…
…Трубочист Петр Коранд выбросился из окна… и Фридолину показалось странным, что демон самоубийства искушает иногда и трубочистов, и он невольно задал себе вопрос — смыл ли этот трубочист предварительно с себя сажу или так и вошел замызганным в царство теней.
…В одном из лучших отелей в центре Вены отравилась сегодня утром женщина, это была дама необычайной красоты, несколько дней тому назад остановившаяся в отеле под именем баронессы Д.
Грудь Фридолина стеснилась предчувствием.
…Эта дама вернулась в гостиницу в четыре часа утра в сопровождении двух мужчин, простившихся с нею у подъезда…
В четыре часа утра! В тот самый час, когда и он вернулся домой!..
…А к полудню, — гласила дальше заметка, — ее обнаружили в постели с признаками тяжелого отравления. Молодая дама — замечательной красоты!
Мало ли их, молодых дам замечательной красоты! Это еще не основание предполагать, что баронесса Д., вернее, дама, остановившаяся в гостинице под этой фамилией, и другая известная ему особа, вернее, неизвестная — одно и то же лицо…
И все-таки сердце Фридолина забилось учащенно, и газета дрожала в руке.
В фешенебельном отеле?.. В каком же именно? Почему так таинственно, так глухо?..
Фридолин уронил шест с вечерней газетой и заметил, что господин в дальнем углу тотчас же поднял, как знамя на древке, большой иллюстрированный журнал и занавесил им свое лицо. Фридолин немедленно схватился за газету, и в это мгновение он понял, что баронесса Д. не могла быть никем иным, как ночной незнакомкой.
…В одном из лучших отелей?.. Не так уж их много… Будь что будет, он доберется по этому следу!
Фридолин подозвал кельнера, расплатился и вышел. В дверях он оглянулся на подозрительного господина в углу, но тот — странным образом — уже исчез.
Тяжелое отравление?.. Но она была жива!.. Когда ее обнаружили в отеле, она была жива!.. Нет оснований думать, что ее не удалось спасти. Во всяком случае, живую или мертвую, но он ее найдет и увидит. Никто в мире не помешает ему найти женщину, которая ради него пошла на смерть! Он, он один виновник ее гибели, если это она… И, конечно это она! ‘Пришла в четыре часа утра в сопровождении двух господ’. Очевидно, тех самых, что двумя часами позже доставили Нахтигаля на вокзал. Видно, спешили спрятать концы в воду…
Он стоял на широкой асфальтовой площади перед Ратушей и озирался по сторонам. В поле зрения его находились только немногие прохожие, подозрительного господина из кафе между ними не оказалось.
Пусть они изощряются: все равно он их перехитрил.
Фридолин быстро зашагал дальше по Рингу, взял извозчика, велел сначала заехать в отель ‘Бристоль’ и справился у портье, словно был на то уполномочен, не здесь ли останавливалась баронесса Д., отравившаяся, как известно, сегодня утром. Портье не выразил особенного удивления, приняв, очевидно, Фридолина за следователя или полицейского чиновника, во всяком случае, он вежливо ответил, что прискорбный случай произошел не здесь, а в ‘Отеле эрцгерцога Карла’.
Фридолин немедленно отправился в названный отель, где ему любезно дали справку, что баронессу Д., как только обнаружилось отравление, перевезли в городскую больницу. Фридолин полюбопытствовал, при каких обстоятельствах была обнаружена попытка к самоубийству, что дало повод уже к полудню так сильно обеспокоиться за молодую даму, которая только в четыре часа утра вернулась домой.
Все разъяснилось просто: двое господ (опять эти двое господ!) спрашивали ее в одиннадцать часов утра. Так как дама не отвечала на упорные вызовы по телефону портье, горничная постучала к ней в дверь. Когда же и на этот стук не последовало ответа, а дверь оказалась закрытой на ключ изнутри, ничего не оставалось, как ее взломать, — и тут же баронессу нашли без сознания в постели, тотчас же вызвали ‘скорую помощь’ и известили полицию.
— А двое господ? — резко спросил Фридолин и сам себе показался сыщиком.
— Да, это наводит на размышление: господа тем временем бесследно исчезли… Одно несомненно: несчастная молодая дама скрыла свою фамилию, записавшись в книге отеля баронессой Дубецкой. В этом отеле она останавливалась впервые, и вообще такой фамилии нет, во всяком случае — дворянской…
Фридолин поблагодарил за сведения и, заметив, что один из директоров отеля подошел и присматривается к нему с довольно враждебным любопытством, поспешно вышел, сел на извозчика и велел ехать в больницу.
Через несколько минут в приемной конторе он узнал, что выдававшая себя за баронессу Дубецкую поступила во вторую терапевтическую клинику, а также и то, что в пять часов дня, несмотря на все усилия врачей, она скончалась, не приходя в сознание.
Фридолин, как показалось ему, глубоко вздохнул, а на самом деле мучительно и тяжко простонал. Дежурный канцелярист взглянул на него с некоторым удивлением. Фридолин сейчас же спохватился, вежливо откланялся и через минуту стоял уже во дворе.
В больничном саду было уже почти безлюдно. По соседней аллее, под дуговым фонарем, прошла сиделка в бело-голубом полосатом халате и в белой косынке.
— Умерла! — сказал в пространство Фридолин. — Если это та? А если не та? Как мне ее найти живую?
На вопрос, где сейчас находится неизвестная, он легко мог ответить сам: так как она скончалась всего лишь несколько часов тому назад, тело ее, вероятно, лежит в покойницкой, в каких-нибудь двухстах шагах отсюда. Он, как врач, без особых осложнений получит пропуск в покойницкую, несмотря на поздний час…
Но какой смысл в этом посещении? Ведь он знает одно только тело, лица он никогда не видел. Лишь в течение одной секунды ему удалось перехватить беглый профиль ее лица, когда сегодня ночью он уходил из бального зала, вернее — когда его выгоняли оттуда… А то, что он до сих пор не взвесил этого обстоятельства, объясняется тем, что все эти последние часы, с минуты, когда он прочел газетную заметку, облик неизвестной самоубийцы отождествлялся в его глазах с чертами Альбертины и что женщина, которую он искал, как это ни ужасно и ни противоестественно, непрерывно мерещилась ему в образе жены. Он еще раз проверил себя:
Что, собственно, толкает его в покойницкую?
Если б он встретил ее живую сегодня, завтра или через много лет, когда угодно и в любой обстановке, он бы узнал ее безусловно по осанке, по походке, по голосу. Но теперь он увидит только тело — мертвое тело женщины — и лицо, в котором он знал только глаза, — глаза, навеки сомкнувшиеся. Да, он запомнил глаза и запомнил волосы, те самые, которые в последнюю минуту, когда его выгоняли из зала, внезапно рассыпались и плащом окутали стан. Достаточно ли будет этих примет, чтоб безошибочно решить: она или не она?
Медленно, колеблющимся шагом направился он хорошо знакомыми дворами к институту анатомии и патологии. Ворота оказались открыты, и звонить не пришлось. Гулко звучали его шаги по каменному плитняку тускло освещенного коридора. Давно знакомый, почти домашний запах некоторых химических препаратов, застоявшийся в уютно-затхлой атмосфере этого здания, охватил Фридолина. Он постучал в дверь гистологического кабинета, где еще надеялся застать за работой одного из ассистентов.
Раздалось не слишком обрадованное — ‘войдите!’, и Фридолин вошел в высокое, почти празднично освещенное помещение. Навстречу ему, оторвавшись от микроскопа, поднялся со стула, как и ожидал Фридолин, его старый университетский товарищ — ассистент института — доктор Адлер.
— А, дорогой коллега! — приветствовал его доктор Адлер, все еще не совсем любезно, но в то же время удивленно. — Чему обязан я посещением в такое неурочное время?
— Прости, что я помешал. Ты как раз работаешь?
— Как видишь, — ответил Адлер с искусственной грубоватостью, усвоенной им еще в студенческое время, и уже мягче прибавил: — Чем еще можно заниматься в полночь под этими священными сводами? Но ты мне, разумеется, ничуть не мешаешь… Чем могу служить?
И, видя, что Фридолин медлит с ответом, он сообщил:
— ‘Случай Аддисона’, который вы поставили нам сегодня, лежит еще там, в целомудренной неприкосновенности… Вскрытие завтра утром, в половине девятого.
Фридолин отрицательно покачал головой.
— Ах так. Значит, pleuratumor! Гистологическим исследованием точно установлена саркома. По этому поводу, я полагаю, вам нечего рвать на себе волосы…
Фридолин опять покачал головой:
— Я к тебе не по служебному делу, не официально…
— Ну, тем лучше, — сказал Адлер, — а я уж думал, что тебя привела сюда в этот сонный час нечистая совесть врача.
— Да, ты прав, тут, пожалуй, замешана нечистая совесть… или, скажем, совесть вообще…
— Ого!
— Короче говоря, — Фридолин перешел в тон деланно-сухого безразличия, — я хочу навести справку об одной особе, скончавшейся сегодня вечером во второй клинике от отравления морфием и теперь, по всей вероятности, перенесенной к вам — о некой ‘баронессе Дубецкой’…
Скороговоркой он прибавил:
— Дело в том, что в этой мнимой баронессе Дубецкой я подозреваю одну женщину, с которой был бегло знаком много лет тому назад. Мне весьма интересно проверить мое предположение.
— Suicidium? — спросил Адлер.
Фридолин наклонил голову и тотчас же, как бы желая придать их разговору частный характер, перевел с латинского:
— Да, самоубийство…
Адлер, с комическим пафосом указывая на Фридолина, произнес:
— Несчастная любовь к вашей милости?
Фридолина покоробило:
— Самоубийство этой мнимой ‘баронессы Дубецкой’ не имеет ни малейшего отношения к моей личности.
— Прости, пожалуйста, прости, я не хочу вторгаться… Впрочем, мы сейчас же убедимся. Насколько я знаю, судебно-медицинское вскрытие пока что еще не состоялось. Итак, попробую…
— Судебное следствие? — поморщился Фридолин. — Этого еще не хватало! Кто знает, было ли вообще ее самоубийство добровольным?..
Снова ему припомнились двое господ, так внезапно исчезнувших из отеля после того, как узнали о покушении на самоубийство. Это дело может еще развернуться в громкий уголовный процесс, и не исключена возможность, что Фридолина вызовут свидетелем. Больше того: его гражданский долг — явиться самому к следователю и рассказать все, что знает.
Он прошел вслед за доктором Адлером наискось, по коридору, к полуоткрытым напротив дверям. Голое высокое помещение тускло освещалось двумя слегка прикрученными рожками одной висячей лампы. Из двенадцати или четырнадцати столов только немногие были заняты. Одни трупы лежали обнаженные, другие прикрытые холстом. Фридолин подошел к первому от дверей столу и осторожно приподнял холст над головой трупа. Доктор Адлер услужливо посветил ему тусклым лучиком карманного электрического фонарика. Фридолин увидел желтое, седобородое мужское лицо и прикрыл его тотчас холстом. На следующем — лежало обнаженное исхудалое тело юноши.
Задержавшись возле третьего стола, доктор Адлер заметил:
— Старуха лет шестидесяти — значит, конечно, не она.
Но Фридолин, словно по внезапному наитию, прошел в дальний угол покойницкой, где бледным пятном мерцало женское тело. Голова свесилась набок, и длинные темные космы тяжелых волос почти касались пола.
Фридолин машинально протянул руку, чтоб поправить ей голову, но отдернул ее с робостью, необычной и странной для врача. Подошел доктор Адлер и, обведя жестом помещение, заметил:
— По методу исключения — эта…
Он осветил своим электрическим фонариком женскую голову, которую Фридолин, преодолев колебание, держал, чуть приподняв обеими руками.
Взору его открылось белое как мел лицо, с полуопущенными веками. Нижняя челюсть дрябло свисала, узкая, немного вывернутая верхняя губа обнажала полоску синеватой десны и белый ряд зубов. Была ли эта женщина когда-нибудь в прошлом, может еще вчера, прекрасной, — этого Фридолин решить не мог: перед ним было ничего не говорящее, пустое лицо — лицо трупа. Ей можно было дать восемнадцать лет и, с тем же правом, тридцать восемь.
— Она? — спросил доктор Адлер.
Фридолин нагнулся к лицу покойной, внимательно всматриваясь в него.
Если даже это ее лицо, ее глаза, те самые, что вчера глядели на него с таким горячим избытком жизни, — все равно: теперь он в этом не разберется и, в сущности, даже не хочет этого знать!
Бережно положил он голову обратно на мраморную доску и скользнул взглядом по линиям мертвого тела, вслед за блуждающим лучом электрического фонарика.
Ее ли это тело? Чудесное, цветущее, еще вчера столь мучительно желанное? Он увидел желтоватую, в морщинках, шею, две маленькие, но уже дрябло повисшие девические груди, между которыми, словно распад тканей уже совершился, с грозной отчетливостью проступали под восковым покровом кожи ребра грудной клетки, он увидел округление смугло-матового живота, он видел, как у темного и таинственного, ставшего ныне бессмысленным, затененного треугольника равнодушно раздвигаются стройные ноги, он увидел слегка вывернутые коленные чашечки, увидел острые грани голени и стройные ступни с немного искривленными пятками.
Все эти детали, быстро вспыхивая одна за другой, растворялись в темноте, меж тем как желтый сноп карманного фонарика, с удвоенной поспешностью проделав обратный путь, вновь успокоился, дрожа, на восковом лице.
В порыве нежности он сплел свои пальцы с пальцами мертвой, и ему показалось, что эти пальцы в каменной своей неподвижности пробуют шевельнуться и ответить на его нажим, ему показалось, что далекий бесцветный взгляд из-под приспущенных век ищет, блуждая, встречи с его глазами…
Внезапно за спиной его раздался шепот:
— Что с тобой?
Фридолин опомнился.
Он выпустил пальцы мертвой и, приподняв за тонкие запястья ее ледяные руки, заботливо, даже с некоторой педантичностью, ровно положил их по сторонам туловища. У него появилось ощущение, что эта женщина умерла только сейчас. Затем он отвернулся, направился к дверям и по гулкому коридору вернулся в недавно оставленный кабинет. За ним молча шел доктор Адлер, прикрыл дверь и щелкнул ключом.
Фридолин подошел к умывальнику.
— Ты разрешишь? — сказал он и тщательно вымыл руки с лизолом и мылом.
Доктор Адлер меж тем, без всякого перехода, собирался приняться за прерванную работу. Он включил лабораторную лампочку и, наставив микрометр, заглянул в микроскоп. Когда Фридолин подошел к нему проститься, доктор Адлер был уже всецело поглощен работой.
— Хочешь взглянуть на препарат?
— Зачем? — отсутствующе спросил Фридолин.
— Как зачем? Для очистки совести, — возразил доктор Адлер, как бы желая подчеркнуть, что посещение Фридолина не могло иметь другой цели, кроме научно-медицинской.
— Ты разбираешься? — спросил он Фридолина, склонившегося над микроскопом. — Это, видишь ли, новый метод пигментизации…
Фридолин кивнул, не отрываясь от линзы.
— Безукоризненно, — сказал он, — великолепная, можно сказать, картина в красках, — и заинтересовался подробностями новейшей техники.
Доктор Адлер дал ему нужные пояснения, и Фридолин выразил надежду, что новый метод окажется весьма плодотворным в применении к задуманной им научной работе. Он попросил разрешения вернуться завтра или послезавтра для более близкого ознакомления с предметом.
— Всегда к услугам, — ответил доктор, проводил Фридолина по гулким плитам до ворот, которые были уже заперты, и отворил их собственным ключом.
— Ты еще остаешься? — спросил Фридолин.
— Ну конечно, — ответил доктор Адлер, — это самые драгоценные рабочие часы, этак с полуночи до рассвета, по крайней мере, ты застрахован от помехи…
— Ну-ну, не сердись, — протянул Фридолин, слабо и чуть виновато улыбаясь.
Доктор Адлер сначала разуверяюще прикоснулся к его плечу, потом, с некоторой сдержанностью спросил:
— Ну, как же? Она?
Фридолин мгновение поколебался, но беззвучно кивнул, смутно сознавая, что это подтверждение легко могло оказаться ложью.
Пусть женщина в покойницкой — та самая, которую двадцать четыре часа тому назад он обнимал под дикую фортепианную музыку Нахтигаля, или же это — совсем другая женщина, незнакомая, чужая, ни разу не встреченная, — ему было ясно одно: хотя бы та, кого он искал, кого желал, кого, быть может, любил в течение часа, была жива и проживет еще долго на земле, — все равно: эта оставшаяся в сводчатом зале, при свете мерцающих газовых рожков — тенью среди других теней, бессмысленная, темная, обнаженная от всякой таинственности, — для него она означает бледный, обреченный распаду и гниению труп отошедшей ночи и не может быть ничем иным.

VII

Пустынными темными улицами он вернулся домой и через несколько минут, раздевшись, как вчера ночью, в кабинете, осторожно, на цыпочках пробрался в спальню.
Он услышал ровное и спокойное дыхание Альбертины, узнал очертание ее головы в мягком гнезде подушек, и, совершенно неожиданно, чувство нежности и даже уютной безопасности пронизало все его существо. Он на месте решил как можно скорей, быть может завтра, рассказать Альбертине всю историю прошлой ночи, но в такой форме, как если б все пережитое было сном, — и только потом, когда она почувствует и осмыслит всю незначительность его приключений, — только тогда он признается ей откровенно, что все это было наяву.
— Наяву? — переспросил он себя и в то же мгновение заметил совсем близко от лица Альбертины, на соседней, на своей подушке что-то темное, отграниченное — как бы затемненный профиль человеческого лица. Только на секунду у него защемило сердце, а в следующую он уже знал, в чем дело, потянулся к подушке, схватил маску, в которой он был прошлой ночью, маску, нечаянно выпавшую из свертка маскарадных аксессуаров сегодня утром, когда он прятал концы в воду. Очевидно, ее подобрала горничная или сама Альбертина…
Нельзя было сомневаться, что Альбертина после этой находки догадывается о многом, а быть может, подозревает гораздо худшее, чем было на самом деле.
Но самый способ, каким она дала ему это понять, эта выдумка — положить черную маску рядом с собой на подушку, словно она олицетворяет ставший с некоторых пор загадочным для нее облик мужа, — эта шутливая, почти вызывающе веселая выходка, таящая в себе и кроткое предостережение, и готовность к легкому примирению, — все это сообщило Фридолину твердую уверенность, что Альбертина, с оглядкой на свой собственный сон, решила, что бы там ни произошло, не делать из случившегося трагедии.
Но Фридолин, внезапно сломившийся от нервного напряжения, уронил маску на пол, совсем неожиданно для себя громко и болезненно разрыдался и, опустившись на колена возле кровати, тихо всхлипывая, спрятал лицо в подушках.
Через несколько секунд он почувствовал прикосновение нежной руки к своим волосам — тогда он поднял голову, и от глубины сердца у него вырвалось:
— Я тебе все расскажу!
Она тихонько подняла руку, как бы говоря: ‘не надо’, но он схватил эту руку и удержал ее в своей, глядя на жену и вопросительно и умоляюще, тогда она кивнула, и он начал рассказывать.
Рассвет уже брезжил сквозь штору, когда Фридолин досказал до конца. Ни разу Альбертина не прервала его нетерпеливым: ‘что дальше?’, ‘а потом?’. Всем существом своим она знала, что он не может и не хочет от нее ничего утаить. Она лежала спокойная и внимательная со сплетенными под затылком руками и молчала еще долго после того, как умолк Фридолин.
Наконец Фридолин, все время лежавший рядом, склонился над Альбертиной, заглянул в ее бесстрастное лицо с большими светлыми глазами, в ее зрачки, в которых уже занималась заря, и голосом, полным растерянности и надежды, спросил:
— Что же нам делать, Альбертина?
Она улыбнулась и, немного подумав, ответила:
— Быть благодарными судьбе за то, что вышли живыми и здоровыми из наших приключений: ты — из настоящих, я — из приснившихся!
— А ты в этом уверена? — спросил он.
— Так же глубоко, как и в том, что действительность одной ночи или даже всей человеческой жизни еще не исчерпывает ее внутренней правды…
— И в каждом сне, — с сожалением вздохнул он, — есть доля действительности…
Она взяла его голову в свои ладони и в сердечном порыве прижала к груди.
— Теперь мы проснулись, — сказала она, — и надолго.
Он хотел было прибавить ‘навсегда’, но, прежде чем он выговорил слово, она приложила свой палец к его губам и, словно про себя, пробормотала:
— Никогда не заглядывать в будущее!..
Так лежали они рядом, оба молчаливые, оба немного сонные, но с трезвым сознанием близости, пока, как всегда по утрам, не раздался семичасовой стук в дверь — и, с привычными шумами улицы, с торжествующим снопом солнца, сквозь щель портьеры и с радостным детским смехом за стеной, к ним не ворвался новый день.

—————————————————————————

Первая публикация перевода: Фридолин. Новелла / Артур Шницлер, Пер. с нем. О. Мандельштама. — Ленинград: Книж. новинки, 1926. — 102 с., 17 см.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека