Возвращаясь в Россию после двух лет войны, проведенных во Франции, я был поражен различием внутреннего восприятия войны на Западе и у нас.
На Западе вопрос идет о жизни и смерти народов, о существовании и конечном исчезновении государств.
В России, несмотря на весь географический размах, это только один эпизод нашей военной истории, который даже при самом неблагоприятном исходе не грозит нашему государственному существованию.
Для Запада война — Страшный Суд надо всей европейской культурой в ее целом. Но Запад не сознает этого.
В России война — тема для апокалиптических умозрений, что нас самих еще не судят на этом Суде.
На Западе, а во Франции особенно, напряжены все мускулы, весь волевой организм доведен до высочайшего напряжения, в котором угасает всякое умозрение, всякая отвлеченная мысль.
Это сказывается во всем: русское общественное мнение гораздо более терпимо к индивидуальным и парадоксальным взглядам на войну, мы имеем право не желать поголовного истребления всей германской расы, русская военная цензура гораздо более милостива, чем французская, которая не только ограничивает, но устанавливает тон и меру того, как следует мыслить.
Официальная цензура поддерживается там добровольческой. Франция переживает эпидемию доносов: в каждое депо, в каждый комиссариат поступает ежедневно не менее пятисот доносов. Как в ‘девяносто третьем’, этими доносами выражается лирический пафос народного патриотизма.
Самая война на Западе, где противники, крепко ухватившись и тесно сблизив лица, уже в течение двадцати месяцев смотрят друг на друга в упор, глаза в глаза, органически отличается от форм нашей войны, еще не вышедшей из XIX столетия.
Наконец, самые центры европейского сознания находятся в непосредственном соседстве с театром военных действий: немецкие траншеи проходят в восьмидесяти километрах от Парижа, а Лондон еженочно открыт набегам воздушных кораблей.
Проходи немецкие траншеи непосредственно за Гатчиной (как они проходят в Париже за Компьеном), тон душевной жизни Петрограда был бы иной, без сомнения.
На Западе противники сражаются оружием равным. Это оружие скорость: проявляется ли она в скорострельности и дальнобойности орудий, в быстроте ли перевоза войска и подвоза снарядов, в автоматическом ли порядке, в котором функционируют сложные органы военной машины, — всё сводится в конечном счете к скорости, являющейся существенным мерилом силы.
Сила же России в том, что напряженным скоростям Германии противопоставляются стихийные силы инертности: будь то пространства, распутицы, болота, бездорожье, беспечность. Сила России лежит в ее хаосе, в беспорядке.
Военная психология России и Франции различается не столько количественно, сколько качественно. Латинский дух отличается от славянского исторической насыщенностью и способностью быстрой кристаллизации (то именно, что во французском искусстве сказывается чувством формы). Народ, менее нервный, это свойство привело бы к быстрому окостенению исторических и кастовых традиций. Франция и была наклонна всегда к социальному склерозу, но ее всегда спасал дух своеволия, гениальная настойчивость, остроумие практического разума. Благодаря первому свойству Франция могла позволять себе все капризы своей истории безнаказанно, второе же качество давало ей возможность в самых критических обстоятельствах, как кошке, брошенной с четвертого этажа, в воздухе находить утраченное равновесие и падать сразу на все четыре лапы.
II
Европейская война ярко выявила во Франции все противоречия ее исторической природы.
В России не имеют даже приблизительного понятия, какие жертвы принесла Франция.
В первые же дни войны она кинула в плавильный горн все свои духовные и интеллектуальные силы, она положила на полях сражений весь цвет молодого поколения, она пожертвовала всею своей возможной литературой, всем расцветом завтрашнего дня.
В своих письмах из Парижа я приводил цифры. С тех пор они удвоились. Одних поэтов и писателей убито теперь около трехсот.
Но этот же героический акт, если посмотреть на него не со стороны, а изнутри, является бессмысленной тратой духовных сил. ‘Республика не нуждается в поэтах и ученых’.
Благодаря всенародности войны, декрет о мобилизации всю страну, со всем накоплением бесценных духовных и социальных богатств, передал в полное распоряжение военной касты, то есть самой невежественной и косной части Франции, не только не имеющей понятия о всечеловеческой ценности того, что давалось ей в безответственное распоряжение, но в целом не готовой даже к своему непосредственному делу — ведению войны, так как самая война (на Западе, по крайней мере) изменилась органически и, перестав быть делом солдатской муштровки и казарменной дисциплины, стала задачей механиков и техников, машинистов, шоферов и авиаторов.
Вот конкретный факт: французская литература истреблена почти до последнего человека, а живопись сравнительно пострадала очень мало.
Почему?
Очень просто: когда являлся на фронт поэт, писатель, ученый, литератор и подвергался оценке в качестве военной пригодности, то, как мускульный материал, он оказывался плох, но, как из нервного темперамента, из него можно было извлечь кое-что, поэтому его употребляли в качестве возбудителя при атаках. Они должны были увлекать за собой, и, таким образом, были заранее обречены все на верную гибель. Стоит только просмотреть ‘Les Bulletins des Ecrivains’ [‘Бюллетени, списки писателей’ (фр.)], чтобы увидеть, что все почти погибли при атаках через 2 — 3 дня после прибытия своего на фронт.
Республиканское равенство мясника и поэта! Его не только не существует, но, наоборот, — поэт всегда ценится менее.
С живописцами дело обстояло иначе.
— Qu’est ce que tu faisais en civile? [‘Чем ты занимался до призыва?’ (фр.)] Был художником? Ну так становись расписывать забор или пушку под нейтральный цвет, устраивать лжелес.
Такие побочные полезности спасли французскую живопись от опустошения, но погубили литературу целиком.
В России подобные явления невозможны. Один знакомый, вернувшийся с фронта, передавал мне такой факт:
На вопрос начальствующего лица ‘кем вы были до войны’ солдат отвечает: ‘оперным певцом’.
— Боже мой, да ведь вы здесь в траншеях простудите себе горло. Поезжайте сейчас же в тыл — вот вам назначение.
Конечно, это ‘беспорядок’, т.е. человеческое отношение. Но это необходимая поправка к мертвой букве закона. Такие поправки существуют и во Франции, в виде визитных карточек с рекомендациями от лица, имеющего влияние (т.е. от депутата).
Но эти исправления закона там приводят к тому, что, когда по новому закону требуется на заводы с фронта десять специалистов-техников, их высылают немедленно и все они оказываются адвокатами.
Разумеется, поэт, художник, филолог — величины, совершенно не учитываемые с точки зрения европейской экономики, под знаком которой ведется война. Но в области врачевания, которое является величиной очень учитываемой, происходит то же самое, так как это результаты окостеневшего порядка, а вовсе не небрежности.
Армия имеет своих врачей ‘мажоров’, людей невежественных, косных, украшенных многими галунами, знаками отличий и увековеченных Куртелином. Мобилизация, призвав в ряды армии всех способных носить оружие, отдала весь цвет французской медицины, знаменитых хирургов и профессоров под начало ‘мажорам’.
В зависимости от количества галунов, выслуженных в юности при отбывании воинской повинности, профессора оказались помощниками лекарей, а хирурги санитарами и носильщиками.
Я слыхал такой рассказ от очевидца. Происходит операция. Случай редкой трудности. Среди санитаров находится хирург N. N. (не помню его имени — вроде профессора Дуайена). Видя, что неопытным военным лекарям не справиться, он производит вопиющее нарушение дисциплины: выходит из рядов служителей и просит позволить сделать эту операцию ему.
Негодование начальства: ‘Voyons, la discipline, Sacre nom de Dieu’ [‘Дисциплина, черт побери!’ (фр.)]… По счастливому случаю среди огалуненного начальства был студент — его ученик, который объяснил присутствующим, с кем они имеют дело.
Потому ли, что они сами не знали, как приняться за данную операцию, но на этот раз дисциплина была принесена в жертву здравому смыслу.
Редкий случай. Потому что Франция — страна порядка и всё в ней приносится в жертву букве закона.
Запасные, негодные к строевой службе, большинство которых люди пожилые и с положением, стоящие во главе различных промышленных и торговых предприятий, все призваны, обязаны жить в казармах, подметая дворы, чистя отхожие места или томясь от безделья, между тем как за их отсутствием дела останавливаются, внутренние отправления страны парализуются.
III
В смысле бюрократического педантизма ни одна страна не может сравниться с Францией. Раз установленный закон блюдется до полной потери смысла, пока не приходит революция и не вышвыривает его за борт вместе с блюстителями. Потому что революция, как и традиция, является нормальным выявлением французского духа. Они не исправляют друг друга. Они сосуществуют. Традиция — это скопидомство. Революция — ее словесный критицизм.
Один литератор, вернувшийся с фронта, мне говорил: ‘Если послушать, что говорят солдаты, то можно прийти в отчаянье. Общее недовольство правительством и ближайшим начальством. — ‘Так продолжаться не может: когда будет заключен мир, мы еще с недельку не разойдемся, а наведем там у них порядок… Лучше стать германскими подданными’. — Об офицерах слышишь постоянно: этому только штык в брюхо… Казалось бы, с таким войском нечего и делать. А между тем это только манера выражаться. Так же точно ворчали и наполеоновские ‘les grognards’ [служаки (фр.)]. А как только дойдет до опасности и до дела — и дисциплина, и единодушие полнейшие’.
Для иноплеменца нелегко совместить эти противоречия, уживающиеся во французах самым нормальным образом.
Косная в социальной организации, Франция во всех областях, где нужна изобретательность, являлась страной инициативы. До войны ей принадлежали все первые идеи новых военных изобретений. Но, страна опытов, она предоставляла другим разработку и практическое применение ее мыслей. Слабость вооружения Франции была в многоразличии типов ее оружия, в то время как Германия и Англия, пользуясь ее опытами, строили наиболее удобные типы сериями.
Везде, где нужно разрешить задачу неразрешимую, где нужно мастерство, доведенное до совершенства, — Франция не имеет себе соперников. Казалось бы, что страна с такими внутренними порядками, страна, застигнутая врасплох, как была застигнута войной Франция, страна, в которой крепости вдоль бельгийской границы, считавшиеся первоклассными, как Лилль, оказывались в момент войны деклассированными и разоруженными, страна, столь окаменевшая в своих внутренних отправлениях, должна была неминуемо быть сокрушена немецкой организованностью и предусмотрительностью. И вот, в то время, когда немцы находятся всего в нескольких верстах от Парижа, Франция делает такой неожиданный вольт, что все течение войны и даже способы ее ведения сразу меняются.
Один из секретов Марнской победы в том, что Жоффр в течение трех дней израсходовал все артиллерийские запасы, заготовленные за много лет в предвидении Великой Европейской войны.
После Марны французы оказались в таком же положении, как русские на Карпатах: у них не оставалось ни одного снаряда. Но немцы были разбиты. Жоффр этим гениальным шагом вывел войну из прежнего масштаба и дал ей размах, которого даже германские стратеги не предвидели. Артиллерийский огонь такой силы был теоретически осуществим и раньше, но считался неприменимым ввиду невозможности удовлетворить такому потреблению металла. Марнской битвой война была кинута к новым формам, германские предвидения превзойдены, шансы уравнены вновь и Франция спасена.
Францию приходится принимать со всеми ее несовместимостями. Это свойство гениальных рас. В исступленном горении этих противоречий и лежит ее жизнеспособность.
Впервые опубликовано: Биржевые ведомости. 1916. 19 мая. No 15567, утр. вып. С. 5.