Подобно всем писателям, постигшим истинную ценность жизни, ее полную бесполезность, Франсис Пуактевен отказался от романа, несмотря на то, что по натуре это был настоящий романист. Он знает, что все рождено случаем, что один факт ничем не интереснее другого, что самое главное — ‘форма изложения’.
Нечто в этом роде говорил Сарсе по поводу злополучного Мюрже: ‘Абу дал ему сюжет для романа, и он ничего не сделал: положительно, это был лентяй’. Очень трудно убедить некоторых почтенных старцев, молодых или действительно преклонного возраста, что в литературе ‘сюжет’ не важен, что все дело в авторе. Жалобный стон раздавленной собаки может вызвать к жизни целую литературу, так сказать, целую философию, не в меньшей степени, чем восклицания Фауста, вопрошающего: ‘Как мне объять тебя, о бесконечная природа? И вас, сосцы ее?’
Автор ‘Tout Bas’ [‘В самом низу’ (фр., роман, 1893)] и ‘Presque’ [‘Почти’ (фр., роман, 1890)] мог бы, как и всякий другой, облечь свои размышления в форму диалога, распределить свои чувства по главам, придать персонажам, похожим на манекены, некоторую подвижность и заставить их, преклонив колени на паперти какой-нибудь церкви, огласить моральное превосходство своей, никем не признанной веры. Иными словами, он мог бы написать ‘Мистический Роман’ и придать вульгарную журнальную ходкость мысленной молитве человеческого духа. При таких условиях его книги приобрели бы популярность, которой им не достает. Не много найдется писателей, которых, при несомненном таланте, так мало уважали бы, так мало читали бы. Но чтобы заинтересовать нас, — а заинтересовывает он нас чрезвычайно — Франсис Пуактевен не прибегает ни к каким ухищрениям, кроме ухищрений стиля. Ловушка, в которую всегда приятно попадать. Передает ли он оттенки цветка, позу девочки, грацию мадонны, холодную, почти жесткую чистоту Катерины Гентской, каждый раз он пленяет нас именно той манерностью, за которую его так несправедливо упрекают. Эта манерность представляет неотъемлемую черту его таланта. В стороне от всяких групп, одинаково далекий как от Гюисманса, так и от Малларме, автор ‘Tout Bas’ творит в какой-то идеальной келье, с которою он никогда не расстается, даже во время своих путешествий. В этой келье, то стоя, то на коленях, он изливает свои поэмы, свои молитвы, следуя музыкальным мотивам несравненных византийский органов. Даже не целым мотивам, а лишь вибрациям их, настолько своеобразным, что немногие могли бы попасть в их тон. Это григорианский распев, который можно слышать в величественных фламандских храмах, с внезапными вспышками экзальтированных молитв, парящих в высоте, поднимающихся к разрисованным сводам, оживляющих старинные окна, озаряющих любовью помраченный путь к Кресту. Мистический монах фра Анджелико и отчасти Бонавентура оживают на страницах ‘Presque’, полных интимной духовности, гораздо яснее, чем во всей псевдомистической литературе нашего времени. Может быть автору
‘Ricordare sanctae crucis’ [‘Помните о святом кресте’ — лат.] больше всех умозаключений, могущих принести какой-нибудь плод, понравились бы следующие слова: ‘Христос является существом наиболее любящим, наиболее воплощающим в себе вечную субстанцию. Он полон благоухания всех добродетелей. В нем смягчающая лазурь и желтизна топаза, то темного, то светлого, или хризантемы, в нем все окровавления грядущих слав. Вопреки каждодневным падениям, я пытаюсь, как повелел Христос Самаритянке, ‘поклоняться Отцу в духе и истине’. Пуактевен вошел в сад ‘всех цветений’, который воспел святой Бонавентура:
Крест, отрад всех дивный сад,
Где цветенья все найдутся.
Он приложился, стоя на коленях, к сердцу роз, окрашенных кровью в розовый цвет — кровью великого страдания. И в то время как Утро — юноша с белокурыми кудрями — отдает безумным женщинам свою нежную молодость, он погружается в мир ‘духовный’, в литургию одиночества. Одна из благодатей, его осенивших — это внутренний свет, вошедший в его душу: claritas [лучезарность — лат.] , caritas [любовь — лат.] .
Он субстанциален. Он любит слова, фразы. Но фразы для него — только наряд, покров для его стыдливого искусства. Он чувствовал, мечтал, думал, прежде чем что-нибудь создать. А главное — он любил. Некоторые из его метафор вырываются, как фонтан. В них слышатся ‘крики’ Св. Терезы.
Пуактевен имеет очевидное желание добраться до глубины вещей, проникнуть в жизненный центр даже венчика гортензии. Он всюду ищет душу — и находит ее. Трудно встретить поэта, который был бы менее риторичен, чем этот стилист. Профессиональный ритор — это человек, который солидные общие мысли, со всею их вульгарностью, одевает в модные одежды. Но Пуактевен хотел бы придать особенную прозрачность даже фантому, радуге, иллюзии, азалии. ‘Рука чахоточного, кажущаяся узкой, почти прозрачная, положенная не лениво, ничего не боящаяся, могла бы предостеречь, если бы она была менее экзальтирована и более снисходительна’.
Не правда ли, как это тонко! Но почему не писать так, как пишут все?
Увы! Ему это не дано. Он мистик. Он чувствует новые связи между человеком, предметами и Богом. Облекая свои мысли в мучительно совершенные формы, блистающие тончайшей отделкой, он является поэтом в высшей степени непосредственным. Сколько идей он не выразил совсем, не подыскав верных слов, единственных, редких и оригинальных.
И, действительно, в произведении искусства все должно быть сказано как бы в первый раз: новые слова, новые группировки, новые значения. Иногда жалеешь, что существует азбука, которую знает слишком много полуобразованных людей.
Ученик Гонкуров, манерность письма которых он довел до необычайной остроты, Пуактевен постепенно дошел до особенной тонкости, до той черты, за которой уже начинается имматериализация. В этом и состоит его гений: в передаче имматериального и невыразимого. Он создал мистику стиля.
—————————————————-
Первое издание перевода: Книгамасок. Лит. характеристики /Реми—де—Гурмон, Рис. Ф. Валлотона Пер. с фр. Е.М. Блиновой и М.А. Кузмина. — Санкт-Петербург: Грядущий день, 1913. — XIV, 267 с., портр., 25 см. — Библиогр.: с. 259-267.