Французские отношения Кюхельбекера, Тынянов Юрий Николаевич, Год: 1939
Время на прочтение: 67 минут(ы)
Ю. Н. ТЫНЯНОВ
ФРАНЦУЗСКИЕ ОТНОШЕНИЯ КЮХЕЛЬБЕКЕРА
==============================================================
Источник: Ю. Н. Тынянов. Пушкин и его современники. М.: Наука, 1969.
Под. ред. ак. В. В. Виноградова. Составление В. А. Каверина и З. А. Никитиной.
Электронная версия: Александр Продан.
Оригинал находится по адресу: Библиотека Александра Белоусенко
==============================================================
Путешествие Кюхельбекера по Западной Европе в 1820—1821 гг.
Начало 20-х годов XIX в. было в Европе, а затем и в России, годами бурных революционных событий. Революция в Испании (а затем в Португалии), война Греции за независимость, убийство агента Священного союза Коцебу студентом Карлом Вандом — таковы были события, сделавшие слово ‘вольность’ для молодых русских поэтов знаменем.
Путешествие поэта Кюхельбекера по Европе в 1820—1821 гг. почти совпадает со временем высылки его великого друга Пушкина на юг. Совпадение не случайное. Пушкин писал убийственные эпиграммы на всесильного Аракчеева, ода его ‘Вольность’ ходила по рукам, однажды в театре он показывал портрет Лувеля, убийцы герцога Беррийского, с надписью: ‘урок царям’. 1 Его собирались сослать в Сибирь, заточить в Соловецкий монастырь. В конце концов 6 мая 1820 г. его выслали из Петербурга на юг, в Екатеринослав.
Его друг и лицейский товарищ Кюхельбекер, также ‘зараженный вольностью’, вел себя гораздо тише, был членом литературных обществ, насаждал ланкастерскую систему обучения, 2 много печатался, воспитывал мальчиков (среди них будущего композитора Глинку). ‘Вольности’ он был предан давно: еще в лицее чтением его были Руссо, швейцарский философ времен Французской революции Вейсс, Шиллер.
Пушкин был выслан 6 мая. Непосредственно за этим Кюхельбекер прочел в Вольном обществе любителей словесности, наук и художеств стихотворение ‘Поэты’, вскоре затем напечатанное.3 Оно прославляло возвышенных поэтов, а кончалось открытым воспеванием высланного Пушкина 4 и отданного в солдаты за проступок Баратынского. В стихах говорилось о Ювенале, в суровой руке которого ‘злодеям грозный бич свистит’ и перед которым ‘власть тиранов задрожала’. Тотчас же на поэта был подан донос министру внутренних дел, 5 в котором, кроме чтения и напечатания возмутительных стихов, инкриминировалось Кюхельбекеру, что он в обществе ‘приватно называл государя Тиберием’. Кюхельбекер хотел было скрыться куда-нибудь подальше, например в Дерпт, где надеялся в университете занять кафедру русского языка, как вдруг подвернулся счастливый случай.
Вельможа, богач и меценат, знаменитый острослов, знаток музыки и живописи А. Л. Нарышкин искал секретаря для ведения корреспонденции на трех языках, для поездки за границу. Ему рекомендовали для этой цели поэта Дельвига, но Дельвиг не поехал и рекомендовал своего друга Кюхельбекера. Родителей Кюхельбекера Нарышкин хорошо знал по царствованию Павла (отец Кюхельбекера был первым директором Павловского — личного имения Павла еще в бытность его наследником), об этом свидетельствуют поклоны в письмах Кюхельбекера из-за границы к матери: принципал никогда не забывает ей поклониться.
Можно сомневаться, подходил ли Кюхельбекер к роли секретаря вельможи, но, конечно, он был вполне подготовлен для путешествия по Европе. Дело в том, что именно в 1819—1820 гг. оп совершил воображаемое путешествие по ней. Таковы его замечательные ‘Европейские письма’, которые он напечатал в журналах в 1820 г. В ‘предуведомлении’ он так объяснял цель своего воображаемого путешествия: ‘Чтоб судить о современных происшествиях, нравах и вероятных их последствиях, должно мысленно перенестись в другое время. В Европейских письмах мы предполагаем, рассматривая события, законы, страсти и обыкновения веков минувших, быстрым взглядом окинуть и наш век. Посему мы мысленно переносимся в будущее. Американец, гражданин северных областей, путешествует в 26 столетии по Европе, она уже снова одичала, и наблюдатель-странник пишет к своему другу о прошлой славе, о прошлом величии, о прошлом просвещении’. Таким образом, основа этих фантастических писем вполне реальна — это, в сущности, исторический очерк современной автору Европы, автор собирается затронуть и свой век. Фантастическая часть была шаткой и придуманной наскоро: так, последующие письма именуются уже подробно: ‘Европейские письма, или путешествие жителя Американских Северных Штатов 25 столетия’, * а мы видели, что ранее речь шла о 26-м столетии. Первое же письмо показывает и назначение фантастической окраски — несколько отвлечь внимание от реальной основы. Испанское революционное движение началось в Кадиксе в 1819 г. с недовольства испанских воинских частей, отправлявшихся в Америку для усмирения беспорядков в колониях. И вот первое ‘Европейское письмо’ носит дату: ‘Кадикс, 1 июля 2519 года’, а во втором письме, из древнего Эскуриала, Кюхельбекер уже открыто говорит об испанской революции, он вспоминает о ‘веке Буонапарта’: ‘Испания, наводненная необузданными полчищами Мюрата, минутное царствование короля Иосифа, Испания в борьбе за свободу и независимость — за священнейшие права народов: великий и назидательный пример для потомства!’
* ‘Невский зритель’, 1820. СПб., февраль, 35—45, апрель, 41—56, ‘Соревнователь просвещения и благотворения’, 1820, N 1—3, 270—285.
К истории Европы Кюхельбекер относится с точки зрения задач своего времени, а стало быть, с точки зрения будущего, он вовсе не склонен идеализировать всю историю и преклоняться перед всеми историческими деятелями: ‘Читаю Тацита и благодарю бога, что между нами ныне уже не может родиться Тацит: ибо не могут родиться Нероны и Тиберии. Как тщетны и безрассудны жалобы тех, которые грустят и горюют об отцветших украшениях веков минувших! Они забывают, что богатства прошлых столетий не потеряны… Усовершенствование — цель человечества: пути к нему разнообразны до бесконечности… человечество подвигается вперед’ (письмо 9-е).
Эта вера в ‘усовершенствование человечества’ — основной пункт в его отношении к истории. Рассматривая постепенное расширение географических границ культуры, он с удивлением констатирует узость древней культуры: ‘Как тесен, как мал феатр, на котором является глазам наблюдателя художественное греческое развитие ума человеческого: Аттика, Коринф, некоторые города великой Греции, Сицилии и Малой Азии — и вот все!’
К древнему миру он относится без всякой идеализации: ‘Большая часть жителей Эллады находилась в самом жесточайшем рабстве, между тем как некоторые, присвоив себе исключительно название граждан, буйствовали и думали, что они свободны, изгоняя Аристида и повинуясь шалуну Алкивиаду. В Риме Катоны не стыдились быть ростовщиками, Цесарь был соумышленником Катилины и назывался супругом всех римлянок, супругою всех римлян, Агриппа и Юлия могли присутствовать при ужасных зрелищах, в коих мечебойцы резали друг друга в увеселение жестокого народа, который называл себя Царем вселенной и терпеливо рабствовал бессмысленному Клавдию и чудовищному дитяти Гелиогабалу. Не говорю тебе уже о европейцах: раскрой их историю и оцепенеешь, подумаешь, что ты читаешь летописи диких зверей.
Но забудем частные заблуждения: их нравы вообще были мягче нравов римских, и люди более пользовались правами людей, чем в греческих самозванцах-республиках, и хотя обыкновенно не соблюдали правил нравственности, по крайней мере признавали ее Феорию’.
Откуда взялось здесь отсутствие исторической лести, обычного возвеличения равно всех исторических персонажей, и кто таков ‘американец 25 столетия’?
У Кюхельбекера, будущего декабриста, в высокой степени были развиты чувство великого исторического будущего, ожидавшего его родину, и твердая вера в ‘усовершенствование человечества’. Его ‘Америка’ — это будущая Россия декабриста, он сознает молодость и значение своей страны, в сравнении с которою Европа обветшала. (Ср. у Пушкина: ‘Давно ли ветхая Европа свирепела?’)
Нет у него раболепства и по отношению к недавнему прошлому — веку просвещения — и к самому XIX в.: ‘Вообще, сколько мне кажется, обязанность всякого мыслящего выводить по возможности из того заблуждения, в котором (находится. — Ю. Т.) большая часть наших историков и политиков в рассуждении мнимого просвещения времен Вольтера и Фридриха. Сколько вещей, которые бы должны всем разуверить всякого! — Не говоря уже об инквизиции и пытке, о гонениях на людей мыслящих, взглянем только на систему меркантилистов, на заблуждение физиократов, на то сопротивление, которое встречал Адам Смит даже и в 19 столетии своим простым и мудрым наставлениям, взглянем на коварную политику Наполеона, на беспрестанные нарушения равновесия и священнейших прав человечества, и мы, живя в счастливое время, когда политика и нравственность одно и то же, когда правительства и народы общими силами стремятся к одной цели, мы перестанем жалеть, как некогда жалели некоторые в Европе, о Золотом Греческом периоде, — перестанем жалеть о веках семнадцатом и осьмнадцатом’ (письмо 4-е).
Для взгляда Кюхельбекера на будущее не только век просвещения, но и начало XIX столетия, — с ‘коварною политикой Наполеона’, с беспрестанным нарушением прав человечества, — прошлое, заслуживающее осуждения. Он говорит о прошлом для американца 26-го столетия, т. е. о своем настоящем: ‘Купец, воин, гражданский чиновник, духовный презирали и ненавидели взаимно друг друга, они не только не были людьми, они даже не были гражданами’ (письмо 11-е),
И вместе с тем он ‘уверен, что человек немгновенен, что и род человеческий самыми переменами, самыми мнимыми разрушениями зреет и совершенствуется’ (письмо 6-е). И последнее письмо (8-е из Рима) он заканчивает: ‘Не сомневаюсь, что настанет время, когда быть порочным и быть сумасшедшим — будет одним и тем же… Мы уже гораздо менее злополучных предков наших удалены от сего блаженного века. Конечно, пройдут, может быть, еще тысячелетия, пока не достигнет человечество сей высшей степени человечности, но оно достигнет ее, или вся история не что иное, как глупая и вместе ужасная своим бессмыслием сказка!’.
Теперь он отправился в путешествие реальное. Он мог проверить свои мысли и утвердить или потерять свою веру. Мысли о новой русской поэзии (поэма Пушкина ‘Руслан и Людмила’ вышла в конце мая), о народных песнях — старой ‘простонародной’ русской поэзии, о великом назначении своей родины, вера в усовершенствование человечества, — вот что он вез с собой в чужие края.
Перед отъездом он писал матери (оригинал по-немецки): ‘Я не поеду в Дорпат, но еду путешествовать с Александром Львовичем Нарышкиным за границу. Наше путешествие будет для меня очень интересно и полезно. Мы поедем в Дрезден, оттуда в Вену, из Вены — в Северную Италию и зиму пробудем в Риме. Лето мы проведем наполовину в Париже, наполовину в Южной Франции, зимой вернемся в Париж, а весной морем проедем в Лондон, откуда, после двухлетнего путешествия по лучшим местам Европы, вернемся морем в отечество. — Я буду путешествовать совсем один, с Александром Львовичем и его врачом, супруга (Нарышкина. — Ю. Т.) остается здесь. — Вы его знаете, он принял меня с большою добротою и, кажется, меня полюбил. Я буду получать ежегодно по три тысячи рублей dйfrayй de tout. Моей обязанностью будет вести его корреспонденцию на трех языках. — Сегодня вечером меня посетили три моих ученика, чтобы попрощаться: Соболевский, Глебов и Пушкин, брат моего несчастного друга. Добрые мальчики очень смягчили мое сердце, представьте себе: они отрезали прядь моих волос на память’. *
* Это ученики по с.-петербургскому университетскому ‘благородному пансиону’, в котором преподавал Кюхельбекер, Соболевский Сергей Александрович (1803—1870) — впоследствии известный эпиграмматист, библиограф приятель А. С. Пушкина и Мериме, Глебов Михаил Николаевич (1804—1851) — декабрист, член Северного общества, содержался в Петропавловской крепости, а затем на каторге, в Нерчинских рудниках (1827— 1832), на поселении с 1832 г., умер от побоев (этапного унтер-офицера) и отравления, Пушкин Лев Сергеевич — брат поэта (1805—1852).
В стихотворении ‘Прощание’, написанном перед отъездом, ясны чувства и ожидания, с которыми Кюхельбекер пускался в путь, стихотворение не было напечатано. Оно находится в рукописном сборнике стихотворений Кюхельбекера, хранившемся у Пушкина (ныне в Пушкинском доме). После смерти Пушкина жандармы перенумеровали в сборнике страницы, по-видимому, приняв его за рукопись Пушкина.
ПРОЩАНИЕ
Прости, отчизна дорогая!
Простите, добрые друзья!
Уже сижу в коляске я,
Надеждой время упреждая.
Уже волшебница Мечта
Рисует мне обитель Славы,
Тевтонов древние дубравы
И их живые города!
А там встают седые горы,
Влекут и ослепляют взоры
И хмурясь, всходят до небес!
О гроб и колыбель чудес,
О град бессмертья, Муз и брани!
Отец пародов, вечный Рим! —
К тебе я простираю длани,
Желаньем пламенным томим.
Я вижу в радужном сиянье
И Галлию и Альбион!
Кругом меня очарованье,
Горит и блещет небосклон.
Пируй и веселись, мой Гений!
Какая жатва вдохновений!
Какая пища для души —
В ее божественной тиши
Златая дивная природа…
Тяжелая гроза страстей,
Вооруженная свобода,
Борьба народов и царей!
Не в капище ли Мельпомены
Я, ожиданий полн, вступил?
Не в храм ли тайных, грозных Сил,
Взирающих на жизнь вселенны, —
Для них все ясно, все измены,
Все сокровенности сердец,
Всех дел и помыслов конец!
Святые, страшные картины!
Но, верьте! и в странах чужбины
И там вам верен буду я,
О вы, души моей друзья! —
И пусть поэтом я не буду,
Когда на миг тебя забуду,
Тебя, смиренная семья, —
Где юноши-певцы сходились,
Где их ласкали, как родных,
Где мы в мечтаньях золотых
Душой и жизнию делились.
Так, он предчувствует не только новую не виданную им природу, но и зрелище ‘вооруженной Свободы, борьбы народов и царей’ (1 января 1820 г. произошла испанская революция, в июле 1820 г. — восстание в Неаполе). Кюхельбекер торжественно готовится вступить в ‘капище Мельпомены’-исторической, в ‘храм тайных, грозных Сил’. И, как всегда, готов и впредь не забывать о ‘семье друзей’, ‘юношей-певцов’ — о дружбе, которая с начала до конца его жизни была для него главным жизненным содержанием и культом.
8 сентября 1820 г. Кюхельбекер выехал за границу. Ехал он, действительно, в коляске с врачом Нарышкина, доктором Алиманном. За границей он пробыл около года. Альбиона он не посетил, но зато был в Германии, Франции, Италии, о которых писал в стихотворении. Обязанности его всего менее обременяли, потому что беспечный и праздный патрон разлучался с ним по целым месяцам. (Так, в Германии он один уехал в Лейпциг, во Франции — в Монпелье). Путешествие Кюхельбекера познакомило его с целым рядом выдающихся западных писателей и деятелей и столкнуло лицом к лицу с революционными событиями, тогда развивавшимися. Кюхельбекер стал за время путешествия посредником между русскою и западною литературами, а вернувшись — между западною и русскою общественною мыслью.
Кюхельбекер был, как мы видели, далек от ложного смирения перед Западом. 1812 г. показал русские народные силы, изумившие весь мир. Радикальная литературная среда Вольного общества и других преддекабрьских очагов была проникнута желанием немедленной отмены крепостного рабства для крестьянства, доказавшего высокий героизм. Уважение к народному языку как и источнику обновления языка литературного, распространялось все шире. Кюхельбекер — острый наблюдатель. Он отмечает, например, в Пруссии черты европейского рабства: ‘Германцы доказали в последнее время, что очи любят свободу и не рождены быть рабами (намек на Карла Занда, казненного в 1820 г. — Ю. Т.): но между их обыкновениями некоторые должны казаться унизительными и рабскими всякому, к ним непривыкшему’, — пишет он и далее говорит об употреблении портшезов, которые несут на себе люди, об обычае заставлять сирот петь за деньги и пр.
В Дрездене он не только внимательно изучает картинную галерею, которая является предметом его обширного описания (он намеревался издать его отдельно), но и посещает предместья, в беллетристическом отрывке, отразившем впечатления от путешествия, он пишет: ‘Одно из предместий Дрездена называется Фридрихштатом, здесь живут почти одни нищие и поденщики, здесь царствуют бедность и уныние, — воздух нездоровый, улицы тесные, почва покатая и болотистая, непомерное многолюдие зарождает в сем предместий почти беспрестанные болезни и всегдашнее бессилие. Может быть, нигде на свете не встречаешь вдруг столько калек, горбатых, уродов всякого разбору. — Лица желтые, глаза впалые, взор потупленный отличают обитателей Фридрихштата от прочих саксонцев и дрезденцев’.
Вместе с тем блестящая столичная русская культура 20-х годов заставляла Кюхельбекера критически относиться ко многому на Западе. Берлинские учебные заведения кажутся ему, например, решительно захудалыми по сравнению с петербургскими, самое направление преподавания — реакционным и отсталым. (Сам Кюхельбекер был очень деятельным педагогом и воспитателем в новых либеральных учреждениях, например в Педагогическом институте в Петербурге, 6 деятельным членом Общества ланкастерских взаимных обучений и т. д.)
В Германии он виделся с Тиком и сблизился с Гёте. При встрече с вождем романтиков он не удержался от полемики и пожалел, что Новалис (сочинения которого были незадолго перед тем изданы Тиком) при пылком воображении ‘не старался быть ясным и совершенно утонул в мистических тонкостях’.
Другими были встречи с Гёте. В не известной до сих пор записи Кюхельбекер говорит о них: ‘Мое первое знакомство с Гёте не могло меня обнадежить приобресть его благосклонность. Однако же мы наконец довольно сблизились: он подарил мне на память свое последнее драматическое произведение и охотно объяснил мне в своих стихотворениях все то, что мог я узнать единственно от самого автора. Так, например, поверил он мне, что прелестная Евфрозина, которую уже в С.-Петербурге считал я не за одно создание воображения, существовала в самом деле и была его питомицей. Известие об ее смерти получил он в Швейцарии: потому-то в его элегии ее тень является ему средь гор и утесов. *
* Героиня элегии ‘Euphrosine’ (1799) — рано умершая артистка веймарского театра Христина Нейман (в замужестве за актером Беккером).
Гёте позволил мне писать к себе и, кажется, желает, чтобы в своих письмах я ему объяснял свойство нашей поэзии и языка русского: считаю приятной обязанностью исполнить его требование и по возвращении в С.-Петербург займусь этими письмами, в которых особенно постараюсь обратить внимание на историю нашей словесности, на нашу простонародную поэзию и на ее просодию’.
Последующая жизнь Кюхельбекера была слишком бурная, и своего обещания он не мог выполнить. Но приведенное воспоминание позволяет оценить его роль посредника между молодой русской поэзией и величайшими писателями Запада — роль, к которой он вполне подходил. ‘История словесности’ и ‘простонародная поэзия’ — темы разговоров с Гёте — характеризуют широту и зрелость литературных взглядов Кюхельбекера.
В письме к матери из Веймара от 17 ноября 1820 г. он пишет о том, что Гёте принял его очень хорошо и что он очень интересуется русской литературой (‘er war gegen mich sehr gьtig und schien sich fьr russische Literatur recht sehr zu interessieren‘) и подарил ему на память свое новое произведение. * Он начинает это письмо с бодрого признания: ‘Деятельная, живая жизнь пробудилась во мне’ и кончает надеждой: ‘Очень поучительной была для меня Германия, Франция будет не менее поучительной’. Они путешествовали быстро. В декабре 1820 г., уже в Лионе, Кюхельбекер отметил: ‘Мы летим, а не путешествуем’. Первоначальный план путешествия изменился: они посетили Карлсруэ (8 декабря), Страсбург (13 декабря), Кольмар, Безансон, Лион и, наконец, Марсель. Прованс производит на северянина ошеломляющее впечатление. В 1833 г., уже в крепости, он вспоминает о Провансе в стихах, совершенно необычных для него по мелодичности (начало 5-го ‘разговора’ ‘поэмы в разговорах’ — ‘Сирота’). Приводим здесь эти стихи:
* См. ЛН, М., N 4—6. 1932, стр. 393.
Страну я помню: там валы седые
Дробятся, пенясь у подножья скал,
А скалы мирт кудрявый увенчал,
Им кипарис возвышенный и стройный
Дарует хлад и сумрак в полдень знойный,
И зонтик пиния над их главой
Раскинула, в стране волшебной той
В зеленой тьме горит лимон златой,
И померанец багрецом Авроры
Зовет и манит длань, гортань и взоры.
И под навесом виноградных лоз
Восходит фимиам гвоздик и роз, —
Пришлец идет, дыханьем их обвеян.
Там, в древнем граде доблестных Фокеян,
И болен и один в те дни я жил.
При блеске сладостных ночных светил
(Когда, сдается, на крылах Зефира
Привет несется из иного мира,
Когда по лону молчаливых волн,
Как привиденье, запоздалый челн,
Таинственный, скользит из темной дали,
Когда с гитарой песнь из уст печали,
Из уст любви раздастся под окном
Прекрасной провансалки) редко сном
Я забывался, а мой врач жестокий
Бродить мне запретил. — Что ж, одинокий,
Я делывал? Сижу у камелька,
Гляжу на пламя, душу же тоска
Влечет туда, где не смеялись розы
В то время — нет! крещенские морозы
Неву одели в саван ледяной.
Кто променяет и на рай земной
Тот край, который дорог нам с рожденья?
Он сталкивается здесь с памятниками истории древней и новой, и та история, с которой он так смело обращался в своем воображаемом путешествии, здесь, в реальности, его пугает и отталкивает.
Он записывает где-то около Авиньона: ‘[памятники] феодального дворянства 18-го столетия, разрушенные якобинцами, кажутся здесь современниками, возле бань проконсульских, гробниц патрициев или загородных домов сенаторов здесь повсюду замки и кремли, служившие обителью вассалам королевства Бургундского и Арльского, они вместе тлеют на горах и утесах, только римские развалины своею огромностию как будто бы напоминают племя исполинов и не имеют с зданиями готическими ничего общего — здесь для путешественника остов всей Истории, — но он смотрит на него с тем чувством, с которым смотришь на остов человеческий, — с содроганием’. Он чувствует страх и перед якобинцами.
Кюхельбекер хворал, он жид в обществе врача и дрезденского живописца, которого Нарышкин взял с собою из Дрездена в путешествие, слушал воспоминания Нарышкина о Екатерине и прежних его путешествиях, а между тем прислушивался к народной поэзии — слушал ‘певиц и певунов Прованса’, ‘канцоны венецианских гондольеров’, ‘романсы бедных детей Савойи, умилительные по простоте своего содержания и своей мелодии’.
Новый год он встретил в Марселе. Нарышкин ведет широкую жизнь и любит пестрое общество. 21 января Кюхельбекер записывает: ‘С некоторого времени обеды Александра Львовича напоминают мне оду Державину к отцу его:
Оставя короли престолы
И ханы у тебя гостят,
Киргизцы, немчики, моголы
Салму и соусы едят! 7
У нас на днях попеременно обедали турки, начальник египетского корабля и несколько греков, Фиц Виллиямс, брат известного члена английского парламента, принц Баденский, лифляндский граф и французы разного калибра. Турка был для меня чрезвычайно занимателен, у него и тени не было нашей европейской принужденности.
В Париже Кюхельбекер познакомился с художником Фонтенье, вообще он охотно записывает впечатления от картин. Так, в Марселе, в карантинном доме, он видел произведшую на него глубокое впечатление картину Давида и барельеф Пюже, посвященные изображению марсельской чумы. Побывал он и в ‘простонародном’ театре, который превосходно описал. Вместе с тем, первоначальное радужное настроение исчезло: Кюхельбекера начинает тянуть домой. Он пишет матери из Марселя 10 февраля (29 января) 1821 г.: ‘С некоторого времени мучит меня довольно сильно тоска по родине, и если бы Париж и, возможно, Лондон не были целью нашего путешествия, мне бы хотелось прямым путем обратно в Петербург. Итальянское небо — это все же не отечество’ (оригинал по-немецки).
24 февраля 1821 г. он записывает: ‘Завтра мы едем из Марселя в Ниццу. Ницца уже в Италии, но, к несчастью, здесь остановимся и обратимся назад, нам издали покажут Италию, но не дадут отведать ее’.
Дорожная остановка в Тулоне вызвала запись Кюхельбекера, превосходно рисующую его как путешественника, легко падающего духом, любопытного.
Не будучи в состоянии видеть беспорядка при отъезде, который его ‘всякий раз лишает способности связать две мысли сряду, расстраивает и приводит кровь в волнение’, он избегал своей комнаты и бродил по Марселю. ‘При самом нашем въезде в Тулон встретились нам каторжники в красных рубахах, скованные по два — их выгоняли на работу’.
В Тулоне в первый раз он переживает чувство полной свободы и независимости, в духе Байрона: ‘Передо мною открылся вид необозримый: Тулон с пристанию, долина, усеянная домиками, каменные холмы, покрытые садами, прекрасное море во всем своем блеске с островами, мысами и бесчисленными судами. — Я сел на гранитный обломок, я был совершенно один, только сто шагов от меня висела на выдавшемся камне коза, которая, бог весть, как? — отделилась от стада. Свежий морской ветер свевал с меня усталость. — Странное, дикое чувство свободы и надменности наполняло мою душу: я радовался, я был счастлив, потому что никакая человеческая власть до меня не достигала и (ничто) не напоминало мне зависимости, подчиненности, всех неприятностей, неразлучных с порядком гражданского общества!’ При переезде из Виллафранки в Ниццу он подвергся нападению гондольера. В послании к Пушкину он так писал об этом: …в пучинах тихоструйных Я в ночь, безмолвен и уныл, С убийцей-гондольером плыл…
И тут же сделал примечание: ‘Отправляясь из Виллафранки в Ниццу морем, в глухую ночь, я подвергся было опасности быть брошенным в воды’. Что это был за эпизод (весьма характерный для того бурного времени), остается неизвестным.
2 марта (н. ст.) он в Ницце, и перед этой записью — поздней вписанное заглавие: ‘Въезд в Италию’. Природа Ниццы и Вилла-франки кажется ему землею обетованною. Но одна любопытная сцена показывает, как близки были ему другие впечатления. Он посетил монастырь Сен-Симье — ‘обитель капуцинов ордена Доминика’. ‘…На холме несколько выше прочего сада — роща кипарисов, темная, уединенная, насажденная для тихого размышления. — ‘Сюда, подумал я, сюда от сует и шуму, от людей и пороков!’. Но я спустился в сад, я взглянул на монахов… на лицах некоторых были написаны фанатизм и бессмыслие, другие казались хитрыми и лукавыми лицемерами, я увидел четырех или пятерых, которым не было и двадцати лет, которые еще не знали жизни, не просвещались ее скорбию и радостями, и следовательно, не могли жаждать единственного истинного благоуспокоения. Я с ужасом сказал себе: ‘Их страсти еще спят, но они рано или поздно проснутся и горе тогда злополучным!’ Мне стало душно в этих стенах, и я из них почти выбежал: казалось, минута замедления лишит меня свободы, лишит возможности возвратиться в свет, где могу и должен думать, трудиться, страдать, бороться с жизнью’.
Так он заметил среди прекрасной природы неблагополучие: французских каторжников, итальянских монахов. Монахи особенно поразили его. И недаром: в Сардинском королевстве (в состав которого входили Пьемонт и Ницца) царствовала черная клерикальная реакция иезуитов, были уничтожены какие-либо следы радикального равноправия, введенные было при французах, суды колесовали и четвертовали за малейшее проявление вольномыслия.
Между тем — что ускользнуло пока от внимания путешественника — по всему королевству кипела деятельность карбонариев 8. Запись о монахах датирована 8 марта, а через два дня началась в стране революция: в Алессандрии вспыхнуло восстание, восставшие солдаты захватили крепость и провозгласили испанскую конституцию.
Кюхельбекер покидал Ниццу в ‘хаосе чувств и мыслей противоречивых’: ‘Слухи, распространившиеся в последние дни моей бытности в Ницце об движении пьемонтских карбонариев, бунт Алессандрии и ропот армии, предчувствие войны и разрушения удвоили мое уныние’.
Эта запись уже носит дату 16/4 марта и оканчивается стихотворением ‘Ницца’, отразившим в полной мере чувства, о которых он говорит выше.
Край, посещенный им, — ‘область браней и свободы, рабских и сердечных уз’. Его предчувствия безотрадны: он не сомневается в победе австрийцев (‘тудесков’), собирающихся раздавить народное движение:
Гром завоет, зарев блесни
Ослепят унылый взор:
Ненавистные тудески
Ниспадут с ужасных гор.
Смерть из тысяч ружей грянет,
В тысячах штыках сверкнет,
Не родясь, весна увянет,
Вольность, не родясь, умрет!
Противоречие между жизнью природы и человеческой жизнью сокрушает его:
Здесь душа в лугах шелковых,
Жизнь и в камнях, и в водах!
Что ж закон судеб суровых
Шлет сюда и месть и страх?
И стихотворение кончается воспоминанием, преследующим его, о цепях французских каторжников, звон которых он слышал перед въездом в Ниццу:
Здесь я видел обещанье Светлых, беззаботных дней: Но и здесь не спит страданье, Муз пугает звук цепей.
Этот робкий путешественник, ненавидящий врагов вольности — ‘тудесков’ и вместе с тем страшащийся народных волнений ‘черни’, предчувствующий с самого начала поражение восстания, не напоминает еще человека, действовавшего через четыре с лишним года с оружием в руках на Сенатской площади и стрелявшего в вел. кн. Михаила Павловича. 9 Но боязнь выступлений ‘черни’, при общем сочувствии освободительному движению, — черта, характерная для того крыла декабристов, к которому позднее принадлежал Кюхельбекер.
В одной из более ранних записей читаем: ‘Нас ожидает шерлоная [?] вселенная Парижская со всею грязью, со всем своим блеском и великолепием’. Мы имеем возможность установить время прибытия Кюхельбекера в Париж. В номере газеты ‘Constitutionnel’ от 1 апреля 1821 г. имеется заметка, датированная 31 марта: ‘Король принял на особой аудиенции г. Нарышкина (M. Nariskin) обер-камергера (grand-chambellan) императора России’. Таким образом, Кюхельбекер прибыл в Париж в конце марта (н. ст.) 1821 г. И рукопись ‘Путешествия’ кончается первою парижскою записью 27/15 марта: ‘Наконец я в Париже… что сказать о впечатлении, сделанном на меня новым Вавилоном, новыми Афинами? Я еще оглушен и не в состоянии ни восхищаться им, ни бранить его, ни бросать вокруг себя оптимизм, как то, говоря о Париже, обязанность всякого порядочного путешественника’.
Весна 1821 г. была бурным временем для Парижа и Франции. Колеблющаяся и шаткая политика Людовика XVIII, все время со дня возвращения чувствовавшего себя скорее самозванцем, чем легитимным монархом, его шаткая ‘система качелей’ — ‘systиme de bascule‘ грозила крушением. Весь 1820 г. был ознаменован уличными выступлениями недовольных, в том числе студенческой молодежи. Рознь между монархией Бурбонов и общественным мнением обозначалась все резче, с одной стороны, действовали ультрароялисты, предводимые графом д’Артуа, будущим Карлом X, с другой — все большую силу приобретали либералы, одним из главных вождей которых был Бенжамен Констан.
О пребывании Кюхельбекера в Париже сохранилось множество слухов и даже легенд. Из достоверных свидетельств прежде всего уцелел листок с лаконической записью Кюхельбекера, до сих пор не известный и являющийся самым важным и самым достоверным, хотя, к сожалению, далеко не полным, свидетельством.
Приводим его, листок записан с обеих сторон и содержит две отдельные записи:
4 апреля 23 марта
Баллет Клари
Тальма, Лувр, Люксанбур, Тюлерии, Французская Опера, Варьете, Ш<,е>,валье Ланглез, Бери, Дюппинк <,или как Дюпень>,, Жюльен, Гетеры, Кофейные домы, Письма из С. Петерб., встречи с старыми знакомыми, новые, минутные знакомства, <,открытое>, заседание во Француз. Институте, похвальная речь <,на>, Кавалеру Бенксу, — нищие, грязь, происшествия всякого рода, Пале Роял, целомудрие вашего друга, — <,посреди Пале Рояль>, <,проек[ты]>, воздушные башни, которые он строит <,в столи[це] и пр[очее]>,. Кафедра (Фр.) в Афинее, <,на>, с которой он <,себ[я]>, <,он>, в воображении он уже знакомит французов с вашими стихами, с вашею прозою: вот <,что он>, о чем <,он>, я хотел бы <,по>,говорить с вами, но еще до сих пор не в состоянии.
19
7 апреля
Продолжаю свои лаконические отметки:
Жюльен, Жуй, Бенжамен, Камера депутатов, действие на меня статуй — Аполлон убийца ящериц, два Бахуса, два Фавна, Диана с Ланью, боец Боргезский — вечера у Лангле и Жюльена: <,отв[ет]>, тонкое замечание первого. — Туманский. — Гейберг. — Франкони. Моя интрига — Мамзель Маре. — Смерть Жозефины и Корсакова. — Смерть Мануэла. — Баггезен. — Лекции. — Слабрендорф — Потье и Перле. — Итальянская Опера — Ноцци ди Фигаро — Пелегрини — Фодор.
Перед нами — план путевых заметок о Париже, набросанный вскоре после приезда и оставшийся неосуществленным, Кюхельбекер не имел времени в Париже для литературной работы, а приехав, долго рассчитывал на издание записок (часть которых напечатал в своем альманахе ‘Мнемозина’ и журнале ‘Соревнователь просвещения’). Парижское же пребывание носило у него такой характер, что нечего было и думать о печатании парижских впечатлений. Отрывки дают возможность убедиться, что Кюхельбекер недаром рвался в Париж и что он сразу окунулся в шумную жизнь мировой столицы.
Громадное место среди первых впечатлений занимает искусство (как и всегда у него): театр и музеи. Лувр произвел на него, судя по перечислению статуй, исключительное впечатление, Кюхельбекер подробно описал Дрезденскую галерею, выделив ее из ‘Путешествия’ как самостоятельный очерк. Быть может, он намеревался сделать то же и с Лувром.
Жадность к впечатлениям у Кюхельбекера поразительная: за восемь дней он успел побывать в балете Клари, был во Французской опере, в Варьете, был в Лувре, обозревал Люксанбур и Тюильри. Многое напоминало ему, вероятно, о недавних происшествиях: в опере, после убийства герцога Беррийского, была разрушена зала Лувуа, и опера помещалась в зале Фавар, а в Тюильри произошел недавно взрыв.
Театральная жизнь Парижа кипела, путешественник видел Тальма, m-lle Маре, лучшую истолковательницу Мольера, Перле, знаменитого комика Потье, Франкони, знаменитого наездника, он увлечен и уличной жизнью столицы: обедает у известного ресторатора Верн, завязывает минутные знакомства, пишет о ‘кофейных домах’, гетерах и, с некоторым сожалением, отмечает собственное целомудрие.
Вместе с тем он сразу же попадает в средоточие научной и политической жизни страны. 4 апреля запись: ‘Заседание во Французском институте, речь похвальная Кавалеру Бенксу’, а 19 апреля: ‘Камера депутатов’.
Джозеф Бенкс (1743—1820), английский ботаник и путешественник, был с 1802 г. членом Французского института. Он умер 19 июня 1820 г., в апреле 1821 г. речь, посвященную его памяти, произнес во Французском институте Кювье. Может быть, отчасти этому непосредственному впечатлению можно приписать тот живой интерес и то преклонение, с которыми Кюхельбекер относился позднее к деятельности и трудам великого ученого. Уже сидя в Свеаборгской крепости, он встречается в журнале с именем Кювье и записывает 12 марта 1834 г.: ‘С удовольствием перечел я разбор Абеля Ремюза творения Кювье: голова кружится, когда соображаешь все открытия великого геолога Кювье!’
Сильное впечатление должно было произвести на будущего декабриста заседание Французской палаты. (Давая показания суду по делу 14 декабря, он писал впоследствии о своем убеждении в необходимости представительного правления.) Кюхельбекер присутствовал, видимо, на заседании 18 апреля и на другой же день записал об этом (отчет об этом заседании появился в ‘Le Constitutionnel’ от 19 апреля 1821 г.).
Внимательно следя за разнообразной жизнью Парижа, Кюхельбекер отмечает в первой записи ‘происшествия всякого рода’, во второй же — ‘смерть Мануэла’,
Кюхельбекер приехал в Париж 27/15 марта 1821 г. и пробыл в Париже апрель и май. Каких же происшествий он был свидетелем или, по крайней мере, мог быть?
Мы видели, какое впечатление произвели на путешественника в Тулоне скованные каторжники. Между тем 10 апреля был отправлен этапом кортеж скованных каторжников из тюрьмы ‘Бисетр’ в Тулон. Среди них был Гравье, главный организатор покушения на герцогиню Беррийскую. Об этом много говорили в Париже.
10-го же апреля был убит на дуэли близ Бельвиля биржевой маклер Манюэль (Manuel), смерть которого Кюхельбекер отметил. Дуэль эта взволновала Париж. 12 апреля на похоронах Манюэля произошли беспорядки. Толпа заставила служить священников, отказавшихся исполнять обряд. Позднее, 24 апреля, Кюхельбекер мог присутствовать на заседании четырех академий (25-го выбрали Вильмэна во Французскую академию), 19 апреля запись другого характера: ‘Смерть Жозефины и Корсакова’.
26 сентября 1820 г. скончался во Флоренции от чахотки лицейский товарищ Пушкина и Кюхельбекера, Николай Александрович Корсаков, певец, музыкант и композитор-дилетант, писавший еще в лицее музыку на слова Пушкина. Пушкин посвятил его памяти сочувственную строфу в стихах 19 октября 1821 г. Таким образом, Кюхельбекер только в Париже, в апреле 1821 г., получил известие о смерти товарища. Уже будучи ссыльным, 10 ноября 1840 г. Кюхельбекер написал из Сибири Жуковскому письмо, которое показывает, что смерть его товарища, при том культе дружбы и товарищества, который существовал в лицее и был укреплен всей последующей литературной жизнью Кюхельбекера, была для него событием, глубоко его задевшим. Он писал Жуковскому: ‘Ваше письмо стану хранить вместе с портретом матушки, с единственною дожившею до меня рукописью моего покойного отца, с последним письмом и манишечною застежкою, наследием Пушкина, и с померанцевым листком, сорванным для меня сестрицей Julie во Флоренции с гроба Корсакова, вот реликвии, которые, когда прилетит за мною мой ангел, передам своему Мише: по ним узнают мои друзья, что он сын мой’. *
Жозефина, о смерти которой он узнал одновременно со смертью Корсакова, — это молодая Жозефина Вельо, памятная ему по лицейским годам. **
* ‘Русский Архив’, 1871, М., N 2, стлб. 0177, Миша — сын В. К. Кюхельбекера Михаил (1840—1879).
** Вельо — семья придворного банкира, проживавшая в Царском Селе в лицейские годы Пушкина и Кюхельбекера. Старшая дочь, Софья, была любовницей Александра I. Младшая. Жозефина, воспитывалась у своего дяди, лицейского учителя музыки Теппера де Фергюсона. Ею увлекался П. А. Плетнев, дававший ей уроки. Смерть ее была трагической. Позднее, в 1846 г.. Плетнев вспоминал: ‘Теппер поехал в Париж. Раз ее мать пошла гулять, Josephine забыла перчатки свои. Они жили в верхнем этаже. Прибежавши в комнату, она выглянула в окно, чтобы посмотреть, не ушла ли уже мать ее на улицу. Перевесившись за окно, она упала оттуда и тут же умерла,,.’ (‘Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым’, т. II, стр. 693).
В записях мы встречаем ряд имен, которые указывают, что Кюхельбекер сразу же познакомился с выдающимися литературными и общественными деятелями, сразу же очутился в самом центре интеллектуального Парижа.
Первое имя, встречающееся нам, — шевалье Ланглес (или Ланглез, передача собственных имен у Кюхельбекера, как увидим, крайне неточна).
Луи-Матье Ланглес (Langlиs, 1763—1824), член Французского института, был видным ученым-популяризатором востоковедения и был тесно связан с русской официальной наукой. Так, в 1815 г. он был награжден орденом Владимира, а в 1818 г. был избран почетным членом С.-Петербургской академии. В 1819 г. он получил от короля знак Почетного легиона в котором ему упорно отказывал Наполеон. Труды его были многочисленны и разнообразны: исторические (по истории Тамерлана, 1787), издание многочисленных путешествий, среди них путешествие Шардена в Персию, путешествие из Бенгалии в С.-Петербург Форстера (1802), он перевел с русского ‘Письма о манджурской литературе Афанасия Ларионовича Леонтьева’ (1815), переводил и издавал сказки и басни персидские и индийские, составил словарь манчжурско-французский (mantchou-franзais, 1790) и т. д.
Единодушия в оценке его трудов не было. Французский Биографический словарь 1823 г., * высоко оценивая его деятельность, утверждает, что не только во Франции, но и во всей Европе мало столь трудолюбивых ученых, и подчеркивает, что его богатая библиотека и коллекции открыты с редкою любезностью для всех иностранцев.
Однако уже Биографический словарь 1842 г. ** характеризует все труды Ланглеса как научно несостоятельные и, упоминая о резкой полемике с ним Клапрота, говорит о его ‘азиомании’, а личность его описывает в отрицательных тонах: он претендовал одновременно на роль ученого, роль писателя и вместе роль веселящегося светского человека без всяких на все это данных. Его труды оцениваются как ‘посредственные публикации’ которые опровергались Клапротом. Впрочем, в одном согласны все: журнальная деятельность его была очень оживленной, он с 1796 г. редактировал с Дону и Боденом (Baudin) ‘Journal des savants’, был деятельным сотрудником ‘Magazin Encyclopйdique’, выходившего под редакцией Милена (Millin), ‘Annales Encyclopйdiqes’, ‘Revue Encyclopйdique’ ‘Mercure Etranger’. Конечно, не только русские связи, но и эта журнальная деятельность была качеством, интересным для путешественника, и привела Кюхельбекера в салон Ланглеса.
* ‘Biographie nouvelle des contemporains ou dictionnaire historique etc.’ Par M. M. A. V. Arnault, ?. Say, E. Jouy, J. Norvins. P., 1823, p. 445— 448.
** ‘Biographie universelle et moderne’. А Paris, 1842, t. 70, p. 189—200.
В записи 19/7 апреля он отмечает: ‘Вечера у Лангле и Жюльена: тонкое замечание первого’. Таким образом, неоднократные посещения Ланглеса засвидетельствованы, а характер бесед с остроумным светским ученым и журналистом отмечен нераскрытой записью: ‘тонкое замечание’.
Следующее имя — Бери, по-видимому, отмечено в порядке временной последовательности, а не важности, это фамилия известного ресторатора Very, ресторан которого в Пале-Рояле был в моде. Вяземский еще в 1838 г. в письме к дочери о нем отзывается: ‘лучшая здесь ресторация’.
Зато имя неуверенно (и неверно) переданное Кюхельбекером по-русски, как Дюппинк или Дюпень, говорит о многом. Это Георг Бернгард Деппинг — литератор, германец по происхождению (1784—1853). Еще юношей он обосновался в Париже, а натурализовался во Франции в 1827 г. Он был связан со множеством передовых журналов, среди них главным образом с тем же ‘Magazin Encyclopйdique’, писал по вопросам географии, истории, состоял корреспондентом аугсбургской и кельнской газет. В его литературной деятельности явно сказывается интерес к России. В 1821 г. он редактирует совместно с Malte-Brun многотомную ‘Историю России’ Левека. Именно к 1821 г. относится его обширная и строгая рецензия в ‘Annales Encyclopйdiques’ на ‘Историю государства Российского’ Карамзина. Несомненно знакомству с Деппингом следует приписать встречи Кюхельбекера с виднейшим датским писателем Баггесеном, а также и Гейбергом, имена которых встречаются в записи Кюхельбекера от 19/7 апреля.
В лице Баггесена и Гейбергов Кюхельбекер столкнулся не только с замечательными датскими литературными деятелями, но и с политическими эмигрантами. Иенс Баггесен (1764—1826), знаменитый лирик, сатирик и юморист, выступавший против романтиков, преподававший в Кильском университете, уже в 1814 г. подал в отставку, а в конце 1820 г. покинул Данию и вместе с семьей переехал в Париж, где и обосновался. Имя Гейберга может означать либо Гейберга-отца, либо Гейберга-сына. Петер-Андреас Гейберг, известный датский сатирик, ратовавший за независимость датской литературы, против слепого подражания немецкой, находившийся под влиянием французских просветителей, был изгнан из Дании в 1799 г. и жил эмигрантом в Париже до самой смерти. Его сын, выдающийся писатель и эстетик Иоганн-Людвиг Гейберг (1791—1860), жил как раз в это время у отца в Париже (с 1819 по 1822 гг.) С его отцом встречались выдающиеся французские деятели, в числе которых был издатель ‘Revue Encyclopйdique’ Жюльен и сотрудники журнала — знаменитый естествоиспытатель Кювье, философ Кузен, Беранже. Молодой Гейберг посещал Мальте-Брёна (Malte-Brun), сотрудника Деппинга по его географическим трудам и политического противника его отца, и занимался у Кювье в Ботаническом саду (Jardin des Plantes).
Весьма возможно, что общение с датскими писателями, ратовавшими за самостоятельность родной литературы и пострадавшими за свои убеждения, не осталось бесследным для Кюхельбекера, который еще в 1817 г. заявлял, что лучше всего иметь литературу народную. 10
Из нефранцузских имен встречаем еще неправильно записанное Кюхельбекером имя Слабрендорф. Это граф Густав Шлабрендорф, немецкий эмигрант. Кюхельбекер встретил его уже стариком: он родился в 1750 г. В статье о Шлабрендорфе 1832 г. Варнгаген фон Энзе говорит о его эмиграции, о жизни и смерти в Париже и дает ему такую характеристику: ‘Государственный человек без должностей, чуждавшийся родины гражданин, богатый бедняк’ (‘amtlos Staatsmann, heimatsfremd Bьrger, begьtert arm’). * Среди разнообразных интересов и занятий этой характерной личности достаточно упомянуть о том, что он был деятельным нововводителем в области типографского дела (введение стереотипной печати), ** что им были написаны совместно с Рихардтом книги о Наполеоне и, наконец, что в последние годы жизни (он умер в 1824 г.) им была составлена богатая библиотека по Французской революции.
* Friedrich von Raumer. Historischer Taschenbuch. Dritter Jahrgang. Leipzig, 1832: S. 247.
** W. Dorow. Facsimile von Handschriften berьhmter Mдnner u. Frauen. Berlin, 1836, S. 8—9.
Совершенно особое место занимает в записях Кюхельбекера имя Туманского. С Василием Ивановичем Туманским, выдающимся лириком, Кюхельбекер был знаком, по-видимому, еще до-поездки за границу, но сблизились они в Париже. Туманский провел в столице Франции два года. Туманский известен главным образом как поэт-элегик, приятель Пушкина в одесский период его жизни (непосредственно после путешествия Туманского в Париж), менее известны его отношения с целым рядом декабристов: Бестужевым, Рылеевым и, наконец, Пестелем. Париж, с его вольностью, с вождями европейского либерализма — Констаном, Жуй и другими, — был для них общим впечатлением.
Имя Жюльена, близкого к кругу Гейбергов, встречается трижды в двух записях: в первой, от 4 апреля/23 марта, оно следует непосредственно за именем Деппинга (или Дюппинка, как его называет Кюхельбекер), во второй записи оно начинает многозначительный список новых знакомых: ‘Жюльен, Жуй, Бенжамен Констан’ и, наконец: ‘вечера у Лангле и Жюльена’. Все это указывает на близкое знакомство с Жюльеном и оживленные с ним отношения, Жюльен в это время был редактором широкого, открытого для всех областей знания и всех стран ежемесячного журнала ‘Revue Encyclopйdique’, объединявшего крупнейшие радикальные силы. Однако нет сомнения, что Жюльен заинтересовал Кюхельбекера не только как журналист, — разнообразная, богатая событиями жизнь этого человека, принимавшего самое деятельное участие во Французской революции, ее войнах и походах Наполеона, — вот что, конечно, привлекало молодого русского путешественника. Марк-Антуан Жюльен родился в 1775 г. В 1792 г., семнадцати лет, он был уже комиссаром революционных войск в Пиринеях, затем комиссаром Comitй du salut public в Бордо, противником Каррье, редактировал во время революции журнал ‘L’Orateur Plйbйien’, служил при итальянском легионе революционных войск, состоял при генерале Бонапарте, который поручил ему редактировать политические полуофициальные бюллетени под названием ‘Courrier de l’armйe d’Italie’, восемь месяцев провел с армией в Египте, проделал неаполитанскую кампанию, был главным секретарем (secrйtaire gйnйral) временного правительства Неаполитанской республики, предложил генералу Бонапарту план организации независимой, федеративной Италии, после битвы при Маренго ему было поручено составление мемуара об Италии. Он исполнял дипломатические миссии в Парме и Голландии. Отношения его с Наполеоном были сложные, и он не раз попадал в опалу. В период вынужденного безделья оп занимался вопросами воспитания и представил Александру I два мемуара: план военной и технической школы (йcole militaire et industrielle) и план административной реформы (l’organisation simplifiйe des chanceliers, ou ministres de l’empire de Russie), заслужившие лестный отзыв и награды.
Жюльен участвовал в сражениях при Ульме и Аустерлице, нес обязанности интенданта, был приближен к Наполеону, снова впал в немилость, был во время Ста дней арестован и освобожден только после отречения Наполеона. При новом правительстве он впал, однако, в немилость как бонапартист. Он уехал в Швейцарию, где его связывала тесная дружба с знаменитым педагогом Песталоцци (он издал в 1813 г. сочинение о его методе), а вернувшись, занимался публицистикой — был одним из основателей газеты ‘L’Indйpendant’ (затем — ‘Le Constitutionnel’), издал труды о выборной системе (‘Sur les йlections’, ‘Manuel Electoral’) и в 1819 г. приступил к изданию ‘Revue Encyclopйdique’. Несомненно, человек столь бурной и разнообразной деятельности был для Кюхельбекера явлением совершенно новым и необычайно занимательным, а собеседником незаменимым. *
Список новых знакомых идет у Кюхельбекера в возрастающем по их значению и интересу порядке: Жюльен, Жуй, Бенжамен Констан.
Виктор-Жозеф-Этьен Жуй (1764 — 1846) был разнообразным писателем. В его лице Кюхельбекер столкнулся не только с известным прозаиком, автором многотомного ‘Пустынника’ (Ermite), влиятельным литературным журналистом, сотрудником ведущих газет и журналов (‘Constitutionnel’, ‘Minerve’ и т. д.), но, прежде всего, с самым крупным тогдашним драматургом Франции. Он был не только признанным либреттистом таких композиторов, как Спонтини, Мегюль, Керубини, Россини, но и автором громких пьес, почти всегда, при античном историческом сюжете, наполненных злободневными политическими намеками: ‘Bйlisaire’ (1820), ‘Sylla’ (1821). В трагедии ‘Велизарий’ прославлялся весьма прозрачными аналогиями и намеками падший Наполеон и столь же ясны были нападки на Бурбонов. Цензура, первоначально пропустившая пьесу, затем запретила Тальма исполнять заглавную роль и изъяла ряд важнейших мест. Жуй публично читал пьесу и тогда же (1820) напечатал ее с прибавлением обширной полемики с цензурой и политической критикой. Столь же злободневна была трагедия ‘Sylla’, в которой главный горой оправдывается в жестокости, ему приписываемой, объясняя ее необходимостью для римской свободы, — снова прозрачная полемика по поводу Наполеона с официальными публицистами бурбонской реставрации.
Кюхельбекер познакомился с Жуй в самый разгар его славы: еще не стерлось впечатление от ‘Велизария’ и уже готовилось появление ‘Sylla’ (премьера в Thйвtre Franзais 7 декабря 1821 г.) Кроме того, в 1821 г. Жуй читал в ‘Athйnйe Royal’ курс: ‘La morale appliquйe а la politique’, на котором остановимся позже, пока же заметим, что изданный в 1822 г. его курс стал любимым чтением декабристов и книга эта фигурировала в деле декабристов. Так, она была найдена у члена тайного общества соединенных славян, майора Спиридова. **
Третий, упоминаемый в этом перечне встреч и знакомств, — Бенжамен Констан. Николай Тургенев писал о нем: ‘Бенжамен Констан более всех сделал для политического воспитания не только Франции, но и остального европейского материка’. *** О влиянии Бенжамена Констана на неаполитанских карбонариев говорит, например, такая широко распространенная газета, как ‘Journal des Dйbats’ (номер от 4 апреля 1821 г.).
* О М.-А. Жюльене см. ЛН, т. 29—30, стр. 538—576, и ЛН, т. 31—32, стр. 92—113.
** Восстание декабристов. Материалы. Центрархив, т. V, Госиздат, 1926, стр. 151.
*** В. Семевский Политические и общественные идеи декабристов. СПб., 1909, стр. 231.
В показаниях большей части декабристов имя Бенжамена Констана фигурирует как имя одного из идейных учителей. Его политические высказывания по отдельным вопросам, объединенные в курсе конституционной политики, были известны большей части северных декабристов. Так, вождь северных декабристов и ближайший друг Кюхельбекера, Рылеев, показывал: ‘Свободномыслием первоначально заразился я во время походов во Францию в 1814 и 1815 годах, потом оное постепенно возрастало во мне от чтения разных современных публицистов, каковы Биньон, Бенжамен Констан и другие…’ * Совершенно то же показал и Евгений Оболенский: ‘Вообще способствовало тому (образу мыслей декабристов. — Ю. Т.) чтение публициста Benjamin Constant, Bignon и проч.’ ** Декабрист Митьков счел даже нужным особо оговорить в показаниях, что во время пребывания в Париже он видел Бенжамена Констана только в камере депутатов, ‘куда ходил иногда из любопытства’. Кюхельбекер не назвал в показаниях имени Бенжамена Констана, но едва ли возможно сомневаться в значении для нею знакомства и встреч с главным идеологом либерализма. Так, одною из главных причин его ‘неудовольствия настоящим положением дел’ Кюхельбекер показал на следствии ‘крайнее стеснение, которое российская словесность претерпевала в последнее время не в силу цензурного устава, но, как полагал я, от самоуправства цензоров’. *** Между тем значительная часть памфлетов, брошюр, парламентских речей и т. д. Бенжамена Констана была посвящена именно этому вопросу.
* Восстание декабристов, т. I, стр. 156.
** Там же, стр. 226
*** В. Семевский. Политические и общественные идеи декабристов, стр. 180.
За именем Бенжамена Констана в записи Кюхельбекера следует: ‘Камера депутатов’, что и замыкает фразу. Можно не сомневаться, что это есть обозначение места встречи (быть может, и не первой, а условленной вслед за первой). Можно, далее, предположить, что заседание, посещенное Кюхельбекером и посвященное жгучему вопросу о голоде, комментировалось затем в личной беседе с Бенжаменом Констаном. Кроме того, Бенжамен Констан был интересен и ценен для Кюхельбекера как писатель-романист, автор знаменитого романа ‘Адольф’ (1815). Общеизвестны интерес Пушкина к этому роману и знаменитая строфа ‘Евгения Онегина’, посвященная ему (22-я строфа VII главы). Кюхельбекер не имел случая в своей литературной деятельности отозваться на роман, но, сидя в одиночном заключении в Свеаборгской крепости, 4 апреля 1834 г. он перечел его (в переводе Вяземского, 1831) и посвятил ему целый день своей крепостной жизни.
4 апреля он записал: ‘Повесть Бенжамена де Констан: Адольф, — представляет мне богатую жатву для завтрашней отметки’. 5 апреля он пишет рассуждение о романе: ‘Писать роман, повесть, стихотворение единственно с тем, чтобы ими доказать какую-нибудь нравственную истину, без сомнения не должно. Но иногда нравственная истина есть уже сама по себе и мысль поэтическая: в таком случае развитие поэтизма (поэтической стороны) оной — предприятие достойное усилий таланта. — К разряду таких истин принадлежит служащая основою повести Бенжамена де Констан: Адольф, без любви, единственно для удовлетворения своему тщеславию предпринимает соблазнить Элеонору, между тем худо понимает и себя и ее, успевает, но становится ее жертвою, рабом, тираном, убийцею. — Вообще в этой повести богатый запас мыслей, — много познания сердца человеческого много тонкого, сильного, даже глубокого в частностях, смею, однако, думать, что она являлась бы в виде более поэтическом, если бы на нее еще яснее падал свет из той области, где господствует та тайная, грозная сила-воздаятельница, в которую примерами ужасными, доказательствами разительными, неодолимыми учит нас веровать не одна религия, но нередко события народные и жизнь лиц частных. Поэтической стороною этой общей истины в повести: Адольф [было бы] именно то, что тут погубленная Элеонора противу собственной воли становится Евменидою-мстительницею для своего губителя. Но чтобы вполне проявить поэзию этой мысли, нужно бы было происшествие более трагическое, даже несколько таинственное… В отдельных мыслях и замечаниях, которые выпишу, заметно что-то Сталевское, в них видно, как много необыкновенная женщина, бывшая для белокурого Бенжамена чем-то вроде Адольфовой Элеоноры, споспешествовала обогащению его познаниями, идеями, наблюдениями и опытами, подчас статься может, довольно горькими’.
Далее следует десять выписок из романа.
Приводим первую: ‘Как скоро я слышал пустословных, усердно рассуждающих о самых неоспоримых, утвержденных правилах нравственности, приличия и религии — а они все это охотно ставят на одну черту — я не мог не противоречить, не потому чтобы мои мнения были противоположны, по потому что мне досадно было столь твердое, столь грубое убеждение’.
В рассуждении по поводу романа слышится не критика, а настроения узника. Проекция частной драмы и личного понятия возмездия в область событий народных — глубоко индивидуальная черта Кюхельбекера. Последнее его стихотворение, направленное против всесильного шефа жандармов Орлова, почти дословно повторяет рассуждение по поводу ‘Адольфа’:
Но есть, поверь мне, есть на свете Немезида,
И ею всякая приемлется обида
И в книгу вносится, и молча книгу ту
Читает день и ночь таинственная дева,
И выбирает жертв, и их казнит без гнева,
Но и без жалости. За ложь и клевету
Заплатят некогда такою ж клеветою…
и т. д.’
Эта вера в Немезиду в области ‘событий народных’ для представителя раздавленного декабристского движения была верою в будущее русского освободительного движения, будущее русского народа.
Именно так проявляет себя Кюхельбекер в 1834 г., к которому относится запись о Констане. В октябре 1834 г. он кончает большую стихотворную трагедию ‘Прокофий Ляпунов’ — о первом земском ополчении против польской интервенции XVII в., полную этими настроениями. Но в рассуждении есть и черта личного знакомства — именно там, где Кюхельбекер комментирует автобиографичность повести, где он говорит о влиянии m-me де Сталь на ‘белокурого Бенжамена’.
Встречи Кюхельбекера с Бенжаменом Констаном, Жуи и Жюльеном были важны еще в одном отношении. В первой записи от 4 апреля, являющейся планом путевых записок и сделанной всего через 9 дней после прибытия в Париж (Кюхельбекер прибыл, как мы видели, 27 марта), содержится совершенно определенный план выступлений и лекций, которые Кюхельбекер собирается прочесть в Париже, после описания Пале-Рояля он говорит: ‘Воздушные башни, которые он * строит. Кафедра в Афинее, с которой в воображении он уже знакомит французов с вашими стихами, с вашею прозою’. Предшествующие имена Ланглеса, Деппинга, Жюльена позволяют предполагать, что именно от них и исходил первоначальный план прочесть в ‘Афинее’ (‘Athйnйe Royal’) цикл лекций о современной русской литературе.
Что представлял собою ‘Athйnйe’, в котором Кюхельбекер собирается прочесть лекции? Первоначальный ответ на это, даваемый Лависсом, нас разочаровывает. Лависс считает ‘Атеней’ местом, где читались изысканные лекции для блестящей светской публики. ** Здесь, несомненно, произошла интересная ошибка: светский, блестящий характер помещения, в котором происходили собрания ‘Атенея’, а также, с одной стороны, парадное прошлое, с другой, — парадное официальное назначение учреждения подменили здесь собою истинный характер заседаний ‘Атенея’ в 20-х годах. Здание было, действительно, блестящее. Описание помещения ‘Атенея’ на rue Valois, Palais Royal 2, когда он был в эпоху революции лицеем, дает сведения об исключительной роскоши убранства и архитектурном богатстве здания. ***
* Путевые заметки ведутся в виде письма к друзьям, отрывку предшествует фраза: ‘целомудрие вашего друга’, отсюда в дальнейшем третье лицо вместо первого
** ‘Le ‘Musйe’ fondй en 1781, devenu ensuite le ‘Lycйe’, puis aprиs 1802, ‘L’Athйnйe’, ou ‘Sociйtй Acadйmique des Sciences et des Arts’, donnait, а l’usage du public mondain, des cours et confйrences fort goыtйes. Les Sociйtйs savantes se rйorganisaient, et la foule se poussait а leurs sйances solenneles’. Ernest Lavisse. Histoire de France contemporaine, t. III, p. 325.
*** ‘Etat descriptif des lieux actuellement occupйs par le Lycйe’.
Официальное назначение учреждения и его аристократическое прошлое не подлежат сомнению. ‘Это учреждение, — читаем мы в официальном издании, относящемся ко времени, о котором мы говорим, — исключительно посвященное наукам и литературе, было учреждено Пилатром де Розье, под покровительством старшего брата короля (ныне Людовик XVIII). Заслуженные в различных областях лица преподают здесь в продолжении большей части года. Это — арена, открытая для молодых талантов. Для того чтобы быть принятым в это общество, нужна рекомендация двух членов. Цена абонемента 120 франков в год. Лекции начинаются с 7 часов вечера’. * Однако таково было только официальное назначение учреждения. Именно ко времени пребывания Кюхельбекера в Париже относится шум, вызванный курсом, посвященным ‘политической морали’, читавшимся в ‘Athйnйe Royal’ Жуй.