Фон-Визин, Вяземский Петр Андреевич, Год: 1848

Время на прочтение: 323 минут(ы)

П. А. Вяземский

Фон-Визин

Вяземский П. А. Эстетика и литературная критика / Сост., вступ. статья и коммент. Л. В. Дерюгиной.— М.: Искусство, 1984. (История эстетики в памятниках и документах).
Пропуски восстановлены по изданию: Вяземский П. А. ПСС, т. 5, СПб, 1880
Представляемая мною в 1848 г., на суд читателей, книга начата лет за двадцать пред сим и окончена в 1830 году. В 1835 году, была она процензирована и готовилась к печати, В продолжение столь долгого времени, многие из глав ее напечатаны были в разных журналах и альманахах: в ‘Литературной Газете’ Барона Дельвига, в ‘Современнике’, в ‘Утренней Заре’, и в других литературных сборниках. Самая рукопись читана была многими литераторами. В разных журналах и книгах встречались о ней отзывы частию благосклонные, частию нет. Эта метрическая справка, о летах являющегося ныне в свет сочинения, показалась мне неизлишнею, для предупреждения недоразумений, и для правильного заключения об относительном достоинстве и об относительных недостатках предлагаемой книги. Такие метрические и, так сказать, личные указания, равно нужны как в оценке книги, так и в оценке людей. В суждении о тех и других, не должно никогда терять из вида, в какое время книга была написана или человек действовал. Может быть, спросят: почему же книга, имеющая уже столько лет от роду, так поздно является в свет? Объяснение этого вопроса не доставит никаких сведений, которые могли бы иметь какую-нибудь занимательность для читателей. Впрочем, любопытнейших из них отсылаю к статье, напечатанной мною в 3-й книжке ‘Современника’, на 1837 год (стран. 373). Знаю, что объявляя о возрасте книги моей, подвергаю ее предварительному подозрению и осуждению некоторых критиков. Они решили, что книги старого поколения никуда не годятся, и что, в последнее пятнадцатилетие, литература наша так далеко ушла, что все прежнее должно быть предано забвению или равнодушно принято к сведению. Но опасение с этой стороны на меня нисколько не действует. Мне никак не верится, что последний период литературной деятельности Карамзина и Пушкина должен быть признан за младенчество, а нынешний период за период возмужалости и совершеннолетия литературы нашей. Каюсь в неверии своем, и откровенно и смело выставляю год рождения книги моей.
Позволю себе еще несколько дополнить эти сведения биографическими подробностями о самой книге. По первоначальной смете, сочинение мое о Фон-Визине должно было ограничиться пределами статьи, то есть, краткого введения к творениям его. От обстоятельств, статья разрослась в книгу. Холера, свирепствовавшая в 1830 году, застигла и заперла меня с семейством в подмосковной моей, После первых опасений и беспокойств в виду роковой посетительницы, для развлечения и успокоения своего, я почувствовал потребность в постоянном занятии. Фон-Визин явился мне тогда на помощь и в отраду, Под руками моими была обширная библиотека, много рукописей, записок и писем, относящихся до царствования и эпохи Екатерины Великой, к тому же было много времени и досуга. Открытие каждого нового сведения влекло меня к новым разысканиям. Круг действия моего беспрестанно расширялся под изыскательным пером. Так, например, письма Бибикова и Сальдерна заставили меня перечитать записки Фридриха Великого, и т. д. Старые русские книги и старые русские журналы прочитаны мною были с любопытством и добросовестностию. Все эти запасы отозвались в труде моем, с большею или меньшею пользою, с большим или меньшим успехом, Таким образом, одинокое лицо писателя Фон-Визина вошло в общественную жизнь эпохи, и современная ему эпоха обставила живою рамою написанное мною его изображение. Умел ли я с удовлетворительным искусством и знанием дела исполнить задачу, которую себе выбрал? этот вопрос подлежит разрешению не моему, а моих читателей. Но мне кажется, что, без неприличного самохвальства, мог я себе дозволить определить, в вышеписанных строках, точку зрения, с которой, во след некоторым благосклонным ко мне судиям, должно оценить книгу, едва ли не первую у нас попытку, в роде биографической литературы. Особенно обращаю внимание читателей на приложения. В них моего ничего нет. Следовательно, тем свободнее можно мне указать на занимательность и важность некоторых материалов, в них заключающихся.

Кн. П. Вяземский.

С.-Петербург,
2-го Февраля 1848 года.

ОГЛАВЛЕНИЕ

ГЛАВА I.

Значение истории литературы вообще.— Двойственный ее характер.— Русская литература: Ломоносов, Державин, Богданович, Карамзин, Дмитриев, Озеров, Крылов, Жуковский, Пушкин.— Имеет ли Русская литература свою оригинальность? Литература наша выражает ли вполне наше общество, его нравственную самобытность.— Под какими условиями литература может иметь влияние на народ.— Одностороннее направление русской литературы, выразившееся в лирической поэзии.— Оригинальное образование нашего общества (победами).— Явление Ломоносова, Петрова, Державина и других, как поэтов народа-победителя. Век Екатерины Великой.— Новое побуждение к продолжению лирического направления нашей поэзии.— Любовь Императрицы к французской литературе.— Влияние французской литературы на русскую.— Посредничество в этом Ив. Ив. Шувалова.— Борис Михайлович Салтыков.— Его литературный агент в Женеве.— Сношение Сумарокова с Вольтером.— Дидерот, Альфиери, Бернарден де-Сен-Пьер и другие литераторы в С.-Петербурге.— Влияние образованности Двора на наше общество.— Общие замечания о Фон-Визине.— Оригинальность его.— Эпоха покровительства талантов Двором и вельможами.— Фон-Визин, действующее лицо на сцене Петербургской, и как писатель драматический и сатирический.— Круг наблюдений Фон-Визина, ограничивающийся единственно обществом провинциальным.— Различие между Фон-Визиным и Молиером.— О жизни и литературных трудах Фон-Визина вообще.— Скудость материалов для его биографии.— Бумаги оставшиеся после него.— Исповедь.— Письма к родственникам и приятелям.— Письма к нему от некоторых замечательных лиц.— Разные бумаги: деловые, политнческие и семейные

ГЛАВА II

Генеалогия Фон-Визиных.— Барон Петр Владимиров Фон-Визин.— Денис Фон-Визин.— Грамота Царя, Великого князя Михаила Феодоровича, пожалованная Денису Фон-Визину.— Иван Андреевич Фон-Визин (отец автора).— Павел Иванович (брат его).— Сестра Фон-Визина, вышедшая за Аргамакова, и ее сын.— Нравственность родителей Фон-Визина.— Рождение его.— Детство.— Влияние старинного образа воспитания на способ выражаться, а, следовательно и на слог Фон-Визина.— Славянизмы и галлицизмы — главный недостаток его слога.— Хорошая сторона прежнего домашнего воспитания.— Мнение Карамзина о народности.— Фон-Визин в Московском Университете.— Иван Иванович Мелиссино отправляет Фон-Визина с братом, в числе 10 лучших воспитанников, для представления куратору Университета Ивану Ивановичу Шувалову, в С.-Петербург.— Потемкин.— Встреча с Ломоносовым в доме Шувалова.— Впечатления Двора и театра на ум Фон-Визина.— Первый литературный труд его, перевод басен Гольберга.— Награда за него, состоявшая в платеже соблазнительными книгами.— Второй перевод его: Жизнь Сифа, Царя Египетского.— Замечания о содержании этого сочинения и переводе.— Превращения Овидиевы.— Поэтические произведения Фон-Визина: Послание к слугам моим и басня Лисица Кознодей.— Отсутствие в Фон-Визине поэтического таланта.— Перевод Ельзиры.— Сатирическое послание А. С. Хвостова.— Конец первого периода жизни Фон-Визина.— Взгляд на тогдашнее время.

ГЛАВА III.

Вступление Фон-Визина, в 1762 году, в службу.— Вице-Канцлер К. Голицын определяет его в Иностранную коллегию.— Первое время службы.— Отправка его в Шверин.— Расположение к нему кабинет министра Ив. П. Елагина.— Замечание об Елагине.— Роман: Приключение Маркиза Г.— Порошин.— Вражда с Лукиным.— Тогдашнее вольнодумство.— Москва и Петербург.— Дружба с Тепловым.— Замечание о Теплове.— Непоколебимость в вере.— Перевод сочинения Самуила Кларка ‘Доказательство бытия Божия’.— Взгляд на роль Кутейкина (в комедии Недоросль), как вывеску тогдашней эпохи.— Раскаяние Фон-Визина.— Некоторые известия о послании к слугам моим.— Об успехе комедии: Бригадир.— Фон-Визин читает свою комедию Императрице.— Конец записок его ‘Исповеди’.— Недостаток материалов для дальнейшего продолжения его биографии

ГЛАВА IV.

О сочинениях Фон-Визина, написанных в предыдущем периоде его жизни.— Перевод повести: Иосиф, сочинение Битобе.— Разбор этого перевода.— Об употреблении Славянских слов в смешении с Русскими.— О недостатках Русского языка того времени.— Пристрастие к Славянскому языку Ломоносова.— О славянизмах Фон-Визина, в переводе повести: Иосиф.— Слог Фон-Визина.— Перевод: Торгующее дворянство, противоположное дворянству военному

ГЛАВА V.

О службе Фон-Визина.— Начало его политического поприща со времени поступления под начальство Графа Никиты Ивановича Панниа.— Важность тогдашней эпохи, в политическом и дипломатическом отношениях.— Значение Графа Панина в истории Русской дипломатии.— Участие Фон-Визина в делах государственных.— О переписке его с главнейшими современными Русскими дипломатами и другими замечательными лицами.— Значение писем их к Фон-Визину. Отношение его к Графу Н. И. Панину.— Дружба с А. Ил. Бибиковым.— Достоинство Бибикова и успехи его в Польше и против Пугачева.— Письма его из Варшавы и Казани к Фон-Визину.— Як. Ив. Булгаков.— Литературные труды его.— Политическая деятельность.— Письма его к Фон-Визину.— Марков.— Сальдерн.— Письма Маркова.— Ал. Мих. Обресков.— Сношения его с Фон-Визиным.— Гр. Стакельберг.— Письма его.— Гр. Петр Ив. Панин.— Мнение о нем Императрицы Екатерины II.— Сношения с ним Фон-Визина.— Письма Фон-Визина к гр. Панину, заключающие в себе дела внутренней и внешней политики того времени.— Письма Гр. П. И. Павина к Фон-Визину.— Отношения Фон-Визина к князю Потемкину

ГЛАВА VI.

Путешествия Фон-Визина в чужие края.— Второе путешествие.— Пребывание в Париже.— Третье путешествие.— Удар паралича.— Четвертое путешествие.— Заграничные наблюдения его.— Одностороннее направление Фон-Визина.— Разбор писем его, писанных из-за границы к Гр. П. И. Панину.— Дидерот и Мармонтель.— Приезд Вольтера в Париж, во время пребывания в нем Фон-Визина.— Мнение иностранных писателей о тогдашнем духе французов.— Письмо Гиббона.— Свидетельство Кн. Дашковой о состоянии Парижского общества.— Дидерот у Кн. Дашковой в Париже.— Г-жа Жофрень.— Рюльер. Мнение Кн. Дашковой о Дидероте.— Многое в письмах Фон-Визина, писанных из Парижа к Гр П. И. Панину, заимствовано из сочинения Дюкло ‘Considrations sur les moeurs de ce sicle’, в комедиях же из сочинений Лабрюйера, Ларошфуко и Лабомеля.— Анекдот о Дидероте и Майкове.— Ученые занятия Фон-Визина в Париже и круг его знакомства.— Франклин.— Сер-Жермень.— Прощальное письмо Гр. П. И. Панина, перед отъездом Фон-Визина за границу.— Фон-Визин оставляет службу.— Связи его с Клостерманом.— Пребывание Фон-Визина в Италии.— Замечания его о художествах.— Поездка в Лукку.— Письма Фон-Визина из Вены.— Приезд его в Россию и начало страдальческой жизни.— Намерение Фон-Визина опять отправиться за границу.— Ложные слухи о желании жены развестись с ним.— Последняя поездка за границу.— Письма из Вены.— Выписки из журнала пребывания в Карлсбаде.— Выписки из журнала путешествия в Ригу, Бальдон и Митаву

ГЛАВА VII.

Есть ли у нас театр? — О старой Русской комедии.— Представляет ли наше общество материалы для драмы?— Необходим ли у нас театр?— Сумароков.— Комедии его.— Замечание на комедию: Опекун.— Триссотиниус.— Комедия Лукина ‘Мот, любовию исправленный’.— Веревкин.— Содержание его комедии ‘Так и должно’.— Роль Доблестина.— Творения Екатерины Великой.— Комедия Кн. Дашковой ‘Тоисиоков’.— Княжнин, комедия его Хвастун, Чудаки.— Клушин.— Ефимьев.— Заключение о старой комедии

ГЛАВА VIII.

Фон-Визин, как драматический писатель.— Бригадир.— Разбор его.— Замечания на комедию Недоросль.— Успех Недоросля.— Слова Потемкина.— Общее заключение о характере комедий Фон-Визина.— Горе от ума.— Роль Софии, Чацкаго.— Отзыв Пушкина о Чацком.— Фамусов.— Особенное достоинство творений Грибоедова и Фон-Визина.— Вести или убитый живой, комедия Гр. Ростопчина

ГЛАВА IX.

Невозможность соблюдения строгой последовательности в биографии Фон-Визина.— Необходимость отступлений от главного предмета.— Некоторые частности из жизни Фон-Визина.— Одиночество его в Петербурге.— Письма его из С.-Петербурга к сестре.— О доме Мятлевой.— Знакомство Фон-Визина с Херасковым, Майковым, Богдановичем, Барковым и Волковым.— Любовь его к А. И. Приклонской.— Знакомство с молодою вдовою Хлоповою.— Первое ее замужество.— Тяжба ее.— Фон-Визин разбирает это дело.— Женитьба Фон-Визина.— Состояние отца Фон-Визина.— Подарок Гр. Панина своим трем секретарям из пожалованных ему поместий.— Совершенное расстройство состояния Фон-Визина.— Щегольство его.— Бедность жены после его смерти.— Семейство Клостериана

ГЛАВА X.

Личные достоинства Фон-Визина.— Письмо П. Вас. Мятлева.— Литературные связи его с Державиным, Домашневым, Козодавлевым и актером Дмитревским.— Анекдот о Княжнине.— Ал. Сем. Хвостов.— Кн. Горчаков.— Духовные размышления Фон-Визина.— Исповедь.— Размышления по случаю смерти Потемкина.— Истинные заслуги Фон-Визина в литературе.— Слово на выздоровление В. Кн. Павла Петровича.— Действие сего слова на публику.— Благосклонность к Фон-Визину Великого Князя.— Журнал ‘Собеседник’.— Участие в нем Императрицы Екатерины II.— Политические вопросы Фон-Визина.— Ответы на них Императрицы Екатерины II.— Опыты русских синонимов.— Поучение, говоренное в Духов День.— О намерении Фон-Визина издавать журнал.— Общее достоинство Сумарокова и Фон-Визина.— Придворная Грамматика.— Истолкование личных местоимений.— Письмо о плане Российского словаря.— Состязание с Болтиным.— Жизнь Гр. Никиты Ив. Панина.— Выбор гувернера.— Разговор Княгини Халдиной

ГЛАВА XI.

О поэтическом таланте Фон-Визина.— Переводы его в стихах: Альзира, Корион, перевод комедии Грессета: Сидней.— О комедии в стихах: Безбожник, сочинение Хераскова. Матюшка разнсчик.— Послание к Ямщикову.Смерть Авеля, перевод поэмы Геснера.— Две сцены из двух комедий, из коих первая без имени, а вторая ‘Добрый наставник’.— Мнение об избрании пиес в ‘Московские сочинения’.— Отрывок перевода из Илиады.— О вольности французского дворянства.— О пользе третьего чина.— Рассуждение о третьем чине.— Адам Васильевич Олсуфьев.— О переводе Тацита.— Политическое сочинение.— Немилость Императрицы

ГЛАВА XII.

Предсмертный вечер Фон-Визина.— Знакомство с Дмитриевым в доме Державина.— Ответ уездного почтмейстера.— Сходство с ним некоторых критиков.— Отрывок из записок Дмитриева.— Встреча трех представителей нашей литературы.— Значение 1-го декабря.— Сравнение Фон-Визина и Карамзина, в отношении к слогу и влиянию на язык.— Фон-Визин писатель с дарованием.— Карамзин вместе с тем и художник.— Невнимание критиков к художественной стороне писателей.— Ложные от того заключения.— Литературные скороходы.— Мнение Гете о Молиере.— Общая связь событий.— Заповедь.— Заключение и цель настоящей книги

ОГЛАВЛЕНИЕ ПРИЛОЖЕНИЙ.

I. Четыре письма Бориса Салтыкова к И. И. Шувалову
Письмо Графа А.. Воронцова к нему же
II. Письмо Графа Разумовского к нему же
Дидерот в Петербурге
III. Алфиери в Петербурге
IV. Басни нравоучнтельные Барона Гольберга (перев. Д. Фон-Визина)
V. Выписка из книги: Геройская добродетель или жизнь Сифа Царя Египетского, из таинственных свидетельств древнего Египта взятая (Перев. Д. Фон-Визина)
VI. Послание к творцу Послания или копии к оригиналу (Соч. А. С. Хвостова)
VII. Выписки из Елагина: Приношение премудрости и извлечение из введения к Русской Истории

Письма к Фон-Визину:

VIII. Сальдерна (три)
Графа Стакельберга (пять)
Прусского посланника Сольмса (два)
С. Зиновьева (восемь)
А. Мусина-Пушкина (шесть)
Князя Н. Репнина (три)
Н. Хотинского (три)
А. Обрескова (четыре)
Мальцова (одно)
А. Сумарокова (одно)
Графа Остермана (одно)
Княгини Дашковой (одно)
П. Левашева (одно)
А. Стахиева (три)
Письма Фон-Визина к Графу Петру Ивановичу Панину, о военных и политических происшествиях, с приложением разных официальных бумаг и документов
XI. Начертание для составления Толкового Словаря Славяно-Российского языка
Способ, коим работа Толкового Словаря Славяно-Российского языка скорее и удобнее производиться может
X. Смерть Авеля, отрывок из поэмы Гессенера (перев. Фон-Визина)
XI. Копии с справок Разрядного Архива, с родословных росписей и списков с грамот фамилии Фонвисиных
XII. Краткая записка о службе Фон-Визина, извлеченная из официальных бумаг
XIII. Копия с Высочайшего Указа, о прикомандировании Фон-Визина к Ст. Сов. Елагину
XIV. Письма А. Ил. Бибикова к Д. И. Фон-Визину

Глава I

История литературы народа должна быть вместе историею и его общежития. Только в соединении с нею может она иметь для нас нравственное достоинство и поучительную занимательность. Если на литературе, рассматриваемой вами, не отражаются мнения, страсти, оттенки, самые предрассудки современного обществу, если общество, предстоящее наблюдению вашему, чуждо господству и влиянию современной литературы, то можете заключить безошибочно, что в эпохе, изучаемой вами, нет литературы истинной, живой, которая не без причины названа выражением общества. Можно еще допустить, что в некотором отношении литература бывает двоякая: одна для народа то, что дар слова для человека: то, чем передает он себя ближним и потомству, то, чем он человек, то есть существо мыслящее и чувствующее. Человек без сего способа выражать себя и народ, не имеющий сей литературы, существа неполные, не достигающие цели бытия своего. Другую литературу можно причислить к искусствам изящным, к ваянию, к живописи, к музыке. Она — в разряде вспомогательных, уже благоприобретенных способностей, коими ум человеческий прихотливо выражает мысль свою, коими народ образующийся честолюбиво знаменует успехи свои на поприще гражданственности и умственного усовершенствования. Посреди безмолвия, оцепенения, царствующего при отсутствии первой из сих литератур, может возвыситься иногда голос автора, который сильно подействует на внимание общества, его окружающего, общество отвечает ему с силою и быстротою потрясенного сочувствия, но сие действие случайно, скоропостижно и недолговременно: не имев предыдущего, оно едва объемлет стесненные пределы настоящего и теряется вместе с минутным впечатлением. Так сладкозвучный Ромберг или молниеносный смычок Паганини зажигают восторг и оковывают внимание слушателей. В раздражении сокровеннейших нервов своих, они сочувствуют, соответствуют гармоническим излияниям повелительного чародея, но сие сочувствие, сия взаимность в ощущениях, в сотрясениях сокровенных были только насильственные или по крайней мере не естественные, а искусственные. Пора баснословных чудес Орфея миновалась: ни горы не тронутся с места, ни львы, ни люди не преобразуются. Звуки замолкли, раздраженные нервы утихли, и между виртуозом и слушателями его уже нет никакого нравственного соответствия. Литература также имеет своих виртуозов. Равно и между творением отличным и народом, коего общество еще не готово для литературы или литература еще не дозрела для общества, нет также обоюдности глубокой и постоянной. Концерт отслушан, книга прочтена, и тот и другая возбудили несколько изящных ощущений, может быть, несколько благородных соревнований, но тем все и кончилось. Обратимся теперь к нам: поверим наше предположение добросовестно и внимательно и выведем заключение. Некоторые наши явления литературные: великолепные оды Ломоносова, воспламененные философические и сатирические гимны Державина, грациозные шутки Богдановича, утонченности взыскательного общежития, европеизмы, введенные в прозу и стихи наши Карамзиным и Дмитриевым, опыты Озерова, который умел иногда сочетать блеск трагических форм Вольтера с благозвучием поэзии Расина, лукавое простосердечие и черты русской насмешливости и замысловатости, ярко оттенившие произведения Крылова, оригинальность заимствований или завоеваний Жуковского, положившего свою печать на подражания, которые в свое время были смелыми новизнами, в Пушкине тот же дух, те же приемы поэтической притяжательности, еще более приноровленные к характеру времени и характеру русского ума и гораздо более разнообразные в своих движениях,— все сии явления, более или менее, продолжительнее или кратковременнее, наносили резкие впечатления на внимание общества нашего и возбуждали повсеместное сочувствие. Со всем тем, кажется, не страшась нарекания в неблагодарности и несправедливости к литературе отечественной, можно применить ее ко второму разряду из двух описанных выше. Так, она не есть жизнь народа нашего, а разве одна из блистательных отраслей общежития его: она не народный дар слова, не народный глагол, а одно изящное выражение народа, как музыка или живопись.
В русском обществе и в литературе русской не было и нет поныне сего обратного действия, сего перелива оттенков с одного на другую, сей жизни, так сказать, общей в двух телах, сей взаимности, от коей литературы других народов являются нам столь исполненными движения, страстей и личности. Нет сомнения, русское общество еще вполне не выразилось литературою. Русский народ сильнее, плечистее, громогласнее своей литературы. В сравнении с ним она несколько тщедушна. Место, занимаемое им в литературном мире, не соответствует тому, коим завладел он в мире политическом. Вы должны искать русских следов в истории двора, в истории походов, в истории успехов гражданственности: блестящие страницы могут здесь удовольствовать требованию честолюбия народного и явить, что сие общество, хотя еще мало говорливое, имеет во многих чертах свою физиогномию, свою нравственную самобытность. Одно книжное знакомство с ним увлекло бы вас к заключению, что нет общества, а есть только народонаселение. Русское общество не воспитано на чтении отечественных книг: вы не можете найти людей, которые чувствовали бы по Державину, мыслили бы по Княжнину, коих мнения развились бы и созрели под влиянием таких-то или других русских авторов. Это неоспоримо. Какое может быть на народ влияние литературы, не имеющей эпопеи, театра, романов, философов, публицистов, моралистов, историков? ибо один историк1, и то историк давнопрошедших столетий, историк отечества своего, как ни сильно выразил он ум свой в творении своем, как ни верно воскресил он в нем наше прошедшее, но действие его все же должно быть одностороннее и ограничено самыми пределами предначертанного ему круга. Если же захотеть найти непременно господствующую черту нашей литературы, то должно остановиться на поэзии лирической. Сие соображение может привести нас к заключению, что и у нас литература, или то, что из литературы имеем, есть также однозвучное выражение общества. Общество наше, гражданственность наша образовались победами. Не постепенными, не медленными успехами на поприще образованности, не долговременными, постоянными, трудными заслугами в деле человечества и просвещения,— нет: быстро и вооруженною рукою заняли мы почетное место в числе европейских держав. На полях сражений купили мы свою грамоту дворянства. Громы полтавской победы провозгласили наше уже бесспорное водворение в семейство европейское. Сии громы, сии торжественные, победные молебствия отозвались в поэзии нашей и дали ей направление. Следующие эпохи, более или менее ознаменованные завоеваниями, войнами блестящими, питали в ней сей дух воинственный, сию торжественность, которая, может быть, в последствии времени была уже более привычка и подражание и потому неудовлетворительна, но на первую пору была она точно истинная, живая и выражала совершенно главный характер нашего политического быта. Воинственная слава была лучшим достоянием русского народа: упоенные, ослепленные ею, радели мы мало о других родах славы. Военное достоинство было почти единою целью, единым упованием и средством для высшего звания народа, которое должно было вначале сосредоточивать в себе исключительно лучи просвещения, медленно разливавшегося по нижним ступеням общества. Военная деятельность удовлетворяла честолюбию народному и потребностям возникающего гражданства. Торжественные оды были плодами сего воинственного вдохновения. Лира Ломоносова была отголоском полтавских пушек. Напряжение лирического восторга сделалось после него и, без сомнения, от него общим характером нашей поэзии. Поэзии философической, прозе умеренной, которая более размышляет, нежели чувствует, более способна хладнокровно судить, нежели пламенно пристраститься, тут не было места. Ломоносов, Петров, Державин были бардами народа, почти всегда стоявшего под ружьем, народа, праздновавшего победы или готовившегося к новым. ‘Тебя Бога хвалим!’ — была тема их воинственных песнопений. Они поэты присяжные, поэты-лауреаты — победы еще более, нежели двора. Сию поэзию, так сказать, официальную должно приписывать не столько характеру их, сколько характеру эпох, в которые они жили. Ничего нет общего в нравственных свойствах, в образовании, в частных обстоятельствах жизни трех наших лириков, но лира их настроена почти на один лад. Кажется, слышишь одни и те же звуки, за исключением особенных переливов и оттенков, которые образуют неминуемую принадлежность каждого самостоятельного дарования. Почему Кантемир, также поэт с великим дарованием2, не имел последователей, а лирический наш триумвират подействовал так сильно на склонности поэтов и второстепенных? Потому, что для сатиры, для исследования, для суда общество не было еще готово. Кровь и умы тогда еще не довольно остыли и оселись. Это была пора молодости, волнения и восторженности. Кто и не имел на лире своей могучих и звучных струн, а туда же карабкался и хотел пиндарить3. В этом отношении сатира ‘Чужой толк’ не только прекрасное литературное произведение, но и нравственное свидетельство и замечательная обличительная ссылка для пояснения современных обстоятельств.
Лирическое, торжественное, хвалебное направление, данное поэзии нашей, не изменилось совершенно и в новейшие времена, когда другие потребности, другие усилия власти и гражданственности означились в явленияхьболее миролюбивых, но не менее сильных для честолюбия народа могущественного и повелительного. Торжественность, на которую была настроена лира Ломоносова, отзывается иногда и в лире Жуковского, который из мира созерцания и мечтательности вызываем бывал шумом победы и кликами празднующего народа на торжество действительности, отзывается и в лире самого Пушкина, коего гений своенравный, казалось бы, должен быть столь независим от господства, удручающего других. В эпилоге ‘Кавказского пленника’ вы найдете краски, приемы поэзии, ему исключительно свойственной, но в духе восторга, оживляющего сию воинственную поэзию, вы поддадитесь какому-то обратному влечению, вознесшему столь высоко в свое время поэзию Ломоносова и Державина. Предупреждая всякие превратные истолкования изложенного здесь мнения, спешу заявить, что замечание мое вовсе не есть критическое, или порицательное: я просто хотел опереть свое предположение на свидетельства и должен был для оправдания своего предпочесть хотя изысканное, но яркое другим свидетельствам, более общим, но и менее убедительным.
Царствование Екатерины Великой, или Великого4, по счастливому выражению принца де-Линь, должно было служить новым и сильным побуждением к направлению поэзии нашей, замеченному выше. Сие царствование громкое, великолепное, восторженное имело в себе много лирического. Его можно назвать высоким, торжественным гимном в истории отечественной. Все в нем способствовало к возвышению и славолюбию духа народного. Первенствующие лица, явившиеся на сцене его, были размера исполинского, героического: они рисуются пред глазами нашими озаренные лучами какой-то чудесности, баснословности, напоминающих нам действующие лица гомеровские. Это живые выходцы из ‘Илиады’. Предоставляя истории оценивать каждого по достоинству, нельзя не сознаться, что Орловы, Потемкины, Румянцовы, Суворовы имели в себе что-то поэтическое и лирическое в особенности. Стройные имена их придавали какое-то благозвучие русскому стиху. Нет сомнения, есть поэзия и в собственных именах. Державин это знал и оставил свидетельство тому в одной из строф ‘Водопада’. Поэт взывает к умершему Потемкину:
Потух лавровый твой венок,
Гранена булава упала,
Меч в полножны войти чуть мог,
Екатерина возрыдала!
В стихе, составленном из собственного имени и глагола, есть не одно верноподданническое, но и высокое поэтическое чувство. Этот стих, без сомнения, исключительно русский стих, но вместе с тем он и русская картина. Счастлив поэт, умевший пользоваться средствами, угадывать впечатления и высекать пламень поэзии из сочетания двух слов, но счастливее государь, который умел облечь имя свое красками и очарованием поэзии. Счастлив он, когда имя его, священное в летописях признательной истории, дарит сильные звуки и лире поэтов, которые дорожат истиною только тогда, когда она всемогуща над воображением. Но властолюбие и слава побед не были едиными страстями, можно сказать, едиными добродетелями Екатерины. В мужественной душе своей она ценила высоко храбрость и воинственный героизм. Однажды в приближенном обществе своем спросила она шутя Сегюра, принца де-Линь и других: ‘Если б я родилась мужчиною, как думаете вы, до какого военного чина дослужилась бы я?’ Легко отгадать ответ: фельдмаршальский чин, достоинство отличного полководца были единые меты, которые поставляли честолюбию могущественной монархини. ‘Ошибаетесь,— прервала она,— в чине подпоручика нашла бы я смерть в первом сражении’. Такой ответ обнаруживает душу, но душа, но ум Екатерины были доступны и другим впечатлениям. Душа ее вмещала в себе все отрасли человеческого славолюбия, ум ее был отверст для всего возвышенного и способен на все усилия. В числе предметов, занимавших деятельность его, успехи образованности и просвещения были целью ее особенной заботливости. Она не только уважала ум, но любила, не только не чуждалась его, но снисходила к нему, но, так сказать, баловала и щадила неизбежные его уклонения. Самая современная эпоха благоприятствовала сему царственному пристрастию. Франция, униженная в политическом достоинстве своем, сошедшая с повелительной чреды, на которую возвела ее рука, некогда всемогущая, Людовика XIV, старалась развитием умственных способностей вновь захватить на другом поприще утраченное владычество свое. Усилия ее увенчаны были совершенным успехом. Версальский кабинет не имел в себе другого Ришелье, другого Мазарина, политика Европы не получала уже направления своего из Франции: но фернейский кабинет5 имел своего Ришелье, который с иными средствами едва ли был не могущественнее первого. Вольтер, представитель, орган, душа и глава сего нового рода властолюбия, коего алкала надменная Франция, распространял во имя свое и собратий или учеников своих владычество гения своего и новых мнений на умы Европы, все еще покорной господству Франции. Екатерина с самых молодых лет полюбила французский язык и французскую литературу, которая тогда уже исторглась из ограниченного круга изящных письмен и мерного великолепия, прославившего ее во дни Людовика XIV. При дворе Елисаветы посвящала она лучшие уединенные часы свои на чтение авторов, раскрывших ум ее, рано созревший для глубокомысленных соображений философии и политики. Вступив на престол, воцарила она с собою правила, которые почерпнула в учении. Гласным покровительством, всеми обольстительными изъявлениями благоволения, свойственными власти монарха и утонченности женщины, содействовала она торжеству Вольтера и соучастников его во всемирном правлении умов и мнений. По справедливости должно, однако ж, заметить, что и до Екатерины правительство и двор признавали у нас власть просвещения европейского и не пренебрегали союзом с умственными знаменитостями современными. Вольтер уже в царствование Елисаветы был, так сказать, союзником на жалованьи у двора нашего, и если ‘История Петра Великого’6, подвиг, совершенный им в силу дипломатико-литературных сделок, не отвечает достоинству ни героя, ни писателя, то должно видеть в нем новое доказательство, что наемный союзник бывает обыкновенно мало надежен для пользы назначенного предприятия. Шувалов — не тот, который в царствование Екатерины писал французские стихи, принимаемые в Париже за произведение французской почвы7,— но Шувалов писавший и сам русские стихи, а более известный и достойный известности потому, что он едва ли не первый почувствовал красоту стихов Ломоносова, покровительствовал ему и умел от него выслушивать резкие истины и благородные упреки, Шувалов, вельможа двора Елисаветы и любимец ее, был уже посредником между нами и европейскою литературою. Он имел в Женеве агента, Бориса Михайловича Солтыкова, кажется, им уполномоченного для сношений с Вольтером по предмету истории, им сочиняемой. Письма его к Шувалову — настоящие депеши о том, что делается в Делисах8, тогдашнем местопребывании Вольтера. Вообще из переписок того времени, которые удалось нам прочитать, видно, какое постоянное участие принимали вельможи наши в движениях современной литературной деятельности. Новые понятия, смело провозглашаемые во Франции, имели тогда отголоски в Петербурге. Мы нашли в записках, оставленных княгинею Дашковою, что до 15-летнего возраста прочла она в доме дяди своего, графа Воронцова, сочинения Беля, Вольтера, Монтескье, Гельвеция: правда, прибавляет она, что, кроме Екатерины, тогда еще великой княгини и также в летах весьма молодых, и ее, никто из женщин в Петербурге не занимался подобным чтением9. Легко поверить тому и едва ли можно жалеть о том. Подобное чтение, нельзя не сознаться, было несколько преждевременно, и просвещение, за ним следовавшее, должно было походить на то, в котором вообще обвиняют нас некоторые иностранцы: насильственно-прививное, скороспелое и потому ненадежное. Но между тем сие свидетельство в числе прочих доказывает, что отражение лучей, бросаемых Франциею, было не чуждо и вершинам нашего общества.
Замечательно, что сношения, завязавшиеся между Россиею и представителями европейского просвещения, не были начаты и продолжаемы равными с обеих сторон договаривающимися лицами: с одной видим литераторов, с другой двор и вельмож. Представители нашей литературы не были участниками в деле, которое, казалось, могло быть ближе к ним, нежели к тем, которые действовали. Литература и литераторы наши оставались в стороне. Один деятельный Сумароков умел как-то выманить письма Вольтера и заставить его заочно и на слово похвалить его трагедии10. Даже в то время, когда один из полномочных посланников энциклопедического двора, Дидерот, приезжал в Россию, не последовало никакого сближения между им и нашими авторами. По крайней мере не отыскиваем ни одного следа тому ни в сочинениях Дидерота, ни в сочинениях соотечественников наших. То же можно заметить и относительно к пребываниям Альфиери11, Бернарден де Сен-Пьера и других известных писателей, посещавших Россию в то время. Все это подтверждает доказательство, что между литературою нашею и нашим обществом не было ничего взаимного, что на нее не действовали обыкновенные приливы и отливы общежития, что, подобно Русскому12 или Азовскому морю, чуждому движения, общего другим морям, и литература русская, не подверженная повсеместному закону, пребывает до времени в тишине бездействия, стихиею отдельною и неподвижною, что если могли мы заметить, как указали выше, некоторое действие, сотрясение, некоторое преходчивое впечатление, произведенное обществом или почти исключительно двором в явлениях литературы нашей или, вернее сказать, поэзии, то в самом обществе не найдем мы признаков, что литература отечественная входит в состав гражданского быта нашего, в число богатств нашего нравственного достояния. Изыскать и означить причины явления сего вовлечет в исследование слишком глубокое и многостороннее. Довольно указать на иные, которые более других на виду и едва ли не богатее в последствиях. Недостаток в основательном учении, недостаток в звании, которое по месту своему в чиноположении гражданском могло бы исключительно посвящать себя трудам ума и видело бы в них единую цель, доступную честолюбию, свойственному всем званиям, обязанность дворянства, более или менее, но вообще грамотного, служить и алчная нетерпеливость достигнуть офицерского чина в лета, когда еще не стыдно быть слушателем университетских лекций,— вот, без сомнения, одни из главных причин застоя нашего в движениях мысли и творческой деятельности. От сих причин, несмотря на исполинское движение, данное России Петром, поощренное Екатериною и покровительствуемое преемниками их, нет у нас доныне литературы истинной, полной, коренной, литературы, которая была бы живою отраслью государственного благоденствия и непосредственным существованием людей, служащих отечеству трудами ума своего, как воин служит ему на поле брани, судия в храминах закона, торговец на поприще промышленности.
Сии соображения, сии применения наблюдений общих к положению частному, в котором находимся, родились в уме моем при мысли обозреть жизнь и труды Фон-Визина. Готовясь к сему начертанию, я хотел вникнуть в свой предмет, обойти его со всех сторон и коснуться до пределов, ему соприкосновенных. Не боюсь протяжения и плодовитости, может быть, оттого что не умею быть кратким. Любя видеть в литературе не одну науку слов, но и науку жизни, не науку, действующую в обведенном очерке и одиноко служащую себе средством и целью, но науку всеобъемлющую и вездесущую, помня, что если, по выражению Бюффона, в слоге весь человек (le style c’est l’homme)13, то в литературе весь народ, я должен был решительно приступить к исследованию предлежащего вопроса, не стесняясь схоластическими формами и этикетом академического благочиния.
Вот, так сказать, оглавление соображений, которые должны были служить мне руководствами в моих изысканиях и в согласовании оных.
Фон-Визин один из малого числа писателей наших, которые выразили себя в сочинениях своих, сочинений его немного, это правда, но он умел быть оригинальным посреди подражателей. Главные творения его имели много успеха в свое время, они носят на себе отпечаток ума и эпохи его, не утратили и ныне ходячей цены и сохранились в народном обращении.
Фон-Визин жил в царствование Екатерины. Она любила ум не только за границею, но и у себя дома, покровительствуя ему в чужих землях, благодетельствовала ему в отечестве. Примеры покровительства, оказываемого царями дарованиям и отличиям природным, нередки: в самой власти, потому что она есть держава и могущество, есть и должно быть обыкновенно тайное начало великодушия, возвышенное сочувствие, которые понимают всякую возвышенность и готовы сблизиться с нею, но двор Екатерины представляет нам еще одну черту, особенно ему свойственную. Многие из вельмож, любимцев власти, разделяли с Екатериною благоволение ее к людям, которые соперничествовали им на поприще вовсе отдельном и противопоставляли аристократии породы и чинов отступную, непокорную аристократию ума и дарований. За границею ездили они на поклон к фернейскому отшельнику, отшельнику нового рода, который имел свой двор и своих ласкателей, предупреждали учтивостями и ласками всех чужестранных баловней литературной молвы и в своем отечестве не чуждались сообщества, а, напротив, искали приязни людей, заслуживших известность умом и несколькими остроумными страницами или счастливыми стихами.
Фон-Визин был современником эпохи благоприятной, был действующим лицом на сцене петербургской, в сей сфере деятельности русской, в сем средоточии русской гражданственности, он был преимущественно писатель драматический и сатирический, следовательно, живописец и поучитель нравов.
Обозревая сии указательные черты, я говорил себе, что из биографического портрета Фон-Визина может выйти историческая картина общества, но после многих исследований и применений не нашел ни связи, ни полноты в предмете своем, раскрытом на все стороны. В обществе не дознался я отголоска Фон-Визина и в самом Фон-Визине отыскал мало отпечатков общества. Например, комедии его — не картина нравов, господствовавших в обществе ему предстоящем, он жил в столице, а описывал провинцию, изображенные им лица верны и подсмотрены с природы, но сходство их было почти отвлеченное, без живого применения к лицам, пред коими они были выведены. Комедии Фон-Визина были читаны и играны в Петербурге и в Москве, театров по губернским городам, домашних театров тогда если и было, то весьма немного,— следовательно, настоящие Простаковы в глуши губерний и деревень, вероятно, и не знали, что двор смеется над ними, глядя на их изображения. Вероятно, были недоросли и бригадиры и в числе зрителей комических картин Фон-Визина, но комик колол не их глаза. Смех их был оттого свободнее, но менее было и пользы. Следовательно, и здесь автор и публика его не были в борьбе лицом к лицу и рука с рукою. Это не то что Мольер, который списывал с натуры знакомых тартюфов, маркизов, жеманок и призывал оригиналов своих на очную ставку с уличительными портретами. Но довольно: к комедиям Фон-Визина обратимся в свое время.
После продолжительного введения пора приступить к самому предмету, подлежащему рассмотрению нашему: жизни и литературным трудам Фон-Визина. И здесь придется нам сетовать о скудости способов и средств применять жизнь действительную к явлениям жизни умственной. Биографические материалы у нас так недостаточны, что, при неимении принадлежностей и красок для написания исторической картины, едва ли можем написать и портрет во весь рост. Наша народная память незаботлива и неблагодарна. Поглощаясь суетами и сплетнями нынешнего дня, она не имеет в себе места для преданий вчерашнего.
Лишенные чужих вспомогательных источников, мы можем, по крайней мере, черпать в источнике, оставленном нам самим Фон-Визиным. Он несколько облегчил труд биографа своего. Сверх сочинений, в которых, как заметили мы выше, выразил он ум свой и образ мыслей в чертах довольно оригинальных, имеем в виду еще и другие пособия: часть Исповеди его, письма в родственникам и приятелям, письма к нему от некоторых замечательных лиц, равные бумаги деловые, политические и совершенно домашние, которые не менее других любопытны в своем роде и носят на себе живые следы обычаев его и частной жизни.

ГЛАВА II.

Изыскания родословные не нужны в биографии литератора: дарование не майорат. Но здесь любопытство возбуждается генеалогическою странностью. Почетная частица фон кажется столь неуместною пред именем творца Недоросля и Послания к Шумилову, что заслуживает она некоторого пояснения. Род Фон-Визиных, или, по-прежнему правописанию, фан-Фисиных, как видно из законных документов, происходит от знаменитых предков, бывших в разных землях владетелями городов. В царствование Иоанна Васильевича, во время войны против Ливонии, взят был в плен рыцарь братства меченосцев, Петр барон Володимиров сын Фон-Визин, с сыном его Денисом. В царствование царя Алексея Михайловича внук его принял Греко-Российское исповедание, по крещении назван Афанасием и пожаловав в стольники. Грамотою царя и великого князя Михаила Феодоровича род Фон-Визиных причисляется к родам, возвышающим достоинство свое историческими воспоминаниями. В ней сказано, что во время осады Москвы Владиславом, Денис Фон-Визин, ‘помня Бога и Пречистую Богородицу, и православную христианскую веру в наше крестное целование, с нами, великим государем, в осаде сидел, и за православную христианскую веру, и за святые Божия церкви, и за нас, великого государя, царя и великого князя Михаила Феодоровича всея Руссии, на Москве против королевича Владислава и Польских и Литовских, и Немецких людей и Черкас стоял крепко и мужественно, и на боех и на приступех бился, не щадя головы своей, и ни на какие королевичевы прелести не прельстился, и многую свою службу и правду к нам и ко всему Московскому государству показал, и будучи в осаде, во всем оскудение и нужду терпел’. Следовательно, потомок и соименник его — русский не одним пером своим.
Отец автора нашего, Иван Андреевич Фон-Визин, служил в Ревизион-коллегии членом в чине коллежского советника, уволен был статским советником, жил в Москве, в собственном доме близ Московского университета. Но в этом ли доме родился творец Недоросля, о том мы узнать не могли. Для дополнения скажем, что в летописях литературы нашей известно имя и другого сына его, Павла Ивановича, оставившего по себе некоторые стихотворения и переводы, напечатанные в ежемесячном сочинении Доброе намерение, изданном в Москве 1764 года. Одна из сестер автора нашего, по замужеству своему Аргамакова, упражнялась также в литературных занятиях в перевела несколько повестей Мармонтеля. Сын ее, бывший после Преображенского полка полковником, товарищ и друг Марина, был также поэтом в кругу однополчан и приятелей. Фон-Визин сохранил нам в Исповеди своей прекрасные воспоминания о нравственности родителей своих, и в особенности об отце, коего характер являет черты редкой твердости и великодушия. Замечательно, что в старину, при недостатке знания в иностранных языках, люди, одаренные умом любопытствующим, мог ли почерпать некоторую образованность в современных русских переводах, которые тогда были гораздо разнообразнее и удовлетворительнее, нежели в ваше время. Ныне, без помощи иностранного языка, почти читать у нас нечего: переводчиков нет, или труды их обращены на книги, или, лучше сказать, заглавия книг в чести у книгопродавцев, которые часто не питают, а отравляют вкус читающей публики, исключения редки. Поверьте, например, итоги переводов, вышедших от семидесятых годов до нашего столетия, с итогами нашего тридцатилетия, и вы убедитесь, что наша литература переводная упала против прежнего. Тогда все, или почти все, замечательные творения древности и совершенной эпохи имели у нас переводчиков, ныне знаменитейшие писатели нашего времени знакомы нам по одним журнальным перекличкам. При тогдашних пособиях и не удивительно, что отец Фон-Визина, хотя и лишенный выгод образованного воспитания, любил чтение исторических и нравоучительных сочинений и мог удовольствовать свои наклонности. Старые книги наши уже не в ходу: с одной стороны, их нет в обращении книжной торговли, с другой, обветшалый язык их, тяжелый слог пугают новых читателей: таким образом провинциалы губернские и столичные, требующие пищи умственной, должны довольствоваться малосочною и скороспелою пищею журналов и альманахов.
Год рождения автора нашего не был доныне достоверно определен. В Исповеди не означает он эпохи рождения своего, и в Опыте исторического словаря о Российских писателях, изданном Новиковым, при жизни Фон-Визина о том умолчено. По биографическим сведениям о нем, собранным преосвященным Евгением в журнале Друг просвещения и в Опыте краткой истории русской литературы, Греча, показано, что он родился 1745 года, но по другим указаниям и соображениям можно предполагать утвердительнее, что он родился в 1744 году. Автор ваш, говоря о детстве своем, показывает, что оно было означено резкими чертами характера пылкого и решительного. Авторские склонности обнаружились в малолетстве его раннею чувствительностию, раздражительным воображением и жадностью, с которою вслушивался он в рассказы, пробуждавшие его ребяческое внимание. Тогдашнее воспитание, при недостатках своих, имело и свойственные ему выгоды: ребенок оставался долее на русских руках, долее окружен был русскою атмосферою, в которой знакомился ранее и более их языком и обычаями русскими. Европейское воспитание, которое уже в возмужалом возрасте довершало воспитание домашнее, исправляло предрассудки, просвещало ум, не искореняло впечатлений первоначальных, которые были преимущественно отечественные. Укажем на одно свидетельство: большая часть переписки государственных людей царствования Екатерины велась на русском языке, не смотря на господство языка французского и нравов иноплеменных. После видим мы совершенно противное: первые звуки, первые понятия, кои передавали детству другого поколения, были исключительно иностранные, потому что ребенок с груди кормилицы русской обыкновенно вверяем был рукам чужеземцев. Уже только позднее в летах юношества, а часто и в возрасте, уже перезрелом для исправления погрешностей вкоренившихся, русский гражданин, по собственному обратному влечению и как будто по уязвлению пробудившейся совести, обращался к изучению отечественного. Более домоседства в жизни родителей, более приверженности к исправлению частных обязанностей и соблюдению обрядов русского православия, может быть, менее суетности, но в семейственном кругу более живого участия в делах общественных, и между тем более независимости в нравах, способствовали тогда к некоторому практическому гражданскому воспитанию: оно имело свои недостатки и весьма важные, но, как замечено выше, имело в себе что-то положительное, действовавшее в народном смысле. Ныне воспитание наше слишком отвлечено и, пущенное в рост, ни на чем не упирается в коренном основании. Например, мы видим, что старик отец Фон-Визин заставлял сына читать у крестов во время всенощных бдений, которые часто отправлялись у них дома, позднее детей другого поколения заставляли прежде всего вытвердить наизусть
La cigale ayant chant
Tout Pt…..
Не соглашаюсь с автором, который приписывает упомянутым благочестивым упражнениям знание свое в русском языке. Дьячки и семинаристы, которые верно более его читали священные книги, не почитаются же у нас знатоками в языке и правильнейшими грамотеями. Помощь Славянского языка, вопреки мнению его собственному и мнению многих литераторов наших, была не только не полезна, но может быть и вредна Фон-Визину: он без размышления пользовался ею и не умел справиться в согласовании языка церковного с языком общества, когда покушался на такое сочетание. Слог Фон-Визина — слог мыслящего писателя, но неуместная пестрота галлицизмов и славянизмов, встречающаяся в творениях его, не позволяет изучать его в отношении искусства, как писателя образцового. К тому же, если слова и обороты Славянские и могли бы иногда пригодиться ему в переводе творений, подобных Иосифу и ‘Похвальному слову Марку Аврелию’, то мог ли он употреблять их с успехом в языке комедий, сатирических и философических статей, и в слоге письменном, в которых преимущественно выразились жизнь и сила дарования его? Не менее того я готов признать, что самые сии упражнения имели без сомнения влияние и на развитие способностей будущего писателя, но не в художественном, а более в нравственном образовании. Я не исключительный поклонник старины, не ослепляюсь предрассудками, которые силятся удерживать поколения неподвижно, как часовых, поочередно сменяющихся на одном и том же месте, не разделяю безусловно страха людей, которые пугаются смелыми движениями времени и просвещения, но притом жалею, что новое воспитание, омногосложив обязанности и требования юношества, не умело теснее согласовать необходимые условия русского происхождения с независимостью Европейского космополитства. Карамзин, защищая Петра Великого от обвинений, что он лишил нас русской нравственной физиономии (а, впрочем, и физической, обрив нам бороды), говорит, ‘Все народное, ничто пред человеческим. Главное дело быть людьми, а не Славянами’. Истина возвышенная и прекрасное правило политической мудрости, которое можно пополнить и пояснить тем, что должно быть прежде или более гражданином, нежели семьянином. Но в применении к воспитанию частному, т. е. личному, а не народному, не должно терять из виду, что именно для того, чтобы быть европейцем, должно начать быть Русским. Россия, подобно другим государствам, соучастница в общем деле европейском и, следовательно, должна в сынах своих иметь полномочных представителей за себя. Русский, перерожденный во француза, француз в англичанина, и так далее, останутся всегда сиротами на родине и не усыновленными чужбиною.
При самом основании Московского университета, Фон-Визин поступил в число воспитанников его. Университет с гордостию может выставить имя сие в начале летописей своих и прав на благодарность отечества. С другой стороны, может он и сослаться на него, как на свидетельство счастия. В самом деле, то, что автор рассказывает сам о нравственном и учебном состоянии сего заведения, хотя очень забавво, но мало назидательво. И если вспомнить, что он получил в награждение медаль на экзамене за то, что на вопрос: куда впадает Волга? отвечал он ‘не знаю’, когда из товарищей его один назвал Белое, а другой Черное море, то легко убедиться, что дарования Фон-Визина образовались не только независимо от университета, но, может быть, и вопреки ему. В одной из программ диспутов и рассуждений, назначенных для университетского собрания, находим следующее: ‘Денис фон-Визин стараться будет показать щедрость и прозорливость Ее Императорского Величества, всещедрой Муз Основательницы в Покровительницы’. И в других свидетельствах университетских встречается после неоднократно имя его, упомянутое с похвалою. Наконец, позднее видим, что природные способности воспитанника были столь блестящи, или директор московского университета, Иван Иванович Мелиссино, был одарен такою прозорливостью, что когда должно было представить в Петербург выставку нового заведения на показ их куратору (и кто же был сей куратор? Иван Иванович Шувалов!), то Фон-Визин и брат его были в числе десяти избранных воспитанников. Между ними встречаем и другое имя, которое некогда должно было заимствовать столько блеска в громкой звучности от прилагательного ‘Таврический’. В числе разительнейших впечатлений, пробудивших внимание 14-летняго отрока в приезд его в Петербург, была встреча у Шувалова и знакомство с человеком, который мог бы один служить выражением русской образованности, столь же внезапной, как и он, с человеком, неприготовлевным событиями и ознаменовавшимся в ученом мире явлением столь же самовластным, как и Петр Великий в мире государственном,— с Ломоносовым! Блеск и великолепие двора, коему представлены были воспитанники, и новость театральных зрелищ оставили также живые следы в чутком и наблюдательном уме его. Может быть, встрече с Ломоносовым и смеху, порожденному игрою актера Шумского, обязаны мы наиболее, что в Фон-Визине имеем писателя, а от него хорошие комедии. Дарования не врождаются, но часто развертываются случаем. Посещениям театра обязан он был и оскорблением самолюбия, обратившимся в пользу его. Молодой барич, столкнувшийся с ним в партере, начал, после ласковых приветствий, трунить над ним, узнав, что он не говорит по-французски. По возвращении своем в Москву, Фон-Визин обратился с прилежанием к изучению языка сего и, вероятно, ревностнее принялся и за другие науки. Между тем, если Фон-Визин не был еще тогда писателем, то по крайней мере был уже работником на книгопродавцев. В 1761 году уже напечатан перевод его басней Гольберга, и для тогдашнего времени язык перевода замечательво чист и свободен. Сей первый труд оставил по себе пагубные следы в жизни его. Книгопродавец, заказавший эту работу, дал ему на все на пятьдесят рублей книг соблазнительных, которые распалили молодое воображение. По самому признанию Фон-Визина, сии первые впечатления отозвались на всю жизнь в здоровьи его и, может быть, приготовили преждевременный и болезненный ее конец. Сие самое соглашается и с изустными преданиями, которые, если они достоверны, поясняют слова Исповеди. За первым переводом следовал скоро и другой: Жизнь Сида, царя Египетского. Подлинник написан на французском языке аббатом Терассоном, но Фон-Визин перевел его с немецкого перевода. Сей нравственный, или классическо-нравоучительный роман (называемый в подлиннике Sthos), написан, вероятно, в подражание Телемаку и пользовался в свое время уважением. В особенности славилась в сем сочинении речь главного Мемфисского жреца, произнесенная при погребении царицы, матери Сифовой. В сей речи, под видом похвалы усопшей, ясно изложены правила чистой политической нравственности. По словам Даламберта, Шатон присоветовал бы их читать в назидание царям, он же говорит, что Тацит восхитился бы сею речью. Французские философы того века любили, как смелые новизны, истины, впрочем весьма почтенные, но которые ныне показались бы или излишне напряженными, или слишком обыкновенными. К подтверждению сего довольно упомянуть о всеобщем успехе Велизария. Мы не можем в наше время присвоить себе задним числом благоприятных предубеждений другого века, но все и в наш было бы неблагодарно судить с неуместною строгостью творения, которые первые распространили владычество практической философии и терпимости от чертогов царей до нижних степеней общества. Нельзя не заметить, что сей род нравоучительных романов, довольно скучных (не на зло нравственности будь сказано), был особенно во вкусе читателей наших протекшего столетия. Сверх переводов, имеем мы и в оригинальных творениях той эпохи свидетельства сей нравственной наклонности умов наших. Укажем на Арфаксада, Кадма и Гармонию, Полидора. И в некоторых позднейших явлениях нашей словесности найдем, может быть, следы сего поучительного направления. Читатели наши не боятся скуки, и многие из русских авторов пользуются сею народною безбоязненностию. Комики, повествователи наши, мало заботятся о занимательности, разнообразия и живой веселости творений своих: быть нравоучительными достаточно для их назидательного смиренномудрия. Можно бы заметить, что автор, который, по заглавию своего романа, обязывается быть сатирическим и нравоучительным, уже самым обязательством своим охлаждает любопытство читателя, он похож на говоруна, который, начиная рассказ, говорит: ‘Я вам расскажу уморительный анекдот’, в сам хохочет в задаток, так что предисловием в предварительным хохотом обдает он холодом и онемением своих слушателей. Можно бы заметить, что ничего нет менее комического комического романа, писанного Скарроном, и менее исторического — исторических романов г-жи Жанлис, но объяснения сих замечаний завлекли бы нас в рассуждения, посторонние предмету вашему. Мы хотели единственно, вследствие принятого нам правила, оглядываться кругом, следуя по дороге, нам предлежащей, и указать мимоходом на отличительные приметы литературы нашей. Русский перевод Сифа пользовался при самом появлении своем честью, которой удостоились немногие русские книги и в наше время. В периодическом издании, под названием Собрание лучших сочинений и проч., коего редактором в 1762 году был профессор Рейхель, есть весьма замечательное известие о сем переводе. Не в укор журналистам новейшим будь сказано, мало найдется у них критических статей, столь европейских по изложению, мыслям и общим сведениям. В сем известии, между похвальными отзывами о способностях и заслугах молодого переводчика, упоминается и о переведенных им Превращениях Овидиевых. Нет следов к поверке, что сделалось с сим переводом, но Рейхель должен был знать о нем достоверно: ибо Фон-Визин был одним из деятельных участников в сем периодическом издания, содержащем несколько переводов его.
К этому же времени относятся первое покушение его на поприще поэзии. Он не был рожден поэтом, ни даже искусным стихотворцем, хотя и оставил несколько хороших сатирических стихов в Послании к слугам и к басне Лисица-кознодей. В одном письме к Елагину он сам говорит: ‘Пишу стихи, которые стоют мне не только неизреченного труда, но и головной болезни, так что лекарь мой предписал мне в диэте отнюдь не пить Английского пива и не писать стихов’. Перевод его Альзири должен быть признан более за упражнение ученическое в стихотворстве и французском языке, нежели за произведение поэтическое. Переводчик говорит и сам в Исповеди своей: ‘Сей перевод есть не что иное, как грех юности моей, но со всем тем встречаются и в нем хорошие стихи’. Признаемся, должно иметь родительское сочувствие для подобной встречи. Нам со стороны не удалось встретить ни одного хорошего стиха. Насмешники старого века, и между ними А. С. Хвостов, смеялись над неудачею перевода. Вот некоторые стихи из сатирического послания его к Фон-Визину:
Не ты ль у старика Вольтера отнял честь,
Как удалось тебе Альзиру перевесть?
Что муза у тебя душою покривила,
Напав в иных местах на смысл Вольтеров с тыла,
Что с мыслью автора разъехался в других,
И что меж прочими в трагедии есть стих,
Которого она совсем не разумела,
Не ты в том виноват, чего она смотрела,
Нельзя, чтоб ты меча с песком не распознал,
Ни столько мудрыми очами захворал.
Сие послание, отличающееся более личностями, нежели язвительным остроумием, может служить доказательством, что авторские перебранки и у нас не со вчерашнего дня. Наши новейшие ратоборцы имеют также свои рыцарские предания, пергаменты и родословные. Впрочем, заметить должно, что упомянутое послание не было в свое время напечатано.
Кажется, здесь кончается первый период жизни Фон-Визина, период приготовительных лет пред вступлением на сцену действия общежитии и в литературе. Сии годы искуса не совсем бесцветны. В младенчестве общежития нашего и люди начинали жить ранее. Общество дорожило всеми признаками расцветающих надежд. Мы видели, что автор наш, почти еще ребенок, обращал на себя внимание, выставлен был на показ заботливым начальством, отыскан книгопродавцами и, одним словом, был уже на виду в лета, в кои ныне было бы трудно отделиться от толпы сверстников. Правда, что ныне и требования взыскательнее, но со всем тем, вероятно, и старейшины тогдашнего общества были внимательнее к новым поступающим членам. О многих доказательствах, оправдывающих мое предположение,
Молчу:
Два века ссорить не хочу.
Но по крайней мере, чтоб не поссориться с своим веком, ограждаюсь следующим объяснением. В старину менее могли надеяться на силу событий, на силу нравственную, еще не обдержанную, еще мало утвердившуюся: тяжба просвещения и образованности тогда не была еще решена временем, нужны были единомышленники, и каждое лицо надежное было на примете, завербовано и задобрено отличиями. Тогда просвещение образовало раскол, а в каждом расколе обнаруживаются жар, пристрастие, деятельность. Ныне просвещение — господствующая вера в нравственном мире, и потому оно спокойнее. Эпохи, подобные прежней, благоприятны для личного честолюбия. По крайней мере мы видим, что автор ваш вышел в люди сам собою: кажется, ни родственные связи, ни счастливые случайности не проложили ему попутных следов.

ГЛАВА III.

В 1762 году находим Фон-Визина в службе, а по приезде Двора в Москву уже известным вице-канцлеру князю Голицыну, который перевел его в Иностранную Коллегию. Тут удостоен он был внимания канцлера, поручавшего ему перевод важнейших бумаг. Другое поручение, лестное для самолюбия в приятное для любопытства молодого человека, было наградою за труды по службе, замеченные начальством, он в том же году послан был в Шверинскому двору в возвратился со свидетельствами уважения, заслуженного им в поездке своей. На другой год сблизился по службе, а потом и по приязни, с Иваном Перфильевичем Елагиным, бывшим тогда кабинет-министром в пользовавшимся в свое время славою умного человека и отличного писателя. Ныне слава его в последнем отношении значительно убавилась. Наше поколение знает его более понаслышке, а роман, им переведенный, Приключение Маркиза Г., по забавной шутке Крылова в комедии Урок дочкам. Что ж касается до сего перевода, то, по некоторым преданиям, подкрепленным очевидным различием в слоге романа и например Опыта повествования о России, и разностью в слоге самого перевода, кажется, что перевод сей, выданный под его именем, одолжен бытием первых четырех томов Порошину, находившемуся при Великом Князе Павле Петровиче, а последнего Лукину, который был секретарем кабинет-министра. Теперь лучшею похвалою Елагину остается мнение, которое Фон-Визин изложил о нем в Исповеди. Мы не подтвердим за ним, что он прославился своим витийством на русском языке, но будем помнить с признательностию, что он покровительствовал молодым писателям в то время, когда покровительство было еще нужно. В Елагине сия благосклонность к отечественным дарованиям тем более достойна уважения, что смирение духа не было отличительною его приметою. Ему приписывают следующий отзыв: ‘Не знаю, чему дивятся в Вольтере: я не простил бы себе, если б усомнился сравниться с ним в чем бы то ни было’. К сожалению, покровительство вышних не всегда бывает без примеси неудовольствий для лиц, взысканных покровительством. Елагин, благоприятствуя Фон-Визину, был отменно хорошо расположен и к Лукину. Будущий комик наш никак не мог ужиться с автором комедий, ныне неизвестных, но имевших некогда свою цветущую эпоху. Лукин был, видно, проворлив и старался задатком мстить при начальнике сопернику, еще неведомому, который после должен был выжить успехи его с другого поприща. Фон-Визин в Исповеди говорят довольно подробно и с чувством живейшего оскорбления о неудовольствиях, нанесенных ему Лукиным в доме Елагина. В письмах его отыскиваем и другие свидетельства сей неприязни. Лукин не был в миролюбивом сношении с совместниками, в которых видел он опасных соперников. По другим указаниям знаем мы, что он в споре был и с Сумароковым (Записки Порошина).
С просвещением Европейским переходили к нам и современные заблуждения, неизбежные для ума человеческого во всех его переломах. В движениях своих ум всегда каким-нибудь концом, но впадает в крайность, ему не дается равновесие. Каждая эпоха бытия человеческого ознаменована была одною господствующею мыслию, одним исключительным пристрастием, которые общим влечением и частными препятствиями возрастали до исступления страсти: ибо страсть не что иное, как мысль, или чувство, превозмогающее все другие и все поглощающее. Эпохи религиозных вдохновений были омрачены суеверием и окровавлены жертвоприношениями фанатизма. Можно сказать, что эпоха, современная молодости Фон-Визина, носит на себе признаки противоположного фанатизма — фанатизма свободы мыслящей, неограниченных исследований, нетерпеливых покушений ума разрешать себя от уз тягостной опеки давности и вступить со дня на день в права и независимость совершеннолетия. С одной стороны, излишество собственной силы и самонадеянности, с другой — притязания противников, и здесь совращали ум с стези, равно отстоящей от крайностей. Запальчивое поколение, опираясь на права свои, пренебрегало верным, но медленным содействием времени и хотело удержать победу свою в возникшей тяжбе не порядком судебного производства, но силою и с боя. Мы видели, как русское общество, или, по крайней мере, верхние оконечности оного, были под влиянием французским. Вольнодумство в предметах религии должно было я у нас иметь своих последователей и скорее, нежели политическое: ибо оно отвлеченнее другого и не требует ни размышлений, ни приготовленных событий, ни предварительных сведений. Может быть, у нас ума и особенно были способны к впечатлениям нового образа мыслей и к самым излишествам его. Рука могущего Петра должна была, для созидания нового устройства, потрясти и совершенно искоренить много старых предрассудков, преданий, поверий, привычек гражданственных и народных. Общество наше, пересажденное со старой почвы на новую, было сначала неминуемо зыбко и подвержено влияниям внешним. Великие переломы в жизни народа, хотя полезные и способствующие к полному развитию нравственных сил его, походят на переломы в жизни человека, сопровождающие перехождение его из возраста в возраст, пока он не совершенно возмужает. Они род недугов, в которых организм не имеет надлежащих сил и согласия, и в которых тело более способно в принятию заразительных болезней, господствующих в атмосфере. Мы слышим и ныне от некоторых эмпириков политических и нравственных, что наш век есть век больной. Положим, но в таком случае понадеемся, что болезнь его есть болезнь к росту. Оставим Провидению развивать силы человеческого организма по предначертанным правилам, и не станем, подобно слепым врачам, часто противоречить природе и прикладывать, наобум или упрямо, свои искусственные пособия там, где она сама умеет врачевать недуги, которые допускает. Что сказали бы вы о враче, который, для облегчения страданий младенца, захотел бы вырвать прорезывающиеся у него зубы? Таким образок поветрие французского религиозного вольнодумства подействовало и у нас на людей, кои находились в упомянутом кризисе и по выдавшемуся вперед месту своему в обществе были ближе к давлению внешнему.
Молодой Фон-Визин, перенесенный из благочестивого дома родителей, от набожных упражнений в чтении молитв и священных книг, очутился вдруг посреди круга людей, которые образом мыслей своих были столетием впереди от тех, коих он оставил в Москве. И ныне Москва, в некотором отношении, все еще метрополия старины: при всех изменениях нового общежития, в ней еще устоял древний капитолий русского быта. Сей капитолий, так сказать, упразднен, можно сказать, и вовсе не эпиграмматически, что и священные стражи не спасли его от нашествия новых понятий и подоспевших поколений: но святыня, хотя и в упадке, все еще существует, она все еще доступна благоговейному чувству и в то время, когда уже утратила свое прежнее благолепие. Прежде различие между обеими столицами было еще разительнее. Любопытно видеть в Исповеди автора нашего, как он бывал смущаем резкостью мнений, свободно разглашаемых в беседах Петербургских, но вместе с тем, как он и сам поддавался общему потоку и принес дань ему Посланием к слугам своим. Жаль, что записки его прекращаются около этого времени. Сии Петербургские философические обеды у какого-то князя ***, подобие парижских обедов барона Гольбаха, этот Чеб…, другой Нежов, Дидеротовский приятель, который, встретясь с гвардейским унтер-офицером на гостином дворе, приветствует его словом, которым сам Дидерот сказывают, в бытность свою в Петербурге, после жаркого обеда, приветствовал преосвященного Платона — все это кидает живые краски на эпоху и отцвечивает общество наше самым любопытным образом. Вскоре, однако ж, молодой Фон-Визин, уже и до того, как видим из слов его, недовольный сомнениями, испуганный безнадежностью разглашаемого учения и тоскующий по взыскании истины более отрадной, нашел в Теплове вожатого, который подкрепил испытываемые усилия его в обратил их к цели, обещающей в награду по крайней мере упование. Сей Теплов, начавший свое гражданское поприще учеными занятиями в звании адъюнкта при Императорской Академии Наук, был после сенатором и оставил по себе нравственные сочинения: Знания вообще до философии касающиеся и Наставления сыну. Он познакомил Фон-Визина с творением Самуила Кларка ‘Доказательства бытия Божия’, которое сей последний и перевел. Сие упражнение было, кажется, перелом в образе мыслей его. Впрочем, если обратить внимание на раскаяние его в соблазне, который мог он нанести шутками, рассыпанными в Посланим к слугам и в некоторых сценах Бригадира, то должно заметить, что и в позднейшем творении его: Недоросль роль Кутейкина могла бы также смутить православие несколько строгих читателей. Роль сия замечательна как вывеска эпохи: здесь вспомнишь определение Этьена, комика французского, ‘комедия — история народов’. Ныне комический писатель не осмелился бы выставить подобное лицо на посмешище зрителей, а в то время Фон-Визин, даже и по обращении своем, нарисовал его шутливым пером и вывел на сцену, не боясь ни цензуры совести, ни совестливости цензуры. Другие комедии той же эпохи показывают подобное направление умов. В числе прочих замечательна в этом отношении комедия О, время особенно же, если вспомнишь кем она писана.
Между тем, как ни любопытны указания, ярко обозначающие общество тогдашнего времени и сохранившиеся для нас едва ля не в одних записках Фон-Визина, однако нельзя предаваться вовсе без оглядки излияниям смирения, которое отзывается в поздней Исповеди его. Писав ее незадолго до кончины своей, он имел в виду одно христианское раскаяние, как и сам говорит. Несколько ударов паралича, постигнувших его в разные времена, должны были лишить его бодрости и свежести ума, потребных для ясного изображения себя в для заключения приговора над собою, независимого от немощи природы нашей. По крайней мере, мы не признаем в сочинениях его никаких признаков непозволительного кощунства. Как раскаяние его ни назидательно и ни почтенно, если оно произвольное излияние сердца, но все можно защитить его от него самого и от упреков слишком пугливой совести. Само собою разумеется, что мы судим о Исповеди его не в христианском отношении, не подлежащем дерзкому исследованию ума. По христианской оценке, кто из людей не грешен и кто не имеет нужды в исповеди? Касательно Послания к слугам моим любопытно сведение, приведенное сочинителем Нового опыта исторического словаря о Российских писателях, который печатал драгоценные биографические материалы свои в журнале Друг просвещения. Он говорит, что оно было в первый раз напечатано в Москве ‘во время данного от двора народу публичного на сырной неделе маскерада, когда на три дня во всех Московских типографиях позволена была свобода печатания’. Наши старания удостовериться в существовании сих замечательных литературных сатурналий и в истине упомянутого доказания остались безуспешны. Предоставляем библиографическим изыскателям решительную поверку запроса, столь любопытного в летописях гражданства и литературы в России. Буде сии сомнения разрешатся положительно, то не менее достойно внимания и разыскание, не были ли и другие, в какие именно, сочинения напечатаны в тоже время.
В рассуждении наблюдения нравов и духа времени весьма важен успех, увенчавший комедию Бригадир в избранном кругу именитостей тогдашнего общества. Фон-Визин подробно рассказывает о том в своей Исповеди. Начиная от Государынн и молодого Наследника, все первейшие лица в Петербурге наперерыв приглашали автора и слушали чтение комедии его. Может быть, не в первый ли раз случилось тогда русскому автору быть в моде. Ломоносов и Сумароков пользовались уважением и славою, но едва ли честолюбию их приносимы были сии мелочные, но соблазнительные дани, которые, так сказать, ручнее и употребительнее. К тому же Ломоносов самым свойством дарований и занятий своих не мог быть светским человеком, Сумароков по уму своему, напротив, хотя и мог играть блестящее лицо в обществе, но неуживчивость его и, вероятно, другие несообразности в нраве, вредили ему в удержании за собою места, на которое он по отношениям другим имел несомненные права. Слава, награды, утверждаемые временем, похожи на недвижимые имущества, которыми пользуемся медленно и продолжительно, молва, упоения тщеславия похожи на реализированные капиталы, которые скорее уплывают, но за то проживаются веселее. Можно сказать в этом отношении, что Фон-Визин пожил на своем веку. Русский автор, который с бала во дворце приглашается Екатериною в приближенное общество ее, читает перед нею свою комедию, заслуживает одобрение высокой слушательницы, есть событие, которое авторское поколение может внести в летопись своих блестящих воспоминаний. Бывают эпохи, когда знаки отличия необходимы для возбуждения гражданского честолюбия: времена совершенно героические, или совершенно философические редки, если и вовсе не баснословны. Монтескьё сказал, что честь — душа монархического правления, можно прибавить — и почести. Когда обратишь внимание на содержание и краски комедии, о которой идет речь, то удача ее еще замечательнее. Оценка двора сему произведению была бескорыстная. Мы уже заметили, что картина нравов, в ней выставленная, есть картина совершенно чуждая обществу, которому она была представлена. Дело в том, что истина и естественная веселость, и без особенного применения, действуют на чувство. Так, хороший портрет, если и не знаешь подлинника, носит на себе свидетельства сходства своего, так природное дарование и все, что есть задушевного игре великого актера, постигается просвещенным зрителем и незнающим языка, на котором говорит актер, так смеемся часто чуждому смеху, когда он от души, хотя и не знаем причины оного. Как бы то ни было, счастие ли Фон-Визина, истина ли дарования его, врожденная ли сметливость его слушателей, пробужденная благоприятным направлением тогдашних умов, соединение ли всех сих соображений,— но комедия Бригадир имела успех блистательный. К чести сих державных и аристократических судей можно вспомнить, что Гофолия не понравилась блестящему двору Людовика XIV, От чего удача Фон-Визина редко была повторяема в последствии? От чего, с легкой руки Екатерины и Фон-Визина, не теснее, не беспрерывнее сблизились сношения авторов наших с избранными читателями? Кто виноват в охлаждении, которое последовало за таким жарким началом? Авторы, или читатели, или одни события, которые независимою силою своею разрешили успехи литературы от условий некогда необходимого покровительства? С другой стороны, может ли литература наша, как и другие отрасли промышленности народной, обойтись без поощрения, без попечений меценатовских, довольствуясь покровом общих законов, в числе прочих ремесл, искусств и промыслов позволенных? Литература наша имеет ли в себе достаточную силу, чтобы, подобно пароходу, движимому внутренним и независимым действием, плыть беспрепятственно к цели, без пособия попутного, а часто и наперекор противного ветра? Вот задачи, коих решения стало бы на целую книгу и кои по этому самому не подлежат теперь нашему исследованию.
Отныне биограф Фон-Визина лишается, руководства его и, следуя за ним далее, должен довольствоваться редкими, неверными указателями на поприще, им пройденном. Жаль, что автор не успел докончит свои записки и что прекращаются они почти до вступления его в новую сферу — в сферу разнообразнейшей деятельности. Может быть однако ж и самое полное исполнение плана, предначертанного им себе в составлении оных, не удовлетворяло бы совершенно всем требованиям любопытства вашего. Во вступлении своем он говорит, что разделит Исповедь свою на четыре книги: следовательно, судя до двум первым книгам дописанным, едва ли более полуторы книги оставалось ему для повествования о жизни своей в лета, которые, без сомнения, были полнее предыдущих. Но, не смотря на сокращения, на многие изъятия и вообще на какую-то совестливость и целомудрие, свойственные русским писателям, никогда ничего не договаривающим не смотря на все сии недостатки, которые, вероятно, лишили бы записки его многих запасов, драгоценных для истории гражданства, общежития и литературы в России, мы должны, дорожа тем, что есть, жалеть о том, что не было дописано. Мы не имеем средних веков ни в государственном, ни в общежительском бытии. В первом ваша давность не заходит за царствование Петра и во многом начинается от Екатерины. В другом отношении, все еще вчерашнее, все сегодняшнее, а еще более все завтрашнее. Житницы преданий наших пусты, и если надеяться на жатву для наших романов, исторических комедий, биографий лиц и общества, то разве на ту, которая зеленеет еще в глазах ваших. Теперь никак не свяжешь настоящего с прошедшим, упований с преданиями, никак не сведешь концов с концами. Личности так мало отделяются у нас от толпы, все так уравнено, или так изглажено, что мы должны дорожить и малейшими оконечностями, которые выдаются наружу. На голой степи и мелкая лоза служит внимательному путнику указательною вехою и отрадою праздному зрению. Признаюсь, большую часть так называемой изящной словесности нашей отдал бы я за несколько томов записок, за несколько Несторских летописей тех событий, нравов и лиц, коими пренебрегает история. Наш язык, может быть, не был бы столь обработан, стих наш столь звучен, но тогда была бы у нас не одна изящная, но за то и голословная, а была бы живая литература фактов, со всеми своими богатыми последствиями.

ГЛАВА IV.

Между литературными трудами, обозначившими период жизни, рассмотренный нами, перевод Иосифа, повести сочинения Битобе, заслуживает особенную отметку. Он и ныне еще находится в княжной торговле и перепечатан был в 1819 году. В предисловии переводчик излагает мысли о затруднениях, встретившихся в труде, им совершенном. Любопытно остановиться на них, ибо они касаются до запроса, который много раз решали и который доныне еще не решен. Оно тем более любопытно, что, по каким-то преданиям, Фон-Визин почитается у нас, после Ломоносова, первым писателем, умевшим сочетать языки Славянский и Русский. Новиков сказал о сем переводе, что переводчик держался в нем важности Славянского и чистоты Российского языка. С его слов, все повторили тоже. Во-первых, кажется, должно бы обозначить о каком сочетании идет здесь дело, ибо нельзя же определить, что в русском языке нет важности, или в Славянском чистоты, ему свойственной. Есть сочетание одних слов, и есть сочетание форм, оборотов, свойств двух языков, или даже одного и того же языка, но изменившегося в постепенных своих возрастах. Первое сочетание полезно и даже необходимо. Нет ни единого языка, родившегося во весь рост и во всеоружии, как Минерва из головы Юпитера, Каждый язык разрастался отраслями, листьями и плодами при содействии времени, трудов и прививок. Второе сочетание несбыточно и нежелательно, оно не может быть естественно и, следовательно, не будет изящно. В языках не бывает двуглавых созданий, или сросшихся Сиамцев, и тем лучше, ибо такой язык был бы урод. Первого сочетания держались и держатся все писатели наши, второго не нахожу нигде, ни у Ломоносова, ни у Кострова, ни у самого Петрова, который всех откровеннее порабощался Славянскому игу. Говорю: нигде, ибо не признаю за сочетание то, в чем нет согласия. Можно найти во многих писателях наших насильственное и частное сопряжение двух языков, но тогда вспомнишь стихи баснописца:
Диковинка ль всегда в упряжке быть одной,
А розно жить душой.
Прозаический язык Ломоносова — тело, оживленное то Германским, то Латинским духом, коему даны в пособие Славянские слова. Язык Фон-Визина при тех же пособиях часто сбывается на галлицизмы. Ни в том, ни в другом, нет чисто русского, ни чисто Славянского, ни даже чисто Славянорусского языка, если чистота может быть при подобной пестроте.
Один из лучших критиков наших, Мерзляков, восхищался в Ломоносове очаровательным соединением слов Славянских с Российскими. Признаюсь, не постигаю, какое может быть тут очарование. Слова Славянские хороши, когда они нужны и необходимы, когда они заменяют недостаток русских: они даже тогда законны, ибо на нет и суда нет. В языке стихотворном они хороши, как синонимы, как пособия, допускаемые поэтическою вольностию и служащие иногда благозвучию стиха, рифме, или стопосложению. Вот и все. Но между тем нельзя не жалеть о том, что какая-то почетная именитость, данная Славянским словам пред русскими, вытеснила многие из них из языка стихотворного, как будто низкие. Теперь в стихах почти не решишься сказать ‘лоб, рот, губы’, хотя в разговоре, и саном правильном, не скажешь о знакомой красавице: ‘всего правильнее в ней чело и уста’. Вот до чего довело нас очаровательное соединение слов Славянских с Российскими! Язык Славянский имел у нас двух ходатаев за себя — Ломоносова и Карамзина. Поэтическое чувство и музыкальное ухо первого не могли сносить терпеливо нестройность языка, который господствовал между современниками его. Смесь Малороссийских, Польских и Немецких слов дико звучала в тогдашнем книжном наречии. Поэт и оратор, Ломоносов должен был предпочесть ему на первый случай язык священных книг наших и начал проповедовать учение его, которое, впрочем, полезно и необходимо, но притом не должно однако же слепо и исключительно держаться слов его. Повторять за ним безусловно то, что говорил он о пользе Славянских книг — тоже, что ограничиться чтением псалтыри и арифметики Магницкого потому, что он называл их вратами учености своей. Но всегда оставаться в воротах — значит никогда не войти. Карамзин другими, почти противоположными, средствами пробудил старинную тяжбу: он понял, что для размножения читателей должно образовать язык общежития, не допуская существования языка книжного отдельно от первого, доступного только малому числу посвященных в таинства его, он уразумел, что писатели народа образованного, не должны походит на жрецов древнего Египта: им, может статься, была выгода быть загадками для народа, но писателям нет выгоды морочить читателей, имеющих полное право понимать то, что однако же для них пишется. Во всех явлениях физического и нравственного мира есть действие и противодействие. Ломоносов накинулся на Тредьяковского, который противоборствовал, сколько силы было, нововведениям его. Карамзин породил в противоборниках своих опасность за целость и святость природного языка, угрожаемого вторжением в него нововведений и прихотей общежития. Сия сшибка мнений образует замечательный период в истории нашей литературы. Появление Истории Государства Российскаго прекратило распрю. Оно рассеяло неосновательный страх и объяснило настоящее положение дела. Самые противники Карамзина — говорим об одних добросовестных — убедились, что испытанный талант, знает, каким языком можно писать Бедную Лизу и каким должно писать историю.
Впрочем, обращаясь опять в Фон-Визину, спросим: в чем заключаются так называемые славянизмы Фон-Визина в переводе Иосифа? В словах ‘паче, паки’ и других им подобных, в сохранении буквы и в неокончательных наклонениях глаголов: вот и все. Эти славянизмы напоминают карикатурные лица французских водевилей, которые, подделываясь под итальянцев, пестрят свой французский разговор словами perchgi, ogi, и так далее. В отношении к слогу можно заметить, что, вероятно, от сего перевода Фон-Визин привык в мерной прозе, которая отзывается у него и в других творениях. Подлинник его, Битобе, должен был в этом случае служить ему образцом, ибо и в его прозе встречаются александрийские и обломленные стихи, коими, кажется, любил щеголять и Фон-Визин. В начале повести переводчик говорит: ‘Свободное слово мое возвышенным стихотворства языком вещати будет’. Эти слова, кажется, вставка переводчика: по крайней мере не отыскал я их в подлиннике, напечатанном в полных творениях Битобе. Во всяком случае странен ‘эпитет свободное’, приданный речи прозаической, которую хотят поработить насильственно некоторым условиям стихосложения.
К сей эпохе можно отнести и перевод его ‘Торгующее дворянство, противуположенное дворянству военному’. Книга переведена, вероятно, с немецкого, хотя сочинение и французское. В нем с искусством и силою выведены причины, почему желательно для благосостояния Франции, чтобы одна часть дворянства французского обратилась к торговле, вопреки предрассудкам, осуждавшим членов оного или на пожертвования расточительного честолюбия, или на нищету спесивой праздности. Сочинение сие было написано в то время, когда политические и экономические понятия начинали развиваться и обращать на себя внимание, которое овладело после всеми просвещенными и благонамеренными умами. В Фон-Визине, к его чести, нельзя не заметить того: наклонность к посеянию истин сего рода оказывается везде, и в комедиях и мелких шуточных отрывках, и там, где могли бы они казаться неуместными по правилам строгой риторики и исключительной эстетики. Но таков был век: политическая философия, если можно так выразить, была необходимою приправою всякого сочинения. Может быть, некоторые соображения, имеющие отношение и к нашему дворянству, еще более решили выбор переводчика в предпринятом труде. Вот, например, одно из подобных мест: ‘Но я забываю уже то, что вы в купечество вступили, сами о том не ведая. Торг ваш для того мал, что вам великой противен. Вы торгуете вином и хлебом, но есть ли в том великая разность, чтоб брать товары в собственной своей земле, или покупать оные на продажу? Вообще сказать, кто бы не должен был вступить в купечество? Ципион, Карфагенский разоритель, похвалялся тем, что он никогда не продавал и не покупал. Лучше бы было то, если б он похвалиться мог тем, что не имел участия в неверности Римского сената против Карфагенцев. Купечество есть душа всех сообществ. Оратор продает свое красноречие, писатель дух свой, воин кровь, политик свои намерения. Дворянин, ни в чем оном участия не приемлющий, мог бы продавать плоды наших мануфактур и художеств. Он продает же лен непряденый: для чего не продавать ему пряжи?’

ГЛАВА V.

Если смотреть на чин и почести, до коих дослужился Фон-Визин, то нельзя назвать блестящим служебное поприще его. Впрочем должно заметить, что, за исключением некоторых примеров и особенных случаев, служба в его время, а тем более гражданская, подвигалась медленнее, нежели в следующие эпохи. Тогда государственное заведение было если не менее} деятельно, то гораздо малосложнее. С размножением мест должны были возрастать отличия и награждения, а с ними и требования честолюбия. В чинах и в наградах может быть роскошь, также как и в других отраслях общежития. Тогда излишество становится необходимостию. То, что за пятьдесят лет было умеренным благосостоянием и златою посредственностию чиновничества, ныне было бы почитаемо за беспокровное убожество. В этом отношении смиренный по нынешним понятиям жребий статского советника мог казаться довольно удовлетворительным тому, который, находясь в доверенности у начальника своего, кабинет-министра Елагина, писал в 1766 году к отцу своему с некоторым элегическим унынием, что ему надобно сделать себе шинель и что, в течение слишком пяти месяцев, жил он 165 рублями, полученными им в счет жалованья. Между тем он не был в нужде и пользовался некоторыми приятностями общежития: имел карету, услугу, ездил во Дворец. Век на век не приходит, но приятность службы для человека благомыслящего, с видами возвышенного честолюбия, измеряется не годовыми итогами полученных награждений. Занятия, доставляющие пищу деятельности ума, открытая сфера для действий, согласных со склонностями и совестью, отрада, или, лучше сказать, необходимая потребность иметь в начальнике человека, которого уважаешь и которым ты сам уважен,— вот однако же можно почитать счастием в службе. В этом отношении Фон-Визин счастливо служил. Можно предположить, что без сего счастия он и служить бы не мог. Мы видели, что первые шаги его обратили внимание канцлера графа Воронцова, что при самом вступлении в службу было возложено на него дипломатическое поручение, которое он исполнил с успехом. После поступил он к Елагину под начальство. Если сначала встретили его некоторые неприятности, то в последствии дела имели лучший оборот и место победы осталось за ним. Род занятий его по службе при этом начальнике нам неизвестен: но, судя по званию обер-гофмейстера, которое исправлял Елагин, нельзя предполагать в них особенной занимательности для Фон-Визина. Но знаем из писем его, что он любил и уважал начальника своего.
Политическое поприще Фон-Визина начинается по-настоящему с поступления его под начальство графа Никиты Ивановича Панина, управлявшего министерством внешних дел в эпоху событий, столь важных и блестящих в истории политики нашей. Дела Польши и Швеции, войны Турецкие, в которых должно было не менее сражаться с оружием в руках против полевых неприятелей, сколько и с пером против кабинетных врагов и Европейской политики, пугавшейся исполинского возрастания нашего, вожди дипломатической конфедерации, гораздо искуснейшей и опаснейшей, нежели Польская, Кауниц и Шуазель, главы Венского и Версальского кабинетов, нам недоброжелательствовавших, и самое дружество Фридриха Великого, напоминающее в дипломатических двуличностях своих стих поэта:
Их дружество, почти на ненависть похоже,
озабочивали важными соображениями и бдительностию всегда настороже воинственный кабинет Панина. ‘История его негоциаций, говорит Фон-Визин в жизнеописании сего министра, будет в последующие времена служить руководством в делах политических, и представит свету великость души его и дарований’. Екатерина, столь проницательно и положительно упсевшая судить о достоинствах людей, оказала все уважение, которое питала к уму и нравственному характеру Панина: она вверила ему воспитание Наследника и управление внешними делами государства, возложив на него таким образом, можно сказать, не только жребий настоящей, но и будущей России. Граф Панин, с своей стороны, совершенно оправдал сию высокую доверенность. Россия, в министерство его, не одною физическою силою оружия, но и умственною силою политики, достигла цели, указанной ей Петром, а Царственный Воспитанник Панина, путешествуя по Европе, явился достойным ее просвещения и образованности. Ревностный исполнитель повелений Государыни, сей министр не был однако же пред нею безмолвным и безусловным орудием. Он был мыслящий и самостоятельный министр, умел в делах иметь свое мнение и безбоязненно открывать его Государыне, умевшей выслушивать истину и противоречие. И мнение его в подобных случаях не было плодом каких-нибудь личных выгод или предубеждений в пользу или во вред другой державы, как то часто замечается в истории многих министерств, решавших по тайным пристрастиям судьбы народов и государств в нем оно проистекало из совестного убеждения, почерпавшего силу свою из начал нравственной политики, из общей и частной пользы государства, которые нераздельно сопряжены между собою к поучению властителей и к оправданию Провидения. Напрасно говорит Мирабо о какой-то вражде между нравственностию общею и частною. Нет ни двух нравственностей, ни двух политик. Каждая безнравственность есть не только преступление, но и ошибка. Всякая несправедливость в политике есть такая же безнравственность. Екатерина была столь уверена в пользе заслуг, приносимых графом Паниным Ей и Отечеству, что, не смотря на волнения, свойственные стихии придворной, не смотря на многих могущественных недоброжелателей, покушавшихся низвергнуть его, она всегда отстаивала министра своего и новыми милостями возвышала его более и более. Таков был человек, под начальством коего Фон-Визин имел неоцененное счастие служить, пользуясь неограниченною его доверенностию. По оставшимся после него бумагам, мы не можем заключить, имел ли он какой-нибудь политический голос в советах и решениях министра, но видим достоверно, что все письменные дела переходили чрез его руки и что он был постоянным посредником между им и главнейшими из современных русских дипломатов. Впрочем, если по некоторым указаниям верить, что граф Панин был несколько ленив и медлен в работе, то непосредственное участие Фон-Визина в делах не подлежит никакому сомнению. Переписка его со многими значительными лицами нашей дипломатии убеждает нас еще в другом утешительном свидетельстве: она служит доказательством не только приятного положения, в котором он находился, но и уважения, которое он умел снискать независимо от места своего. В том, что сохранилось из обширной и многолетней переписки его, находим письма в нему Александра Ильича Бибикова, начальствовавшего войсками нашими в Польше против конфедератов, Сальдерна, Барона Ставельберга, министров наших в Варшаве, Мусина-Пушкина, посла в Лондоне, Зиновьева, в Мадриде, графа И. А. Остермана, министра в Стокгольме, Обрескова, посла в Царьграде, Якова Ивановича Булгакова, Аркадия Ивановича Маркова, княгини Екатерины Романовны Дашковой, родственницы графа Панина, князя Николая Васильевича Репнина, и других. Все сии письма, более или менее, показывают степень доверенности, которая общим мнением приписана была сношениям подчиненного с начальником его, и вместе с нею неограниченную доверенность, полагаемую на прямодушие Фон-Визина, на усердие его к общей я частной пользе. Многие из сих писем служат свидетельствами лестных и почтенных дружеских связей, которые он умел заключить и поддержать. Жаль, что из сей переписки сохранились одни отдельные отрывки. Собрание полуоффициальных писем, полученных и писанных им, составило бы любопытный памятник людям и событиям того времени. Странно и прискорбно видеть, как мало дорожили и дорожат у нас поныне следами умственного бытия, с какою младенческою беспечностию предается у нас забвению и тлению все то, что должно бы со тщанием и набожным чувством быть хранимо в архивах семейных! Переписки, сии очевидные деяния, сии, так сказать, снимки с жизни, ее переживающие, всегда драгоценны или в домашнем, или в общественном отношении, еще драгоценнее, когда в обоих. Счастлив, кто в переписке предка находит пищу для ceмейного любопытства и поучительные примеры для своего гражданского поведения. Почему каждой фамилии не иметь бы частного архива своего? К чему это равнодушное самоотвержение личности, обрекающее лица и самые роды оставаться ничтожными частями целого, неприметными волнами, теряющимися в пучине, которая только в совокупности имеет право на образ, имя и место во внимании людей? И это желание — эгоизм, но по крайней мере облагороженный и согретый святостию воспоминаний и верою надежд, потребностию начать, так сказать, и на земле бессмертие, в которому временная жизнь наша прицепилась бы звеном соединения и залога.
Имея мало фактов, раскрывающих пред нами жизнь Фон-Визина, должны мы дорожить свидетельствами связей его, в которых может отсвечиваться и его характер. Связи сии послужат нам средство, из известных данных, вывесть определение неизвестной характеристики. Следуя сему указанию, кажется, не излишним будет обойти круг общежития, в которой Фон-Визин занимал столь почетное место.
Мы уже видели, в каких сношениях был он с графом Никитою Ивановичем Паниным. Сношения сии сблизились при самом начале их знакомства и постоянно укреплялись взаимным уважением и доверенностию до самой кончины министра. В исчислении ближайших приятелей его должно начать с Александра Ильича Бибикова. Это одна из блестящих именитостей царствования Екатерины II, столь богатого отличными людьми на всех поприщах, столь живописного разнообразием и выразительностию лиц, отделяющихся в общей картине. Сей Бибиков, еще в самых молодых летах, успел заслужить военное имя в семилетнюю войну. Возвратясь в Россию, обратил он на себя внимание Екатерины, уже вступившей на престол. Разные важные поручения, истинно государственные должности, на него возложенные, свидетельствуют о доверенности, которую Государыня имела к способностям и душевной твердости его. Избранный в предводители депутатской комиссии, собранной для составления проекта нового уложения, он, можно сказать, увековечил имя свое вместе с памятью мгновения, столь важного в летописях нашего политического гражданства. Если внешние обстоятельства, слившиеся со внутренними препятствиями, и не дали созреть сей великой мысли Законодательницы нашей, то не менее имена призванных Ею участвовать в исполнении свой, и в особенности имя удостоенного доверенностию народа и Государыни, принадлежат истории. После, в важную эпоху для нашей внешней политики, видим мы его в Польше начальствующего русскими войсками против Польских конфедератов. В сей войне, требовавшей от начальника не одного искусства воинского, но и проницательных соображений политика, администратора и, так сказать, проконсула, Бибиков, покоряя непокорных не одною силою оружия, но и убеждением силы нравственной, одерживает победы на поле сражений и заслуживает характером своим уважение самых патриотов Польских. Наконец, когда удачи Пугачева начали придавать безумию частного покушения всю важность государственного события, угрожавшего благосостоянию Империя, тот же Бибиков, всегда на примете у Екатерины, избирается Ею для пресечения зла, уже утомившего многие надежды. Приняв начальство над войсками, назначенными действовать против мятежников, он оказал тоже государственное мужество, те же государственные добродетели, которые и прежде содействовали ему в успехах военных. Присутствием своим, благоразумными мерами, неутомимою деятельностию, развитием патриотических чувств, смятых унынием в оцепеневших от ужаса, оживляет он упавший дух губерний, сосредоточивает и направляет силы. Наконец, обстоятельства ему подвластны: он наносит первые и решительные удары мятежу и еще раз вписывает имя свое на скрижалях внимательного и благодарного Отечества. Но здесь пресекается поприще военного в гражданского героя. Завистливая судьба не дает ему в здесь довершить начатый подвиг. На 44 году жизни блестящей, краткой, но богатой делами, смерть, после нескольких дней болезни, настигает его в бедном Татарском селении, вдали семейства и друзей. И возвышенный знак благоволения, посланный ему Екатериною в награду новых заслуг, уже не застав его в живых, обращается ему в одну повесть погребальную. Не на него, а на гроб его, возложена звезда св. Андрея Первозванного. Для довершения изображения его прибавим, что он был друг Суворову, уважен Фридрихом Великим и воспет Державиным. Деятельная и полезная жизнь сего знаменитого человека описана сыном его, в сии биографические записки составляют одну из занимательнейших наших книг. Дружба, связывавшая его с Фон-Визиным, не изменилась до конца. Он и сам несколько занимался русскою словесностию, или по крайней мере переводами. Переписка его с нашим автором свидетельствует, что если он писал и не совсем правильно, то владел языком как человек умный и придавал слогу веселую живость, откровенность я выразительность характера своего. Сообщаем из нее несколько отрывков, жалея, что не можем выдать всего:
‘Сын мой (писал он в нему из Варшавы, Июня 6/17 дня, 1772) ко мне доехал и привез между прочим дружеское в приятное ваше, любезный Денис Иванович, письмо, а прямую вашу и непременную дружбу дополнил он словами, пересказав все то, что от вас слышал. Чувств сердечных, как я вами одолжаюсь, описать не могу, ибо и лучшие писатели, имея время и знание, не всегда объясняют их удачно, а мне, в суетах и досадах бывши, есть ли к тому удобность? Оставьте вы и не взыскивайте порядка слога и силы объяснений, довольствуйтесь тем, что я от сердца вас люблю и любить буду. А одолжений чувствует и чувствовать должен брат от брата: и так, в прибавок моей к вам любви, знайте, что чувствую я дружеские ваши одолжения.
‘Перемирие (с Турками) мы здесь получили: думать надобно, что оно дошло уже теперь и до вас, с тем от сердца поздравляю я, по содержанию договорных пунктов, считаю добрым его быть основанием к желаемому миру, и тем более, что гавани Крымские остались Туркам загражденными. Что русский Бог велик, то видели мы и в наш век не одиножды. Согласен я совершенно с вами в том, что лучшая на Него быть должна и надежда.
‘Поспешайте, чтоб недозрелое созрело. Крайне опасно, в при теплой моей вере на Бога нашего} чтоб не произошло каких-либо новых замешательств. Но пусть будет что хочет, пришло держаться Панглосовой системы: Tout va au mieux possible!’

(Из Варшавы’ 28 февраля, 1773).

‘Вести со всех сторон, не от одних вас, о Турецком мире час от часу хуже становятся. И мы почти ежедневно ожидаем подлинного о Бухарестском Конгресса разрыве известия, но по сие время однакож ево нет. По обстоятельствам, чудесам быть надобно, коль, вместо ожидаемой войны, услышим мы вести о вожделенном мире. Да творит Бог волю свою! Пока руки есть, драться станем. Хотя впрочем и то истина, что православной Руси не худо бы и отдохнуть: черпаем ею во многие поливники. На долго ли то станет? Конечно, надобно Шведов укачивать, доколе с Турками не помиримся. А ежели и их французы подобьют, то кажется не в моготу, Святительские…… Слышно, что и у самих друзей наших глаз ведет от плавания на Средиземном море. О себе, мой друг, я уже не говорю. Пусть там буду, где судьбе угодно: только к вам не хочу. О вас, я здесь живучи, слышать неприятно. Долго ли пиву бродить, пора уставиться. Лестны для меня отзывы его сиятельства графа Н[икиты] Иван[овича Панина] о которых вы пишете. Я истинно его душевно и сам почитаю. Поздненько вы в нам прислали план будущих внешних дел. Вряд успеют ли три патриарха к собору сделать свои приготовления. А другу нашему Ф[едору] Ф[едоровичу] (Фридриху Великому)], то и надобно, чтоб помутил Бог мир и накормил Бог воеводу. Прости’.

(Из Варшавы, Марта 23, 1773.)

‘Здесь сеймики иные развили, а иные сконопатили, и по известиям столько уже их есть, что сейм отделить можно. Но чем все это кончится, по гадательной книжке не угадаешь. А Гренадский епископ (бискуп Краковский) много пакостит. Штакельберг думает вести его исправнее, нежели Жилблаз, во вряд будет ли успех. Ничто так на Жилблазова епископа не похоже, как сей святитель. Только тот помешался на сказаниях, а сей на тщеславии. Он говорит кстати к не кстати: Car je suis prince vque de Cracovie et duc de Svrie et mon chancelier, и тому подобное.’

(Из Вартавы, Апреля 26, 1773.)

‘Здешние дела пошли, только все с угрозами и насилием. Сила и солому ломит, как пословица говорят. Только прочно ли? о сем настоит вопрос. Подлинно порадовался, что адский изверг демаскирован, и честный и препочтенный человек вышел из заблуждения, только о том жалею, что поздно. Успел этот злоехидный адвокат многим своими вознями сделать вред. Я знаю это по себе, да быть так! что пролито, того не подхватишь.
‘Мир наш подлинно к черту. Жаль, что вы конгрессами дали себя провести, и от угара, наведенного Туркам, оправиться. Ведь война имеет свои обороты. Сохрани Боже от неудачи, то-то будет дурно. Пора, пора мириться, и друзьям нашим толоконничкам посерьезнее поговорить. Нигде они доброхотством своим так не приметны, как здесь. Дивлюсь, что вам не видны. Сие все однако же между нами’.

(Варшава, Августа 7, 1763).

‘Командирование мое в армию с полками вам не может быть неизвестно. Не знаю, к худу ли это, или к добру. Только я, следуя моей судьбине, еду туда без всякого огорчения и покидаю с охотою прескучную и разорительную для кармана Польшу, в которой много я положил труда и здоровья без всякого по ремеслу и званию блеска. По счастью ли моему, или подлинно от старания, войска получили другой вид, и в том сам себе отдаю справедливость, с засвидетельствованием всей Польши, что они порядком и изрядством своим стыда нам не сделают, а что грабежи увидясь, и они скромнее Пруссаков и Австрийцев, о том вся Польша свидетель. Уповаю, дошло и до вас засвидетельствование, сделанное канцлером великим в письме к барону Штакельбергу. Конфедераты, в мое время, нигде ни малейшим образом авантажа не имели: везде побиты, даже до исчезания совершенного. За все за это, мой друг Денис Иванович, хотя бы комплимент при конце сказали, отправляя на другую службу. Скажут, может быть, что я произведен: правда, но произведен тогда, когда и моложе меня в те же чины вступили. А обойтить меня без прослуги, кажется, было не за что. ‘Огорчительно и преогорчительно видеть, что пряная служба не производит на себя и внимания. Пусть хотя то бы в мерит поставили, что я не нажился, как Древиц и ему подобные, да нажил долгу двадцать тысяч рублей, за который теперь рискую потерять все, что имею. Ты, мой друг, читая это, подумаешь, на что де он ко мне пишет? ведь я помочь не могу. Но облегчительно и то, когда можно, как говорится, сдать с души другу то, что нас угнетает. Ежели отпустят меня (паче чаяния), то буду я самолично тебя благодарить за все твои дружеские мне в бытность здесь одолжения.
‘Прими, мой друг, здесь мою искреннюю благодарность как чистейшую жертву, от нелицемерной дружбы приносимую, и будь уверен, что я, доколе жив, остаюсь твой верный и истинный слуга’.

(Из Казани 26 Января, 1774).

‘Благодарю тебя, мой любезный Денис Иванович, за дружеское и приятнейшее письмо от 16 Января и за все сделанные вами уведомления. Лестно слышать полагаемую от всех на меня надежду в успехе моего нынешнего дела. Отвечаю за себя, что употреблю все способы и забочусь ежечасно, чтоб успеть истребить на толиком пространстве разлившийся дух мятежа и бунта. Бить мы везде начали злодеев, да только сей саранчи умножилось до невероятного числа. Побить их я не отчаяваюсь, да успокоить почти всеобщего черни волнования великие предстоят трудности. Более же всего неудобным делает то великая обширность сего зла. Но буди воля Господня! Делаю и буду делать что могу. Не ужели то проклятая сволочь не образумится? Ведь не Пугачев важен, да важно всеобщее негодование, а Пугачев — чучела, которою воры Яицкие казаки играют. Все сие между нами, и письмо прочет предай огню.— Уведомляй, мой друг, сколь можно часто, о делах внешних. Не ужели то мы и теперь о мире не думаем? Эй, пора! право, пора! Газеты я получил, надеюсь, что по твоей дружбе и вперед получать буду. J’avais diaboliquement peur de mes soldats qu’ils ne fassent pas comme ceux de garnison: de mettre les armes bas vis -vis des rebelles. Mais non, ils les battent comme il faut et les traitent en rebelles. Ceci me donne du courage(Я дьявольски боялся, чтобы солдаты мои не поступили подобно гарнизонным и не положили оружия пред мятежниками. Но нет, они бьют их порядком и обходятся с ними как с мятежниками. Это придает мне бодрости). Да та беда, как нарочно все противу нас: и снега, и метели, и бездорожица. Да, но все однако же одолевать будем, Прости, мой друг, будь уверен, что я тебя сердцем и душою люблю.
‘Намекни, мой друг, графу Никите Ивановичу о бароне Аше: он обещался ему по крайней мере хотя для сейма что ни есть исходатайствовать. Ты меня очень одолжишь, ежели сему честному человеку поможешь’.
Сии выписки кажутся нам весьма замечательными и по общим отношениям и по частным, лично касающимися до Фон-Визина. В сих отдельных чертах живо изображается Бибиков: как общественный человек, он ревностный исполнитель возлагаемых на него должностей, на деле верноподданный, готовый не щадит ни трудов, ни крови своей, драться пока велят и пока руки есть, как частный человек, он с свойственными русскому уму, и особенно же той эпохе, ясною логикою и некоторою наклонностию к порицанию, всегда умоляающему пред голосом обязанности и призванием власти на новые труды и новые опасности. Сей характер благородный, истинно русский, должен был иметь сочувствие в характере Фон-Визина: ибо нет дружества без сочувствия.
Сюда принадлежит также имя Якова Ивановича Булгакова, известного в истории дипломатики и словесности вашей. Нельзя без уважения обратить внимания на литературные труды его, служившие ему деятельным отдохновением от разнообразных и, по важности политических событий, весьма многосложных государственных занятий. При обширности официального письмоводства, успел он еще выдать до тридцати томов переводов своих. Такой подвиг может показаться сверхъестественным в ваше время, которое будто сократило сутки половиною: так много торопимся мы, и так мало успеваем! Не говоря уже о людях, занятых государственными должностями, сколько и между присяжными писателями найдется таких, которых бы стало на тридцать томов даже и переводов? Жаль, что пример Булгакова имел мало последователей, а еще достойнее сожаления, что немногие были бы и способны последовать ему. Правда и то, что султан Ахмет много способствовал ученым досугам его, заключив его, пред начатием войны в 1787 году, в Семибашенный Замок, в коем просидел он 27 месяцев. В сем заточении перевел он огромное сочинение аббата дела Порта Всемирный путешественник, состоящее в 27 томах, — по одному тому на месяц. Впрочем, занятия его в тюрьме были не одни литературные, но и политические. Не смотря на строгость надзора за ним, он находил способ переписываться с Императрицею, с князем Потемкиным и графом Безбородкою. Сохранив все свои сношения с преданными ему людьми в Константинополе, Булгаков, из тюрьмы своей, нередко сообщал князю Потемкину, стоявшему пред Очаковым, любопытные сведения о тайных предположениях верховного визиря. Рассказывают, что, при назначении своем посланником в Царьград, пришел он к Фон-Визину и спрашивал о содержании готовимой ему инструкции. ‘Вот в чем вся инструкция’, отвечал ему, смеясь, Фон-Визин:
‘У нас детей пугают Турками: должно это переменить и сделать так, чтобы вперед сам Султан в Царьграде дрожал имени русского, а прочее, при помощи Божией и ваших стараниях, придет уже само собою’. Письма его в Фон-Визину отличаются веселою и остроумною шутливостию. По малым отрывкам, дошедшим до нас, можно заключить, что переписка их была очень откровенна и несколько настроена на лад философического XVIII века.
‘Будьте уверены (писал Булгаков из Варшавы, от 12/23 января 1771), что все мое старание обращу заслужить вашу доверенность и вселить в вас мнение, что и в глуши есть люди, кои умеют отдавать справедливость имеющим достоинства, если ж мне того не удастся, то я во весь голос, которого однако у меня от частого кашля очень мало, закричу с Сумароковым: Бодливому быку судьба не ставит роги!’.
‘Комиссию, на меня наложенную, я, коль скоро можно будет, исполню и уже бы исполнил, если бы от меня зависело. Но Варшава теперь походит на пустой овин большого села, в котором была ярмарка и где поп пьян, а прихожане еще не охмелились, в следовательно в котором, кроме сорок и филинов, ничего нет. Отсюда даже до делателей зубочисток все разбежались, а по пресечении коммуникаций от защитников веры и вольности, кои церкви грабят, а проезжих вешают, ни откуда ничего сюда не везут. Однакож, хоть сам научусь делать, но с первым курьером зубочистки пришлю’.
В письме от 26 июня 1773, также из Варшавы, на которое должно служить ответом, напечатанное во втором томе полного собрания сочинений Фон-Визина, от 13 сентября того же года, говорит он между прочим: ‘Если б в первом случае, который дал мне познать доброе ваше сердце и почувствовать плоды вашего обо мне попечения, отказали вы мне помощь вашу, я бы меньше, признаюсь, вас любил, но оставил бы в покое и тишине пользоваться всем хорошим в вашем месте, не требуя, чтобы вы уделили и на нас, бедных, света лучей, изливаемых на вас от солнца.
‘После сего предисловия (которых я, не умея льстить, сочинять не мастер), позвольте мне поблагодарить вас…’ и проч.
‘Есть еще здесь человек, всякой чести достойный, и обещает вам первую вакансию на лоне Авраамле, если вы с ним покажете милость, показанную его собратиям, Вы догадаться можете, что я хочу говорить о попе посольства. Сей слуга Божий и посольства духовник имел вдохновение, что его товарищам жалованье прибавлено, а он обойден. Приходит мне теперь до себя: но какой имею я мотив для побуждения вас за меня молебствовать? У Бога я не поп, у Царя вы сами ближе: а без них двух волос с головы не сгинет. И так, остается мне только доброе ваше сердце: не созижду я на нем как на камне церкви, но основать могу госпиталь, где на старости кости мои (ибо в теле у меня и теперь уже недостаток) будут величать ваше имя’.
В письмах автора нашего к Булгакову, напечатанных во втором томе сочинений его, упоминается о неприятности, постигшей Маркова в Варшаве. Молодой Марков, коего имя облеклось после блестящею известностью на дипломатическом поприще, находился тогда под начальством Сальдерна, министра нашего при Польском дворе. Сей Сальдерн, пользовавшийся несколько времени большою доверенностию в уме графа Панина, был человек нрава запальчивого, высокомерия нестерпимого и мнительности неограниченной. Таковы свидетельства о нем, между прочим, Бибикова и Фридриха Великого. Сей последний в записках своих изображает его в виде человека необходительного, без гибкости в уме, в хотевшего, в переговорах своих с ним в Берлине, принять на себя осанку Римского диктатора. Не мудрено, что и молодой, пылкий Марков не мог поладить с диктатором, который, вероятно, щадил его еще менее, нежели Фридриха Великого. Сальдерн требовал от подчиненных своих совершенного отшельничества и отчуждения от Польского общества. Подобное требование, кажется, и несогласно с целию, которую должен иметь в виду дипломатический министр: успехи мирных завоеваний его основаны отчасти на личных отношениях общежития. Марков не строго покорялся затворничеству, предписанному дипломатическим игумном. По отъезде князя Г., приятель и поверенный сердечных тайн его, он согласился быть посредником переписки отсутствующего с одною из Варшавских красавиц. Одно из этих писем попалось в руки министра. Гнев его выступил т границ. Он поразил Маркова оскорбительными выражениями. (Fltri et dshonor, писал он министру, par les pithtes diffamantes de sot et de misrable dont Votre Excellence m’a qualifi, je me regarde incapable dsormais d’tre employ au service de ma Souveraine). Не довольствуясь оскорблениями словесными, он стал держать Маркова в заключении (La perte de ma Ubert, писал Марковъ Фон-Визину, est le moindre malheur que je prvois: celui d’une mauvaise chre me parat invitable. Ainsi, mon ami, conjurez Mr. de Panin que je ne dise pas comme Jo:
Aux fureurs de Junon Jupiter m’abandonne).
Общие усилия Булгакова, Бибикова и в особенности Фон-Визина победили в графе Панине благоприятное предубеждение в пользу Сальдерна: правота Маркова была признана. ‘Поступок графа Панина (писал он к Фон-Визину) достоин его и превосходит все, чего я ожидал от благородства и правоты души его’. — ‘Прощайте, мой нежный друг (говорит он в конце того же письма). Надеюсь скоро обнят вас. Горю нетерпением уверить вас в моей благодарности я излить мое сердце в вате’. Марков писал к Фон-Визину на французском языке. Колкость выражений его, сатирический пыл пробивались уже и тогда, на малой сцене, и предсказывали резкость и язвительность, которые сделались отличительными свойствами ума его на обширнейшем театре. Живое ходатайство Фон-Визина в этом случае тем более приносит ему чести, что, забывая о выгодах своих, он отстаивал приятеля от нападений человека сильного в уме и в доверенности у общего их начальника.
Алексей Михайлович Обрезков, коего имя сопряжено с историею политических сношений наших с Турциею, а заточение в Семибашенном Замке было столь прискорбно Екатерине, находится в числе лиц, оказывавших Фон-Визину приязнь и уважение. Ему поверял он огорчение свое при виде неудачи Бухарестских переговоров. ‘Душевно стражду (писал он ему с конгресса, от 13 марта 1773), видя все мои труды в пепел обращающимися, а с другой стороны бодрствую духом, в надежде на Него (на Бога) полагаемой и чистою совестию в сделании всего в силах моих быть могущаго’. В другом письме писал он ему: ‘Государь мой и дознанный друг, Денис Иванович! Прямо дружеское ваше письмо я получил с равным удовольствием имеющемуся к вам, моему государю, дружелюбию я нелицемерному почтению. При сем прошу вложенное здесь к общему нашему благодетелю верно доставить. Братца вашего рекомендовать вам было не для чего: он сам себя рекомендует. Прошу же, государь мой, когда праздное время излучите, посетить моих детей, дать ин хорошие наставления к учению и поведению, да и учителя их, г. Ольрия, побуждать ко всевозможному их обучению’.
Стакельберг, преемник Сальдерна в Варшаве, и сам игравший важную роль в делах наших с Польшею, известен был умом своим и острыми словами, из коих иные и теперь еще хранятся в памяти. Он называл Варшавские улицы неразрывною цепью желтых домов. Однажды, жалуясь на худой желудок, расстроенный вероятно прихотливостью его в застольных наслаждениях, сказал он забавно: ‘Si je pouvais trouver quelque canaille qui digrt pour moi’. Французские письма его к Фон-Визину исполнены приязни и доверенности. ‘Что сказать вам (писал он ему из Варшавы, от 4/15 сентября 1772) о первых взглядах моих, кинутых на Польшу? Ни слова. Оно лучше, потому что осторожный человек не должен спешить в приговорах своих. Все, что я успел проведать, есть всячина противоречий, личных озлоблений, под покровом государственной пользы. Таковы люди. Дай Боже мне в Польше иметь бы дело с одними Поляками: я был бы менее жалок. Но должно будет противоборствовать препятствиям, чуждым моему делу. Отгадывайте сами. Со временем объяснюсь пространнее. Изведав душу вашу, мой любезный Фон-Визин, я ни минуты не сомневаюсь в искренности ваших дружеских уверений и в действительности оных. Я не полагаю вас способным к двуличности…’ и проч.
В другом письме, писанном в ноябре месяце 1772 года, между прочим, говорит он: ‘Ваше письмо еще порадовало меня, на исключением того, однако же сказано в нем приятного непосредственно для меня. Все пришло в порядок, и вот кредит честного и правдивого человека, любимого нами, утвержденный, как я того и надеялся. Продолжайте быть ему искренно преданным, как были доныне. Он оценит это. Не напоминайте ему никогда обо мне в этой бездне дел, коими заваливают его, потому что он один с душою и головою, но напоминайте ему о делах здешних, которые важнее, нежели кажутся. Глава Европы обращены на них. Польша навлекла нам войну. Мы имеем особое побуждение (сверх общего) хорошо кончить. Окончательное введение во владение ничего не значит, но надобно доделать остальное, о котором два другие мало заботятся. Удовлетворив жадности своей, они уйдут, а мы останемся еще со всеми передрягами на руках. В этом отношении, а не касательно первого дела, нужны мне светлые наставления и советы моего достойного и почтенного начальника. Вы пользуетесь доверенностью его, и я поручаю вам сообщать мне отдельно, однако же ваши мудрые беседы с ним откроют вам по сему предмету.
‘Однако же сказать вам о себе, мой любезный Фон-Визин? Я недоволен. Это останется между нами, и вверяю тайну дружбе вашей. Если самому не чувствовать бы своего маленького достоинства, то от других стал бы его чувствовать, особенно же достоинство сердца и чувства в сравнении со многими, кои его не имеют. Мне сорок лет: детей у меня много, много труда в виду, и в конце всего орден Святые Анны в награду будущую, который носят здесь и прочие. Люди, способные к труду и заслужившие общественное уважение, но щекотливости своей в честности, не могут входить в совместничество об отличиях с пресмыкающимися тунеядцами и глупцами.— Живу с Бибиковым как с братом. Это честнейшая душа, за то и он, подобно мне, кончит тем, что умрет с голоду. Я доволен своим жалованьем. В доне моем много порядка в великолепия, и я не дотрогиваюсь до капитала, который мне остается. Простите, любезный друг! Покажите письмо мое одному Марвову: он его одобрит’.
Группировав в картине нашей эти разнообразные лица и отметив их по возможности чертами, собственно им принадлежавшими, мы, кажется, успели пояснить и лицо, особенно внимание ваше привлекающее. Посреди их мы указали место, которое в свое время занимал и Фон-Визин. Мы видим его приятелей умных современников, с другой стороны видим его, так сказать, проводником, к которому примыкали все второстепенные, содействующие в предварительные сношения многосложных пружин с главным побудителем политического движения. Внутренние, закулисные действия открывают пытливому взору тайное производство, часто столь прискорбно противоречащее наружному благолепию, выводимому зрителям на показ. Переписка чиновника, в доверенности у могущего министра, есть верный и многозначительный оселок: это маленький опыт, предисловие к страшному суду, на котором должны обнаружиться все тайные дела и сокровенные помышления. Можем сказать решительно, но исследования всех актов, перебывавших в руках наших, что Фон-Визин выходит совершенно чист из сего опасного испытания. Но, для полноты картины, не должны мы забыть о лице, коего постоянные и вовсе бескорыстные сношения с Фон-Визиным проливают на него новый свет, самый благоприятный, самый выгодный для его нравственного характера. Доселе видели мы одних сослуживцев его, связанных с ним дружбою, доверенностью, уважением и обстоятельствами, которые заставляли их дорожить дружеским его к ним расположением. Приязненные же сношения его с графом Петром Ивановичем Паниным, братом министра, могли бы и одни служить ему несомненным одобрительным свидетельством. Герой Бендер, довершитель подвига, начатого приятелем его Бибиковым в сокрушении Пугачевского мятежа, был человек ума твердого, строгой чести и характера непреклонного. Честолюбивый, но честолюбия не столь гибкого, не столь обделанного людьми и событиями, сколь честолюбие брата его, который возмужал и состарелся действующим лицом на сцене страстей политики и Двора, он не мог удержаться на пути состязаний и почестей, Императрица отзывалась о нем с уважением, хотя и не имела к нему особенного благоволения. ‘Вы знаете, что я не была большая охотница до Петра Панина, говорила она однажды графу Строгонову, но должна отдать справедливость уму и характеру его. Вот один случай, в который успела я узнать его. Я привезла в сенат проект указа. По прочтении оного, все сенаторы единогласно одобрили его: один Панин, потупя глаза, хранил молчание. Я спросила о мнении его. С твердостию и глубоким исследованием, начал он представлять мне все неудобства и невыгоды его. Я убедилась его мнением и должна была согласиться с ним. Проект был отменен’. Передавший мне этот анекдот прибавил, что сенатские предания и сенатские старожилы сохраняют с уважением особенно память трех сенаторов: графа Петра Ивановича Панина, Александра Романовича Воронцова и Чичерина. Вызванный из бездействия на государственный подвиг, избавив Екатерину и Россию от бедствия, которое, после смерти Бибикова, начало свирепствовать с большею силою, граф Панин снова сошел с поприща и возвратился в свое уединение. Но любовь к России, но живое соучастие в делах ее и делах Европы, не хладели в сердце его и во дни мирного отдохновения. Фон-Визин был с ним в переписке беспрерывной, извещал его о всех происшествиях, достойных внимание, сообщал ему (без сомнения, с ведома министра) списки со всех любопытных депешей, министерских бумаг, внутренних и внешних, часто спрашивал мнения его по делам, в них изложенным, для передачи брату. Жаль, если переписка сия не сохранилась в целости. В бумагах Фон-Визина нашли мы только несколько червовых писем его и ответов к нему графа Папина. Судя по образчикам, сии ответы весьма замечательны. Они могли бы служить рецензиями на современные явления. Граф Пантн показывается в них Катоном-цензором. Слог его замечательно тяжел, выражения часто темны: но из этого кремня высекаются мысли светлые и чувства всегда благородные. Из следующих отрывков можно будет заключить вообще о свойстве сей переписки и степени ее занимательности.

Письма Фон-Визина.

С.-Петербург, 4-го Января 1772.

Во исполнение вчерашнего моего обещание, имею честь послать к вам, милостивый государь, два рескрипта о перемирии: один к графу Петру Александровичу (Румянцову-Задунайскому), а другой — к графу Алексею Григорьевичу (Орлову-Чесменскому).
Милостивое письмо вашего сиятельства, изъявляющее при обновлении года желание ваше о моем благосостоянии, тем более трогает сердце мое, что и я настоящим моим счастием одолжен вашему покровительству. Верьте, м. г., что нет на свете ничего такого, чему бы не пожелал я доказать вашему сиятельству я истинную мою благодарность, и сердечное усердие к особе вашей.
Рассуждение вашего сиятельства о толкованиях публики, судящей по обманчивой наружности, сказывал я его сиятельству графу, братцу вашему. Радуюсь, что мое о том мнение почел он справедливым, и для того осмелюсь я здесь сказать оное. Публика редко или и никогда не отдает справедливости живым людям. Потомству предоставлено разбирать и утверждать славу мужей великих, оно одно беспристрастно судить может: ибо никакая корысть не соединяет тогда судью с подсудимым. Достойный человек не должен огорчаться тем, что льстецы при нем, отъемля его цену, придают ее своему идолу. Такие льстецы сколь иногда ни заражают своими подлыми и ложными внушениями публику, но она, рано или поздно, отдает справедливость достойному, разобрав лесть и клевету от самой истины. Впрочем, милостивый государь, извольте поверить, что наш *** столь открыт, что никто, конечно, душе своей не помыслит, чтоб он даровал России спасение и мир премудростию своею.
О г-не Ассебурге спрашивал я нарочно его сиятельство графа, братца вашего. Он изволил сказать, что нет никакого еще назначения для сего министра, а принят он в службу как человек великих достоинств и способный на всякое большое дело.

С.-Петербург, 20 Января 1772.

С сердечною благодарностию имел я честь получить милостивое письмо вашего сиятельства от 12 Января. Откровенность, с которою вы изъясняться со мною изволите по содержанию оного письма, делает мне особливую честь, побуждая меня изобразить здесь мысли мои, родившиеся от собственных рассуждений вашего сиятельства. Правда, м. г., что великий человек стараться должен не допускать славу свою похищать другими, но если льстецы и предают иногда потомкам людскую славу, то нельзя же и от потомства отнять той справедливости, чтобы не распознавало оно истины от лжи. О потомках наших должны мы судить по себе самим. Сколько же древних историков, а в особенности стихотворцев, презрены нами для того только, что мы подозреваем их или в лести, или в злобе! Для сего первое старание читателя истории состоит в том, чтобы тотчас узнать жизнь авторову, и тогда уже судить, достойна ли веры его история. Один добрый и справедливый историк задавляет тысячи подлых писателей, которые, конечно, бесчестят и себя, и своих героев. Все те большие люди, коих история писана во время их жизни, должны твердо верить, что не по тем описаниям судить об них будут, которые они читали сами, а но тем, которые по смерти их свет увидит. Тогда-то зависть умолкнет, лесть исчезнет и все пристрастия, подобно грубому илу, упадут нечувствительно на дно, а истина одна всплывет наверх.

С.-Петербург, 26 Января, 1772.

Новое и великое явление открылось для Дании сего месяца 6 (17) числа. Королева, фаворит ее Струэнзе и множество других особ арестованы. Она отвезена в Кроненбургскую крепость, а прочие в Копенгагенской содержатся под строжайшим караулом. А каким образом происходило сие приключение, о том имею честь для вашего сиятельства включить здесь выписку из письма вашего поверенного там в делах, г. Местмахера. К сему остается прибавить только то, что на графа Ранцау, как на производителя дела сего, надет орден Белого Слона, и что у Струэнзе нашли 800.000, у графа же Бранта 300.000 Датских талеров или наших рублей.
Можно сказать, м. г., что история нашего века будет интересна для потомков. Сколько великих перемен! Сколько странных приключений! Сей век есть прямое поучение царям и подданным.

С.-Петербург, 31 Января 1772.

Пребывающий здесь Прусский министр получил от короля, своего государя, депешу, из коей выписку здесь в переводе приложить честь имею. Ваше сиятельство изволите усмотреть из оной, что отторжение Крыма подвержено великому затруднению, но мы уже далеко вошли в сие дело, и я не чаю, чтоб наш Двор согласился бросить предприятое толь твердо намерение в рассуждении Татарской независимости. По крайней мере до сего часа не взираем мы ни на советы Венского двора, ни на упорство явного неприятеля нашего, который, как видно, всю свою надежду на Австрийцев полагает. Правда, м. г., что по всему судя, кажется, нельзя миновать новой войны: ибо с одной стороны нет сомнения, что Венский Двор не престанет делать преграды нашему с Турками примирению, а с другой стороны видим, что король Прусский воевать уже решился. Продолжение войны нам тягостно, но не легко будет и Цесарцам, когда друг наш с ними разделываться будет.
Датские дела становятся ныне особливого внимания достойны. В надежде, что известия об оных вашему сиятельству угодны будут, принял я намерение пересылать к вам, м. г., копии со всех Датских депешей, как здесь получаемых, так и отсюда отправляемых.

С.-Петербург, 7 Февраля 1772.

Не могу довольно изъяснить, с какою радостию отправляю я здесь к вашему сиятельству все обещанное хною на прошедшей почте. Вы, м. г., увидите тут истинное торжество братца вашего. Вдруг положение всех дел прияло для нас новый, славный и полезный оборот: неукротимый Венский двор, почитавший до сего дня все наши резоны недостойными своего внимание, приемлет их же за доказательства геометрические, почитает кондиции ваши справедливыми и признает систему нашу неутральною. Все сие есть действие душевной твердости братца вашего, которому отечество наше одолжено будет миром, возводящим его на верх славы и блаженства.

С.-Петербург, Марта 6 1772.

Можно сказать, что князь Кауниц во все нынешнее дело распорядил меры свои так неудачно, возненавидел нас и возгордился столь безрезонно, переменил свою систему так скоропостижно, что чрез все сие заслуживает он лишиться эстимы всего разумного света. Гордость злобная всегда нестерпима, но гордость, переменившаяся вдруг в смиренную низость, достойна посмеяния и презрения!
Прибывший вчера из Берлина к графу Сольмсу курьер привез от короля весьма любопытные пиесы, в коих его Прусское величество, своим манером, отдает вею справедливость странному поведению князя Кауница. Жалею, м. г., что на сей почте не успеваю сих бумаг послать к вашему сиятельству, но на будущей стараться буду оное исполнить.

С.-Петербург, 20 Марта 1772.

Нельзя лучше изобразить характера князя Кауница, как ваше сиятельство его представляете, но при всем том, положа за правило, что всякий и совести не имеющий человек остается тогда при своих обязательствах, когда в том находит свой интерес, нельзя усомниться, чтобы Кауниц не прямодушно вступал теперь с нами в общее дело. Всеконечно, м. г., трактуя с таким человеком, не надлежит выпускать из глаз осторожности, но оная и наблюдается по тольку человечески возможно.

С.-Петербург, 17 Апреля 1772.

Ожидаемый столь долго из Вены курьер наконец сюда приехал. Князь Кауниц сообщил здешнему Двору, однако же берет на свою долю его государь. Я не могу всех депешей сообщить теперь вашему сиятельству, затем что они еще мне не отданы, но, читая их, я нарочно выписал для вашего сиятельства то, что составляет существо сих депешей. Вот, м. г., что Венской Двор себе откроить хочет: ‘Часть Краковского воеводства по правую сторону Вислы, от Биала вдоль по сей реке до Сандомира, а оттуда вперед до супротив Зволена по реке Вепрже, оттуда до Баркова в угол, где соединяются границы воеводств Люблинского, Красно-Русского и Брестского, и где впадает в сию реку рукав другой реки, начинающейся на границе воеводства Брестского, до сего последнего воеводства и Великой Литвы. Оттуда вдоль по границе воеводства Брестского, или Великой Литвы, и между воеводством Бельцким и Волзиским, так чтоб целое воеводство Бельцкое включено было в новую границу. Потом вдоль Волынской границы до Подолии, и вдоль границы сего воеводства до Днестра и по ту сторону сей реки, вниз по ней, до Молдавии. Наконец вдоль границы Молдавской до Трассильвании и взаимно до Венгрии, или до уездов Мармора и Радны, так чтоб все сие присвоение граничило левым крылом до Силезии, а правым до Трансильванской границы’.
Ваше сиятельство по карте усмотреть изволите, что Венская доля, по своему пространству, велика, но князь Кауниц в резон тому поставляет, что наша и Прусская доля имеют такия политические выгоды, каких Венская не имеет. Для того, чтоб во всех наблюсти равенство, Венской Двор хочет наградить себя пространством земли за то, в чем наши части изобилуют по видам политическим. Ваше сиятельство сделаете мне особливую милость, если удостоите меня узнать ваше мнение о сем распоряжении. Я же, с моей стороны, осмелюсь донести вам мою об оном мысль: мне кажется, что хотя требование Венское и великовато, но с некоторыми малыми выключениями, можно вам на оное согласиться, ибо за сию цену купим мы прекращение большой войны, нас изнуряющей, купим прекращение Польских мятежей, которые отвлекают наше внимание от других дел и причиняют нам лишние хлопоты я непрестанную заботу. Сверх же того, участвуя в разделе Польши, мы достанем из нее себе долю довольно выгодную. Очень бы жаль было, если б за несколько миль разрезаемой Польской земли завязались новые раздоры, или, избави Бог, и новая война!
Граф Петр Александрович пишет, что он с визирем уже согласился послать Журжево комиссаров для перемирия, и что г. Симолин туда отъезжает.

С.-Петербург, 29 Маия 1772.

Принужден будучи пропустить прошедшую почту, за прежестокою головною болезнию, продолжавшеюся чрез шесть дней, я исполняю теперь приятный долг мой, принося нижайшее благодарение за два милостивые письма вашего сиятельства от 19-го и 23-го числ нынешнего месяца, а как за недосугами моими не успел я до сего писать к вам, м. г., и на прежнее письмо ваше от 16-го, то ныне имею честь на все три ответствовать вашему сиятельству с таким совершенным чистосердечием, какою откровенностию вы меня удостоивать изволите.
Уведомление о любезном сыне вашем почитаю я новым знаком вашей ко мне милости. Нельзя искреннее моего желать, чтоб здоровье его пришло совсем в безопасное состояние, в утешению и спокойствию вашему.
Удовольствие ваше, м. г., о рачении моем исполнять вашу волю есть истинная награда моему сердечному к вам усердию. Мне приятно упражнение в сообщении дел вашему сиятельству, и я с радостию продолжать оное буду до тех пор, пока при делах останусь.
Патриотические о мире рассуждения ваши, м. г., конечно не найдут противоречий ни от кого из истинных граждан. Ваше сиятельство столько имеете причин радоваться тому, что все уже устроено к трактованию о мире, сколько беспокоиться о том, чтоб сие устроение не разрушилось от того, кто посылается исполнителем. Правда, что мудрено сообразить потребный для посла характер с характером того, кто послом назван, но не ужели Бог столько немилосерд к своему созданию, чтоб от одной взбалмошной головы проливалась еще кровь человеческая.

Петергоф, 26-го Июня 1772 г.

Главноуправляющий в Архипелаге нашими силами рассудил за благо публиковать манифест, который ваше сиятельство изволите найти в приложенных при сем Гамбургских газетах. Противу военных прав, принятых всею Европою, почитает он между запрещенными товарами и съестные припасы. Сие самое взволновало все Европейские державы, а особливо не жалующую нас Францию. Первая она принесла ныне жалобы Двору нашему на такое запрещение. Чем бы дело сие ни кончилось, но и то сказать надобно, что если флот наш не будет неприятеля мучить голодом, не пуская к нему съестных припасов, то ему в Архипелаге и делать будет нечего, ибо атаковать силою неприятеля он отнюдь не в состоянии. Напротив того, не пропуская неутральных держав судов с хлебом, должно поссориться с ними, а может быть и подраться, в котором случае бой для нас неравен будет. Казус в самом деле деликатный, и я, для любопытства вашего сиятельства, не пропущу, конечно, сообщить вам, какие меры здесь по сему приняты будут.
В приложенных при сем из Варшавы письмах ваше сиятельство найти изволите, сколь нежно положение наше и с Австрийцами. Словом сказать, отвсюду хлопоты, могущие иметь следствия весьма неприятные. К тому же и здесь сколь мудрено соглашать и прилаживать умы разнообразные, о том больше всех знает его сиятельство граф Никита Иванович. Божиим провидением все на свете управляется, сие конечно правда, но надобно признаться, что нигде сами люди таи мало не помогают Божию провидению, как у нас.

Петергоф, 4-го Августа 1772 г.

Наконец и достальные пиесы под одиннадцатью нумерами, касающиеся до нашей негоциации с Венским двором, имею честь сообщить здесь вашему сиятельству.
Ваше сиятельство изволите ныне видеть совершение великого дела, какого в Европе около двух веков не бывало. Правда, что трудно весьма было довести Венский двор к сему соглашению, да и преклоня его к тому, мудрено же было соединить и удовлетворить интересам каждого двора. Уже никак нельзя было отвратить Венский двор от требования соляных заводов и Львова. Дальнейшее с нашей стороны в оном упорство могло бы легко разорвать и всю негоциацию, тогда как для России все равно, у Австрийцев ли соляные заводы, или у Поляков, и когда король Прусский в оном не спорит. И так судьба Польши, сдружившая три двора, решилась наконец к огорчению Франции, которая, стремясь сколько можно нам вредить и помешать миру нашему с Турками, ищет приключить нам новую войну с Шведами способом произвесть там революцию. Франция рада на сей раз и Швецию подвергнуть разному жребию с Польшею, лишь бы помешать тем миру нашему. Может статься, или, справедливее сказать, нет сомнения, что медленность Турецких полномочных для съезда на конгресс происходит от коварных внушений Франции, которая, конечно, питает Турков надеждою скорой революции в Швеции, и, следовательно, новой у нас с Шведами войны. В самом деле, м. г., если удастся умышляемая революция, то и новая для вас война неминуема, но тогда за верное полагать можно, что Датчане вооружатся против Шведов, к чему в приуготовлять их поручается отправляющемуся на сих днях в Копенгаген в качестве полномочного министра г. Симолину, тому самому, который заключал перемирие.
Сей момент получено известие, что Турецкие послы приехали и были у наших, а наши у них с визитами, и разменялись полномочиями.

(Без числа).

К величайшему моему сожалению, две почты сряду не вмел я счастия писать к вашему сиятельству: одну за случившеюся мне головною болезнию, а другую для того, что, получа известие о заражении Клина, не успел я решиться на способ, чрез который бы письма мои могли мимо Клина доходить верно до рук ваших. Сей способ теперь известен вам, м. г., чрез письмо его сиятельства, братца вашего. Став таким образом уверен о безопасности переписки, которую имею честь вести с вашим сиятельством, продолжаю по делам мои доношения, но, прежде нежели начну оное, позвольте принести вам нижайшее мое благодарение за милостивые письма ваши от 17 и 24 прошедшего месяца.
В ответ на первое из оных не остается более, как токмо донести вашему сиятельству, что самый опыт доказывает справедливость ваших рассуждений. Зависть Венского двора к успехам нашим очевидна, но не всякой зависти удается самым делом исполнять свои вредные желания. Может быть, не удастся и сему гордому двору положить преграду нашему вожделенному миру. По крайней мере кажется, что и самому Богу нельзя попустить, чтоб злоба торжествовала, а кровь невинных лилася. Что ж надлежит до особы его сиятельства, братца вашего, то излишне б мне было изъяснять вам все мое усердие к славе его, но не могу же, м. г., то оставить без ответа, что вы мне сказать изволили, как брат его, и в тоже самое время как беспристрастный человек. Без сомнения, больших людей честолюбие состоит в приобретении в себе почтения тех, кои сами почтены и которых во всем свете, конечно, мало. Впрочем, хула невежд, которыми свет столько изобилует, не может оскорблять истинных достоинств, равно как и похвала от невежд цены оным не прибавляет. Сие привело мне на мысль два стишка г. Сумарокова, заключающие в себе сию истину:
‘Достойной похвалы невежи не умалят,
А то не похвала, когда невежи хвалят’.
Вам, м. г., из прежних писем моих уже известно мнение мое о воздавании справедливости от публики великим людям. Сколь то правда, что беспокойство ваше в рассуждении сего происходит от нежности братского дружества, столь, если смею сказать, мало основательно сие беспокойство ваше и потому одному, что вся Европа, не говоря уже об отечестве нашем, знает, кто правит делами и кто мир делает. Словом, как бы фавер ни обижал прямое достоинство, но слава его исчезает со льстецами в то время, когда сам фавер исчезает, а слава другого никогда не умирает.
Дальнейшее происшествие известной вам визирской переписки оправдало совершенно благоразумное примечание вашего сиятельства, которое во втором письме вашем найти я честь имел. Из приложений, о коих упомяну я ниже сего, изволите усмотреть, м. г., что посланная с Ахметом бумага, кроме некоторого нам предосуждения, ничего не произвела. Здесь же по сей материи следует копия с письма графа Григория Григорьевича (Орлова), хотя в самом деле за будущее ручаться невозможно, однако Турецкое изнеможение, вступление Австрийцев в общее с нами согласие и самая справедливость дела нашего подают причину надеяться, что мир заключен будет по положенному основанию каким бы самодуром на конгрессе поступлено ни было.

Письма графа П. И. Панина к Фон-Визину.

Село Никольское, 12 января 1772.

Любезное ваше письмо, от 4 нынешнего месяца пущенное, препроводило верно во мне приложения под литерами А, В, С, H, S. Из них потому, в котором употреблено столь жалостное прошение о лицезрении, можно автору повторить спасибо, а о том, конечно, сомневаться нельзя, кто, следуя нашего любезного отечества обычаю, вставши из-под сеченья, растянется еще в ноги, чтоб больше его сечь стали, но до того и дела нет, что с верху случилось быть сослану в конюшню. В вашем, дорогой приятель, письме согласное с братцем моим рассуждение, всеконечно, для умерших и потомства усладительно и справедливо, особливо когда коварство, притворство и злоба берут поверхность над добродетелью, перенося между живыми честь, славу, признание и воздаяние с заслуживших по всей справедливости на тех, на кого пристрастие располагает. И сколь близко к истине сие, что умерших корысть уже не соединяет судью с подсудимым, и что публика, поздно или рано, но очищается от заражения льстецов к отданию надлежащей справедливости, и что достойный человек не должен огорчаться, когда льстецы, при нем отъемля его цену, возлагают на своих идолов, однако ж признайтесь вы и с любезным моим братцем, что немного удаляется от существительной истины и сие, что приписания к умершим происходят от потомства чаще из списков, руками льстецов или рабоносных порабощенцев сочиненных, а древностию миновавшего времени утвердило многое в вероятие к людям то, что похищено у других. Почему долг каждого себе и благоразумие требуют всеми удобовозможными образами предостерегаться, дабы приобретаемое справедливейшими подвигами не переносилось утвердительными видами на других, а наипаче еще к превращению в озлословлении самых тех, которые истинные были тому созидатели. А когда уже торжествующая поверхность отнимает все в тому способы, то тогда уже, дорогой приятель, но неволе остаются те утешительные заключение, кои вы мне ознаменовать изволили. Постскрипт ваш, государь мой, поставил меня в ужас и удивление. Как, в столь отдаленном жесте, возмог представиться сей непорочной предмет? А чтоб завоевание подлинно предпринято было на такую непреодолеваемую им отдаленность и неизвестность, того я верить не мог, разве не сделана ли оным прикрышка настоящему намерению, и не открылось бы оно по своим там берегам на распространение в оной окрестности. Боже да сохраняет нашу Великую Благодетельницу, а отечество от страдания невинной крови!

Село Никольское, 23 апреля 1772.

Повторяю вам, государь мой и дорогой приятель, Денис Иванович, мое сердечное, большое благодарение за повторительное изъявление вашего соучастия в минувшей болезни моего сына, а особенно еще за доставление мне при последнем вашем любезном письме трех предписаний, объявших все мое усердное любопытство в чувствительнейшее внимание, по которым и преисполнилась душа моя разными движениями, как от стороны великого удовольствия в рассуждении предвозвещенной славы в пользы отечества, и рассуждении употребленного в оных трудах благорасположения моего братца и друга, так и колебательности от стороны воображающих себе прискорбностей о том, какою ценою душевных преогорчений покупает брата моего неутомленная о истинном благе ревность и единственное только достижение до утвердительных статей таких самых полезных предметов и намерений, и какая еще цена тою же монетою предстоит усердной в бескорыстной его душе на доступление и до того, что в точным совершением им предустроенного отдастся во всей на…. жности {В подлиннике оторвано.}. Слава другому, а ему останется оная единственно от тех, которые до кабинетного таинства достигали, и разве от другого века, с предъявлением еще и сего, что когда поступлено будет на непременное окончание всем наскученного уже понесения способом самонадежности в разорвании препятствующих узлов, то упущенное оным недостижение до предположенных и великою ценою всего государства, так сказать, надежно о задаточных предметах, упадет на негож, а слава в избавлении от несносно носимого бремени однако ж достанется другому, Боже дай, чтоб мои слабые колебания обманули меня хотя в последнем! А первое уже приникать надобно в долг жертвы всего собственного, в выгоду и пользу общую, лишь бы только было без повреждения достигнуто по всей точности предположенных весьма похвальных, благих предметов.
Однако ж, дорогой приятель, надобно, чтоб и тут не оставила нас общая сия пословица, дабы и шило брило. Со всем тем, теперь я существительно радуюсь, что вы все мне любезное на некоторое время уже отработали, и теперь нет столь обременяющего вас труда.

Москва, 16 июля 1772.

Вы, пожалуйте, никогда не заботьтеся и вперед умножать вашего труда в сокращению приложений в экстракты. По моему одному врожденному любопытству, к существительным делам, не находил я никогда отягощения прочитывать об оных е удовольствием все то, что только приобретать когда мог, а теперешняя моя свободная жизнь еще более доставляет мне в тому удовольственной удобности, и вы, дорогой приятель, лучшее всегда тек мне одолжение делать изволите, когда сообщения ваши всегда таким образом во мне пересылать будете, каким может лишь быть облегчительнее трудившимся в них. Весьма приятно мне было увидеть из вашего письма, что мои рассуждения согласными встретились с братцем моим, о характере и о молебне, но не знаю, как показались ему мои мысли о действиях на случай продолжения войны. Пожалуйте, скажите ему, при свободном времени от обременений, что я со всеми моими, с неотменною в нему душевною преданностию, теперь здоровы, но токмо его столь распространившееся обременение приводит меня забывать не только образ его ко мне расположение, но и почерк его подписки.
Сношения Фон-Визина с графом Петром Ивановичем продолжались и после смерти графа Никиты Ивановича Панина. И в сем обстоятельстве заключается, по нашему мнению, оправдание Фон-Визина в нарекании, которым тяготится память его. Объяснимся. Готовясь в труду биографа, мы старались изведать все предание, оставшиеся об авторе, которого нам нужно было узнать короче. Любопытство наше было скудно удовлетворяемо, но со всем тем мы успели узнать, что если добрая слава забывчива, то худая довольно злопамятна. Мало того, что и при жизни из голосов стоустой молвы разве один присвоен добрым вестям, а девяносто девять служат разглашениям злоречия, но и в потомстве сии последние имеют еще неумолчные отголоски. Рассказывают, что Фон-Визин, искав милости в князе Потемкине, был готов предать ему любовь и благодарность свою к графу Никите Ивановичу Панину, которого князь Потемкин не любил, что, забавляя вельможу, передразнивал он пред ним своего начальника и покровителя, но что Потемкин по своенравию и непостоянству прихотей своих, скоро наскучил искательствами нового поклонника и выжидал только случая проводить его от себя с оскорблением. Случай сей скоро подоспел: однажды жаловался он пред Фон-Визиным на толпу докучников и льстецов, которые без отбоя осаждают его. Фон-Визин советовал ему в сем случае следовать примеру государственных людей в других землях, которые в кабинетах своих недоступны для праздношатающихся искателей. Потемкин обещал воспользоваться советом его — и тут же дал приказание вперед не впускать к себе Фон-Визина. Сие оскорбление не могло бы не сделаться гласным, и двуличность Фон-Визина обваружилась бы скоро. Положим, что начальник его и не проведал бы о том, потому что отношения начальников к подчиненным часто походят на отношения мужей к женам: те я другие узнают из последних в городе, что они обмануты, но как мог бы брат министра не узнать стороною о случившемся? а узнав, как мог человек, подобный графу Петру Ивановичу Панину, оставаться в приязни с предателем лукавым и неблагодарным. Из всего этого рассказа можно допустить только два обстоятельства. Не мудрено, что Фон-Визин, который имел дар передражнивание, представлял в лицах и начальника своего — шутка невинная! Еще сбыточно и то, что князь Потемкин, известный неровностию нрава своего, то обходительный, то неприступный, то ласковый до обольщения, то высокомерный до обиды, сперва приласкал Фон-Визина, уважая ум его, а после охладел к нему и даже рад был оскорбить в нем человека, преданного сановнику, коему он не доброжелательствовал. Сии предположения, по крайней мере, основаны на вероятности, но все прочее, предосудительное для чести Фон-Визина, оспоривается приведенными здесь свидетельствами к должно быть приписано к выдумкам клеветы.

ГЛАВА VI.

Фон-Визин был четыре раза заграницею. В первый раз ездил он, как мы видели, с поручением по службе. Нам не осталось никаких следов от сей поездки, кроме того, что он сам говорит о ней в своей Исповеди. Второе путешествие предпринял он по причине нездоровья жены своей. Выехал он из Петербурга 8 июля 1777 года и возвратился в 1778 году, вероятно, в конце октября или в ноябре месяце. В сем путешествии проехал он, чрез Варшаву, Дрезден, Франкфурт-на-Майне, Страсбург, Лион и Ним, до Монпелье, который был целью их поездки. В сем городе пробыл он около двух месяцев, за лечением жены своей, которое имело желанный успех. В конце февраля 1778 года приехали они в Париж и пробыли в нем несколько месяцев. Третие путешествие совершено им было в 1784 и 1785 годах. Целию его была Италия. Выехав из Петербурга и проехав часть Пруссии, чрез Лейпциг, Ниренберг, Аугсбург, Инспрук и Триент, начал он обозрение свое Италии Вероною. В Италии пробыл он месяцев восемь и успел объездить почти все главные города разных ее областей. Оставив Венецию в мае 1785, возвратился он чрез Вену в Россию, В августе был он в Москве. Сие возвращение памятно несчастным для него событием: 29 августа приключился ему удар паралича, отнявший у него уже до самого конца жизни свободное употребление языка и левой руки и ноги. Но, кажется, сей удар не был первым, или по крайней мере имел уже предварительное предвещание в Риме: ибо в письме из Вены жалуется он на оставшееся в нем после болезни онемение в левой руке и ноге. Впрочем, он с самой молодости своей страдал сильными головными болями, но жизнь его довольно неумеренная, невоздержность в удовольствиях стола и в других чувственных наслаждениях, не могли способствовать к исправлению немощей природного сложения его. Четвертое путешествие его, предпринятое им в 1786 году, имело целию поправление здоровья. Пробыв в Вене несколько месяцев, ездил он в Карлсбад лечится целительными водами. Из Карлсбада отправился он в Тренцин, в Венгрии, также для употребления целительных вод, и возвратился в Петербург в конце сентября 1787 года. Жена его ездила с ним все три раза.
Путешествие для ума любопытного и наблюдательного есть род практического учения, из коего возвращается он с новыми сведениями, с новыми испытаниями и, так сказать, переработанный действием разнообразных впечатлений.
Но для сего нужно иметь ум космополитный, который легко уживался бы на почвах, ему чуждых, в стихиях, ему равнородных. Умы, так сказать, слишком заматерелые, от оригинальности своей или самобытности односторонние, перенесенные их климат ин чуждый, не заимствуют ничего из новых источников, раскрывающихся пред ними, не обогащаются новыми пособники, не развиваются, а, напротив, теряют свежесть и силу свою, как растение пересажденное, которому непременно нужна земля родины, чтобы цвести и приносить плоды. Ум Фон-Визина, кажется, принадлежал в сему разряду: коренной русской, он на чужбине был как-то не у места и связан. От сего ли свойства, от того ли, что осмеяв в Бригадире повесу, который, побывав в Париже, бредит им наяву, побоялся он сам поддаться обольщению, и в следствие того впал в другую крайность, не менее предосудительную, хотел ли он выказать насильственным расчетом ложного самолюбия, что если многие на соотечественников его платили покорную дань удивления и зависти блеску Европейского просвещения и общежития, то он готовил ему одно строгое исследование и суд: как бы то ни было, большая часть его заграничных наблюдений запечатлена предубеждениями, духом исключительной нетерпимости и порицаний, которые прискорбны в умном человеке. Дома бич предрассудков, ревнитель образованности и успехов разума, Фон-Визин путешественник смотрит на все глазами предрассудка и только что не гласным образом, а отрицательными умствованиями, проповедует выгоду невежества. Нет сомнения, что пристрастие многих соотечественников наших в отзывах их о чужих краях основано более на слепом неведении о своем отечестве, нежели на просвещенной любви к устройству и преимуществам, которые в других землях суть плоды многих столетий и многих испытаний, но не менее справедливо и то, что русскому, желающему быть тем, чем создал нас Петр и образовала Екатерина, должно с Русскою душою соединять в Европейский ум. Таков был Петр, действовавший как самодержец и любивший отечество свое как гражданин. Не станем добиваться быть более, быть исключительнее русскими, чем он и верные споспешники его в великом подвиге, удовольствуемся тем, что будем любить отечество, как он любил его, и как он понимал сию любовь. В любви в отечеству более свойств любви родительской к детям, нежели детской к родителям. Сия последняя любовь должна быть безусловная: сын не может быть никогда судиею отца своего, не ему замечать его недостатки, исправлять его погрешности, противодействовать его склонностям. Напротив же отец, чем нежнее, чем пламеннее любит сына своего, тем строже наблюдает за всеми его отступлениями, тем сильнее ненавидит в нем признаки вредных склонностей, и тем рачительнее, тем неумолимее старается искоренить оные. Просвещенная любовь может негодовать и ненавидеть: соединение сих чувств, устремленных их одной цели, приносит последствия благодетельные, невежественная любовь, напротив, слепая как пристрастие, безотчетная как обожание, оказывается в последствиях своих гибельнее самой ненависти. По несчастию, многие понимают любовь к отечеству, как Простакова нашего комика понимала любовь свою к Митрофанушке. Особливо же писатели, сии передовые стражи общего мнения, сии бескорыстные, бесплатные, вспомогательные сподвижники благонамеренного правительства, должны не разделять любви к отечеству с любовью к просвещению: сия двойственная любовь должна зажигаться у одного пламенника, гореть пред одним алтарем. От писателя, действующего на общее мнение, требуется и постоянное исповедание одного мнения. Из сего не следует, что писатель заблуждавшийся и призвавший свое заблуждение не должен никогда в нем покаяться и стоять на него вопреки совести и опытам, выведенным силою событий. Требуем от писателя не упрямства, не ложной верности к мнимым обязательствам, по основательности и твердости. Не много таких истин несомнительных, не много каких правил непреложных, коих святость должна пребыть и тогда, когда противоречат им последствия частные, случайные и независимые от воли людей: но, посвятив себя на служение одной из сих истин, должно пребыть ей верным без взятия, применяя к себе рыцарское восклицание французских роялистов: Vive le Roi quand mme! Польза просвещения есть одна из малого числа сих исключительных истин. Почитая его единым прочным основанием благосостояния общего и частного, совестью правительств и лиц, простительно ли, например, пугаться малодушно некоторых прискорбных явлений, приписываемых просвещению, или, положим, и влекущихся за ним по неисповедимым законам Провидения, которое отказало в совершенстве всему, что ни есть на земле? Опустошительные грозы, следующие за благотворительным летом, ядовитые растения и ядовитые гады, развивающиеся влиянием того же солнца, которое вдыхает жизнь во всю природу, проникает плодотворною теплотою создание, без него мертвое и мрачное, должны ли заставлять нас признавать за благо одно мертвительное действие зимы? Хотеть все предвидеть, все придумать и все предотвратить не есть признак силы дальновидного ума, — напротив, ребяческого малодушия. Оно, с смешною самонадеянностью рассчитывая силу своих собственных средств, забывает, что есть впереди другая невидимая сила, часто превращающая в ничтожность все расчеты человеческой предусмотрительности. Безумно человеку хотеть быть провидением не только завтрашнего дня, но и настоящей минуты. Писатель, который, по званию своему, обязан быть проповедником просвещения, а вместо того бывает доносчиком на него, подобен сатиру, который дует и теплом и холодом, или еще более врачу, который, призван будучи к больному, пугает его неверностию своей науки и раскрывает пред ним гибельные ошибки врачевания. Пусть каждый остается в духе своего звания. Довольно и без писателей найдется людей, которые готовы остерегать от властолюбивых посяганий разума и даже клеветать на него при удобном случае. Нет сомнения, что врач, не одобряемый упованием в пользе искусства своего, воин, слишком совестливый пред неприятелем, и мнительный писатель, робеющий пред торжеством тяжбы, коей он присяжный ходатай, равно погрешают пред своими обязанностями, равно предатели своих обетов.
Некоторые из писем автора нашего, писанных из Франции к графу П. И, Панину, давно уже известны и пользуются у нас большим уважением, которое мы никак разделить не можем. Вероятно, они были писаны не для печати: этим оправдываются встречающиеся в них небрежности в слоге и в языке, но тем строже судим мы мнения писателя, который, в частной и приятельской переписке, мог свободно выказывать впечатления и мнения свои в их естественной наготе. Должно признаться, что некоторые из наблюдений путешественника и справедливы, а именно те, кои относятся до политического положения Франции. Здесь жестокие обвинения наблюдателя оправданы были последовавшею революциею. Но за то в наблюдениях его о характере французов, об образе жизни их, и в характеристике знаменитых писателей какая неумеренность, какая оскорбительная резвость в суждениях, сколько желчи и даже исступления! Впрочем, не одним французам достается: Немцы, я после того Италиянцы, не лучше отделаны. В Лейпциге находит он одних педантов, и, в порыве какой-то досадной насмешливости, приписывает им, что они почитают главным человеческим достоинством, что умеют говорить по-латыни, чему однакож во времена Цицероновы умели и пятилетние ребята. В другом месте говорит он: ‘У нас все лучше, и мы больше люди, чем немцы’. Это напоминает анекдот, рассказанный мне покойным князем Юсуповым. Один из наших патриотов, в пребывание своем в какой-то иностранной столице, твердил на все, что ни показывали ему, на все, что ни говорили: ‘Chez nous mieux’. Однажды шел он по улице с знакомцем своим и наткнулись они на пьяного человека, который валялся на улице. Иностранец спросил его: ‘Что же, и теперь не скажете ли вы chez nous mieux?’ Если бы все путешественники наши отзывались о чужих краях, и в особенности о Франции, как отозвался о них Фон-Визин, то нам неприлично было бы пенять иностранцам за сатирические и часто ненавистные краски, коими распестрили они свои мнимые описания России. По словам вашего путешественника, ‘во Франции ни порода, ни наружные знаки почестей не препятствуют нимало снисходить до подлейших обманов, как скоро дело идет о малейшей корысти. Развращение нравов дошло до такой степени, что подлый поступок не наказывается уже и презрением. Дружба, родство, честь, благодарность — все это считается химерою. Смело скажу, что француз никогда сам себе не простит, если пропустит случай обмануть кого хотя в самой безделице. Божество его — деньги. Как скоро француз имеет пропитание, то людей не режет, а довольствуется обманывать’. Странно, кажется, решиться и об одном человеке произнести такой приговор, когда сей человек не обличен еще судом в разврат его не доказан, но как позволить себе применять какие общие нарекания к целому обществу, к целому народу? Не есть ли это род кощунства над человечеством и клеветы на самое Произдение? Можно сострадать Жан-Жаку, когда он злословит общество и человека: в красноречивых доносах его мы слышим вопль больного сердца, чувствительности раздраженной, дикий ропот встревоженного воображения, но злословие Фон-Визина холодно, сухо: оно отзывается нравоучением напыщенного декламатора, никого не убеждает и заставляет только жалеть, что и светлый ум имеет свои затмения. Назвав Париж истинною заразою, после отказывает он ему и в средствах обольщения, ибо говорит в письме к сестре: ‘Кто тебя станет уверять, что Париж центр забав и веселий, не верь: все это глупая аффектация, все врут без милосердия. Кто сак в себе ресурсов не имеет, тот и в Париже проживет как в Угличе’. Какая ложная мысль! Можно сказать, что кто имеет в себе ресурсы, тот и в Угличе может устроить себе приятное существование, но и с ресурсами и без ресурсов, нет сомнения, каждому легче найти по себе род жизни в столице, нежели в уездной глуши. Мелочные наблюдения его также отзываются руссицизмами, которые должно бы путешественнику оставлять в пограничной таможне. Например: он оскорбляется невежливостию французских лакеев, которые в передних не встают с места в не снимают шляп пред господами, проходящими мимо этих скотов, и тут же прибавляет (чтобы никому завидно не было): ‘Правда, что и господа изрядные есть скотики’, удивляется, что офицер шатается по улицам без слуги. Понимаем брезгливость его, когда он находит, что Париж немножко почище свиного хлева: ибо нечистота Парижа, особенно тогдашнего, не подлежит спору, когда он говорит, что людям, не вовсе оскотившимся, переносить нечистоту его весьма трудно. Но мудрено поверить, что во всей Франции столовое белье так мерзко, что праздничное у знатных людей хуже того, которое у нас в бедных домах в будни подается, что оно так скверно вымыто, что гадко рот утереть. Далее жалуется оп, что дыры на салфетках зашиты голубыми нитками. Одним словом, анекдот путешественника, который, проезжая чрез один немецкий город, видел, как в гостинице рыжая женщина била мальчика, и записал в своих путевых запасках: ‘Здесь все женщины рыжи и злы’ — может совершенно быть применен к большей части наблюдений Фон-Визина. Нет сомнение, что нравы во Франции, я вообще во всей Европе, далеки были от непорочности в эпохе, ему современной. Романы Кребильона, Лакло, Луве, оскорбительные поучения насмешливой философии Вольтера, легкие начертания общества, означенные Дюкло, Шамфором, частные записки, светские хроники, исповеди и переписки, в коих сохранилась для нас нравственность сей эпохи, изобличают нам легкомыслие умов ее, послабление правил я какую то беспечность, ослабление в жизни, которые ее характеризируют. Но негодуя на суетность и на малодушие поколения и не храня в негодовании своем ни снисхождение, ни меры, как подводить ему было под одно нарекание, или лучше сказать, под одно проклятие тех, кои служили оплотом против общего падение, сражались с предрассудками и пороками? как ему не отделить тех, которые, не смотря на все слабости, на все постыдные попущения сей эпохи, соединением необыкновенных дарований, мужественным развитием умственных сил, придали ей блеск, важность и влияние, едва ли встречаемые в других эпохах истории человечества? Как ему, автору, не сочувствовать мужам знаменитым, которые в лице своем умели возвысить авторское звание до степени уважение, могущества я господства? Не говорю, что он должен был суеверно идолопоклонствовать пред ними, как пред кумирами, и в раболепном обожании исповедывать и самые заблуждения их: независимость мнений, право судить суть неотъемлемые принадлежности мыслящего существа, но зачем же впадать в другую крайность? Как о людях, по крайней мере возвышенных, судить с надменностию, с небрежением, приличными спеси или ожесточению одного невежества? зачем быть клеветником или отголоском клеветы (в этом случае все равно), упоминая о людях, которые составляют лучшее и нетленное отделение общества и остаются на вершинах столетий, когда падают и исчезают целые поколения? Посмотрите, какими гнусными красками изображает Фон-Визин первостепенных писателей французских: ‘Koнечно, ни один из них не поколеблется сделать презрительнейшую подлость для корысти или тщеславия’. Даламберта, Дидерота, Мармонтеля описывает он шарлатанами, обманывающими народ за деньги, побродягами, таскающимися по передним вельмож для испрашивания милостыни. Можно было судить о сих писателях с беспристрастием и строгостию: таковому суду подлежали они во многих отношениях. Много грехов было на их совести и уме. Но одно есть суд праведный, хотя и неумолимый, и другое — злоба и ожесточение. Одному покоряешься, потому что оно законно в убедительно, на другое негодуешь, потому что оно действие ослепленной страсти. Посмотрите, как выводит он в своих письмах ученого и бескорыстного Даламберта, коего бескорыстие обратило внимание Европы. Всем известно, что он отказался от обольстительного приглашения Екатерины, желавшей ему поручить воспитание Наследника Престола, и от убедительных увещаний Прусского короля, предлагавшего ему место в Берлинской Академии. Мы знаем, что из благодарности и привязанности к своей кормилице, призревшей его отверженное в бесприютное младенчество, гласно называл он ее своею матерью и жил под смиренным кровом ее около тридцати лет, когда известность его, почетное положение в обществе и связи его с первыми лицами открывали ему выгоды общежития, коими он легко мог бы пользоваться. Неужели Фон-Визин не знал того, что знала вся Европа, не знал, что Императрица, предлагая Даламберту 100.000 рублей ежегодного оклада, приглашала его приехать в Петербург со всеми приятелями своими, обещая ему и им все удобности жизни и, может быть, прибавляет она, ‘более свободы и спокойствия, нежели имеете вы у себя’. ‘Вы не поддаетесь, продолжает она, убеждениям Прусского короля и благодарности, которою ему обязаны, но у короля нет сына. Признаюсь, я так дорожу воспитанием сына моего, и вы мне столь нужны, что я, может быть, слишком приступаю к вам’. Но ни обольщения столь блестящей фортуны и звания столь почетного, ни обольщения Государыни, ласкавшей самолюбие его, не могли поколебать философа: он пребыл верен независимости, отечеству и друзьям. Почтешь ли следующий отвыв отзывом литератора: ‘Из всех ученых более всех удивил меня Даламберт: я воображал лицо важное, почтенное, а нашел премерзкую фигуру и преподленькую физиогномию!’ И что же могло побудить Фон-Визина противоречить таким образом общему мнению, общему убеждению? Вот что приезд в Париж русского полковника, брата одного из Петербургских временщиков, к которому явились Даламберт, Мармонтель и другие, для засвидетельствования нижайшего почтения и будто с тем, чтобы чрез него достать подарки от нашего Двора. Нет ничего мудреного, что люди, взысканные милостию Екатерины, что Дидерот, его облагодетельствованный, что Даламберт, преданный ей благодарностию, что Мармонтель, коего сочинения жгли в Париже в то время, как Екатерина переводила их в России, искали случая изъявить ей чувства преданности своей в лице русских путешественников, которые, по возвращении своем, могли довести о том до ее сведения. Но вовсе несбыточно, чтоб, например, Даламберт, который сам переписывался с Императрицею и, кроме того, в друге своем Вольтере имел надежного посредника, стал искать по передним случая обратить на себя благосклонное внимание Екатерины, которое уже и так было ему опытами доказано. Напрасно многие обвиняют так называемых философов XVIII столетия в противоречии между творениями и поступками их, из коих первые отзываются неограниченною независимостью, а другие частым искательством покровительства. Не должно забывать, что сии писатели составляя ли как бы секту, сильную обольщением своим над умами, но слабую пред могуществом и деятельностию врагов своих, что Сорбона, парламент, приговорами и кострами, казнили творения их, что Бастилия и изгнание угрожали часто их личной свободе. Им нужны были покровительство и опора. Однако же называлось в них ласкательством, было не что иное, как необходимость, вынужденная их частною политикою, которая предписывала им искать могущих союзников. Ратоборцы, они, в воинственной литературе своей, должны были, на случай неудач, иметь за себя заступные державы. Одна Польская патриотка, говоря мне о соотечественниках своих, которые, в бурные времена республики, бывали на жаловании у разных дворов, защищала их тем, что не корыстолюбие было причиною сего закабаление, потому что нередко богатейшие паны получали весьма умеренные пенсии, но необходимость принадлежать к одной или к другой партии заставляла брать сии пенсии, как в древности давали за себя аманатов в залог верности. Писатели, о коих мы говорим, были в равном положении. Тогда мыслящая Франция и республика литературы разделены были на две партии: так называемые философы-энциклопедисты были главами одной, другая была безименная, и дарования ее предводителей не могли дать ей ни победы, ни самобытной известности. Из многочисленной фаланги ее отпрянули одни имена, заклейменные язвительными насмешками Вольтера. Между сими двумя партиями свирепствовала, без сомнения, вражда непримиримая. Тут дело шло не только о вкусе, о стихах или прозе, о классицизме или романтизме, как ныне, но, можно сказать, о всем умственном и духовном бытии человечества, в потому нельзя ее признать отменной односторонности и недальновидности в наблюдениях Фон-Визина, когда он говорит, что брат гонит брата за то, что один любит Расина, а другой Корнеля, и во всем том, однако же говорит он о несогласен, господствовавшем между писателями, которых сравнивает он с какими-нибудь зверями, в после того довершает характеристику французов чертою, которая могла бы показаться почерпнутою из путешествия по земле Кафров или Самоедов: и действительно мало в них человеческого! Кажется, никогда предубеждение, ожесточение и фанатизм ненависти не доходили до подобного исступления. После того Фрероны, Ноноты должны казаться хладнокровными, и разве один граф Мейстер мог перещеголять Фон-Визина, и то когда он воздвигал памятник Вольтеру рукою палача. Во время пребывания путешественника в Париже приезжал Вольтер. Восторги, поклонение, апофеоз заживо, которыми приветствовали его сограждане, сие торжество, напоминающее народные празднества древней Греции, не возбудили никакого сочувствия в душе писателя. Крики упоенной публики в театре ‘Vive Voltaire!’ признаны им неблагопристойными. Вместо того, чтобы мысленно участвовать в торжестве, приносящем в лице Вольтера честь всем литературным заслугам, он, как будто чуждый сим заслугам и сей славе, дивится, что народ может гордиться своим писателем и приносить ему дань удивления в любви. Любопытно сравнить отзывы нашего путешественника о Франции с отзывами других отличных чужестранцев, посещавших сию землю около той же эпохи. Париж был в то время род вселенского собора умов и знаменитостей, куда из разных концов Европы стекались для совещания о важных вопросах наук, искусств и философии, род избранного салона, куда отборные члены человеческого общества спешили после трудов, совершенных ими в пользу отечества в ближних, вкушать удовольствия просвещенного досуга, возвышенные награды самолюбия и сии нравственные наслаждения, которые можно назвать плодами одной зрелой образованности, одного зрелого общежития. Имена Болинброка, Юма, Гиббона, Адама Смита, Франклина, Стерна, Беккария, Гальяни, герцога Браганцского, принцев крови, коронованных глав в многих других встречаются в протоколах Парижского общества. Мнение Гиббона о французах, мнение которое нельзя приписывать ни пристрастию, ни легкомыслию, достойно быть здесь упомянуто. Я тем более дорожу им, что оно служит мне опорою в обвинениях моих на Фон-Визина: Vous direz tout ce qu’il vous plaira de la frivolit des Franais, mais je vous assure qu’en quinze jours, passs Paris, j’ai assist plus de conversations bonnes retenir, et vu plus d’hommes de lettres parmi les gens comme il faut, qu’il ne m’est arriv Londres dans deux ou trois hivers (Lettre de Mr. Gibbon M-me Gibbon, sa belle mre. Paris, le 12 Fvrier, 1763).
В опровержение злословия Фон-Визина о корифеях французской литературы, приведем еще другое свидетельство, а именно княгини Дашковой. Она приезжала в Париж на несколько дней и виделась почти с одним Дидеротом. Госпожи Неккер и Жофрень, правительницы тогдашнего Парижского общества, старались учтивостями сблизиться с нею. Однажды, во время беседы ее с Дидеротом, приходят ей доложить о приезде сих дам. С живостию вскочив с места своего, Дидерот приказывает за княгиню сказать, что ее нет дома. Удивленная таким поступком, она спрашивает объяснения. ‘Вам всего остается прожить здесь дней девять или десять, отвечал он: они увидят вас раза два или три, не поймут вас, а я не терплю, чтобы пренебрегали моими кумирами. Госпожа Жофрень добрая женщина, но она одна из Парижских трубачей, и я не хочу, чтобы она вас видела наскоро и вскользь’. Так же поступил он и при посещении Рюльера, который тогда уже написал свои записки о России и разносил их рукописно по Парижским салонам. ‘Принимая его к себе, вы придадите печать одобрение, достоверность и вес книге его’, говорил он ей, и княгиня Дашкова с благодарностию покорялась его советам. Сии обстоятельства подтверждаются и самим Дидеротом в краткой статье его о княгине Дашковой, которую называл он русскою ‘intus et in cute’. ‘Я очень любила в Дидероте, говорит она в своих записках, даже в запальчивость его, которая была в нем плодом смелого воззрения и чувства, откровенность его, искренняя любовь, которою любил он друзей своих, гений его, проницательный и глубокомысленный, участие и уважение, всегда им мне оказанные, привязали меня к нему на всю жизнь. Я оплакала смерть его и не престану оплакивать ее до последнего дыхания жизни. Худо умели ценить эту необыкновенную голову: добродетель и правота руководствовали всеми его поступками и общее благо было исканием и страстью его постоянными. Если опрометчивостью своею впадал он иногда в заблуждение, то и тогда бывал искренен и сам себя обманывал’. — Мне приятно было резким приговорам Фон-Визина противопоставить благонамеренный отзыв нашей же соотечественницы, это будет от лица русских примирительное, очистительное жертвоприношение памяти мужей, которые имели свои заблуждения и погрешности, но ознаменовали земное поприще свое заслугами просвещению и, следовательно, человечеству. Можно указать еще и на Письма русского путешественника, Карамзина. Писанные без педантства, без догматической важности, они содержат более истин и тонких наблюдений о Франции и французах, нежели письма Фон-Визина, которые писаны будто с кафедры, во услышание и трепет грешников. В одном только Карамзин сходится с ним, — во мнении о физической нечистоте Парижа.
Приняв уже на себя звание обвинителя Фон-Визина заграничного вместе с званием защитника обиженных им, не умолчу и другого обвинения. В письмах его многие из наблюдений о нравах французов, и в особенности те, которые отзываются истиною и глубокомыслием, не его. Таить нечего: в письмах своих он несколько кривил совестью пред графом Паниным, выдавая ему за свои заключения выписки из книги Дюкло: ‘Considrations sur les murs de ce sicle’, кривил совестью вместе с тем и пред Дюкло, заимствуя из него обличительные указания на современников и утаивая то, что говорил он в пользу их. Подтвердим наше обвинение несколькими доказательствами.
Фон-Визин. ‘Приметил я вообще, что француз всегда молод, а из молодости переливастся вдруг в дряхлую старость: следственно, в совершенном возрасте никогда не бывает’.
Дюкло. ‘Le grand dfaut du Franais est d’avoir toujours le caractre jeune: par l il est souvent aimable et rarement sr, il n’a presque point d’ge mr et passe de la jeunesse la caducit’.
Фон-Визин. ‘Равенство есть благо, когда оно, как в Англии, основано на духе правления, но во Франции равенство есть зло, потому что происходит от развращения нравов’.
Дюкло. ‘Les moeurs font Paris ce que l’esprit du gouvernement fait Londres. Tous les ordres vivent Londres dans la familiarit, parce que tous les citoyens ont besoin les uns des antres: l’intrt commun les rapproche. Les plaisirs produisent le mme effet Paris, tous ceux qui se plaisentj se connaissent, avec cette diffrence que l’galit, qui est un bien quand elle part d’un principe du gouvernement, est un trs-grand mal, quand elle ne vient que des moeurs, parce que cela n’arrive jamais que par leur corruption’.
Фон-Визин. ‘Воспитание во Франции ограничивается одним учением. Главное старание прилагают, чтоб один стал богословом, другой живописцем, третий столяром (К тему тут выведен столяр? Как будто, говоря об отрасли воспитание, можно упоминать о простом ремесле, которому верно никто не предается по склонности, а по нужде и по обстоятельствам), но чтоб каждый из них стал человеком, о том и на мысль не приходит’.
Дюкло. ‘On trouve parmi nous beaucoup d’instruction et peu d’ducation. On y forme des savans, des artistes de toute espce, mais on ne s’est pas encore avis de former des hommes’.
ФонгВизин. ‘Редкий отец не изобретает нового плана для воспитания детей своих. Часто новый его план хуже старого, но сей поступок доказывает, по крайней мере, что сами они чувствуют недостатки общего у себя воспитание, не смысля разобрать, в чем состоят они действительно’.
Дюкло. ‘La plupart des hommes qui pensent, sont si persuads qu’il n’y en a pas de bonne (d’ducation), que ceux qui s’intressent leurs enfants, songent d’abord se faire un plan pour les lever. Il est vrai qu’ils se trompent souvent dans les moyens de rformation qu’ils imaginent, et que leurs soins se bornent d’ordinaire abrger ou applanir quelques routes des sciences, mais leur conduite prouve du moins qu’ils sentent confusment les dfauts de l’ducation commune, sans discerner prcisment en quoi ils consistent’.
Должно признаться, что наш писатель и этом отношении был на руку нечист. Пользоваться чужим добром можно, но присвоивать его себе украдкою непозволительно. Хорошо поэту, романисту, комику говорить, как Мольер, ‘отбираю свое добро везде, где его отыскиваю (je prends mon bien partout o je le trouve)’, но в частной переписке перечеканивать чужую монету под свой штемпель и прикрывать свое похищение тайною молчания, есть совершенно другое дело. Это все равно, что выдать чужое сочинение под своим именем. Кто-то, указывая в Вестнике Европы на подобные благоприобретения из Лабрюйера и Ларошфуко в комедии Недоросли, радовался этому обычаю автора я готов был поставить оный в образец литературной промышленности, которому должно следовать. Понимаем, что промышленникам чужою собственностию должно дорожить законом Спартанским (позволяющим отрокам воровать) и жалеть, что сия мера государственного благочиния не внесена в уложение новейших законодательств, но напомним им, что и в Спарте уличение кражи было наказываемо законом. А какой способ укрыться от уличения там, где простая очная ставка выводит похищение наружу? Мы слышали от старожилов литературы нашей, что в роли Стародума встречаются еще мозаические вставки из какой-то старинной повести, в коей описаны приключения Американца, или какого-то дикого. Из любви к истине и в звании присяжного биографа, коего беспристрастие есть первая обязанность, мы рылись в некоторых старинных книгах, но не нашли следов к подтверждению сей улики. Предлагаем упомянутым защитникам Спартанского уложения пополнить наши следственные изыскания. На ловца и зверь бежит: может быть, попытки их будут удачнее наших, А мы порадуем их еще находкою в этом роде. В комедии Вибор гувернера, напечатанной ныне в первый раз, отыскали мы поживу из Лабомеля, более известного щелчками Вольтера, нежели собственными своими подвигами, хотя он был точно умный человек, замечательный резкостью своих суждений. Вот что говорит Лабомель в книжке своей ‘Мои мысли’: ‘Le plus grand politique est toujours le meilleur calculateur. Le gnie politique est, de l’aveu mme du gomtre, bien suprieur l’esprit gomtrique. Il y a cent Eulers, il y a cent Newtons pour un Colbert, comme il y a mille Colberte pour un Montesquieu. Le premier calcule les passions, le second les noihbres’ и так далее.
Нельстецов, в упомянутой комедии, на слова Сеума — ‘И так законодателю надобно быть великому исчислителю’ — отвечает: ‘Но сие политическое расчисление требует ума гораздо превосходнейшего, нежели надобно для вычисления математического. Можно полагать сто Эйлеров на одного Кольберта и тысячу Кольбертов на одного Монтескье. Математик исчисляет числа, политик страсти’.— Мог ли подумать Лабомель, что он попадется в русскую комедию? Впрочем, самые сии присвоения доказывают, что Фон-Визин читал со вниманием и вел журнал своим чтениям, ибо нет сомнение, что, готовясь писать комедию, он не прибегал к книге Лабомеля за вдохновениями. Ум человеческий не состоит, так сказать, из одного самородного куска: более или менее, он всегда составное тело. Чужие мысли развивают или подкрепляют наши собственные, вспомогательные пособия уместных цитат, равно как и замысловатость эпиграфов, могут быть почитаемы убранствами: только, повторяем, не выдавайте чужого за свое. Едва ли был прав Дидерот, по крайней мере в общем применении, когда, на обеде Петербургских литераторов у графа Григорья Григорьевича Орлова, говорил он через переводчика Майкову, не знавшему никакого иностранного языка, что особенно его сочинения желал бы он прочесть, ибо они должны быть чисто творческие, без всякой примеси общих форм и понятий. В диком состоянии человечества может воспрянуть гений, и тогда, разумеется, будет он оригинален, но в образованном состоянии человек, чуждый пособий общего просвещения, имеющий охоту писать и не имевший решимости научиться хотя одному иностранному языку, никогда не опередит других: он не отшатнется, а просто отстанет от товарищей. Впрочем и то правда, что невежество в эпохе просвещения есть тоже оригинальность, но едва ли завидная. Майков совершенно оправдывает наше предположение: кроме нескольких забавных стихов в его шуточных поэмах, он нигде не отличается от посредственности. Главная черта оригинальности его разве в том, что, не знав французского языка, перевел он Военную науку Фридриха и Меропу Вольтера.
Между тем Фон-Визин, не смотря на свое предубеждение, вел во Франции жизнь образованного человека и пользовался пособиями, которые открывало ему просвещение. В Монпелье ходил к нему адвокат, с которым занимался он изучением юриспруденции, в Париже слушал он курс физики у Бриссона, заводил знакомство с учеными и литераторами, участвовал в заседаниях ученых обществ, и имел почесть и удовольствие быть принятым в одно вновь заведенное общество вместе с Франклином. Одна подобная встреча должна б была примирить Фон-Визина с Парижем и просвещением, в этом центре сблизилось то, что разделено было природою, и представитель нового просвещения России был собеседником с представителем новой Америки. В лице их два новые мира сошлись в виду старого, как высокие предвещания, что есть еще много грядущего в судьбе человеческого рода. Как ни строго судили мы письма его, не менее того жалеем, что большая часть из заграничной переписки его не дошла до нас, также как и журнал, о котором он говорит сестре своей. Мысли, какие бы ни были, правильные или ложные, пущенные в обращение, придают движение умам. Конечно, лучше барыш, нежели наклад, лучше истины, нежели парадоксы: но хуже всего совершенное оцепенение. И при противных ветрах корабль подвигается. Бональд сказал: ‘Каждая система есть странствие в область истины, почти все путешественники ошибаются, но все они что-нибудь открывают, и человечество пользуется их открытием. Мысль есть всегда истинная, но она часто неполная, и заблуждение есть не что иное, как недостаток мысли’. Очень жаль, что из писем Фон-Визина утрачены те, в коих он подробно говорит о знакомстве своем с чудным Сен-Жерменом, сим Кощеем бессмертным, которого жизнь по худой мере должно считать столетиями. Я знаю людей, которые читали эти письма: они были очень любопытны и, к сожалению, вероятно сгорели в Москве в 1812 году. Из слов его о нем в дошедших до нас письмах видно, что он судил и ценил его хорошо. Нет сомнения, что Сен-Жермен был шарлатан, но одним шарлатанством не мог бы он добиться до известности, которою пользовался. В прощальном письме графа П. И. Панина к Фон-Визину (вероятно пред вторым отъездом его за границу), просит он доставить ему сведения о ‘примечательном весьма Сен-Жермене, которому нельзя не удивляться, особливо же как до сих пор, при езде его по всей Европе, не сведают еще подлинности о нем, а буде, как сказывают, многие ведают о ней, то как по сю пору не сделается она публичная’. ‘Много вы сделаете удовольствия мне, продолжает он, когда между прочими вашими столь приятными извещениями не оставите мне сказывать дальнейшего о нем спознание, особливо, как я надеюсь, что ваше проницательное любопытство, при таком его к вам наклонении, не оставят употребить воспользоваться дальнейшими вашими о нем распознаниями’. Тайна, его облекавшая, и поныне не совершенно разрешена. Правда, что мы с того времени видели на театре смеха столько кудесников и столько чудес всякого рода, пред коими чудеса алхимии ясны, как дважды два четыре, что любопытство наше успело опостылеть к сим волшебникам второстепенным. Но не менее того иногда хотелось бы найти в тысяче и одной исторической записке, раскрывающей пред нами всю подноготную человеческого рода, разрешение загадок, которые, под именем Железной Маски, Сен-Жерменя и других, были брошены сфинксом-молвою на мучение или на смех неутомимый Эдипам.
По кончине министра, графа Панина, Фон-Визин, кажется, уже не находился в службе, по крайней мере в действительной. Вероятно, путешествие его в 1784 году предпринято им было также для поправления здоровья, сильно расстроенного частыми головными болями. Между тем в поездке своей занимался он и коммерческими делами вместе с Петербургским купеческим домом Клостермана. Впрочем, сношения его с сим семейством были не только деловые, но и самые приязненные. Из современников Фон-Визина, бывших с ним в тесной связи, едва ли остается теперь не один г. Клостерман: в почтенной старости своей он доныне сохранил всю живость и горячность чувства в памяти знаменитого приятеля своего и достойной его супруги. Тем более биограф Фон-Визина обязан был упомянуть о сей связи, что в сведениях, доставленных ему г. Клостерманом, почерпнул он несколько любопытных подробностей о жизни, им описываемой, а в слезах, и ныне еще сверкающих в глазах его при имени автора, удостоверение, что Фон-Визин умел вселять к себе приязнь и уважение, и выбирать своих приятелей.
В Италии путешественник наш был нравом поблагосклоннее. Если он и в ней в людям не очень снисходителен, то, по крайней мере художества, великие памятники искусств, пробуждают в нем сочувствия, его достойные. Из уважения к сим благородным впечатлениям, не станем, подражая ему, слишком ссориться с ним за обыкновенные выходки нетерпимости его, за резкие, ожесточенные приговоры, подводящие частные замечание, частные недостатки, под общий знаменатель порицания и обвинения. Особливо же нам, которые так превратно, так пристрастно и часто так криводушно судимы иностранными путешественниками, досадно видеть в русском те же замашки. Будем ли иметь право изобличать пред судом Европы недоброжелательство Масона, Кларка и других, им подобных, если простому соотечественнику своему, когда он, например, говорит, ‘что честных людей во всей Италии, по истине сказать, так мало, что можно жить несколько лет и ни одного не встретить, — что для человечества Рим есть земной ад!’ Забавно, что после всего сказанного им о французах, находит он, что они ведут себя гораздо честнее итальянцев. В доказательство, что в новом мире он не слагал с себя понятий ветхого человека, или, попросту сказать, мерял все на русский аршин, укажем на жалобное замечание его о скуке в Италии ‘где в редких домах играют в карты, в то по гривне в ломбер, и что угощение у них, конечно, в вечер четверти рубля не стоят’. Это походит на сетование москвича, который досадовал, что за границею нигде не находил он калачей и кваса. Но за то с удовольствием следуем за Фон-Визиным в храм Святого Петра, который, кажется ему, создан Богом для самого себя, по галереям картин, по хранилищам чудес искусства, смотрим на него с участием, когда он живет только с картинами и статуями, и боится, чтобы самому не превратиться в бюст: тут узнаем мы писателя, поклонника всего изящного, великого, который везде у себя, где может чувствовать прекрасное и постигать высокое. Еще с живейшим сочувствием к нравственному характеру автора следуем за ним в Лукку, куда, по словам его, ездил он из Пизы, не для того, чтоб было в ней чего смотреть, но для того, что Лукка была родина предков его благодетеля, графа Никиты Ивановича Панина. Прибавим, что благодетель его уже тогда не был министром, что его уже и на свете не было. Сия дань благодарности имеет в себе нечто романическое и трогательное. За нежную верность его к памяти умершего можно несколько простить ему и несправедливость его к живым, ибо, в оценке свойств человека, одно прекрасное вдохновение души выкупает многие заблуждения и погрешности разума. Сверх знаменитых художников, как-то: Ангелики Кауфман, Вольцато, Батони, с которыми он знакомился в Италии, и по любви своей к искусствам, и по коммерческим делам своим, покупая и заказывая нм работы, был он коротко знаком в Риме с кардиналом Бернисом. Сей представитель светского французского духовенства, добившийся некоторой знаменитости маленькими стишками и маленькими интригами, прозванный Прусским королем цветочницею Бабетою на излишне-цветистые стихи, был тогда в Риме послом Версальского двора. Впрочем, человек умный и любезный, если трудами и смирением своим не пролагал он верных следов ни к бессмертию славы, ни к блаженству вечности, то, по крайней мере, временную жизнь умел он усеять цветами, и приятными качествами общежития привлекать к себе любовь и уважение знавших его. ‘В целом Риме’, писал Фон-Визин к Клостерману, ‘в одном его доме можно встретиться с людьми и отобедать’.
Путешественник наш выдержал жестовую болезнь в Риме. Он нетерпеливо желал возвратиться в Россию и спешил в Москву к отцу и ближним своим. Но следствия сей болезни задержали его на возвратном пути в Вене, из коей он, в Июне 1785 года, ездил в Баден на воды. Вот что писал он тогда о себе и о своем здоровье:

Вена, 2/13 Июня, 1785.

‘Третьего дня приехали мы сюда благополучно, милостивый государь батюшка! Мы ласкались было получить здесь письма ваши, однако почта пришла и к нам не привезла ничего. Пребывание наше в здешнем месте полагаю я две недели. Я конечно бы и скорее уехал, но близ Вены есть теплые бани в городке Бадене, куда славный здешний медик г. Столле присоветывал мне дней на десяток съездить. После моей болезни в Риме остались некоторые обструкции, кои всеконечно развести надобно, а сии воды весьма к тому удобны.
‘Ты, мой друг сердечный (сестра его) Феня, жди от меня письма побольше из Бадена, куда я перееду после завтра. Я ездил туда сего дня и нанял несколько комнат поденно, потому что больше десяти или двенадцати дней не проживу, как мне и сам доктор предписывает, — Император в Италии. Мы его здесь уже не застали. — Посол наш принял меня очень хорошо, Вчера был я у него на превеликой ассамблее, где посадил он меня играть в ломбер с дамами. Бог благословил мое праведное оружие, и я обыграл их как нельзя лучше.— Путешествие наше начнем между 15 и 20 нынешнего месяца нашего стиля, а как в дороге месяца довольно, то и считаю я быть у вас между 15 и 20 июля. Отсюда на пути в Россию останавливаться негде, я поеду день и ночь. Коляску купил я здесь очень хорошую, в которой спать можем. Сказывают, что от Кракова до Москвы нет пристанища и с нуждою питаться можно. Если найду здесь хорошего повара, то возьму с собою. Правду сказать, что от самой Венеции было плохо, удивительнее же всего то, что в Вене, столице императорской, трактиры так мерзки, что гаже, нежели в доброй деревне. Теперь мы считаем себя уже на нашем краю, потому что горы проехали. В стороне, по которой мы ехали, они не высоки и с Тирольскими нет сравнения. На горы обыкновенно поднимали нас быки, которых по шести к лошадям припрягали. Быки очень способны тащить на гору: первое для того, что они сильнее, а второе потому, что они характера упрямого и так упираются, что кареты и крутизны не допускают ползти назад.
‘За неоставление К. (Клостермана) покорно благодарю. Он пишет во мне, что в Москве тысячи на три продал. Я отправил к нему со всячиною семнадцать больших ящиков. Ласкаюсь, что тут мы с ним свой счет найдем’.

Баден, 12/25 Июня, 1785.

‘В последнем письме моем из Вены от 2/13 сего месяца, вы, милостивый государь батюшка, видеть изволили, что после жестовой моей болезни в Риме остались еще у меня обструкции, которые славный здешний доктор Столле советывал мне развести здешними банями. Мы теперь живем здесь неделю, но со дня вашего сюда приезда время стоит такое скверное, как у нас в самую негодную осень, и я по несчастию был в банях один только раз.
‘Тебе, друг мой сердечный сестрица, скажу, что седьмой день стужа, дождь и вихри непрестанно нас мучат, и что я хотя живу здесь для бань, но если бы в сего обстоятельства не было, то все за такою мерзкою погодою ехать бы не мог: замучил бы и себя, и людей, и лошадей. Видно, что мы простились с нынешним летом за горами и что больше его не увидим. Надобно думать, что сие время и у вас нехорошо: мы живем здесь очень скучно. Лучшее здесь упражнение должно б быть гулянье, но как гулять в грязи и под дождем, который ливьмя льет? Мы набрали из Вены книг, которые всю нашу забаву составляют. Жена читает, а я слушаю. Доктор писать мне не велит, и я сие письмо пишу не вдруг, а помаленьку. Сей самый резон мешает мне писать и к графу Петру Ивановичу, со всем тем, также помаленьку, напишу я в нему на будущей неделе. В рассуждении моей пищи осудили меня на пощенье: запретили мясо и вино. Ужин отнят у меня еще в Риме. Одна отрада осталась та, что позволяли мне в сутки выпивать по две чашки кофе, да и тут жена много хлопочет, считая, что сие позволение я у доктора выкланял, а не сам он на это согласился. С нетерпением желаю быть у вас. Ласкаюсь, что природный климат, присутствие любезных моих ближних, образ жизни, к которому я привык — что все сие, делая удовольствие душе моей, доможет в телу придти в лучшее состояние, ибо я предоставляю вам сказать на словах, что я в Риме вытерпел, а на письме огорчать вас не хочу, но должен однако, мой друг сестрица, то сказать, что следствия моей болезни сделали употребление бань необходимым, и я, победив рассудком неизреченное желание скорее всех вас видеть, решился твердо недели две пожертвовать моему выздоровлению, считая, что все вы, друзья мои, одинакого со мною мнения, то есть, что лучше увидеть меня неделю другую попозже, да поздоровее. Скуку здешнюю разделяет со мною жена моя. Ее ко мне дружба составляет все мое утешение’.
Есть его письмо из Москвы уже от 7-го Августа того ж года. В нем жалуется он на расстройство дел своих и здоровья. От эпохи сего возвращения начинается период страдальческой жизни его. Сильный удар паралича, в конце того же месяца, отнял у него, так сказать, полжизни. В самой поре мужества, едва сорока лет от роду, он лишается здоровья, свободного употребления телесных сил своих, сей физической независимости, без коей нет и нравственной. Прискорбно зрелище всякого страдальца, но знать человека, возвышенного природными дарованиями, крепкого тем, что составляет крепость нравственного существа, и видеть его обессиленного, низверженного болезнию на крайнюю степень немощи человеческой, всего прискорбнее. ‘Как подобное зрелище уязвляет гордость нашу, и как должно оно смирять ее! Несмотря на всю нелюбовь свою к чужим краям, Фон-Визин, вскоре по возвращении своем, начал помышлять о новой поездке. Недуги телесные пересилили предубеждения ума, пред любовью к жизни умолкали все другие соображения. Долго недостаток в деньгах и расстроенные хозяйственные дела не дозволяли ему искать здоровья за границею. Наконец, в самое то время, как он уже отчаявался в успехе намерения своего я угрожаем был новым счастием, все устроилось по его желанию. В апреле месяце 1786 года жена его была в Петербурге я заботилась о возможности предпринять с мужем поездку, столь для него необходимую. Между тем пишут ему в Москву, что жена его, которая была несколько в праве быть им недовольною, восставляет всех против него жалобами своими и готовятся просить Императрицу о разводе, Сие известие растревожило его. ‘Вчера узнав о сем, писал он к одному приятелю своему, я почти вовсе стал без языка’. Приятель успокоил его, уведомив, что вести сии совершенно ложны, что жена его уже купила дорожную карету я немедленно приедет за ним в Москву. Так и сделалось. Тем же летом отправились они в Вену. В сем путешествии Фон-Визин уже не подлежит исследованиям об образе мыслей и впечатлений своих: за страдальцем следует одно живое и никаким другим чувством неразвлекаемое сострадание. В письмах от того времени к родным и в журнале по выезде из Вены в Карлсбад до возвращения в Петербург, находим почти одни отметки о болезни и лечении его. Выпишем из них некоторые места.

Вена, 23 Января (3 Февраля), 1787.

‘Мы, ожидании весны, живем помаленьку в Вене, как же скоро настанет весна и я получу деньги, то немедленно поеду долечиваться в Карлсбад. Благодарю Бога, я имею великую надежду к выздоровлению. Руке, ноге и языку гораздо лучше, и я стал толще. Ожидаю Клостермана, он видел меня в Москве и увидит здесь, следственно лучше всего может сравнить тогдашнее мое состояние с нынешним. Ласкаюсь, что найдет он превеличайшую разность.
‘Уведомления твои, матушка сестрица, о ваших спектаклях мне очень приятны, продолжай их.— Княжна Долгорукова при мне еще сговорена была за Ефимовскаго: нет ли у вас чего поновее? Писать, матушка, больше нечего. С нетерпением ожидаю весны, чтобы уехать из Вены, где мне очень надоело и где очень скучно. Впрочем, благодарю Бога, что имею с кем разделить скуку.’

Выписки из журнала пребывания в Карлсбаде.

‘Воскресенье, 23 Мая, 1787. Встав по утру, выпил я десять стаканов Эгерской воды. Носили меня в аллею, где я имел удовольствие слышать дочь фельдмаршальши Гартенберг, читающую очень хорошо моего ‘Недоросля’ (в переводе на Немецком языке) в присутствии ее матери и прекрасной девицы Бонденгаузен.
‘Среда, 2 Июня. После обеда Семка наделал мне грубости и насилу согласился ехать. Он сделал нам ту милость, что ее остался в Карлбсаде ходить по миру.
‘Среда, 9 Июня. Ввечеру в семь часов приехали благополучно в Веву. Нас провезли прямо в таможню, где больное мое состояние принудило осмотрщиков поступить со мною весьма снисходительно.
‘Четверг, 10 Июня. Я ходил к графине Малаховской: старушка предобрая, но личико измятое’ В обед были у меня Полетика и Кудрявский.
‘Четверг, 22 Июля. По утру Семка формально объявил мне, что возвращаться со мною не хочет. Ходил я в баню в шестидесятый, то есть в последний, раз.
‘Среда, 28 Июля. По утру, позавтракав, выехали, проезжали Кенти, обедали в Водович. На дороге сделалась мне ужасная тоска. Бедная жена моя испугалась, видя, что я вдруг побледнел, приметя же, что у меня индижестия, велела в первой деревне сварить Генишева чаю.
‘Среда, 18 Августа’ Приехали в Киев. У самых Киевских ворот попался нам незнакомый мальчик, который захотел показать нам трактир. И так мы с ним отправились, а в след за нами догоняла нас туча, у самых ворот трактира нас и достигла. Молния блистала всеминутно, дождь ливьмя лил. Мы стучались у ворот тщетно: никто отпереть не хотел, и ми, простояв больше часа под дождем, пришли в отчаяние. Наконец вышел на крыльцо хозяин и закричал: ‘Кто стучится?’ На сей вопрос провожавший нас мальчик кричал: ‘Отворяй: родня Потемкина!’ Лишь только произнес он сию ложь, в ту минуту ворота отворились, и мы въехали благополучно. Тут почувствовали мы, что возвратились в Россию.
‘Понедельник, 23 Августа. Я с женою ездил в Печерскую к обедни. После обеда были у меня архиерей Виктор и Софийский протопоп, Леванда, которые сидели до ужина.
‘Суббота, 28 Августа. Приехали в Чернигов. Жена ходила к обедни и служила молебен завтрашнему дню Усекновения честные главы Иоанна Предтечи: ибо в этот день, тому два года назад, убил меня в Москве паралич. Обедали дома, стряпала старуха изряднехонько. После обеда выехали, и сделав 39 верст, ночевали в деревне Буровке в крестьянской избе спокойно.
‘Вторник, 7 Сентября. Полоцк. Ио утру был у меня почтмейстер Раушард и Туловской, у которого занял я пятьдесят рублей. Как христианина фершела здесь нет, то принужден был вверить свое горло жиду’.
Из Вены писал он, от 24 Марта 1787, по-французски к г. Клостерману-отцу: ‘Сего дня отъезжает отсюда русский извощик, именем Червонный, Посылаю вам с ним два ящика: один с моим старым платьем и книгами, а другой с Немецким переводом комедии моей. Прошу продавать ее в книжных лавках сына вашего по пятидесяти копеек, удерживая десять копеек за комиссию’.
Во время пребывания его в Вене и на водах здоровье его испытывало некоторые благоприятные перемены: то писал он, что начинает ходить один, но жалуясь, что не владеет рукою и худо владеет языком, то, что ему гораздо лучше, что врачи обнадеживают его совершенным выздоровлением, во, по видимому, ожидания его не сбылись, и он возвратился в Россию в одинаковом положении. Для полного отчета о разных поездках его, упомянем и о той, которую совершил он в 1789 году, также гоняясь за утраченным здоровьем. Он ездил в Ригу, Бальдон и Митаву. Журнал сей поездки его есть решительно журнал страдальца, и по мучениям, и по самым средствам исцеление, которые он претерпевал. Не знаешь, чему более сострадать, первым или последним. Но чувство жизни, то есть потребность жить как бы то ни было, пока живется, есть одно из самых неистребимых свойств природы человеческой: оно переживает все другие. Сообщаем несколько отрывков из его поденных записок. Из них увидим, что и в самом болезненном положения он имел нужду в удовольствиях общежития, что, не смотря на страдания свои, не терял бодрости духа и некоторой веселости, заводил новые знакомства и умел привлекать их своим обхождением.

Выписки из журнала путешествия в Ригу, Вальдон и Митаву.

‘Четверг, 19 Июля, 1789. Встав с постели рано, собирался я в Ригу, чтобы там только выбриться: ибо в Бальдонах нет ни фершела, ни бритв. Как я ни спешил, но за бестолковицею Курляндских мужиков ранее 10 часу выехать не мог, На дороге усмотрели мы, что у больной ноги моей под коленом на поджилке делается большой нарыв. В Ригу приехали в Миллеру в пять часов пополудни. В вечеру сделал то, за чем приехал, то есть выбрился. Плясали по-русски Миллеровы дочери, тут мой Губский показал свое проворство. Потом лег я спать благополучно. В Риге все нашли меня толще и бодрее.
‘Пятница, 20 Июля. Встав рано, собираюсь теперь назад в Бальдоны. Отправил письма к жене, Татьяне Каллистратовне и Клостерману. Из Риги выехал в 8 часу, в Бальдоны приехал в 5 часов, у Теодоры обедали. У меня разболелся язык, на котором увидели и белое пятно и опухоль. Ложась спать, Теодора приложила мальву под коленом к нарыву, а я пил Генишев чай. Спал худо.
‘Суббота, 21 Июля. Поутру нарыв лопнул, и а принял в шестнадцатый раз ванну, после обеда лег отдыхать, вдруг Теодора вошла ко мне с растроганным видом и, вызвавши меня из комнаты, вывела на двор, где увидел я лежащего человека, мужика моего хозяина. Обнаженная спина его, из которой текла кровь, показывала, что он был бит немилосердо. Я призвал хозяина и спросил, за что сей человек так растерзан. Хозяин рассказал мне, что сей битый мужик был теперь на сенокосе, где чужой мужик, поссорясь с ним и, будучи его сильнее, так бесчеловечно его изувечил. Это подало повод к дальнейшему моему с хозяином разговору,
‘Я. Что ж ты хочешь делать? Станешь ли искать правосудия?
‘Хозяин. Не стану: ибо, конечно, не найду. Помещик, которого мужик бил моего, есть барон богатый, а я пономарь бедный: где мне с ним тягаться?
Я. И так обида твоя ничем удовлетворена не будет?
‘Хозяин. Я сам хочу управиться. Теперь мужик, который бил моего, работает один в поле. Я собрал своих мужиков и позволяю им идти с палочьем отмстить за побои бедного мужика моего в мою обиду.
‘Я уговаривал его в доказывал, как он будет виноват, когда выйдет смертоубийство (однако же весьма легко и случиться могло бы, и что тогда его же казнят смертию, но хозяин мой был так взбешен, что не только не отменил своего мщения, но паче поспешил оным. И действительно, мужики к вечеру возвратились. Я спросил одного из них, однако же они сделали. ‘Мы били того, кто нашего бил’. — Да не умрет ли он от побоев? спросил я.— ‘А Господь ведает! Отвечал он: мы оставили его чуть живого’. Между тем, как все сие происходило, Теодора моя лечила битого мужика, который, получа отмщение, забыл болезни и обиду. Ввечеру Губский мой играл под окном на гуслях и привлек тем кучу мужиков под окошко. Нечувствительно Латыши мои расплясались, и я заснул спокойно.
‘Воскресенье, 22 июля. Поутру ходил я в ванну в семнадцатый раз, Одевшись, узнал я, что в нашу церковь везут двух мертвецов, коим сего дня будет погребение. Я вышел к ним на встречу и проводил до церкви. Смущенное сердце мое занималось сим печальным зрелищем. Я представлял себе, что, будучи в параличе, надобно мне быть всегда готову к новому удару, могущему лишить меня жизни. Мне пришли на мысль дни погребения родных моих, и какому должно быть моему погребению, как для жены моей, так и для родных друзей моих. Возвратясь из церкви, посетил меня доктор Штендер, который вступил со мною в следующий разговор:
‘Штендер. Правда ли, что вы отдали себя на руки жиду?
‘Я. Правда. Да что ж мне иного делать? Когда Шенфогель, мой доктор, поступил со мною как жид, то может быть и жид поступит со мною как искусный доктор, а мне все равно, кто меня вылечит, лишь бы вылечил.
‘Штендер. Да чем он вас лечит?
‘Я. Он прикладывает угревую кожу к расслабленным местам.
‘Штендер. Но как вы можете сносить мерзкой запах угревой кожи? Видите ли вы, что сей запах заразил весь дом ваш, и что в таком воздухе и здоровый человек не может жить без болезни. Вы весьма легко можете получить гнилую горячку, и тогда, может быть, спасти вас нельзя будет. Я не имею причины отгонять от вас жида, но советую лучше адресоваться в весьма искусному Митавскому доктору Герцу, который вашу болезнь отменно удачно лечит. Не угодно ли я сам с вами поеду в Митаву и с ним посоветую, как удобнее вам сделать помощь.
‘Я. Очень хорошо.
‘Штендер. Так после завтра приезжайте обедать к барону Ливену, а отобедав, поедем в Митаву.
‘Я согласился на его предложение и, отблагодарив его за усердие, им оказываемое, при нем же сорвал все жидовские лекарства и избавился от проклятого духу. После обеда, отдохнув, ездил я к пастору с Штендером, с которым потом прогуливался в коляске. Приехав домой, я застал вчерашнюю пляску. Принял ванну в 18-й раз и уснул благополучно,
‘Понедельник, 23 Июля. Весь день пробыл один в скуке. Губский забавлял меня гуслями. Принял ванну поутру в 19-й, а ложась спать в 20-й раз.
‘Вторник, 24 Июля. Встав поутру, ванны не принимал. В 10 часов поехал обедать в Дингоф, к барону Ливену, чтобы от него с Штендером ехать после обеда в Митаву чрез Ригу. И действительно, отобедав у барона Ливена, чрез Двину переехал у Красной Корчмы, в Кирхгольме пил кофе, в Ригу приехал в 9 часов ввечеру и стал в трактире у Миллера, отужинал и лег спать благополучно.
‘Среда, 25 Июля. Проспав ночь плохо от крику страждущей от оспы хозяйской дочери, проснулся в обыкновенном состоянии моего здоровья, Был у меня Сергей Федорович Голубцов. Ездил я с визитом к почт-директору. После обеда, в 5 часов, выехал с Штендером из Риги, я в 9 приехали в Олею, где настигло нас дождливое время, так что мы принуждены были в Олее ночевать. Спал очень хорошо.
‘Четверг, 26 Июля. Из Олея выехали в 6 часов и проехали таможню без всякого осмотра, потом, переправясь через две реки, приехали в 10 часов поутру в Митаву.
‘Стал в трактире у Герцеля и послал Штендера за доктором Гердом, который, пришед ко мне, рассматривал с великим прилежанием состояние моей болезни и нашел, что четыре года совсем у меня пропали: ибо доктора лечили меня очень кавалерски. Он находил, что помочь мне может. Бальдонские воды хвалил, но уверял притом, что они одни без внутренних лекарств помочь мне неспособны. Итак, мы условились с ним, что он меня лечить берется, но чтоб я переехал из Бальдон тотчас в Митаву и там бы прожил недели две, а потом с Богом возвращался бы в Петербург, но если пользу получу очевидную, то бы опять на целую зиму приехал в Митаву, Все сие казалось мне сходно со здравым рассудком, и я положил поступать по его предложению. Отобедав у Герцеля с Курляндцами, кои показались мне люди весьма завязчивые, однако учтивые, был у меня ввечеру опять доктор Герц и Штендер, и лег спать благополучно.
‘Пятница, 27 Июля. По утру в 10 часов, заехав к Герцу и осмотрев свою квартиру, выехал из Митавы. Обедали в Экау, и выехав в 6 часов после обеда, приехали в 10 в Бальдоны. Отужинав, лег спать благополучно.
‘Суббота, 28 Июля. По утру принял ванну в 21-й раз, и весь день убирались в Митаву. Но как Шенфогель сюда, конечно, будет, чтобы воротиться на моем коште в Петербург, то я просил хозяина моего вручить ему, тотчас по приезде его, мое письмо, с которого при сем прилагаю копию. Он великий мерзавец и недостоин никакого уважения. Всех более одолжил меня молодой доктор Штендер: ибо он не допустил меня до гнилой горячки и отдал меня на руки Герцу.
Monsieur!
‘Comme suivant les sentimens d’un mdecin, qui j’ai donn toute ma confiance, je dois faire l’usage des eaux, et comme de l’autre ct vous m’avez trop nglig, pour que je puisse compter sur vous l’avenir, car, au lieu de passer les premiers huit jours avec moi pour voir l’effet des bains, vous m’avez abandonn d’abord pour vos petites de commerce, je vous fais savoir par ces lignes que je quitte Baldonen et que je ne me chargerai d’aucune manire de votre retour Ptersbourg. Vous tes tout -fait libre de faire tout ce que vous voulez, puisque j’ai pris un autre mdecin, qui, j’espre, aura des procds plus honntes pour moi,

‘Baldonen, le 7 Aot, 1789.

‘Воскресенье, 29 Июля. Встав по утру очень рано, стали собираться к отъезду и выехали в 8 часу, заплатя Брикману за месяц за все, то есть за квартиру, за лошадей и прочее, сорок талеров. Не доезжая с полмили до Экау, переломилась у коляски задняя ось. Находящиеся со мною люди так искусно подделали другую, что она довезла нас до Митавы. В Экау обедали. После обеда ехали преглубокими песками и на силу в 12 часов дотащились до Митавы, где стали на квартире у ревизора Шульца. Жена его приняла меня весьма учтиво, и так я в сем доме расположился.
‘Понедельник, 30 Июля. Поутру был у меня доктор Герц, который присоветывал мне принять Генишев чай. Обедал я из трактира от Герцеля на три персоны. После обеда, в 6 часов, приходил доктор Герд и дал мне рвотное, которое довольно меня помучило. Потом Герц своими руками мазал мне всю левую сторону, и я заснул крепко.
‘Вторник, 31 Июля. Утомясь от рвоты, спал я до 6 часов утра покойно. Весь день продолжал принимать антимониальные капли, обкладывать всю левую сторону шпанскими мухами. Ввечеру приехал хозяин домой из Бальдонского межеванья.
‘Среда, 1 Августа. Проспав ночь худо от натянутых шпанскими мухами пузырей, проснулся рано. Доктор Герц велел сегодняшний день также принимать капли и носить шпанские мухи. После обеда доктор мой возил меня в своем экипаже прогуливаться. Возвратясь с прогулки, нашел я у хозяина одного шестидесятилетнего Курляндца, которого мой доктор точно от моей болезни вылечил. У него левая рука так здорова стала, как правая. Отужинав, лег я спать.
‘Пятница, 3 Августа. Поутру раны от шпанских мух не допустили меня встать с постели, и я весь день лежал. После обеда хозяйка моя привела ко мне г-жу Важиганскую, вдовствующую секретаршу, живущую против моих окон, она сидела у меня весь вечер. Потом был доктор Герц и уверял надеждою выздоровленья.
‘Суббота, 4 Августа, Встав рано, принял я лекарство, которое действовало хорошо. Был у меня доктор Герц, хозяйка раза три посещала. Целый день лежал, стоная от ран, причиненных шпанскими мухами. В обед было позволено мясное, но в ужин опять молочное. После обеда доктор Герц приводил ко мне славного Митавского декламатора, секретаря Биркеля, который у меня долго сидел. Ввечеру посетила хозяйка, а после ужина доктор перевязывал раны.
‘Воскресенье, 5 Августа. Ночь проспал сносно, не мог однако ж стать на ноги от ран, почему надобно будет пролежать целый день в постеле, После обеда была у меня пасторша, г. Жульяни, которая сходством своим с сестрою Марфою Ивановною меня и Теодору удивила. Был Герцель, и наконец доктор перевязывал раны.
‘Понедельник, 6 Августа. Ночь спал покойно. Проснувшись, мог стать на ноги. Был доктор Герц. После обеда принимал я в первый раз анимальную баню. Был у меня Биркель. Хозяйка и г-жа Жульяни, смотря как я принимал баню, слушали мою Немецкую комедию, читанную Биркелем.
‘Вторник, 7 Августа. Поутру был у меня доктор Герц, и нашел за нужное, чтобы к ввечеру принял рвотное. Был у меня поручик Малер. После обеда был у меня Солей, почтовой комиссар, Шульц и поручик Малер. В 6 часов принял я рвотное и страдал до полуночи: тоска была смертельная. Доктор Герц не отходил от меня и присутствием своим весьма облегчал мое страдание. Признаюсь, что Герц редкий человек и великий медик. Он никогда не обещает того, чего сделать не может, а мне обещал всеконечно меня вылечить, но только с тем, чтоб я держался правила моего: исполнять его предписания. Он, видя меня страждущего, божился, что сие самое мучение весьма для моей болезни полезно и что он возвратил язык одной параличной женщине посредством сего рвотного. ‘Если бы, говорил он, с самого начала доктора не имели для вас подлого снисхождения (ибо подлее быть не может, как то, от коего вред здоровью происходит), то бы вы четыре уже года были здоровы. Я никак не боюсь вас прогневать, настоя твердо в том, однако же по совести нахожу необходимо нужным. Если же вы никак слушаться меня не захотите, то я лечить вас перестану: ибо когда вы сделали мне величайшую доверенность, какую только человек другому сделать может, а именно вверили мне жизнь и здоровье свое, то я, как честный человек, должен отвечать сей доверенности, не обременяя вас ненужными лекарствами и не похлебствуя сам уклонением от нужных врачеваний’.
‘Среда, 8 Августа. Поутру встал хотя слаб, однако довольно свеж. Были у меня доктор Герц, поручик Малер и священник, после обеда Вегнер с женою, баронесса Таубе, камер-юнкерша Трейден и фрейлина Фитингоф. Сии три дамы, мои соседки, зная, что я болен, из одного сострадания пришли навестить меня, ибо я ни одну из них в лицо не видывал. Была у меня г-жа Жульяни, потом доктор Герц водил меня в капельную баню, которую я без малейшего крику и роптания вытерпел. Некоторые из гостей моих имели любопытство придти ко мне в сарай, дабы видеть, как выношу я капельную баню. Вечер провели у меня Биркель и Малер.
‘Пятница, 10 Августа. Поутру, проснувшись, принимал обыкновенные антимониальные пилюли и капельную баню. Поутру был у меня поручик Малер, а после обеда он же, почтмейстер Кригер и поверенный в делах Гоберг. Ходил с доктором к мяснику, который, по какому-то недоразумению, вместо быка, убил свинью, и так я лечил руку, а не ногу. Возвратясь домой и отужинав, лег я спать благополучно.
‘Суббота, 11 Августа. После обеда ходили с доктором к мяснику, который, не по примеру своих товарищей, человек с сантиментами и много читал. Он принял меня так, как сострадательный человек должен принять больного, дал мне комнату, где положен я был на постелю, и вся левая сторона обкладена была кишками лишь только убитого быка. Сия баня продолжалась с полчаса, потом возвратился я домой благополучно.
‘Воскресенье, 12 Августа. Поутру принимал я железную баню. Был у меня доктор Герц, водил меня в капельную баню, из которой вышед и надев кафтан, ходил я с визитом к баронессе Таубе, потом прогуливался по улице с хозяйкою и фрейлиною Фитингоф. Возвратясь домой, терся спиртами и мазями и лег спать благополучно.
Понедельник, 13 Августа. Поутру получил письма из Белоруссии, Москвы и Петербурга, принимал железносерную баню, а после обеда капельную. Оттуда ходил к мяснику, где принимал анимальную баню: держал руку в свинье, лишь только убитой, потом был с визитом у баронессы Таубе. Весь день принимал обыкновенные лекарства.
Вторник, 14 Августа. Проспав ночь плохо, проснулся я довольно слаб и принимал обыкновенную железносерную баню. Потом баронесса Таубе и девица Фитингоф приходили ко мне пить шоколад. Были доктор Герц, поручик Малер и Бальдонской пастор Кейлер. Отправил письма в Москву и в Петербург. После обеда принимал капельную, а потом анимальную баню. Ходил к мяснику, который убил для меня быка: я держал в нем руку несколько минут. Возвратясь домой, очень устал. Перед ужином посетили меня девица Фитингоф и мой доктор.
Воскресенье, 19 Августа. Поутру хотел было ехать к обедни, но, за болезнию священника, оной не было. Принимал обыкновенные лекарства и железносерную баню. Доктор Герц водил меня в капельную баню, потом я сам ходил к баронессе Таубе, а от нее домой проводила меня девица Фитингоф. По выходе из капельной бани, довтор Герц обложил плечо мое шпанскими мухами. Сие сделал он для того, чтоб дать плечу больше движения: ибо сегодня поутру в ванне мог я поднять руку до бровей. Это меня весьма обрадовало.
Среда, 29 Августа. Проспав ночь очень спокойно, благодарил я Бога за сохранение жизни моей чрез четыре года после случившегося мне в сей день в Москве параличного удара. Ездил к обедне. После обеда навестила меня девица Фитингоф. Был доктор Герц, он водил меня в аномальную баню к мяснику, где я держал руку в быке. Возвратясь домой и отдохнув несколько, ездил я с Михайлом Алексеевичем прогуливаться. Весь сей день воспоминание моего несчастия возмущало мою душу. Доктор Герц и хирург В. пускали мне подъязычную кровь.

Глава VII

Есть ли у нас театр? На сей вопрос можно дать два ответа: есть и нет!.. Есть — и укажем на сорок две части ‘Российского театра’14, изданные еще в прошлом столетии (а сколько частей могло бы придать к ним нынешнее?). Нет — и в доказательство предложим терпеливому читателю прочесть оные. После сего можно бы отделаться от обозрения драматической словесности нашей известною пословицею: на нет и суда нет! Но мы не воспользуемся лаконизмом сего приговора. Приступая к рассмотрению двух комедий Фон-Визина, поговорим вообще о нашей старой комедии, которая при всей ничтожности своей существеннее новейшей и, во всяком случае, занимательнее. В настоящем и близком к нам недостаток в жизни, в образе, в оригинальности охлаждает и отбивает внимание. Кому охота заниматься трудом неблагодарным, заниматься тем, что не подстрекает любопытства, не питает воображения, не растворяется глубоко под острием исследования и критики? В отдалении прошедшего и слабые черты приемлют от времени некоторый образ, оттенок и некоторую занимательность. Как молчание есть при случае тоже выражение, так, можно сказать, и самое бездействие есть событие в своем роде.
Должно признаться, что комики наши не имели понятия о том, что образует драматическую жизнь. Действие, сплетение случаев, последствие в отношениях лиц и положений, противуположность нравов, званий, игра страстей, одним словом, вся драматическая сторона общества, все, что составляет основу, расположение и связь комедии, оставлены ими совершенно без внимания. К сожалению, мы и в драматическом искусстве не имели ни дикости первобытных возрастов, ни жизни непокорной, нестройной, но сильной и резкой в явлениях и красках своих, коею были ознаменованы средние веки обществ, нравов, искусств и ума человеческого. Наша драма подкидыш. Перенесенная к нам с чужой почвы, она похожа на те деревья, которые, по вырубке, втыкают в землю уже в полном их развитии. Конечно, хозяину нет труда ходить за ними, возращать, расправлять их, дерево как дерево, но та беда, что в нем нет прозябения: оно увядает, сохнет, и хотя кое-где и пробивается на нем уцелевшая зелень, но не ждите от него ни тени, ни плода, ни отпрысков. Вы хотели иметь декорацию, комнатную рощу, и имеете ее, но корни, но произрастительная сила не у вас: они остались на родине. Мы не можем указать у себя на эпоху, которую Сисмонди обозначает следующими словами: ‘Для народов еще юных, одушевленных гением творческим, одаряющим их поэзиею и литературою оригинальными, в той эпохе, когда они способны к великим предприятиям, движимы великими страстями и готовы к великим пожертвованиям, не существует иноплеменной Литературы. Каждый тогда почерпает из собственного лона то, что более сродно с природными свойствами его. У такого народа не с тем пишут, чтобы писать, не для того говорят, чтобы говорить…’15 Мы, напротив того, с самого начала заимствовали себе литературу вместе с некоторыми европейскими обычаями, мы, еще в бездействии, подчинились некоторым узаконениям предохранительным, приняли мертвую букву, не имея еще живого слова. Случалось ли видеть вам в домах некоторых мещан во дворянстве развешанные по стенам пустые вызолоченные рамы в ожидании картин, коими хозяин не успел еще запастись? Начало нашей литературы похоже на начало этой картинной галереи. Беда наша еще в том, что потребность иметь литературу, подобная потребности мещанина во дворянстве иметь в доме картины, оказалась у нас в эпохе владычества французской литературы, более и менее всех удобной для заимствований. Менее: ибо она сама долго была литературою поддельною и отличалась от прочих одним превосходством утонченности, нежностию вкуса и совершенством отделки, но можно ли заимствовать блеск, свежесть, выражение, запах? Более: ибо тесные очерки ее благоприятствуют посредственности и малосилию подражателей. Во всяком случае не должно терять из вида, что заимствуя — присвоиваешь, подражая — истощаешься, отказываясь от своего. Переводы обогащают литературу, подражания искажают ее и дают ей ложное направление. Жаль, что драматические родоначальники наши ограничили себя подражанием миниатюрной, эмальной живописи французской, и притом еще не имея правильной рисовки, вкуса и чистоты отделки, которые с помощию одного времени сделались принадлежностию французских художников. Жаль, что ничего не проведали они о школах южных или северных16, богатых картинами исполинскими, яркими, может быть, не всегда изящными, но часто великолепными и сильно действующими на воображение. Поработясь французскому игу, комики наши заимствовали от французских классиков запретительные их узаконения, их отрицательные силы. По следам их они многого себе не дозволили, но не могли с равною удачею следовать за ними в том, в чем они успели. Легче принять запретительный тариф чужого народа, нежели присвоить себе стихии промышленности его. Наши писатели остановились на одном правиле: комедия есть училище нравов. Но училище, в котором только и делали бы, что наказывали порочных, не умея приохотить их к добру и к просвещению, едва ли б было надежным рассадником подрастающего поколения. Наш комик, заставляя плута более твердить о себе словами, нежели невольно выказывать поступками, что он плут, перемежая брань прямо на лицо его похвалами честности и, наконец, наказывая его или обманом другого плута, или судейским приговором, доволен был тем, что обязанность свою исполнил как честный человек и добрый христианин. У нас и поныне имеют странное понятие о нравственности сочинений. Благонравственные критики требуют от автора в конце каждого творения нравоучения неизбежного и буквального, как в баснях, писанных для детей. Шлегель сказал справедливо: ‘Из одних нравоучений не составишь комедии. Поэт должен быть нравствен, но из сего не следует, что и все лица его должны постоянно поучать’17. Нравственное действие хорошего сочинения проникает, объемлет вас, так сказать, отвлеченною силою, нравоучение его не имеет нужды быть написано курсивом или цветными чернилами, чтобы скорее кинуться в глаза. Автору не нужно быть нравственнее и нравоучительнее Провидения, которое в действиях своих не подводит морального итога вслед за каждым событием. Притом у каждого свой способ поучения: у трагика, комика, романиста одно, у проповедника, уголовного судии другое.
Если комедия есть род повести в действии, зеркало, в котором драматически отражаются общество и ежедневные события его, то мы комедии не имеем. Из действия в разговорах комедия наша обратилась в разговор в действии или в движении. Многие комедии французской сцены подлежат сей характеристике, в особенности же комедии Мариво, но зато разговор живостию, остроумием, кипячею сшибкою возражений и эпиграмм заменяет несколько отсутствие действия. Он забавляет ум, если не проникает глубоко в сокровенное внимание. Это не сияние дневного света, но игра, блеск потешных огней, обольщающие зрение. Но когда разговор не искусен, худо сцеплен, вял, когда он и не тот, которым говорит общество, и не тот, которым желательно, чтобы оно говорило, когда неестественность его не прикрыта обольстительным блеском искусственной обделки, то что остается в творении, не имеющем ни увлекательной силы действия, ни поразительности истины, ни даже стройного пустозвучия милой болтовни? Кто-то сказал о ком-то: ‘Он дурак, натертый умом’. О многих французских комедиях можно сказать, что они пустые безделки, подкрашенные остроумием, о наших комедиях вообще не скажешь и этого.
За неумением составлять верные списки с живых подлинников комики наши не умели создать и условных лиц, запастись масками, кои на сценах иноплеменных под именами Арлекинов, Криспинов, испанских Грациозо и многих других заменяли истинные лица существенного мира. В комедиях Сумарокова хотя и проявлялись изредка Пасквины и Арлекины, но эти имена у нас ничего не выражают и не служат знамением определенных лиц.
Не должно ли искать причин сей безжизненности и бесцветности наших комедий в самом свойстве характера народного и в образовании нашего общества, не приписывая причин этих единственно тому, что у нас не родился еще великий комик? Но пока его еще нет, пока, наподобие мудреца, который начал ходить в опровержение софиста, отрицавшего движение, не пройдет по сцене нашей Мольер, Шериден или по крайней мере Коцебу, пока не явится у нас писатель, который из нравов русских извлечет комические материалы, а из головы своей зиждительную мысль русской комедии, я позволю себе обнаружить несколько своих предположений.
Начну с того, что, кажется, в русском уме нет драматического свойства, и в этом сошлюсь не на один наш театр, но и на все творения, в которые драматическая сила входит содействующею стихиею. Везде драматическая часть окажется слабейшею. Довольно одной понятливости дарования, чтобы хорошо рассказать действие, подражать мертвой природе или списать копию, но нужно сильное воображение, чтобы изловить истину в живой природе, перенесть ее на сцену, себе назначенную, или себя перенести в нее, а у нас именно воображения и нет. В сем недостатке ссылаюсь также и на лучшие наши литературные богатства. Между тем в чертах национального ума встречаешь сметливость, верность и проницательность наблюдений, наклонность к пересмешливости и некоторую веселость, так сказать, местную, которая заставляет русского смеяться тому, что не могло бы казаться смешным иностранцу. При сих приметах можно бы ожидать от нас комедии нравственной, комедии сатирической, хотя бедной движением, но богатой красками. Однако ж и ее нет. Должно полагать, что и нравы наши не драматические. У нас почти нет общественной жизни: мы или домоседы, или действуем на поприще службы. На той и на другой сцене мы мало доступны преследованиям комиков: на первой из уважения к семейным тайнам, на второй из уважения, которое обязаны мы иметь к предметам государственным, и, наконец, потому, что злоупотребления чиновников более подлежат ведению правительствующего сената, нежели комедии. Вот отчего, мимоходом будь сказано, ‘Ябеда’, творение Капниста, хотя во многих, отношениях достойное уважения и приближающееся, сколько нравы наши дозволяют, к сатиро-политической комедии Аристофана, не поэма, а уголовное дело, коего развязка зависит не от соображения поэта, а от подведения указа. В общежитии мы очень чинны, мерны и опасливы в своих поступках и разговорах. Не только гласные события общества нашего, но и тайные хроники его не могут быть обильным источником драматических приключений. У нас мало огласок в общественной жизни, а драма любит соблазн, крутые перевороты в жребиях людей, любит междоусобия семейств и общежития. Об этом жалеть нечего. Было сказано: ‘Счастливы народы, коих история скучна’18. Можно прибавить: счастливы общества, в коих комическим авторам мало поживы. Во всех званиях, во всех степенях общества нашего удивительное однообразие: все как будто вылиты в одну форму, выкрашены под один цвет. Стройный, правильный, выравненный, симметрический, одноцветный, цельный Петербург может некоторым образом служить эмблемою нашего общежития. Без надписей, без нумеров на домах трудно было бы отличить один дом от другого. В людях что Иван, что Петр, во времени что сегодня, что завтра: все одно и то же, нет разности в приметах лиц и званий. Воспитание почти у всех одинаковое, поприще общее. Служба, потом отставка и домашнее житье с хозяйственными заботами или стеснение дел, более или менее расстроенных,— вот вся жизнь дворянства, за исключением некоторых оттенков. Между перекрестными тропами, проложенными по общему поприщу, также различия мало, ибо то же лицо встречается часто на том и на другом. Военный был или будет статским, и обратно, он же и автор, он же и деревенский помещик, он же и промышленник, он же и купец. Купеческое звание также не имеет особенных примет, оно двумя концами примыкает или к дворянству, или к простонародию. В таком положении мало игры, мало резких противоречий. Замечают, что на французском языке с первого раза не различишь глупца от умного, потому что много готовых фраз, много ума напрокат, которыми равно пользуется и тот и другой. Можно сказать, что и в обществе нашем не скоро схватишь помянутое различие, потому что и умные и глупцы следуют по одной столбовой дороге, несут те же общественные повинности и выручают свою поденную плату. Взглянем хотя с одной точки, например, на цель светских собраний наших. Что соединяет у нас членов общества? Не потребность рассуждений о предметах общественной пользы, как в Англии, не нравственная и нервическая необходимость привести язык в движение, не прелесть разговорчивости, не заманчивость споров о новой брошюрке, о новой драме, как во Франции, не попытки волокитства и поиски романических похождений от праздности, неги и солнечного зноя, как в Италии, не добродушное товарищество немцев, имеющих нужду в развлечении после головоломных трудов, как дети после уроков, и собирающихся иногда кое об чем помолчать, но по крайней мере на людях: нет! у нас краеугольный камень, связь и ключ общества — карты. Они за зеленым сукном уравнивают звания, возрасты, полы, глупость и ум, образованность и невежество, честность и корыстолюбие. Одно условие, одно отличие — курс игры, кто почем и кто во что играет: по этому сходятся и не расстаются. Батюшков говорил, что для представления комедии в русских нравах должно поставить на сцене столько ломберных столов, сколько уместиться может. И заметьте еще, что собираются не игроки в собственном значении слова, не живописные Беверлеи19. Тут не увидите вы поэзии страсти, имеющей всегда, и в безобразии своем, драматическую сторону: нет, тут одна холодная, машинальная страсть, проза страсти во всей плоскости своей. Многие играют в карты, как дремлющая старуха вяжет чулок или зевака плюет в колодезь — от нечего делать, с тою разницею, что наши игроки съезжаются и садятся за карты в свидетельство, что без карт им делать нечего. Из подобных стихий можно ли составить комедию? Вероятно, можно, но с большим трудом и при взгляде совершенно новом. Но если и можно, то пред кем представить ее? кто поймет ее? кто будет зрителями и судиями, когда те же действующие лица в партере? Всякий скажет: ‘Точно так, но что ж тут худого? и стоит ли идти смотреть на сцене то, что вижу у себя дома, не сходя с места?’ Портрет привлекателен в разлуке, но при живом подлиннике или самому в своем портрете мало привлекательности. Здесь можно допустить еще одно замечание, более важное и прискорбное. Наше общественное мнение не довольно щекотливо, мнительно и взыскательно. Оно таково не от расслабления нравов, но именно от излишней осторожности, от боязни огласки. Мы терпим в обществе своем бесчестного человека, принимаем его наравне с другим, достойным уважения, не потому, что совесть общества нашего усыплена или зачерствела, но потому что не хотим ни с кем ссориться, говоря: ‘Наше дело сторона’. Немецкая поговорка ‘Machen Sie kein Spektakel’20, которую, мимоходом будь сказано, комики наши приняли в буквальном смысле, всевластна над нами: мы от нее цепенеем, как от Медузиной головы. ‘Наше дело сторона’,— говорим мы, и жмем руку подлецу, и принимаем к себе негодяя. С правилами такой общежительной терпимости мудрено согласовать строгую цензуру театра. Комические писатели суть члены того же общества, воспитаны в том же смирении духа, мудрено им отделиться от себя, раздвоить себя и перенести на сцену щекотливую раздражительность и мужественное негодование, коих не имеют они в тесноте жизни действительной. Вот отчего не наступают они грудью на затверделые пороки, могучие и надменные, а вертятся около мелких и смирных слабостей, задирают безответных провинциалов в столице и горячатся против беспорядков, которых нет или которые можно бы оставить в покое. Мы представляем здесь одни затруднения, одни препятствия, подавляющие у нас развитие истинной народной комедии, но не позволяем себе писать приговоры и на будущее. Мы говорим: комедии у нас нет, и объясняем, по нашим предположениям, почему ее нет, но не говорим, что ее и не будет. Во-первых, некоторые, хотя и весьма редкие, попытки уже явили у нас, так сказать, предчувствие того, что быть бы могло, во-вторых, нравы наши или многое в нравах измениться может, наконец, может явиться человек с сильным дарованием, со взглядом поэтическим, то есть верным, со взглядом орлиным, который отыщет в обществе нашем драматическую сторону, не замеченную еще доныне.
Кажется, за неимением комедии кровной, можно было бы дать комедию смешанную, комедию mtis21. Почему, например, не представить русское семейство с его понятиями, домашними привычками в Париже или Лондоне или иностранцев на Руси? Из сшибки противоположностей высеклись бы искры, разлился бы новый свет. Даже не выступая из черты пограничной, можно бы разнообразить у нас картину нравов разноплеменных. В романах английских шотландец, ирландец, англичанин имеют каждый свою физиогномию, и у нас малороссиянин не похож на лифляндца и так далее. Еще, кажется, могли бы мы иметь историческую комедию, которая с таким успехом развивается ныне во Франции. Не углубляясь в древность, начиная с царствования Петра до царствования Екатерины включительно, расстилается поприще широкое и доступное. Воинственные и политические сношения наши с соседними народами, с шведами, поляками, украинцами, турками, водворение наше во многие области их, пестрота нравов при единстве главных свойств человека, почти всегда и везде одинакого, часто два поколения, так сказать, два века современные и в состязании могли бы дать комику много драматических движений и красок, которых не найдет он дома и на месте. Например, Кантемир в Париже, Долгорукий и Хилков в плену у шведов, мужественное и драматическое освобождение из плена, совершенное первым22, борьба древних и новых нравов при дворе Петра, драматические лица Меньшикова, Бирона, Миниха ожидают еще своего Шекспира или по крайней мере остроумного и оригинального автора ‘Вечеров в Нёльи’23. Что нужды, что наш театр еще не приспособлен к подобным представлениям, что автор не найдет на первый случай ни актеров, ни, может быть, и зрителей. Пока довольствуйся он читателями и потомством, пока скажи он себе с стариком у поэта:
Не мне, так детям пригодится!24
Но для подобного предприятия не довольно одного остроумия: нужны сведения, изучение человека в общем и национальном отношении25, поэтическое воображение, без коего не только создать и олицетворить ничего нельзя, но и сообразить: ибо воображение не есть одна способность вымышлять ложь, но и воображать истину, и потому без сильного воображения не можно быть ни историком, ни драматическим писателем.
К доказательствам антидраматических свойств народа русского можно еще прибавить и холодность и равнодушие наше к театральным зрелищам. У нас театр не только не потребность, но даже и не из первых удовольствий общества нашего. В столицах он поддерживается значительными пособиями от казны и праздностью столичных жителей, которые ездят в него, чтобы убить время от обеденного заседания до вечернего заседания за зеленым сукном. Но и тут, несмотря на то, что в Петербурге и в Москве по одному русскому театру, присяжные охотники и по зимним вечерам сидят нередко сам-двадцать в зале. В провинциях если где и находятся театры, то они основаны более на полубарских затеях Транжириных, нежели на потребности и вкусе общества, и служат более к разорению содержателей и огорченью актеров, нежели к удовольствию зрителей. Несправедливо было бы обвинять в сем равнодушии исключительно авторов и актеров наших: не все зрители выше той степени, на которой стоит у нас драматическое искусство. Как оно ни посредственно, но все для многих еще очень впору, между тем и эти многие не ездят в театр, и театры наши не размножаются. Когда подумаешь о множестве театров, существующих во Франции, в Италии, когда сообразишь, по указанию Шлегеля, что при движении, данном драматическому искусству Шекспиром, сооружено или устроено было в течение шестидесяти лет в одном Лондоне до семнадцати театральных зал, то нельзя не согласиться, что пора театра русского еще не наступила. Запри ныне театры у нас, запрети драматические представления и сочинения, как пуритане запрещали их в Англии, и мера сия не будет общественным лишением, сие гонение не породит многих мучеников. Но уничтожь Александровскую мануфактуру карт, запрети все игры, запри в столице английские клубы — и новые пещеры, новые Фиваиды26 населятся добровольными изгнанниками.
Пример Волкова, сего Ломоносова театра нашего, есть исключение, к тому же он с другой стороны подкрепляет достоверность наших предположений. Движение дано было им, но отозвалось слабо. Нет у нас драмы писаной, чисто литературной,— согласен. Можно сказать на это, что у нас еще и многого нет, но как же не иметь преданий о драме изустной, как бы не быть каким-нибудь сценическим стихиям простонародным, если бы народ наш имел чувство драматическое? У нас есть же народные песни, потому что в нашей природе есть лирическое свойство, но драматического нет, и потому нет драмы. Где наши русские Полишинели, русские Фаусты, простонародные герои балаганных представлений во время масленицы или светлой недели? Их нет, и там господствует дух безжизненного подражания, и там свой иноплеменный классицизм. Взгляните на одну одежду актеров: что тут русского? В трескучие морозы они на открытом воздухе являются в тонком полотне и в кисейных тюниках. Это то же, что наши русские богатыри в древних тогах. Бородачи наши, глазея на чужестранную мимику, отвечают народным хохотом только при появлении русского будочника и русской палки.
По старшинству Сумароков первый наш комический писатель. Комедии его бедны содержанием, расположением и искусством, но какая-то оригинальность, беглый огонь сатирический, хотя и не драматический, местами искупают в них главнейшие недостатки. В уме его была живость, в авторском темпераменте раздражительность, брюзгливые выходки патриотизма, более полицейского, нежели государственного, при виде частных беспорядков и злоупотреблений придают многим сценам его странное движение. Он часто переносил горячий памфлет в свои холодные комедии. Он иногда угадывал Бомарше. Ученый критик скажет, что эти отступления не у места в комедии, и сошлется в том на Аристотеля и других законоискусников, умный читатель прочтет их с удовольствием и будет ссылаться на них как на сборник и памятник некоторых тогдашних обыкновений, как на вывеску ума и эпохи писателя.27 Для объяснения сказанного, приводим здесь выписки из одной сцены комедии его ‘Опекуна’, вообще очень замечательной по юмористическим выходкам пылкого и необузданного автора:
‘Ниса. Я дворянская дочь, так выйти мне за тебя нельзя, покамест ты не будешь дворянин.
‘Пасквин. Да я дворянином и ввек не буду: дворянство дается за особливые отечеству услуги.
‘Ниса. На что отечеству услуги? Поди в подьячие, да добейся до регистраторского чина, так и будешь дворянин,
‘Пасквин. А они разве дворяне?
‘Ниса. Как же не дворяне: им даются шпаги и офицерские чины,
‘Пасквин. Так поэтому и дворянские камердинеры имеют чины регистраторские: и они шпаги носят.
‘Ниса. Ежели бы только таких людей в регистраторы посвящали, которые хорошо писать умеют, так бы не было на Руси ни одного регистратора: ни один регистратор писать не умеет, я об этом от Валерия слышала, а он почитается человеком весьма знающим, а в камердинеры-то тебя хотя и возьмут, однако шпаги не получить, ради того что ты нашего закона, а по нашему закону носить господскому служителю шпагу грех тяжкой и смертной: так только одни камердинеры иноверцы шпаги в России носят’.
Далее:
‘Ниса. От чего же на тебя такой крепкой нашел сон?
‘Пасквин. От того, что я во всю не спал ночь.
‘Ниса. Разве ты книгу читал?
‘Пасквин. Будто в здешнем городе книги читать можно!
‘Ниса. A для чего не можно?
‘Пасквин. Ради того, что здесь целый день, от утра до ночи, пьяницы дерут горло как медведи в лесу, не смотря на то, что здесь престольный город и что этого, кроме Москвы и Петербурга, ни в одном Российском городе не терпят, да и здесь, а в Москве лет двадцать тому не важивалось, а другая причина, от чего слуху, а следовательно и душе, целый день нет покою, что многие хозяева в корабельное ударились мастерство и разрубливают мерзлые барки, хотя их и пилить можно, избавляя чувство соседнего слуха от незаслуженного наказания.
‘Ниса. Ну, а ночью то какое беспокойство? Ведь в те школы, в которых чернь обучается пьянствовать, по ночам запираются, а и дров также по ночам не рубят.
‘Пасквин. A по ночам во всем городе, и на улицах и на дворах, лают собаки, хотя в этого лет двадцать тому назад немного было. A у вашего соседа на дворе прикован басист, который без отдыха увеселяет нежный его слух, в слух его соседей, не охотников до его музыки, мучит, а потом настал колокольный звон.
‘Ниса. Колокольный звон Божией славе служит.
‘Пасквин. A я думал то, что он человеческому служит беспокойству и увеселению звонарей. Этого я истинно не звал до этого времени. Вот то-то, Нисанька, век жить, век учиться. Ну, а когда это ко славе Божией, так можно бы днем только звонить, а ночью-то ради чего звонят? Ежели для того, чтобы Бог во все часы прославлен был, так бы во все часы и звонить надлежало, а ночь, я думаю, на то от Бога уставлена, чтобы человеку иметь отдохновение, так воля Божия определила к отдохновению тишину, а не стук.
‘Ниса. Этого, право, и я не знаю, об этом я спрошу у своего отца духовного: он и по латыни знает.
‘Пасквин. Да разве на колокольнях-то звонят по латыни?
Легко согласиться, что подобный разговор между двумя любовниками довольно неуместен, но согласимся и в том, что счастливы б мы были, если бы все многоглаголания действующих или говорящих лиц комедий наших имели веселую и острую живость приведенного нами примера.
Вообще в комедиях Сумарокова должно быть много личностей, как и в других творениях русского театра. Если нынешним читателям и нельзя без посторонних объяснений понять многие намеки, то можно их угадывать. К тому ж личности были и везде пособиями младенчествующей комедии, общие характерические лица суть уже соображения просвещенной комедии. Личности дают комику средства без большого труда рассмешить зрителей своих и угодить лукавой злости, свойственной каждой публике. Комедия Сумарокова ‘Триссотиниус’, коей название заимствовано у Мольера, представившего также живой портрет в лице Триссотина, должна метить на Тредьяковского. Тут в одной сцене есть забавный спор о букве твердо (т): которое правильнее о трех ли ногах или об одной? Слуга Кимар, призванный Бобембиусом и Триссотиниусом сказать свое мнение о сей ученой задаче, отвечает, что он треножное твердо одноножному предпочитает: ибо у этого если нога переломится, так его и брось, а у того хотя и две ноги переломятся, так еще третья остается. Забавное самохвальство автора выказывается на заглавном листе сей комедии, которая зачата 12 января 1750, а окончена 13 января 1750 года.
В ‘Российском театре’ есть комедия Лукина, недоброжелателя Фон-Визина и досадчика Сумарокова. Заглавие ее ‘Мот, любовью исправленный’28. В ней было бы довольно занимательности, игры и движения, если бы все происходило в действии, а не в рассказах, также нет искусству в расположении. Есть сценическая оптика, сценический глазомер, но они не были известны комикам нашим. Все у них наотрез: нет перелива в красках, все действующие обращены к зрителям лицом к лицу, профилей нет, и потому зрителю нечего всматриваться, угадывать нечего. В комедии Лукина есть характер ложного друга — Злорадов, обманывающий Добросердова. Не говорю уже о сих именах, по коим сама афиша объясняет характеры, но как зрителям удивляться плутням человека и какие должно вымышлять за него деяния, соразмерные словам его, когда он сам о себе говорит: ‘Раскаяние и грызение совести совсем мне неизвестны, и я не из числа тех простаков, которых будущая жизнь и адские муки ужасают. Лишь бы здесь пожить в довольствии, а там что со мною ни случится, о том не пекуся’. Известна одна только комедия, в которой подобное лицо имело бы заслуженное место: это Дантова Divina Comedia29. Но Лукин не Данте, и комическая сцена не ад. Чужехват, лицо из упомянутой комедии Сумарокова ‘Опекун’, боится по крайней мере ада и говорит: ‘Кнута я не боюсь, да боюсь я вечной муки, а мне ее, как видно, не миновать’.
В доказательство вольностей тогдашнего театра нашего приведем замечание Новикова о комедии Лукина: ‘Сочинитель ввел в свою комедию два смешные подлинника, которых представлявшие актеры весьма искусным и живым подражанием, выговором, ужимками и телодвижениями, также и сходственным к тому платьем зрителей весьма смешили’30. Сей отзыв просвещенного Новикова доказывает, что подобные личности были не только терпимы на театре нашем и угодны публике, но и не оскорбляли нравственного чувства, за которое в противном случае он бы вступился.
‘Так и должно’, комедия Веревкина31, имела большой успех в свое время. Она сбивается несколько на дидеротовскую или немецкую среднюю драму, по крайней мере ролью старого Доблестина, который является на сцену в рубище и в оковах. Впрочем, сочинитель и сам в посвятительном письме к князю Репнину более надеется на слезы, нежели на смех зрителей. Веревкин был человек умный и образованный, язык и слог его показывают писателя довольно искусного, но комедия его вовсе без драматического действия. Вот содержание ее. Молодой Доблестин приезжает в какой-то город жениться. Невеста любит его, он ее, бабушка ее согласна на их брак. За чем же дело стало? Веселым пирком бы да и за свадебку, и комедии конец. Нет, погодите. Жених узнает в колоднике, просящем милостину, дядю своего, который беззаконно содержится в городской тюрьме, выручает его угрозами воеводе и деньгами, данными секретарю его, и наконец женится. По крайней мере не пожалуемся на запутанность действия: все просто и ясно, с первого взгляда все видишь насквозь, но пиеса не без достоинства. Разговор жив и выразителен, за исключением нескольких декламаторских амплификаций о добродетели, великодушии и прочих театральных пружинах, приводящих в движение ладони и носовые платки добронравных и слезливых зрителей. Некоторые изображения верны и довольно оригинальны: старуха Афросинья Сысоевна, воевода Протазан Бессчетной, Урывай Алтынин, с приписью подьячий, суть лица истинно комические. Сцена, в которой племянник узнает в колоднике дядю, сцены в судейской комнате, когда Урывай читает дела, а воевода зевает и наконец засыпает или когда молодой Доблестин приходит требовать освобождения дяди своего из беззаконного заточения, должны производить сильное впечатление на зрителей: они вообще наброшены живо и не без душевной теплоты. Тут есть Фока, домовый дурак, но характер его бледно назначен. Напрасно комики наши мало пользовались сим лицом, принадлежностью барского дома в старину: в нашей старой комедии домашние дураки и дуры могли бы заменять французских Фронтинов и Лизет, которые у нас совершенно не у места. Около этих лиц, не чуждых поэтической физиогномии, могли бы часто вертеться интриги и потаенные пружины действия. В доказательство неосмотрительности и неотчетливости автора укажем на следующее: молодой Доблестин, разжалобясь над несчастием колодника, предлагает ему свои услуги и место у себя в доме, если нет у него верного пристанища. Какое же пристанище вернее городской тюрьмы? Как не знать Доблестину, что колодник не властен по произволу своему переменить квартиру? Подобные несообразности и промахи встречаются поминутно в комедиях наших, обыкновенно погрешающих против действительности и условий ежедневной жизни.
Замечательнейшими и драгоценнейшими произведениями ‘Российского театра’ должно почесть творения Екатерины Великой, если не по драматическому достоинству, то по литературной и исторической важности. Нельзя требовать от них того, чего не находим и у писателей, занимавшихся драматическим искусством как ремеслом, а не как отдыхом и увеселением. К тому же едва ли можно ожидать от писателя-венценосца того изучения людей, нравов их и характеров, которое образует комика. Должно жить с людьми, заставать их в делах жизни, так сказать, врасплох, быть самому рядовым действующим лицом на общей сцене, чтобы изведать людей во всех их видах и отношениях. Царь должен быть также земной сердцеведец по человеческой возможности. Нет сомнения, что Екатерина одарена была сею прозорливостию и дальновидностию, но глубокий взгляд политика не есть взгляд комика. Можно также предположить, что вообще женщине трудно быть драматическим писателем. Женщины имеют особенный взгляд на жизнь, на общество, на людские пороки и слабости. При всей тонкости чувства, изощренного в них природою и привычкою утаивать в себе впечатления свои, при всей верности их рассудка, когда он свободен и беспристрастен, они не имеют той постоянной, глубокомысленной наблюдательности, той опытности, которые необходимы судье. Женщина скорее и вернее нашего угадает человека, но хуже нашего знает его. В этом отношении можно применить их к отдельным существам, которые хотя и в связи с обществом, но по возвышению своему, так сказать, вне оного. Какие бы обстоятельства ни волновали жизнь их, они все не сходят с какого-то подножия и не вмешиваются в толпу на площади житейской.
Во всяком случае, несмотря на перевороты, которые могут изменить у нас драматическое искусство, творения Екатерины останутся всегда драгоценными памятниками. Кистью ее водило всегда патриотическое чувство, осмеивая пороки и дурачества, она забавлялась и поучала. Нельзя без признательности, без живейших впечатлений мысленно следовать за нею, когда она державною рукою, с чувством какого-то самоотвержения, обращалась для поучения к средствам, заимствующим силу свою от умственного владычества. Комедии ее в этом отношении блестящая дань, принесенная ею силе мысли и нравственному господству литературы. Почтенный сочинитель биографических статей, напечатанных в ‘Друге просвещения’, говорит: ‘Придворные и посторонние сплетни, пронырства и затеи осмеивала она своими комедиями’32. Поэтому должно быть в них много портретов и частных изображений. Конечно, портреты не составляют картины, а без картины нет действия, но здесь позволительно допустить особенную пиитику. Уже самая мысль Екатерины — писать для театра — есть событие в истории искусства. Ее исторические представления в подражание Шекспиру, как сказано в оглавлении (хотя в них шекспировского и немного), были у нас первыми романтическими опытами, они могли быть великолепными театральными зрелищами. Намерение счастливое и поэтическое! Жаль, что сей пример не был богатее последствиями. При скудости своей наш театр мог бы оживиться и сделаться народным подобными представлениями. Вообще лирическое свойство поэзии нашей оказалось бы с успехом на сем поприще. Не довольствуясь преподаванием собою примера, императрица задавала драматические уроки и приближенным своим. Вследствие подобной задачи княгиня Дашкова написала комедию. Вот подробный рассказ о сем сочинении, извлеченный из неизданных записок княгини. После некоторых сердечных огорчений она была в большом унынии духа, жизнь становилась ей в тягость, и самые мрачные мысли питали в ней желание скорого конца. Императрица, услыша от нее самой признание в таком гибельном расположении духа, старалась всячески развлечь ее. Наконец присоветовала ей написать русскую комедию для эрмитажного театра, говоря, что по собственному опыту знает она, сколько подобный труд услаждает и занимает автора. Княгиня долго отговаривалась, не признавая в себе ни малейшего драматического дарования, наконец должна была согласиться на повторенное требование с тем, однако ж, условием, что первые акты будут предварительно показаны императрице и по ее откровенному приговору брошены в огонь, если того стоят. В тот же вечер написаны были два акта комедии ‘Тоисёков’33 и на другое утро представлены на суд августейшего критика. ‘Ее величество,— говорит автор,— повела меня в спальню свою для прочтения экспромта моего, который не стоил сей чести. Государыня смеялась при многих явлениях, и по снисходительному ли благоволению или по некоторому пристрастию ко мне, которое в ней иногда оказывалось, она сказала, что оба акта совершенно хороши. Я изложила план и развязку для предполагаемого последнего, третьего акта. Тогда ее величество снова начала меня принуждать, уговаривая распространить комедию до пяти действий, но растянутая таким образом пиеса, вероятно, тем менее выиграла, что я скучала этою работою, а интрига должна была остыть от ненужного дополнения. Наконец я дописала ее как могла, и через два дня, переписанная набело, была она уже в руках императрицы. Сия комедия была представлена на эрмитажном театре и вскоре после того напечатана’34. Любопытные могут отыскать ее в ‘Российском театре’. История сего произведения гораздо замечательнее и занимательнее, нежели самое творение, и потому не скажем ничего о нем в сем последнем отношении.
Обозначив некоторыми чертами несколько комедий российского театра, мы дали понятие почти о целом. Все различие в слабых оттенках, в легких признаках большего или меньшего искусства, но полноты в действии нет нигде! Сказанное Крыловым в разборе комедии Клушина ‘Смех и горе’ о Ветроне, что этот характер, кажется, зашел в эту поэму из другой комедии35, может быть применено вообще и к лучшим лицам театра нашего. В нашей драме все лица заезжие, все вводные лица. О Княжнине здесь не упоминаем, ибо он достоин отдельного разбора. В его творениях нет природы истинной, чистой. Комедия его переработана в природу искусственную, условную. Но если допустить, что на сцене позволительно созидать мир театральный, только по некоторым отношениям соответственный миру действительному, то, без сомнения, должно признать Княжнина первым комиком нашим. ‘Хвастун’ его не в наших нравах, но и не в нравах иноплеменных, а разве в нравах классической комедии, ‘Чудаки’36 тоже. Но ту и другую комедию перечитываешь всегда с удовольствием и смехом, чего не скажешь о прочих комедиях наших, и в особенности писанных стихами. Между сими последними утомленное внимание отдыхает и освежается при некоторых чертах остроумия и счастливых стихах, встречающихся в Клушине и в Ефимьеве, авторе комедии ‘Братом проданная сестра’37.
Со всем тем жаль, что старый театр наш в подобном забвении. Воскресить его на сцене, вероятно, уже невозможно, но, выбрав для чтения из многотомного собрания его тома три или четыре, мы заплатили бы дань признательности и уважения к людям века минувшего, которые были не хуже нашего, между тем и нынешнему поколению доставили бы чтение любопытное и если не поучительное в отношении к искусству, то не бесполезное в другом. Должно бы издать сей сокращенный театр с комментариями более историческими, нежели чисто критическими. Пока следы еще не совсем простыли и старина хранится в некоторых живых преданиях, должно поспешить отбить от нее что можно. Мы упомянули выше о сатирическом и личном направлении комедии нашей: она пользовалась правами, откровенностию, свободою, которые ныне не были бы допущены нравами нашими. Тем более можем мы обратить в пользу свою нескромности ее и своевольства. К чести нашей старой комедии заметим, что она не в бровь, а в самый глаз колола пороки и злоупотребления, не щадя ни их, ни промышляющих ими. Такие открытые нападения мало благоприятствуют искусству, которое, содействуя и самой истине, должно быть несколько лукаво. Назвать глупца глупцом, плута плутом есть обязанность бесстрашной истины и подвиг прямодушия, но тут нет ни эпиграммы, ни остроумия. Сатира действует стрелами, а не дубиной, которая также есть истина, и самая твердая и разительная. Зрителям голая правда невыгодна, ибо тогда простота в ущерб удовольствию, но нам, отдаленным судиям, нам истина дороже удовольствия, и чем нравы обнаженнее, чем выражение их грубее, тем лучше, ибо тем достовернее могут быть наши наблюдения и исследования. Главные пружины комедии нашей были злоупотребления судей и домашней, то есть помещичьей, власти. И в этом отношении она есть, в некотором смысле, политическая комедия, если нужно ее обозначить каким-нибудь особенным родом. [Почти такова и басня Крылова, в которой так много драматических лиц и действия.]

Глава VIII

Что сказано Лагарпом о Мольере, еще с большею справедливостью может быть у нас применено к Фонвизину: ‘Похвала писателя заключается в его творениях. Можно сказать, что похвала Мольеру заключается в предшественниках и преемниках его’38. Поистине, читая Фон-Визина, чувствуешь часто недостатки его, читая писавших у нас для комической сцены прежде и после его, удивляешься одному его превосходству. Фон-Визин не был решительно драматиком, не был и комиком, даже каков например Княжнин, по крайней мере в художественном отношении последний был изобретательнее его в распоряжении, в хозяйственном устройстве комедии. Басня обеих комедий автора нашего слаба и бедна, в картине его есть игривость и яркость, но нет движения: это говорящая картина — и только, но и то говорят в ней не всегда участвующие лица, а часто говорит сам автор. Все это правда, но живое чувство истины, мастерское изображение портретов с натуры, хотя и не во весь рост, удачная съемка русских нравов без примеси красок чуждых или неестественных, свобода и оригинальность, с которою выливается у него комическая фраза, русская веселость, которая должна существовать, как есть русская физиогномия физическая и нравственная, все это образует характер автора и отличительное достоинство его, неоспоримое, неотъемленное. В слоге его есть какое-то движение, какая-то комическая мимика, приспособленные с большим искусством к действующим лицам его. Определить, в чем состоит она, невозможно, но чувство ее постигает.
‘Бригадир’ более комическая карикатура, нежели комическая картина, но здесь карикатурный отпечаток не признак безвкусия, а выражение ума оригинального: тут есть поэзия веселости. Портретный живописец несколько идеализирует свой подлинник с целью изящною, карикатурный мастер идеализирует свой в смешном и уродливом виде, но и тот и другой не изменяют истине. Дидерот (написавший весьма замечательное рассуждение о драматической поэзии, в котором из-за мрака парадоксов блещут много светлых и смелых истин) сравнивает фарсы с гротесками Кало (Calot), в коих сохранены главные черты человеческого лица. ‘Не каждому дана возможность,— говорит он,— уродовать таким образом. Если полагают, что гораздо более людей, способных написать ‘Пурсоньяка’, нежели ‘Мизантропа’, то ошибаются’39.
Может быть, мысль представить шестидесятилетнего бригадира влюбившегося нечаянно в советницу, которую узнал он недавно, а советника также скоропостижно влюбившегося в старую бригадиршу, не совсем правдоподобна: тут есть какая-то симметрия в волокитстве, которая забавна в последствиях своих, но неестественна в начале. Допустим еще грехопадение советника, лицемера и святоши, который насильно выдает дочь свою за сына бригадирши, чтобы по родству чаще видеться с возлюбленною сватьею40, хотя и старухою, как значится из дела, но дурачество и поползновение к соблазну бригадира, который выведен на сцену человеком грубым, но довольно благоразумным, кажется, решительно противуречит истине. Зато с какою непринужденною веселостью исполнена эта мысль! Как хорошо явление, где советник, прикрывая грешные желания свои святостию речей, признается бригадирше в любви, а она отвечает ему с простотою, что она церковного-то языка столько же мало смыслит, как и французского41, которым, на беду ее, щеголяет сын, недавно возвратившийся из Парижа! Открытие в любви бригадира пред советницею хотя не так оригинально, но в свою очередь забавно. Объяснение же во взаимной любви советницы и бригадирского сынка, жениха падчерицы ее, не только исполнено комической веселости, но и комической истины, оно совершенно в провинциальных нравах, разгадывается на картах и вырывается восклицаниями: ‘Ты керовая дама!’, ‘Ты трефовой король!’42. Как живо переносит нас сие явление во времена простосердечного волокитства, которое, не ломая головы над сочинением любовных писем, выражало себя просто симпатическими мастями или конфетными билетцами, писанными Сумароковым для обихода страстных любовников!43 Жаль нравственности, но всех бледнее и всех скучнее в комедии законная любовь Софьи и Добролюбова, довершающая общую картину нежных склонностей, превративших дом советника в уголок Аркадии. В ‘Бригадире’ в первый раз услышали на сцене нашей язык натуральный, остроумный: вот где Фон-Визин является писателем искусным, а не в мнимом высоком слоге, начиненном славянскими выражениями, пред коими так умильно раболепствуют наши критики44. В разговоре действующих лиц можно заметить несколько натяжек, несколько эпиграмм, слишком увесистых, не отлетающих от разговора, но брошенных поперек его самим автором. Кое-где встречаются шутки, так сказать, слишком заряженные: шутка, слишком туго набитая, как орудие не попадает в цель, а разрывается в сторону. Таковы многие из речей, относящихся до Парижа, до несчастия быть русским, и тому подобные. Можно заметить некоторые отступления, охлаждающие разговор, так, например, в явлении между советником и дочерью его, вместо того чтобы говорить о предстоящем ей браке, они рассекают смысл слов ‘виноватый’ и ‘правый’45. Впрочем, Фон-Визин был большой охотник до сей анатомии слов и часто рассекал их мыслью острою и проницательною. Все критические замечания наши подтверждают сказанное выше: Фон-Визин не был драматическим творцом, а только писателем комическим, в чем большая разница. Выступая на театр, он не был побуждаем желанием творить, испытывать силы и соображения свои в устроении жребия лиц, коими населял свою сцену. Драматический писатель есть некоторым образом провидение мира, им созданного: он также должен по таинственным путям вести создания свои к цели, оправдывающей предназначения его, должен из противоречий, из сшибок страстей и польз извлечь одно целое, из разногласий согласие, из беспорядков порядок. Фон-Визин не имел в виду сих обширных предначертаний: он хотел просто вылить в некоторые из драматических форм частные свои наблюдения, свои мысли о том и о сем, расцветить кистью своею лица, которые встречал в обществе или которые представляло ему воображение, созидая вымышленные образы по чертам и очеркам действительных.
Влияние, произведенное комедиею Фон-Визина, можно определить одним указанием: от нее звание бригадира обратилось в смешное нарицание, хотя сам бригадирский чин не смешнее другого46. Нарицание пережило даже и самое звание: ныне бригадиров уже нет по табели о рангах, но есть еще род светских староверов, к которым имя сие применяется. Кажется, в Москве бригадирство погребено было смертью одних и почетною метемпсихозою прочих. Петербургские злоязычники называют Москву старою бригадиршею.
В комедии ‘Недоросль’ автор имел уже цель важнейшую: гибельные плоды невежества, худое воспитание и злоупотребления домашней власти выставлены им рукою смелою и раскрашены красками самыми ненавистными. В ‘Бригадире’ автор дурачит порочных и глупцов, язвит их стрелами насмешки, в ‘Недоросле’ он уже не шутит, не смеется, а негодует на порок и клеймит его без пощады: если же и смешит зрителей картиной выведенных злоупотреблений и дурачеств, то и тогда внушаемый им смех не развлекает от впечатлений более глубоких и прискорбных. И в ‘Бригадире’ можно видеть, что погрешности воспитания русского живо поражали автора, но худое воспитание, данное бригадирскому сынку, это полупросвещение, если и есть какое просвещение в поверхностном знании французского языка, в поездке в чужие краи без нравственного, приготовительного образования, должны были выделать из него смешного глупца, чем он и есть. Невежество же, в котором рос Митрофанушка, и примеры домашние должны были готовить в нем изверга, какова мать его, Простакова. Именно говорю: изверга, и утверждаю, что в содержании комедии ‘Недоросль’ и в лице Простаковой скрываются все пружины, все лютые страсти, нужные для соображений трагических, разумеется, что трагедия будет не по греческой или по французской классической выкройке, но не менее того развязка может быть трагическая. Как Тартюф Мольера стоит на меже трагедии и комедии, так и Простакова. От авторов зависело ее и его присвоить той или другой области. Характер и личность остались бы те же, но только приноровленные к узаконениям и обычаям, существующим по одну или другую сторону литературной границы. Что можно назвать сущностью драмы ‘Недоросля’? Домашнее, семейное тиранство Простаковой, содержащей у себя, так сказать, в плену Софью, которую приносит она на жертву корыстолюбию своему, выдавая насильно замуж сперва за брата, а потом за сына. Как характеризована она самим автором? Презлою фуриею, которой адский нрав делает несчастие целого дома47. Все прочие лица второстепенны: иные из них совершенно посторонние, другие только примыкают к действию. Автор в начертании картины дал лицам смешное направление, но смешное, хотя у него и на первом плане, не мешает разглядеть гнусное, ненавистное в перспективе. В семействах Простаковых, когда, по несчастию, встречаются они в мире действительности, трагические развязки не редки. Архивы уголовных дел наших могут представить тому многочисленные доказательства. Вот нравственная стррона творения сего, и патриотическая мысль, одушевляющая оное, достойна уважения и признательности! Можно сказать, что подобное исполнение не только хорошее сочинение, но и доброе дело, что, впрочем, можно применить и ко всякому изящному творению, ибо нет сомнения, что оно всегда имеет нравственное действие. Между тем и комическая сторона ‘Недоросля’ не менее удачна. В сей драме заметен один недостаток, уже замеченный выше: недостаток изобретения и неподвижность события. Из сорока явлений, в числе коих несколько довольно длинных, едва ли найдется во всей драме треть, и то коротких, входящих в состав самого действия и развивающихся из него, как из драматического клубка. Первое действие почти с начала до конца ведено драматически. В трех первых явлениях мастерски выставлен характер Простаковой. Первое явление заключается в нескольких словах, сказанных ею, но они так выразительны, что его можно почесть прекрасным изложением не действия драмы, потому что не оно главное, но главного лица, которому все прочее служит одною обставкою. Разговор ее с портным Тришкою или, лучше сказать, пожалованным в портные исполнен комической силы. Веселость автора совершенно приноровлена к лицам, сцена совершенно русская, снятая с природы. Перепалка возражений между госпожою и портным поневоле оживлена драматическим кресчендо и кончается неодолимым возражением его: ‘Да первой-то портной, может быть, шил хуже и моего!’48 Поболее таких явлений — и Фон-Визин был бы один из остроумнейших комиков. Характер мужа в следующем явлении обрисовывается значительно и резко, за исключением одного двусмыслия (неприличного и слишком площадного), все явление очень хорошо. Вообще все сцены, в которых является Простакова, исполнены жизни и верности, потому что характер ее выдержан до конца с неослабевающим искусством, с неизменяющеюся истиною. Смесь наглости и низости, трусости и злобы, гнусного бесчеловечия ко всем и нежности, равно гнусной, к сыну, при всем том невежество, из коего, как из мутного источника, истекают все сии свойства, согласованы в характере ее живописцем сметливым и наблюдательным. В последних явлениям автор показал еще более искусства и глубокого сердцеведения. Когда Стародум прощает Простакову и она, встав с коленей, восклицает: ‘Простил! ах, батюшка, простил! Ну, теперь-то дам я зорю канальям своим людям’49,— тут слышен голос природы. Скупость ее прорывается весьма забавно в сцене, когда Правдин, назначенный от правительства опекуном над деревнею ее, рассчитывается с учителями Митрофанушки. Тут уже не хвастает она, как прежде, познаниями своего сына и невольно говорит Кутейкину: ‘Да коль пошло на правду, чему ты выучил Митрофанушку?’50 Но последняя черта довершает полноту картины, сосредоточивая все гибельные плоды злонравия ее и воспитания, данного сыну. Лишенная всего, ибо лишилась власти делать зло, она, бросаясь обнимать сына, говорит ему: ‘Один ты остался у меня, мой сердечный друг Митрофанушка!’, а он отвечает ей: ‘Да отвяжись, матушка, как навязалась!’51 Признаюсь, в этой черте так много истины, эта истина так прискорбна, почерпнута из такой глубины сердца человеческого, что по невольному движению точно жалеешь о виновной, как при казни преступника, забывая о преступлении, сострадательно вздрагиваешь за несчастного. В начертании характера Простаковой Фон-Визин был глубоким исследователем и живописцем. Сказывают, что французский комик Пикар имел привычку излагать в виде романа и приготовительного труда историю главных лиц комедий своих52. Этим способом судил он и других комиков. Правило остроумное и полезное! Из того, что видим на сцене, мы коротко знаем Простакову и могли бы начертать полную биографию ее. Не все комические портреты так поучительны и откровенны. У многих наших комиков узнаешь о представленных ими лицах только то, что сказано про них на афишах. Скотинин карикатура: он в роде театральных тиранов классической трагедии и говорит о любви своей к свиньям как Димитрий Самозванец Сумарокова о любви к злодействам. Но сцена его с Митрофанушкою и Еремеевною очень забавна53. Вообще характер мамы, хотя вскользь обозначенный, удивительно верен: в нем много русской холопской оригинальности. Пересказывают со слов самого автора, что, приступая к упомянутому явлению, пошел он гулять, чтобы в прогулке обдумать его. У Мясницких ворот набрел он на драку двух баб, остановился и начал сторожить природу. Возвратясь домой с добычею наблюдений, начертал он явление свое и вместил в него слово ‘зацепы’, подслушанное им на поле битвы. Роль Стародума можно разделить на две части: в первой он решитель действия и развязки, если не содействием, то волею своею, в другой он лицо вставное, нравоучение, подобие хора в древней трагедии. Тут автор выразил несколько истин, изложил несколько мнений своих. В доказательство, что эта часть не идет к делу, напомним, что в представлении многое выкидывается из роли Стародума. Была бы пиеса написана хорошими стихами, то, вероятно, терпение партера не утомилось бы отступлениями, но невыгода Стародума пред древним хором в том, что сей выражается поэзиею лирическою, а тот дидактическою прозою, которая скучна под конец. В прозе должно быть бережливее, несмотря на Дидерота, которому казалось, что на театре можно рассуждать о важнейших нравственных запросах, не вредя быстрому и стремительному ходу драматического действия54. Но дело в том, что Дидерот проповедовал в свою пользу: он, как и Фон-Визин, был несколько декламатор и любил поучать. Можно еще прибавить, что многое из нравоучений Стародума хотя и весьма справедливо и назидательно, но довольно обыкновенно. Анатомия слов, любимое средство автора, выказывается и здесь. Сцену Стародума с Милоном можно назвать испытанием в курсе практической нравственности и сценою синонимов, в которой, как в словаре, рассекается значение слов ‘неустрашимость’ и ‘храбрость’55. Нет сомнения, что в обществе встречаются говоруны или поучители, подобные Стародуму, но правда и то, что они скучны и что от них бегаешь. На сцене они еще скучнее, потому что в театр ездишь для удовольствия, а слушая их, подвергаешься скуке добровольной. Между тем первое явление пятого действия приносит честь и писателю и государю, в царствование коего оно написано. Может быть, заметим еще, что Стародум, разбогатевший в Сибири и нечаянно возвращающийся, чтобы обогатить племянницу свою, сбивается несколько на непременных дядей французской комедии, которые для развязки комической интриги падали из Америки золотым дождем на голову какого-нибудь бедного родственника.
Роли Милона и Софьи бледны. Хотя взаимная склонность их одна из главных завязок всего действия, но счастливой развязке ее радуешься разве из беспристрастной любви к ближнему. Правдин чиновник, он разрезывает мечом закона сплетение действия, которое должно б быть развязано соображениями автора, а не полицейскими мерами наместника. В наших комедиях начальство часто занимает место рока (fatum) в древних трагедиях, но в этом случае должно допустить решительное посредничество власти, ибо им одним может быть довершено наказание Простаковой, которое было бы неполно, если бы имение осталось в руках ее. Кутейкин, Цифиркин и Вральман забавные карикатуры, последний и слишком карикатурен, хотя, к сожалению, и не совсем несбыточное дело, что в старину немец кучер попал в учители в дом Простаковых.
Мне случалось слышать, что Фон-Визина упрекали в исключительной цели, с которою будто начертал он лицо Недоросля, осмеивая в нем неслужащих дворян. Кажется, это предположение вовсе неосновательно. Во-первых, Фон-Визин не стал бы метить в небывалое зло. Одни новые комики наши стали сочинять нравы и выдумывать лица. Дворянство наше винить можно не в том, что оно не служит, а разве в том, что оно иногда худо готовится к службе, не запасаясь необходимыми познаниями, чтоб быть ей полезным. Недоросль не тем смешон и жалок, что шестнадцати лет он еще не служит: жалок был бы он служа, не достигнув возраста рассудка, но смеешься над ним оттого, что он неуч. Правда, что правило Стародума, по которому в одном только случае позволяется дворянину выходить в отставку — когда он внутренно удостоверен, что служба его прямо пользы отечеству не приносит56, слишком исключительно. Дворянин пред самым отечеством может иметь и без службы священные обязанности. Дворянин, который усердно занимался бы благоустройством и возможным нравственным образованием подвластных себе, воспитанием детей, какою-нибудь отраслью просвещения или промышленности, был бы не менее участником в общем деле государственной пользы и споспешником видов благонамеренного правительства, хотя и не был бы включен в списки адрес-календаря. К тому же правило Стародума несбыточно в исполнении: в государстве нет довольно служебных мест для поголовного ополчения дворянства. Должно признаться, что и Правдин имеет довольно странное понятие о службе, говоря Митрофанушке в конце комедии: ‘С тобою, дружок, знаю что делать: пошел-ка служить!’57 Ему сказать бы: ‘пошел-ка в училище!’, а то хороший подарок готовит он службе в лице безграмотного повесы.
Успех комедии ‘Недоросль’ был решительный. Нравственное действие ее несомненно. Некоторые из имен действующих лиц сделались нарицательными и употребляются доныне в народном обращении. В сей комедии так много действительности, что провинциальные предания именуют еще и ныне несколько лиц, будто служивших подлинниками автору. Мне самому случалось встретиться в провинциях с двумя или тремя живыми экземплярами Митрофанушки, то есть будто служившими образцом Фон-Визину. Вероятно, предание ложное, но и в самых ложных преданиях есть некоторый отголосок истины. В ‘Бригадире’ есть тоже намеки на живые лица, и между прочими на какого-то президента коллегии, который любил великорослых и по росту определял подчиненных своих на места58. Если правда, что князь Потемкин после первого представления ‘Недоросля’ сказал автору: ‘Умри, Денис, или больше ничего уже не пиши!’, то жаль, что эти слова оказались пророческими и что Фон-Визин не писал уже более для театра. Он далеко не дошел до геркулесовых столпов драматического искусства, можно сказать, что он и не создал русской комедии, какова она быть должна, но и то, что он совершил, особенно же при общих неудачах, есть уже важное событие. Шлегель, разбирая творения двух британских драматиков (Бьюмонт и Флетчер), говорит, что они соорудили прекрасное здание, но только в предместиях поэзии, тогда как Шекспир в самом средоточии столицы основал свою царскую обитель. То же скажем и о трудах Фон-Визина, прибавя, что наша столица еще мало застроивается, что если в некоторых новейших зданиях и оказывается более вкуса в архитектуре, лучшая отделка в частных принадлежностях, то в зодчестве Фон-Визина более прочности, уютности и приноровки к потребностям и климату отечественным, наконец, что средоточная площадь столицы нашей еще пустынно ожидает драматических чертогов, для коих не родились достойные строители.
Странно, что направление, данное автором нашим, имело мало последователей в литературном отношении: ибо нельзя назвать последованием ему то, что, сходно с замечанием одного остроумного критика, комедия наша расположилась в лакейской как дома или принесла лакейские нравы и язык в гостиные59, потому что Фон-Визин и в дворянском семействе нашел Простаковых. Наши комики переняли у него некоторые приемы, положения, местность, думая, что в них-то и заключается вся комическая сила, но она у него потому сила, что не изыскана, а коренная, природная. Напротив же, у его последователей то же самое есть бессилие, потому что оно заимствованное и неестественное.
‘Я знаю у нас только одну комедию, которая напоминает комические соображения и производство Фон-Визина: это ‘Горе от ума’. Сие творение, имеющее в рукописи более расхода, нежели многие печатные книги (что, впрочем, почти неминуемо), при появлении своем судимо было не только изустно, но и печатно двояким предубеждением, равно не знавшим меры ни в похвалах, ни в порицаниях своих. Истина равно чужда Сеидам и Зоилам. Буду говорить о сей комедии беспристрастно, моя откровенность тем свободнее будет, что она не связана прежними, обязательствами. Я любил автора, уважал ум и дарования его, вероятно, я один из тех, которые живее и глубже были поражены преждевременным и бедственным концом его, но сам автор знал, что я не безусловный поклонник комедии его, вероятно, даже в глазах его умеренность моя сбивалась на недоброжелательство по щекотливости, свойственной авторскому самолюбию, и по сплетням охотников, всегда ищущих случая разводить честных людей. Комедия Грибоедова не комедия нравов, а разве обычаев, и в этом отношении многие части картины превосходны. Если искать вывески современных нравов в Софии, единственном характере в комедии, коей все прочие лица одни портреты в профиль, в бюст или во весь рост, то должно сказать, что эта вывеска поклеп на нравы или исключение, неуместное на сцене. Действия в драме, как и в творениях Фон-Визина, нет, или еще и менее. Здесь почти все лица эпизодические, все явления выдвижные: их можно выдвинуть, вдвинуть, переместить, пополнить, и нигде не заметишь ни трещины, ни приделки. Сам герой комедии, молодой Чацкий, похож на Стародума. Благородство правил его почтенно, но способность, с которою он ex-abrupto проповедует на каждый попавшийся ему текст, нередко утомительна. Слушающие речи его точно могут применить к себе название комедии, говоря: ‘Горе от ума!’ Ум, каков Чацкого, не есть завидный ни для себя, ни для других, В этом главный порок автора, что посреди глупцов разного свойства вывел он одного умного человека, да и то бешеного и скучного. Мольеров Альцест в сравнении с Чацким настоящий Филинт, образец терпимости. Пушкин прекрасно характеризовал сие творение, сказав: ‘Чацкий совсем не умный человек, но Грибоедов очень умен’60. Сатирический пыл, согревающий многие явления, никогда не выдохнется, комическая веселость, с которою изображены многие частности, будет смешить и тех, которые не станут искать в сей комедии зеркала современного61. Если она не лучшая сатира наша в литературном отношении, потому что небрежность языка и стихосложения доведены в ней иногда до непростительного своеволия62, то по крайней мере она сатира, лучше и живее всех прочих обдуманная. Замечательно, что сатирическое искусство автора отзывается не столько в колких и резких эпиграммах Чацкого, сколько в добродушных речах Фамусова. Продолжительная ирония утомительна: порицание под видом похвалы скоро становится приторно, но здесь автор так искусно, так глубоко вошел в характер Фамусова, что никак не различишь насмешливости комика от замоскворецкого патриотизма самого Фамусова. Таков, но не в равной степени превосходства, и Скалозуб. По двум этим изображениям можно заключить несомненно, что в Грибоедове таился будущий комик. Он и творец ‘Недоросля’ имеют то свойственное им преимущество, что они прямо, так сказать живьем, перенесли на сцену черты, схваченные ими в мире действительности. Они не переработывали своих приобретений в алхимическом горниле общей комедии, из коего все должно выходить в каком-то изготовленном и заранее указанном виде. Самые странности комедии Грибоедова достойны внимания: расширяя сцену, населяя ее народом действующих лиц, он, без сомнения, расширил и границы самого искусства. Явление разъезда в сенях, сие последнее действие светского дня, издержанного на пустяки, хорошо и смело новизною своею. На театре оно живописно и очень забавно. У нас вообще мало думают об животворении сцены, о сценических впечатлениях, забывая, что недаром драма называется зрелищем и происходит пред зрителями. Многие наши комедии суть род разговоров в царстве мертвых. Пред вами не мир действительный, не люди, а тени бесплотные, безличные. Все в них неосязательно, неопределительно, все скользит по чувствам и по вниманию. Комедия наша не есть картина ни жизни внутренней, ни внешней. Она не смешивается с толпою на площади и не проникает в сокровенные таинства домашнего быта. Это что-то отвлеченное, умозрительное, условное, алгебраическая задача без применения, где а и b и с и d мертвые буквы и мертвые лица. Скажем окончательно, что если ‘Горе от ума’ творение и не совершенно зрелое, во многих частях не избегающее строжайшей критики, то не менее оно явление весьма замечательное в драматической словесности нашей. По нем должны мы жалеть о ранней утрате писателя, который подавал большие надежды, имел многие весьма разнообразные познания, был одарен умом и пылким и острым и тою гордою независимостию, которая, пренебрегая тропами избитыми, порывается сама проложить следы свои по неиспытанной дороге. В подобных покушениях успех не всегда верен или полон, но и самые покушения сии остаются в памяти народной, признаки движения, они прорезываются неизгладимыми чертами на поприще умственной деятельности, тогда как и самые успехи посредственности, протоптанные по указным следам и затоптанные в свою очередь другими, не отделяются от грунта и друг друга поглощают. Вот почему комедия Грибоедова, в целом не довольно обдуманная, в частях и особенно в слоге часто худо исполненная, остается всегда на виду, а многие другие комедии театра нашего, осмотрительнее соображенные и правильнее написанные, пропадают без вести, не возбудив к себе никакого сочувствия общества. Живой живое и думает, живой живое и любит. [В творении Грибоедова нет правильности, но есть жизнь, оно дышит, движется. В других комедиях правильности более, но они автоматы.] Может быть, у нас есть еще одна комедия, которую можно не сравнивать, а издалека уподобить комедиям Фон-Визина: это ‘Вести, или Убитой живой’, сочинение графа Ростопчина. В ней нет изящной отделки, нет искусства, в ней не пробивается рука художника, но есть русская веселость и довольно верная съемка природы. Не понимаю, почему не имела она успеха на сцене и совершенно упала в первое представление. Вероятно, немногие и читали ее, хотя она и напечатана. Автор ‘Мыслей вслух на красном крыльце’ и так называемых ‘Афишек 1812 года’63 заслуживал бы оригинальностью своею более любопытства и внимания.

ГЛАВА IX.

Мы мало следовали в записках своих хронологической связи. За частыми промежутками и пропусками в сведениях наших, мы не могли сцеплять события в обстоятельства в последовательном порядке. Пока в самой ‘Исповеди’ автора имели верного себе вожатого, ми шли за ним, но после, когда только изредка, сбивчиво и отдельно, встречались нам следы его, мы должны были отказаться от постепенности в повествовании. Довольствуясь соображением разных видов и подведением их под одну точку зрения, мы старались более сосредоточивать события, нежели развивать их в пространстве. Знаем заранее, что нас могут обвинять в сей сбивчивости и еще более в частых отступлениях от предмета нашего. Обязанность русского биографа не затруднительна, если он судит себя обойти один очерк, так сказать, обведенный тенью лица, которое он списывает, но как стеснить себя подобным ограничением? как осудить себя на должность слуги, который только следует за господином своим, проводит его до дверей, но сам не входит с ним во внутренность покоев? а входя с ним, как сосредоточить взоры свои на него одного и не разделить внимания своего между им и обществом, в котором он находится? Таким образом любопытство расширяет мало-помалу круг наблюдений: не отступая совершенно от следимого лица, теряешь его на минуту из вида, чтобы удобнее находить его в общей связи с современными людьми и обстоятельствами. Вот как мы думали. Правило Жакото: ‘все во всем’ было и нашим правилом. В сей статье соберем несколько частностей из жизни автора нашего, которые не подходили под другие отделения.
Мы уже знаем, что вступление его в общество было благоприятно для его самолюбия, но долго не мог он привыкнуть к одиночеству своему в Петербурге. Удовольствия семейной Московской жизни, разлука с родными, и в особенности с сестрою, бывшею после замужем за приятелем его, Аргамавовым, тяготили его воспоминаниями и впечатлениями. В нескольких письмах его к сестре, писанных в сию эпоху, находим свидетельства сего расположения. Не смотря на то, что он любил общество и имел потребность их нем, кажется, что он любил удовольствия тесного круга коротких приятелей еще более, нежели блестящие рассеяния совершенно светской жизни. Ему нужно было свыкнуться с людьми, которых он видел, запросто обжиться с ними, и потому он был более посетитель, нежели действующее лицо, на сцене Петербургского большого света. Может быть, в сих семейных, домашних свойствах его мы найдем объяснение, почему не мог он ужиться в чужих краях, скучал там, где все веселились, и сердился тому, чему другие радовались. Сообщаем несколько выписок из писем его к сестре. Они покажут его расположение, а между тем и некоторые черты из тогдашнего общежития.

С.-Петербург, 28 января 1764.

‘Завтра выедет отсюда Василий Алексеевич Аргамаков, и я вздумал с ним написать к тебе побольше и на письмо от 22 января ответствовать.
‘О всех моих обстоятельствах точно сведать можешь от того, кто отдаст тебе письмо сие. Четыре месяца был он свидетелем моей жизни и принимал участие во всем, что со мною ни случалось. Склонности и сходство нравов соединили нас так много, что произошло оттуда истинное дружество. Рассуди из того, что и от вас он должен быть так принят, как мой друг. Он в Москве чужестранец, так, как я здесь, и если будет он иметь на первый случай нужду занимать деньги, то пожалуй, попроси от меня батюшку, чтоб он его в таком случае не оставил и рекомендовал бы его тем, у кого есть деньги. Четыреста душ, которые он имеет, кажется, кредит ему сделать могут,
‘Впрочем, красноречивое твое увещание меня утешило. Ты имеешь великой дар увещевать других, и я стал сам от того веселее. Совсем тем ты напрасно думаешь, что жизнь твоя хуже моей. Я того понять не могу: веселья у вас гораздо приятнее, нежели здесь, и наши, поверь, стоют не меньше ваших. Здесь деньги на одном месте сидеть не любят.
‘Не опасайся неудачи писать стихи. Можно ли, чтоб ты написала худо! А я оставил теперь намерение послать то, что делал. Боюсь опять выговоров, только истинно кажется бы не за что. Если любопытна, то спроси Василья Алексеевича: он знает все то, что я писал и что теперь делаю.
‘Сегодня при Дворе маскарад, и я в своей домине туда же поплетусь. Вчера была французская комедия ‘Le Turcaret’ и малая ‘L’esprit de contradiction’. Скоро будет кавалерская, не знаю, достану ли себе билет. Впрочем, все те ангажированы, которые играют в маскарадах.
‘Я играю на своей скрипке пречудным мастерством. Нынче попалась мне на язык русская песня, которая с ума нейдет: Из-за лесу, лесу темнаго, натвердил ее у Елагиных. Меньшая дочь поет ее ангельски. Аргамаков едет в Москву с Кариным. Ежели он к вам будет, то, пожалуйте, поблагодарите за его дружбу, которою я здесь пользовался, он у меня в болезнь мою почти дежурил.

С.-Петербургь, 22 февраля, 1764.

‘Вчера полученные вести были для меня не новы: я знал, что этому быть должно, так, как и к тебе писал обстоятельно. Я от него получаю письма, и вчера получил. Из всякого вижу, что он единственно одну склонность имеет причиною сего намерения. Я его знаю очень хорошо и клянусь тебе, что он достоинства имеет. Живучи с ним почти вместе, я имел довольный случай узнать его. Пьянства, мотовства не опасайтесь: этих пороков у него нет. О достатке его знаю только то, что он имеет четыреста душ, которым также участница маленькая сестра его. Может быть, что он и безденежен, только имея такие деревни, можно иметь и столько денег, чтоб содержать себя честным образом. Впрочем, с моей стороны я должен тебе признаться, что почитаю его достойным быть мне зятем. Единственное обхождение его со мною подавало мне случай узнать его мысли. Он действительно не имел намерения жениться, и, бывало всегда говаривал, что, инея чем жить, предпочитает лучше ехать в чужие края, да сверх того я клянусь, что он, кроме склонности никакого другого интереса не имеет. Возможно ли сравнивать его с Оз…, как то делают батюшка и матушка в письме своем? Этот человек имеет воспитание, и его можно назвать on homme de sentiment, а тот, кроме подлых мыслей, никаких сентиментов не имеет. Этот имеет благородное сердце и за честь свою действительно склонится жертвовать жизнию, а тот не знает совсем, что такое совесть. Сверх того, я уверяю, что он будет мне другом всегда, сделается ли дело, или нет. Я зная точно, что он с своей стороны, в том и другом случае, дружбы своей ко мне не отменит. Il est extrmement amoureux de vous: вот причина всему. Письма его-то больше доказывают, и как нельзя не быть в том совершенно уверенными. Уведомьте меня на счет вашего намерения.
‘Отпуск мой не знаю еще когда быть, может. Видно, что князь М. М. (Голицин) ничего о том не писал, потому что князь А. М. (Голицын) никак о нем не отзывался, а самому мне писать нельзя, потому что, ежели должен я дожидаться конца батюшкина дела (о успехе которого знает теперь только один Бог), то проситься еще рано. Если б я получил от вас что-нибудь решительное, то по тому бы и поступать стал, а то есть ли способ сообразить получаемые мною письма? батюшка пишет, чтоб я старался об отпуске, однако не оставлял бы на второй неделе стараться и об его деле, а матушка изволит писать так, как бы мне совсем проситься должно. Дунаю при том, чтоб и извозчики не ввели как на дороге в прорубь и не разбили бы лошади. Не знаю, что мне и делать.
‘Мне очень смешно, что ты считаешь меня влюбленным. С Аргамаковым писал я шутя, и божусь, что ни мало дух мой не беспокоится. Да и в кого здесь влюбляться? Все немки, ходят бледны, как смерти. Поди Христа ради! что ты на меня клеплешь, а что всего досаднее, и пеняешь! Не подумай еще того, Бога ради, что я теперь лукавлю. Да для чего бы это? Балет же для трагедии отдал я Бакуниной, у которой муж есть лет с двадцать,
‘Об отпуске еще повторяю: ежели напишете, чтоб я, не смотря ни на что, просился, тогда почту я себя прямо счастливым. Один Бог видят, как мне с вами хочется увидеться! Постарайтесь, чтоб князь М. М. помог. При дворе веселья сегодня балом кончатся. Боже мой! я так на них измучился, что в первую неделю еще не отдохну. Три дня беспрестанно были маскарады и три спектакля. Все мне стало скучно.

С.-Петербург, февраля, 1764.

‘Напрасно вы думаете, что я хотел остаться в коллегии для того, чтобы тем огорчать вас. Я очень знаю, сколь я любим вами и сколь много счастие мое вам нужно. Однако это не мешает мне написать к тебе следующее.
‘Selon toute apparence, le fils du prince Chakhovakoy, qui est engag dans notre collge et qui est fort honnte homme et mme mon ami, aura la qualit d’un rsident Danzig, il m’a fait dj la proposition de partir avec lui, s’il russira en cherchant cette place. Jugez, ma chre soeur, si ce ne sera pas un pch de laisser cette occasion l. D’ailleurs ce n’est pas loin d’ici, et je pourrais venir et revenir en Kussie autant qu’il me plaira.
‘Однако, может быть, он еще и не скоро будет иметь успех в своем искании. Только я, со своей стороны, оставляю дело сие на твое рассуждение,
‘В четверг будет кавалерская трагедия. Хочется и мне промыслить балет, да не знаю как.
‘Вчера был я в церемониале и в черном кафтане. Польский приехавший ныне посланник имел первую визитацию у вице-канцлера, и мне на крыльце досталось его встретить, а потом остаться разговаривать с его свитою.

С.-Петербург, 10 августа, 1764.

‘Полученное от 4 августа письмецо служило мне к великому неудовольствию и огорчению. С чего ни вздумали обвинять меня политикою, которую я ненавижу? С чего уверяете меня о своей искренности, подозревая меня в моей? Боже мой! Вот то, чего бы я никогда не думал! Я очень рад принимать от вас наставления, зная, что они идут от такого человека, которого я люблю больше себя. Не думай, чтоб это только перо писало: истинно, сердце водит пером моим, да мне кажется, что и посланные к тебе письма мои довольно это доказали. Я не лгу, что здесь знакомства еще не сделал. С кадетским корпусом не очень обхожусь за тем, что там большая часть солдаты, а с академией за тем, что там большая часть педанты, однако с последними я почти и никак незнаком, вот что меня оправдает’. Да сверх того, слово знакомство, может быть, вы не так понимаете, как я. Я хочу, чтоб оно было основанием ou de l’amiti ou de l’amour, однако этого желания, по несчастию, не достигаю и ниже тени к исполнению оного не имею. Рассуди же, не скучно ли так жить тому, кто имеет чувствительное сердце!
‘Я намерен все то, что здесь ни вижу, ни предпринимаю, и, одним словом, обо всем, что я ни чувствую, к тебе писать. Вот знак моей искренности и нелицемерства!
‘Во-первых, сказываю тебе, что до сих пор не найду я еще предмета, который бы меня интересовал, а это самое делает то, что не нахожу здесь никакого удовольствия. Без того и жизнь скучна, а скуку возобновляет воспоминание, что я разлучен с моими ближними и с тобою, любезная сестрица. Я знаю, что ты мне друг и, может быть, одного только и иметь буду, которого бы я столь иного любил и почитал. Истинно, я показал бы тебе, что теперь чувствую, в сию минуту чувствую я то, что горячность и сердечная нежность произвесть могут. Если мысли твои с моими одинаковы, то пиши ко мне тоже, уверяй меня, что я не ошибаюсь, и храни то, что ввек хранить буду.
‘Теперь, переменя материю, которую во всю жизнь продолжать готов, хочу я написать то, что со мною случилось.
‘В субботу не ходил я в коллегию за тем, что на щеке сделался нарыв. Князь Ф. А. Козловский во мне тогда приехал, и, не смотря на то, возил меня в академию, где я купил Скаррона, которого на сих днях к тебе перешлю. Не знаю, каков тебе покажется, а Скаррон почитается преславным шутом. Князь у меня обедал, а после обеда возил меня к Михайле Васильевичу Приклонскому. Он и жена его безмерно меня обласкали, и мы все ездили прогуливаться в Еватерингоф, а оттуда приехав, ужинали у Михайлы Васильевича.
‘Комиссии ваши я с радостию исправлять готов, только здесь еще гаже Московского. Карита и теперь еще не подписана: все переходит из рук в руки членам кадетского корпуса для подписания.
‘О брате доношу, что он вчера пошел в караул и пробудет до вторника. Завтра с ним увижусь. Он здоров и по Немецкой почте писать будет. Удивляюсь, что ты ко мне о Москве ничего не пишешь: из посторонних уже писем вижу я, что там ныне ездят верхом прекрасные Амазонки, которые гораздо опаснее Скифских: те оружием, а Московские взорами делают пленников. Из других же писем знаю, что у вас были такие же дожди, как и у нас, и что август начался изрядно. Следовательно, в саду и на горах гульбища возобновятся, о которых прошу отписать, исполняя данное вами мне слово: уведомлять меня о всем.
‘Je vous embrasse, ma chre soeur! Adieu! Ne montrez pas mes lettres mes parens.

С.-Петербург, января 23 и 24, 1766.

‘Матушка сестрица! Я не получал еще писем ваших, которые вы писали во мне в понедельник, однако завтра получить надеюсь. Невозможно, чтобы ко мне не писали, зная, сколь мне письма ваши дороги, и что они только составляют все мое утешение. Признаюсь тебе, матушка, что проводя здесь несколько дней, уже был я во всех собраниях, видел здешние веселья, их не чувствуя, и кажется мне, что здешний свет уже не один раз глазам моим представился. Но все сие сколь далеко от того, чтобы хотя мало могло сделать мне отрады в моей горести, которая непременно должна меня терзать, как скоро вспомню то, что я с вами в разлуке! Я каждую минуту то вспоминаю, и следовательно каждую минуту терзаюсь. Теперь сижу я один в моей комнате и, говоря с тобою чрез письмо, чувствую в тысячу раз более удовольствия, нежели вчера и третьего дня, окружен будучи великим множеством людей. Воображаю тебя говорю мысленно с тобою, тужу с тобою о том, что мы разлучены, и Бог знает на долго ли. Вот каково состояние мое в сию минуту! Уже великодушие меня оставило и миновалась та холодность, с которою я рассуждал о том, чтобы могло тронуть человека. Не знаю сам, от чего прежний мой веселый нрав переменяется в несносный. То самое, что прежде сего меня здесь смешило, ныне бесит меня, мне кажется, всего лучше я теперь сделаю, если в доказательство тому напишу к тебе мой журнал:
‘В самый день моего приезда явился я по должности моей. Поговоря нечто о ближнем, заключил я яз всех наших слов, что в свете почти жить нельзя, а в Петербурге и совсем невозможно. В 29 дней моего в Москву похода люди здесь стали сами на себя совсем не похожи: кого пред отъездом моим оставил я дураком, кого ныне не только разумным, да еще и премудрым почитают. Только то несколько утешает, что и тех самих, которые приписывают им такую славу, оставил я пред отъездом какими же дураками. Странное дело! ты не поверишь, матушка, что с нынешнего года все старые дураки новые дурачества понаделали! Например, Ш., женатый на Руб., разводится с женою на самую безделицу, а именно за то, что она в самый новый год приняла было намерение его поколотить. Он, не хотя в сей торжественный день быть от супруги своей битым и оставляя прошлогоднее свое дурачество, которое имел, претерпевая такие действия женина гнева, вздумал разводиться и тем пошел против самого Бога, который соединил их неисповедимым Своим Промыслом,— Графа А. А. Б. застал я здесь в покаянной, куда посажен он каяться в том, что не поступал по правилам здравого рассудка, хотя никто не помнит, чтобы какой-нибудь род разума отягощал главу его сиятельства. Жена господина Д., ехавши по большой улице, закричала караул. Она и действительно имела к тому законную причину, ибо везли ее в прорубь по приказанию мужа ее, который, видно, как второй Идоменей, обещал Нептуну какую-нибудь жертву.— О таковых и тому подобных приключениях поговоря с Иваном Перфильевичем (Елагиным), я с ним расстался. Оттуда поехал я к А. И. Приклонской, от которой слышал новые уверения в дружестве, и наконец от нее поехал в Херасковым. Они безмерно обрадовались, увидя меня, и спрашивали о всех вас, а я, как верный историк, описывал им Москву подробно. От них поехал я в театр. Сыграна была комедия ‘Женатый философ’, которую смотрело великое множество женатых нефилософов. Ужинал у А. И. Приклонской.
‘В пятницу, отобедав у Херасковых, был я в маскараде. Народу было преужасное множество, но клянусь тебе, что совсем тем я был в пустыне. Не было почти ни одного человека, с которым бы говорить почитал я хотя за малое удовольствие. Здесь все продолжают носить разные домины. Сперва танцовали обыкновенно, а потом чрезвычайно, то есть, плясали по-русски. Князь Я. А. Козловский с фрейлиной Паниной, потом Корсакова и Овцына с Щербатовым, и можно сказать, что плясали хорошо. А чтоб приключению кончиться чем-нибудь смешнее, то большой сын А. В. Е. напросился один прыгать голубца. Сделан был большой круг, и господин Е. доказал, что если он не имеет другого дарованья, то он погибший человек. В зале для пространного Российского купечества танцовало около сотни немок. Бледность покрывала лица их, и одним словом, я ничего не видывал скареднее этой сотни! — Субботу и вчера я проводил изрядно, но все не так, как бы в Москве. Ничто меня не утешало и ничто не могло успокоить дух мой!
‘Я забыл сказать тебе, что в день моего приезда видел я в комедии госпожу П. Ее превосходительство не удостоила меня ни одним словом, лишь только премудрая глава ее пошатнулась на одну сторону, это был поклон! Я не рассудил за благо оставаться долее в их ложе, чтоб не сделать какого-нибудь дурачества: ибо с дураками никто разумных дел делать не может.
‘Доныне не говорил я еще со всеми ни одного слова. О! если б дал Бог, чтобы молчание подоле продолжилось! Теперь представь себе, матушка, в каких прескучных я обстоятельствах. Живу один, как изгнанник и как бы недостойный жить с вами. Видно, Бог наказывает меня за грехи, только не знаю за какие. Принужден я иметь дело или с злодеями, или с дураками. Нет сил более терпеть, и думаю, скоро стану делать предложение Ивану Перфильевичу о перемене моей судьбы. Честному человеку нельзя жить в таких обстоятельствах, которые не на чести основаны.
‘За час пред сим я приехал из русской комедии ‘Демокрит’. Балет был ‘Аполлон и Дафна’. Хочу садиться ужинать один, но думаю, что кусок в горло не пойдет. Обыкновенно у тех людей аппетит не велик, у которых радости мало, а я доселе никоим образом спокоен быть не ногу.
‘Для известия:
‘Дочь графа П. Г. Чернышева помолвлена за брата князя Василья Борисовича Голицына.
‘С. В. Нарышкин определен в должность сенатского экзекутора,
‘У Александра Петровича Сумарокова обе дочери лежат в оспе.
‘По Дофине здесь надет траур на две недели, и надет еще на шесть недель по Датском короле, да на две недели по брате короля Английского. Приехав сюда, я еще цветных кафтанов не надевал, а ношу все черной и должен носить его еще недель девять.
‘Сестрице Анне Ивановне желаю здоровья и охоты писать ко мне.
‘Сестрице Марфе Ивановне того же.
‘Сестрице Катерине Ивановне того же и меньше резвиться.
‘Братцу Александру Ивановичу желаю великих успехов в высоких науках.
‘Братцу Петру Ивановичу того же и меньше с печи прыгать.
‘Матушка сестрица, и любезный друг Василий Алексеевич,
‘Сколь много обрадовался я, мой любезный друга, получа от тебя строчку на прошедшей почте. Воображение то прошло уже теперь, которое меня мучило. Иногда я думал, что ты болен, иногда помышлял и о том, не сделался ли ты против меня холоден без малейшей к тому с моей стороны причины. Знай, что ты и сестрица столько мне любезны, что я для одних вас и жить хочу, но за то требую от вас в вознаграждение, чтоб вы вашею спокойною жизнию меня утешали.
‘Ныне Страстная неделя, и дух мой в едином богомыслии упражняется. В животе моем плавает масло деревянное, такожде и ореховое. Пироги с миндалем, щи и гречневая ваша не меньше помогают мне в приобретении душевного спасения, Вчера и сегодня обедал я у M. B. Приклонского, слушал заутреню, часы и вечерню, также был у обедни, одним словом, делал все то, что должно делать согрешившему ведением и неведением. И Ванька на сих днях приносит в грехах своих покаяние. Рассказывал он мне, что во время чтения напал на него некоторый род дремоты и бе видение страшно: пришел к нему некто из темных духов во образе человечестем,— пришел и вопросил его: ‘Где твоя душа’? Ванька мой вообразил себе, что это Астрадым, с которым он всегда обхаживался фамильярно, ответствовал ему, не обинуясь, что он о душе своей ничего не ведает, и удивляется, какая нужда до души его повару. Темный дух, раздраженный таковым гордым ответом, дал ему знать, кто он таков, ‘Я черт, а не Астрадым’, говорил он ему.— По крайней мере ты похож на нашего Астрадыма, отвечал ему Ванька. — ‘Я нарочно взял его вид, сказал черт: для того, что из смертных повар ваш более всех на меня походит’.— Ванька, увидя, что это прямо черт, а не Астрадым, вострепетал от сего видения и хотел было перекреститься, но вдруг почувствовал, что рука его не только не поднимается, но опускается к низу и становится лошадиною ногою, равно и другая рука его была точно в таковом же превращении и он стал на четвереньках. Большая круглая глава его становилась отчасу продолговатее, волосы его ощетинились и стали гривою, и только лишь глаза остались в прежнем состоянии: ибо они всегда были лошадиные. Наконец, сказывал он мне, стал он точно такая же лошадь, как наша правая коренная, которую я ныне нанимаю. Ставши лошадью, заржал мой Ванька, и тем перепугал весь народ и себя самого так, что он очнулся, и пришед домой, поведа мне сие видение’.
В то время находилась в Петербурге Мятлева. В доме сей просвещенной хозяйки собирались по вечерам многие литераторы, Херасков, Майков, скромный Богданович, который был также опрятен застенчив, приятен и тих, как воспетая им Психида (собственные слова из письма, ко мне Петра Васильевича Мятлева, коего благосклонной приязни обязан я следующими сведениями о Фон-Визине), Барков и Волков, который сыграл лучшую роль свою, переменил звание актера на чин статского советника. Молодой Фон-Визин находился в числе их как коршун. Пылкость ума его, необузданное, острое воображение всегда всех раздражало и бесило, но со всем тем все любили его. Майков, пустясь в спор против него, заикнется, молодой соперник, воспользовавшись минутою заикания, опередит его и возьмет верх над ним. Взлетит ли Херсаков под облака, коршун, замысловатым словом, неожиданною насмешкой, как острыми когтями, сшибет его на землю. В сих соображениях находилась всегда А. И. Приклонская, с отличным умом, начитанностью, склонностью к литературе, отменным даром слова и прекрасным органом. Она подтверждала истину, сказанную Ломоносовым,
Весьма необычайно дело,
Чтоб всеми кто дарами цвел,
хотя нельзя было прибавить с поэтом: что ум ее небесный, дом себе имеет тесный. Напротив! Телесные свойства природы ее не соответствовали умственным: длинная, сухая, с лицом искаженным оспою, она не могла бы внушить склонности человеку, который смотрел бы одними внешними глазами, но ум сочувствует уму и зрение умного человека имеет свою оптику. Как бы то ни было, но Фон-Визин был ей предан сердцем, мыслями и волею: она одна управляла им, как хотела, и чувства его к ней имели все свойство страсти, и страсти беспредельной!
Вероятно, в 1774 году познакомился он с будущей женою своею, молодою вдовою из рода купцов Роговиковых. Единственная дочь богатого купца, она в детском возрасте лишилась родителей своих и воспитывалась в доме дяди, который, не совершив раздела, вообще с своими правил и делами покойного брата своего. Не получа согласия дяди своего на замужство с Хлоповым, адъютантом графа Захара Григорьевича Чернышева, она убежала из дому и обвенчалась с ним. Часть принадлежащего ей наследства, составлявшая около 300.000 рублей, не была ей выдана. От сего возникла продолжительная тяжба. Дело доведено было до сведения Императрицы, которая рассмотрение оного и пользы обиженной наследницы поручила Чернышеву, Панину и Елагину. Фон-Визин занимался производством сего дела и изложил существо оного в ясной и убедительной записке. Однакож, не смотря на правоту дела и усилия покровителей, оно имело только половинный успех и кончилось мировою сделкою, по которой наследница получила некоторую сумму денег и дом в Галерной улице, проданный впоследствии за 20.000 рублей. Но главное следствие сего дела было то, что любовь молодой доверительницы наградила попечения усердного ходатая и что Фон-Визин снискал себе жену добродетельную и примерную, которой постоянная нежность, неутомимые попечения и верное сотоварищество во дни скорби украсили и усладили жизнь его до самого конца. Говорят, что один из вельмож, который был на стороне Роговикова, сказал однажды в заседанни: ‘Охота верить показаниям Фон-Визина, который хлопочет о выгодах своей любовницы!’ Фон-Визин, узнав о сем отзыве, тотчас принял намерение оградить женитьбою честь женщины, оскорбленной его именем. Небо брачное не всегда бывает безоблачно: нет согласия совершенного, то есть неразрывного, но счастливыми могут почесться те браки, в которых виновным бывает один муж: тогда в размолвке всегда есть слово к миру и в сердце женщины, и в уставе светского самовластия (писанном, мимоходом будь сказано, мужчинами), и еще более в сердце жены. Женщины великодушнее или смиреннее нас, что, впрочем, одно и тоже, потому что злопамятно и неумолимо одно малодушие. В этом отношении брачный союз Фон-Визина был счастлив.
Состояние отца Фон-Визина было весьма умеренное. В Москве, с большим семейством, жил он доходами с 200 душ, но со всем тем, при благоразумном хозяйстве и просвещенном чадолюбии, успел он дать детям своим приличное воспитание. Следовательно и сын его, при вступлении своем в свет, не мог пользоваться большими способами. С 1762 до 1769 года имел он, по службе своей коллегии иностранных дел, жалованья 800 рублей. После оклады его несколько увеличились. Литературные его занятия не могли также приносить ему больших выгод. В то время литература не была еще промыслом, это показывает недостаток или младенчество просвещения: ибо труды, не окупающие себя, не дают независимости, которая должна быть благодетельным следствием каждого звания и предприятия. Может быть, в сей безвыгодности Русского авторства должно искать одну из основных причин задержания нашего в успехах просвещения: весьма немногие могли совершенно предаваться трудам ума, с почти все должны были разделять между разными званиями силы свои, способности и время. Не видя выгоды быть артистами, у нас были одни аматеры. Это зло, но нет зла без примеси блага, и обратно. За то литература того времени, быв бескорыстнее, была и благороднее: тогда точно писали из чести, теперь многие пишут из денег, и в числе писателей есть отделение литературных барышников. Недостаточное состояние автора нашего неожиданно имело благоприятный переворот. Граф Панин, по окончании воспитания Наследника престола, между многими щедротами, оказанными ему Императрицею, получил богатые поместья. По редкому бескорыстию, которое могло бы показаться несбыточным, из 9000 душ, пожалованных ему в новоприобретенных областях, отдал он около 4000 душ трем секретарям своим, Фон-Визину, Бакуниву и Убри. Приписывать ли сей поступок единственно щедрости графа Панина и благородной признательности его за труды помощников своих в исполнении государственных обязанностей, столь блистательно награжденных, или причине политической, на которую указано жизни Бибикова: но в том и другом случае поступок сей принадлежит истории. Это едва ли не первый пример в своем роде, и, вероятно, он не скоро потерял бы цену единородности своей, если б даже и нравы наши не противились возобновлению подобного примера. О событиях прошедшего не должно судить по нынешним понятиям: потому и нечего нам оправдывать Фон-Визина и товарищей его в принятии благодеяния, которое теперь показалось бы несколько феодальным. Вследствие добровольного и законом утвержденного раздела, на часть Фон-Визина досталось 1180 душ. Такое приращение в имении могло бы составить умеренное благосостояние, но не долго пользовался им новый помещик. Путешествия его, продолжительное лечение, доверенность, оказанная им людям, не оправдавшим оной, неисправность в условленном платеже арендатора, которому отдал он имение свое в аренду, и тяжба, за тем последовавшая, скоро привели дела его в совершенное расстройство. Вероятно, способствовали к тому и род жизни его, довольно расточительный, хлебосольство, разорительная добродетель русского дворянства, и простосердечная беспечность, которая редкому автору дозволяет быть очень смышленым в науке домоправительства. Впрочем, если Фон-Визин не имел, по видимому, большого порядка в практическом хозяйстве, то, по оставшимся после него счетам, запискам и деловым бумагам, оказывается, что на письме он был большой теоретик: бухгалтерия его была в большой исправности! Дело в том, что легче записывать издержки свои, нежели от них воздерживаться, легче вести порядок в счетах, нежели в делах. Замечательно и то (хотя это и часто случается), что состояние его пришло в расстройство именно с того времени, когда было что расстроивать. Поручая, при отъезде своем в 1777 году за границу, дела свои Бакунину, начинает он тем, что, Богу благодарение, я никому не должен. В этом свидетельстве заключается, между прочим, и доказательство честности его. Когда не имел он в виду способов уплачивать долги свои, то в долги и не входил. Напротив, видно, что он еще ссужал тем, чем мог, знакомых своих и был заимодавцем. В доказательство подробностей, в которые входил он по делам своим, выпишем два места, довольно забавные, из памятной записки, оставленной им пред отъездом управляющему своему: ‘Ходить к П. Ф. С. в месяц два раза, а в ноябре весьма часто, и просить его о выкупе перстня, представляя, что если не изволит выкупить, то потеряет его, ибо я и сам заложил его не в надежные руки (перстень заложен был в 200 рублях)’.— ‘Часто на мою мостовую ставят ворот для выгрузки барок, и тем ее портят. А как в рассуждении сего нет никаких полицейских учреждений, и подрядчики обыкновенно выгружают на мостовой тех людей, кои за себя не вступаются, то прошу гнать по шее подрядчиков, ибо я для них одну мостовую двадцать раз чинить не подряжался’.
В сей же записке есть свидетельство нежной и предусмотрительной заботливости его о сестрах своих. Он предписывает, в случае смерти отца своего, посылать им часть из получаемого им жалованья. В пользу незамужних сестер своих отказался он после и от своей части в отцовском наследстве.
Из упомянутой же записки видно, что автор наш в свое время был щеголь. В гардеробном списке его значатся несколько бархатных кафтанов и суконных, шитых золотом, пара платья весеннего бархата, пара перуановая летняя, парчевый шлафрок, тулуп на лисьем меху, клетчатою материю покрытый, и прочее. В домовых уборах, пожитках и добре всякого рода виден пристойный достаток, а в исчислении их мелочная точность. Ничего не забыто — от картин до разломанной вафельной доски!
По духовному завещанию своему оставил он жене все свое благоприобретенное имение, но из того, что мы видели выше, можно заключить, что она, кроме расстройства и тяжбы, ничего после мужа не наследовала. Сбереженное имущество, деньги, дом увлечены были в общий упадок состояния. Пенсия в три тысячи рублей, ассигнованная ему из почтовых доходов, не обращена была по смерти его на несчастную вдову. Фортуна редко имеет обратные действия. Панина уже не было, новые же любимцы ее заботились о себе и о своих, а не об участи предместников своих, Вдова пережила его четырьмя годами в страданиях физических и нравственных, в болезни и в нищете. Мы имели в руках записку ее, которою просит она из крайней нужды дать ей в займы 15 рублей. По счастью ее, Фон-Визин умел оставить по себе друзей, если не в вельможах и в счастливцах, несколько забывчивых, то в смиренных рядах людей, коих память надежнее, потому что она есть свойство сердца, В них вдова его нашла постоянное участие и неизменную услужливость. Семейство Клостермана принадлежит к сему избранному кругу друзей, испытанных временем и случайностию обстоятельств. Впрочем, сама Фон-Визина прекрасными качествами своими, нежною привязанностию к мужу, трогательною покорностию в разных печалях, понесенных ею, и всею участию своею, ознаменованною столькими волнениями и превратностями, была достойна любви, уважения и живейшего сострадания.

ГЛАВА X

Все свидетельства, на кои сослаться можно, все предания, сохранившиеся до нас о Фон-Визине, удостоверяют нас, что он был характера приятного, разговора живого и острого, любезности веселой и увлекательной, надежный в дружбе, в поведения прямой, чистосердечный, бескорыстный и незлопамятный. ‘При самом остром и беглом уме (писал ко мне Петр Васильевич Мятлев), он никогда и никого умышленно не огорчал, кроме тех, кои сами вызывали его на поприще битвы на словах’. Он имел много дарований сценических, хорошо передразнивал и читал с большим искусством. Кажется, он в дружеских обществах игрывал, или сбирался играть роль Стародума в своем ‘Недоросле’. Все лица были завербованы, одна роль Скотинина была не замещена. Может быть, не находилось охотников, к тому же и автор искал в актере телесных способностей, приличных сей роли, более материальной, нежели духовной. Наконец встречается он с молодым P., и, любуясь ростом его и широким лбом, восклицает с радостию: ‘Вот мой Тарас Скотинин!’ Впрочем, тут не должно искать эпиграммы, тем более, что Р. был человек остроумный и образованный: это просто был крик артиста. Физиогномия Фон-Визина была значительна и глаза яркости почти нестерпимой. Сию быстроту и знойность глаз сохранил он до конца жизни, уже истощенной и полуувядшей. Мы уже сказали, что он был очень общежителен, любил быть с людьми дома и в гостях, хорошо есть и хорошо кормить. Гастрономические расположения его не ослабли и в болезни: в путевых записках своих всегда отмечал он с рачительностию, где хорошо пообедал или худо поужинал, и по отметкам его видно, что он судил о последнем неравнодушно, и разве только в этом отношении бывал злопамятен. Мы обозрели связи его с сослуживцами, литературные связи его были не менее почетны. Державин, Домашнев, президент академии наук, и сам заслуживший известность приятными дарованиями) Богданович, Козодавлев, бывший в последствии министром, но тогда еще скромный искатель счастия у алтарей муз, актер Дмитревский, который искусством и образованностию своею возвысил у нас актерское звание, и еще несколько других литераторов были ему приятели. Жаль, что ничего не дошло до нас из сих бесед, которые, вероятно, особенно Фон-Визин оживлял веселостию своею, комическими рассказами и вспышками беглого остроумия. Можно представить себе, как, мешая дело с бездельем, передавая друг другу надежды свои на успехи русской литературы и вообще народного просвещения, или частные планы свои для приведения сих надежд в исполнение, советовались они между собою, критиковали свои произведения, спорили и соглашались, или, вероятнее, оставались каждый при своем мнении, без злобы смеялись о ближнем и о себе, как в сем дружеском и просвещенном ареопаге судимв были ‘Водопад’ Державина, новый отрывок ‘Душеньки’, ‘Росслав’ Княжнина, как Фон-Визин, долго слушая выходки сего классического Норманца, наконец спрашивает автора: ‘Когда же вырастет твой герой? он все твердил: Я Росс, Я Росс. Пopa бы ему и перестать рости!’ и как Княжнин отвечает ему: ‘Мой Росслав совершенно выростет, когда твоего Бригадира произведут в генералы!’ Или можно себе представить, как, при чтении сатиры на Фон-Визина, в которой он назван кумом Минервы, отражает он стрелу в самого насмешника, и говорит: ‘Может быть, только наверное покумился я с ними не на крестинах автора’. То представляем себе, как, в этой приятельской беседе, в лице Фон-Визина вдруг оживает Сумароков с своею живостию, с своими замашками физическими а умственными: олицетворенный покойник бесится на Тредьяковского, сравнивает строфу свою с строфою Ломоносова, или жалуется на Московскую публику, которая в театре щелкает орехи в то самое время, как Димитрий Самозванец произносит свой монолог. Но, к сожалению нашему, весь ум этих бесед выдохся, все искры остроумия их погасли во мраке забвения! У нас нет говорунов, рассказчиков, нет гостинных рапсодов, передающих веселые предания старины, у вас нет и разговора: карты вытеснили и заступили все другие забавы общежития. Скорее найдет человека, готового вспомнить масти и козыри игры, которая сдана ему была во время оно Фон-Визиным или графом Морковым, нежели острое слово, слышанное им от того или другого. Кто достоин был иметь друзей, тот должен был иметь и неприятелей, или по крайней мере противников. Одна тусклая посредственность остается незамеченною: ни блеск на ней не отражается, ни сана она не отражает от себя блеска, для многих ослепительного. Вероятно, Фон-Визин имел недоброжелателей и на поприще успехов своих по службе, но имена их нам неизвестны. Из литературных противников его всех известнее Александр Семенович Хвостов, выступивший в бой против него с сатирою, о коей мы уже упоминали. Но бой был неравен: броня, которою одет был творец ‘Бригадира’ и ‘Недоросля’, ограждала его от ломких и не всегда острых стрел наездника, более отважного, нежели опасного. Говорят, что сей вызов на брань был началом нескольких перепалок: мы имели в руках ответ прозою, написанный будто бы Фон-Визиным, но не нашли в ней ни веселости, ни замысловатости, свойственных его сатирическому уму, и потому полагаем, что он написан не им, а каким-нибудь бескорыстным и добровольным его защитником. Во всяком случае нигде нет следов, чтобы Фон-Визин под своим именем выходил на полемическое поприще. Кажется, в числе литературных неприятелей его был и князь Горчаков, известный с поэзии нашей сатирами и другими мелкими стихотворениями, впрочем, наравне с Хвостовым, которого превосходил дарованием, он ознаменовал себя более рукописною, нежели печатною славою. По крайней мере, в ‘Ноэле’ его есть куплет и на автора нашего:
‘Но только лишь ввалился Фон-Визин, вздернув нос’, и проч.
Должно однако ж заметить, что литературные несогласия того времени были не иное что, как рыцарские поединки, в которых действовали одним законным и честным оружием, тогда искали торжества мнению своему, хотели выказать искусство свое, удовлетворять некоторой воинственной удалости ума, искавшего, в подобных сшибках случайностей, гласности и блеска. По вышеприведенному замечанию, что у нас тогда было более аматёров, нежели артистов, следует, что и в сих распрях выходили друг против друга добровольные, бескорыстные бойцы, а не наемники, которые ратуют из денег, нападают сегодня на того, за которого дрались вчера, торгуют равно и присягою и оружием своим, и, за бессилием своим в бою начистоту, готовы прибегать ко всем пособиям предательства. Убегая с открытого поля битвы, поруганные и уязвленные победителем, они не признают себя побежденными, если стрелы их не метки и удары не верны, то они имеют в запасе другое оружие потаенное, ядовитое, имеют свои неприступные засады, из коих поражают противников своих наверное. Сей язвы литератур и обществ, которые их терпят потому, что и в Божием творении пресмыкаются ядовитые гады, и следовательно нужны в общем плане создания, к счастию и чести своей, не знала старинная литература наша.
В последние годы жизни своей Фон-Визин охотно обращался к духовным размышлениям и не стыдился смирения в раскаянии своего: напротив, он любил обнаруживать оные. ‘Исповедь’ его и размышления по случаю смерти Потемкина носят живые отпечатки сего расположения. Рассказывают, что уже в болезненном состоянии своем, сидя однажды в Московской университетской церкви, говорил он университетским питомцам, указывая на себя: ‘Дети! возьмите меня в пример: я наказан за свое вольнодумство, не оскорбляйте Бога ни словами, ни мыслию!’ В доказательство, что сие смирение духа не было в нем ни ханжеством, ни робким унынием, должно прибавить, что он и в самое то время сохранил по возможности живость мыслей и веселость разговора. Вероятно даже, что и некоторые из мелких сатирических статей его принадлежат сей эпохе.
Нет сомнения, что истинные заслуги Фон-Визина в литературе основаны на двух комедиях его. Переводы его заслуживали внимания от современников: ныне они могут быть любопытны для исследования языка, для изучения переворотов, последовавших в истории Русского слога, могут служить поощрением и уликою нынешним писателям, слишком пренебрегающим переводами, которых впрочем не заменяют они оригинальными творениями. Многим писателям должно верить на слово, что они писатели. Кто-то выдавал себя за музыканта. ‘Да вы сами играете ли на каком-нибудь инструменте?’ спросили его.— ‘Нет, отвечал он: но дядя мой сбирался учиться играть на флейте!’ — У нас иной литератор в правах своих с родни этому дяде и племяннику. Фон-Визин был, напротив того, писатель довольно деятельный, не смотря на то, что у него много временя было отнято службою, путешествиями и болезнию. И самые отдельные, так сказать беглые, сочинения его достойны замечания. Одно из первых в этом роде, по старшинству времени, есть ‘Слово на выздоровление Великого Князя Павла Петровича’, говоренное в 1771 году. Болезнь Наследника и единого преемника Русского престола была в то время не только общею горестию, но в важною государственною опасностию, выздоровление же его было залогом спокойствия и радостию отечества. Участвуя в общем торжестве, Фон-Визин участвовал еще и в частном, столь близком сердцу графа Панина, царственного наставника. Слово сие читано было с жадностию и восхищением от одного конца России до другого. Впечатление, произведенное им, было так сильно, что И. И. Дмитриев, спустя более пятидесяти дет, помнил наизусть начало сей речи, слышанной им в детстве на семейном чтении. Конечно, успех сего творения много заимствовал от обстоятельств и сочувствия, с которым делили радость автора, силы, красноречия, движений, ораторского достоинства в нем мало, но вообще оно написано хорошо. Слог его не имеет тяжелой плодовитости и академической напыщенности слога Ломоносова: он приближается уже несколько к общему слогу. Может быть, слуху, в то время еще не очень опытному, нравились в сии стихотворческие накладки, которыми облепливал он свою прозу: вот образчики этому. Обращаясь к России, говорит он: ‘Велико счастие твое, но и напасть ужасная грозила. Воспомяну о ней, да больше ощутим, колико Небеса Россию защищают’. Чем это не стихи из Россияды? Между тем встречается в сей речи и достоинство мыслей, которое никогда не стареется. ‘Любовь народа есть истинная слава Государей. Буди властелином над страстями своими, и помни, ‘что тот не может владеть другими со славою, кто собой владеть не может. Внимай единой истине и чти лесть изменою. Тут нет верности к Государю, где нет ее к истине’. Упомянем здесь, что Его Высочество, и в детстве своем и после, весьма благоволил к своему панегиристу, часто допускал его к себе до самой его болезни, и совершенно разделял с наставником свои чувства благосклонности и уважения к нему.
Во всеобъемлющей заботливости своей о прививках просвещения, Екатерина, подобно Петру, соображаясь с веком и полом своим, не оставляла без внимания ни одного средства размножать у нас успехи образованности, приохочивать к ним общество и дать умам благонамеренное направление. Можно сказать в сем отношении, что как Петр был плотник и преобразователь, так Екатерина была законодательница и журналист. ‘Собеседник’ — ее Саардам. Сие периодическое собрание, изданное в 1782 году под руководством председательницы академии наук, княгини Дашковой, оживляемо было Венценосною Сотрудницей не одним только покровительством, но и деятельным участием. Нельзя без особенного внимания, без благодарности, без живейшего ощущения различных чувств, читать и ныне сей памятник золотого века литературы нашей. Рассматривая его в отношении чисто изящном, найдем в нем соединение имен, коими наиболее гордятся летописи словесности нашей, — Державина, Хераскова, Богдановича, Княжнина, М. Н. Муравьева, Капниста. В отношении умозрительном сие издание не менее, если не более, замечательно и важно. В сравнении с ним, многие из современных журналов наших не более, как ученические упражнения в словесности, и то еще под руководством учителя, плохо знающего свою грамоту. Фон-Визин был также одним из соучастников его. Опыты Русских синонимов и Поучение говоренное в Духов день и Вопросы его ‘Собеседнику’, возбудившие, так сказать, политическую полемику его с Императрицею, любопытны и занимательны до высшей степени. В сем последнем произведении (должно сказать без лести к царственной тени) превосходство не на стороне автора нашего: Екатерина уже и тем победила противника своего, что, не отклонившись от состязания с ним, отвечала на вопросы его, из коих некоторые могли казаться довольно неуместными. Если Фон-Визин в вопросах своих оказал смелость, то повинное письмо его, по сему случаю писанное, умно и благородно.
Несколько лет после сего Фон-Визин и сам собирался издавать журнал. Намерение его не состоялось, но до нас дошло несколько статей, приготовленных им для сего журнала. Кисть творца ‘Недоросля’ оказывается во многих из них. Повторяем сказанное нами: Сумароков и Фон-Визин одни у нас живописцы нравов, одни умели владеть веселою прозаическою сатирою. Первый оригинальнее, заносчивее, карикатурнее, он смешит нас чистосердечною досадою своею, потому что ничего нет забавнее сердцов человека, который сердится сатирически. В другом также много веселости, но более приготовления, более замысловатости. Один забавляет нас как человек, в котором все комическое:— ум, голос, ужимки и движения, другой как искусный говорун, который достигает цели своей одним даром слова, игривостью выражений, так сказать ударением голоса, придающим особенную физиогномию самым обыкновенным словак. Общее достоинство Сумарокова и Фон-Визина есть следующее: они не вымышляли нравов, не были живописцами наобум, но между тем и не списывали лиц и картин, в коих нечего было схватить живописного. Ныне развелись у нас живописцы нравов от журнальных статеек до романов. Каждый журнал имеет своего юмориста, как в старину каждый дом имел своего крепостного шута или, еще вернее, своего доморощенного карлу. Но что узнает потомство по картинам нынешней школы, не заклейменным отпечатком современным, не расцвеченным ни живостью лиц, ни верностью костюмов? Картины прежних художников писаны масляными красками, не теряющими от времени яркости своей: ныне пишут пастельными, которые стираются под рукою самого художника. Одно заимствовали новейшие у предместников своих, — местоположение их сцены и колорит действующих лиц. Но и тут оказался недостаток их соображения. Простаковы, Дурыкины, подьячие и тому подобные лица были оригиналами той эпохи и требовали красок, им свойственных. Ныне должно искать оригиналов в сфере более возвышенной: пороки, дурачества наши равно ненавистны, равно смешны, но наружность их, так сказать, благороднее и требует красок более резких, оттенков более нежных. Фон-Визин и Сумароков, со всем умом своим, если б жили в наше время, но не перенесли бы выше своей палитры и кисти, то в они писали бы для одной черни. Чего же ждать от новейших, которые не имеют ни тени их ума, ни искры их веселости? Похождения их по передним и далее, но все не до внутренних и чистых покоев, им недоступных, писаны разве для одних лакеев, но и тут без пользы. Фон-Визин показал пример, как писать нравственные и сатирические статьи для простолюдинов. Его ‘Поучение’ статья образцовая в своем роде. Оно не по направлению своему, совершенно чуждому политики, но по искусству в отделке и по принаровке к понятиям простонародным, подходит к лучшим памфлетам Куре, знаменитого виноградаря. В ‘Придворной Грамматике’ много остроумия, но есть несколько и натяжек. Хотя в письме Стародума и сказано, что идея сочинения сего есть совсем новая, но вероятно, что первая идея его принадлежит Сумарокову, написавшему ‘Истолкование личных местоимений: я, ты, он, мы, вы, они’. Любопытно сравнить сии две статья для поверки определений, выше приведенных о сатирическом искусстве обоих писателей. Очень забавно говорит Сумароков: ‘В брани относится отрицание ко второму лицу единственного числа, например: ты человек нечестный, из чего ‘следует иногда пощечина, но то уже касается до тропов’.
‘Письмо о плане Российского Словаря’ отличается большим искусством в критике и эпиграмматическим остроумием. Нельзя беспрекословно согласиться со всеми замечаниями автора, например, что все пословицы, где есть Сенюшки и Фили, весьма низки умом и выражением, и желательно, чтоб они вовсе были забыты, как будто пословицам, сим апофегмам народным, должно иметь склад и чопорность академических фраз, или щегольство светских приветствий! Но, не смотря на то, сей критический отрывок весьма замечателен: в нем автор входит в состязание с другим знаменитым критиком, Болтиным. Жаль, что неизвестны нам подлинные примечания Болтина на план Словаря Российской Академии. Сии критические взгляды на язык народа весьма драгоценны, особливо у вас, где вообще все более или менее говорят понаслышке. Нельзя не пожалеть также о краткости написанной Фон-Визиным ‘Жизни графа И. И. Панина’, но и в настоящем виде прочтешь ее не без участия, с уважением к государственному мужу и с благодарностию к признательному биографу. Нам сказывали за верное, что автор написал эту, ‘Жизнь’ первоначально на французском языке. Читая ее в рукописи одному из своих приятелей, заметившему неверность в какой-то подробности, он сказал ему, что тут неверность умышленная, дабы приписали это сочинение иностранцу. Достоверно то, что сей биографический отрывок в первый раз показался в печати на французском языке, переведенный с него, он напечатан в 1787 году Иваном Ивановичем Дмитриевым, не знавшим, что он переводчик Фон-Визина, а автоперевод, напечатанный ныне, отыскан уже после в бумагах покойного Фон-Визина. К сему отделению сочинений его можно причислить и ‘Выбор гувернера’ комедию в трех действиях, которая не была и не может быть на театре за совершенным недостатком действия. Читая ее, можно подумать, что она служила основанием ‘Недорослю’: но между тем известно, что она написана после. Странно, что автор подражал в ней самому себе и подражал слабо. Но и в сем произведении, как далеко ни отстоит оно от двух прежних комедий, и даже от ‘Разговора у княгини Халдиной’ и других нравственно-сатирических очерков его, пробивается иногда дарование Фон-Визина. По времени оно из самых последних, а может быть и последнее сочинение автора, уже приближавшегося к концу страдальческой жизни своей: в этом отношении оно драгоценно. Рассматривая автора сих отдельных статей со стороны нравственной и философической, должно указать с уважением, что он везде руководим был просвещенным патриотизмом: благонамеренные виды его на некоторые запросы высшей гражданственности показывают, что он размышлял об устройстве и потребности общества, обращал внимание на исследование предметов, которые вообще были еще довольно чужды современным ему писателям, одним словом, он оправдал и подтвердил примером своим сказанное им, что ‘таковая ‘свобода писать, каковою пользуются ныне Россияне, поставляет человека с дарованием, так сказать, стражем общего блага’. Понимать таким образом, и согласно с понятием исполнять свою обязанность, есть лучшая похвала писателя монархического, писателя гражданина и патриота. Фон-Визин заслужил ее в полной мере.

ГЛАВА XI.

Зная, по признанию самого автора, что стихотворческие занятия были для него поистине головоломны, то есть, стояли ему сильной головной боли, нельзя не пожалеть, что он, назло природе своей потерял много времени и здоровья на переводы двух драматических творений. Голова его не имела свойства Юпитеровой, и поэтическая Минерва не была для него дочерью Мигрены. 0 переводе ‘Альзиры’ и говорить нечего: это ученический опыт, как и сам называет он его, и опыт неудачный. В ‘Корионе’, переводе комедии или драмы Грессета ‘Сидней’ стих несколько тверже и правильнее, но все нет следов дарования стихотворческого. Самый выбор несчастлив, или слишком смел. Драма Грессета слаба вымыслом и действием: все достоинство ее в слоге. Герой ее, Сидней, недовольный жизнью, собою и другими, мнимо обманутый, мнимый несчастливец, решился на самоубийство, но благодетельным обманом слуги своего выпивает, вместо приготовленного яда, какой-то безвредный напиток, и остается очень доволен своею неудачею. Это напоминает французский фарс ‘Отчаяние Жокриса’, который также вместо яда выпивает вино, и напивается пьян. У Фон-Визина Корион еще смешнее Сиднея. После слов его (коих нет у Грессета):
‘Я вижу вечну ночь, отверзлись двери гроба…
Немеютъ члены все… кровь стынет… меркнет свет…
изобличается он в излишней силе воображения своего услужливым Андреем, который объявляет ему:
‘Благодарите вы Всевышнего десницу:
Вы выпили не яд, но выпили водицу’.
Сии стихи, осмеянные Хвостовым в сатире его, смешны, но самое положение Кориона еще смешнее. Должно однакож заметить, что как стихосложение ‘Кориона’ ни плохо, но все не хуже оно драматических стихов ‘Безбожника’, комедии Хераскова, и других комедий той же эпохи. До Княжнина не было у нас комедий в стихах, едва ли было и после. Впрочем, и здесь Фон-Визин имел над неудачными совместниками по стихотворству превосходство умного человека: он не отдавал драматических стихотворений своих ни на сцену, ни в печать. Но благоразумное смирение его не было уважено потомством. Не за долго пред сим в одном журнале напечатан ‘Корион’ в виде любопытной находки, а эта находка, давно в рукописи всем известная старина, не внесена была издателями в полное собрание сочинений Фон-Визина потому, что не могла служить ни к чести автора, ни к удовольствию читателей. Мало того, что напечатан ‘Корион’: к нему приделан еще новый конец, искажающий совершенно мысль Грессета и основный план комедии его. Напрасно сказано в журнале, что в рукописи Фон-Втзина не отыскан конец перевода. Перевод, как и подлинник, оканчивается следующими стихами слуги Андрея:
‘Не должно никогда так светом нам гнушаться,
Мы видим каково со светом расставаться:
Хоть в жизни много нам случается тужить,
Однако хочется поболее пожить’.
В Словаре Новикова упоминается о стихотворении Фон-Вязина ‘Матюшка разнощик’. Не смотря на все разыскания наши, мы никаких следов его не отыскали. Жаль, если оно было в роде ‘Послания к слугам’. В оставшихся после него бумагах нашли мы начало ‘Послания к Ямщикову’, которое, вероятно, было окончено и подало повод к сатирическому посланию Хвостова. Приводим его к сведению любопытных.
Послание к Ямщикову.
Натуры пасынок, проказ ее пример,
Пиита, философ и унтер-офицер!
Ограблен мачихой, обиженный судьбою,
Имеет редкий дар — довольным быть собою.
Простри ко мне глагол, скажи мне свой секрет:
Как то нашлось в тебе, чего и в умных нет?
Доволен ты своей и прозой и стихами,
Доволен ты своим рассудком и делами,
И, цену чувствуя своих душевных сил,
Ты зависти к себе ни в ком не возбудил.
О чудо странное! Блаженна та утроба,
Котора некогда тобой была жереба!
Как погреб начинен и пивом и вином,
И днем и нощию объятый крепким сном,
Набивший нос себе багровый, лучезарный,
Блажен родитель твой, советник титулярный!
Он, бывши умными очами близорук,
Не ищет проницать во глубину наук,
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Не ищет различать и весить колких слов.
Без грамоты пиит, без мыслей философ,
Он, не читав Руссо, с ним тотчас согласился,
Что чрез науки свет лишь только развратился,
И мнит, что . . . . . . . . . . . . . .
Блаженна, что от них такой родился плод,
Который в свете сем восстановит их род.
(Окончание не отыскано).
Еще нашли мы начало перевода его Смерти Авеля, поэмы Геснера, начисто рукою Фон-Визина переписанное, почему можно полагать, что и вся поэма была им переведена, и две сцены из двух комедий (первая безыменная), приводим и их потому, что здесь есть Фон-Визинский отпечаток, и в доказательство, что исправление русского воспитания было постоянною целию автора почти во всех произведениях его.

КОМЕДИЯ.

Действующие лица:

Простосерд,
Ненила, жена его.
Молодой Простосерд.
Зинада, жена его.
Безчест.
Юлия, дочь Простосерда.
Стародум, друг Простосерда.
Слуга.

АКТ 1-й.

СЦЕHА 1-я.

Театр представляет комнату, в которой Простосерд сидят за столом и рассматривает книги в тетрадях. Невила, Юлия.

Ненила.

Не знаю, батюшка, на кой черт ты столько книг покупаешь всякой день, только деньгам перевод. Легкое-ль дело. Теперь три поставца битком набито.

Простосерд.

Как-же быть, Ненилушка! У всякого своя охота. Я люблю читать книжки, для того их и покупаю. Пока глаза есть, стану читать, а как глаз не будет, и читать перестану.

Hенила.

Христос с тобою! Гляди, мой батюшка! Да на что ты деньги-то переводишь? Купил бы себе книжку, другую хорошеньких, да и полно, прочитал до доски, да опять сызнова. Ведь, я чай, что в одной книжке написано, то есть и в тридцати.

Простосерд.

Твоя правда, Ненилушка! Этово обману нынче много, такие проклятые! Прочтешь книжку, кажется, диковинка, прочтешь другую — ан то се написано, только другими словами, а кажется и другого автора, и не та печать, да и деньги берут, как за новую.

Ненила.

Вот так-то вашу братью обманывают! Благодарю Творца, что не люблю читать книг: а то бы, пожалуй, плуты и меня обманули. Вот Юлия — так уж в батюшку своего: читать охотница!

Простосерд.

Еще бы и она была не охотница! Разве мало заплатили мы за ее ученье? Одна мадама чего стоила. Правда, за то она французские книжки читает.

Юлия.

Да что читать, батюшка? У вас все русские, а я, по чести, не могу читать русских книг: мочи нет, какие мудреные, я ни слова не разумею.

Ненила.

Слава Богу! хоть дочь в убытки не вводит! Если б, храни Бог, да и она читала по-русски,— так бы в конец разорились!

Юлия.

Если б Безчест не делал мне одолжения, и не давал бы читать своих французских книг, то, по чести говорю, я не дала бы покою вам, батюшка, все бы стала просить денег.

Ненила.

Спасибо, право, Безчесту, что он ее книжками ссужает. Истинно, какой честный молодец!

Простосерд.

О! пречестный и преумный человек! Он хоть и недавно нам знаком, да я сердечно рад, что он с сыном нашим так подружился. Петрушка малой молодой, ему очень нужен такой, можно сказать, друг и наставник.

Начало сие писано рукой Фон-Визина.

ДОБРЫЙ НАСТАВНИК.

КОМЕДИЯ.

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ.

ЯВЛЕНИЕ I.

Княгиня сидит на канапе, на котором стоит картон с лентами. Служанка выбирает.

Марья.

Не это ль прикажете?

Княгиня.

Ах, нет! да пора, пора мне одеваться, Машенька! Князь будет сюда обедать.

Марья.

Молодой Честон? (показывает ей ленты.)

Княгиня (смотря на ленты.)

Не правда ли, что он хорош, как ангел?

Марья.

Красавец! И какой с ним ездит почтенный старичек!…

Княгиня.

Которого я терпеть не могу.

Машенька.

За что, княгиня? Г. Праводум такой умный…..

Княгиня.

Он тебе кажется затем умным, что ты дура, (указывая на ленты) вот хороши!

Марья (убирая шляпку).

Может быть, ваше сиятельство, однако не мне одной этот старичек нравится. Братец ваш родной, г. Прямиков, человек, конечно, разумный, сам большого об нем мнения.

Княгиня (указывая служанке, как перьями убрать шляпку).

Братец мне родной, даром что он мне большой, что я у него живу, и что много им обязана, братец мой — мужик бешеный. В разборе умов я ему не верю. Он часто меня называет дурою, я с таким чистосердечным видом, как будто бы в самом деле была я превеликая дурища. После этого, ты сама рассуди, есть ли толк в моем дядюшке?

Марья.

После этого я, конечно, знаю, что думать о вашем дядюшке?

Княгиня.

А propos! Дядюшка мой, я думаю, сегодня с дачи воротится, куда изволил он вчера повезти твоего почтенного старичка. Слава Богу, что они, хотя на одни сутки, оставили нас в повое. Я расскажу тебе, как без них проводила я вчерашний вечер, чтоб ты порадовалась веселью госпожи своей.

Марья.

Расскажите, сударыня!

Княгиня.

Ты знаешь, что я недавно сговорила Аннушку, мою племянницу, за унтер-офицера Дурашкина?

Mарья.

Знаю, сударыня, я очень об ней жалею. Она такая милая, а вы выдаете ее по неволе и за кого? за Дурашкина!

Княгиня.

Ах, Боже мой! Это что такое? Он малой молодой, не убог. Выдаете по неволе? да что это значит? Я сама была за тремя мужьями: за первым по воле, за вторым поневоле, за третьим ни так, ни сяк, а грешна перед всеми. Это все не потому, Марьюшка, а говорится, как кому по натуре. Всего хуже не быть ни за кем. Вот теперь я третий раз вдовею, а за четвертого вытти нельзя. Стала, как рак на мели, (очень печально) признаться искренно. Я женщина слабая. Истинно, как век доживать не знаю.

Марья.

Это подлинно жалко, да вы в позабыли рассказать мне?..

Княгиня.

Да, да, да, я вчера вечер провела у родной тетки Дурашкина, у геверальши Халдиной. Гостей было множество. Мне бы только не спускать глаз с моего ангела. Просидела до двух часов за полночь, Я осталась бы и доле, да все дамы разъехались: и я принуждена была оставить князя тут за картами. Он играл с Сорванцевым.

Марья.

Да князек-ат отвечает ли вам?

Княгиня.

Ах, Марьюшка, он так молод, так нов, что я прихожу в отчаяние. Я бросала на него страстные взоры прямо, а он глядел в сторону. Сколько раз вчера, сидя подле него, наступала я ему тихонько на ногу: а он всякий раз извинялся вслух, что своей ногой меня обеспокоил. Истинно боюсь, чтоб вдруг не обезумить, и при всей публике не потерять благопристойности.

Марья.

Ст….. княгиня!
По отрывку, вод названием: Мнение о избрании пиес в Московские сочинения, видно, что он был один из учредителей общества, которое готовилось издавать периодическое собрание. В числе правил, постановленных им, замечательно следующее: не принимать никаких переводов, следовательно в то время это было дело сбыточное, что, впрочем, и доказано ‘Собеседником’. Ныне какому журналисту придет в голову наложить на себя подобную клятву, которая равнялась бы обречению себя на голодную смерть. Выше сего мы видели, что Фон-Визин, в молодости своей, занимался переводом с подлинника Овидиевых превращений. В бумагах его найден нами отрывок перевода из Илиады. Предлагаем читателям сию попытку, хотя и не имеет она большого литературного достоинства. Сомнительно, знал ли Фон-Визин греческий язык, но, перевод по удостоверению знатоков, близок и, вероятно, составлен по надстрочному переводу, или с буквальной диктовки еллиниста.

ПЕСНЬ 6.

Боги оставили страшную битву, но смертоносное рвение являлось еще до неким местам ратного поля и стрелы обоих войск мешались между брегами Синоиса и Ксанфа.
Аякс Теламонид, сия твердая Греков подпора, в Троянский ряд вломился первый и возвращает надежду в сердца своих спутников, сразя Фракийского начальника Акамаса, сына Евиорова, столь знаменитого силою, сколько роста высотою: копье Аяксово досягает до верха шлема его, обвитого густыми перьями проницает чело и пронзает ему кость: очи его покрылись непроницаемою завесою смерти.
Диомет приносит в жертву Теутранесова сына Авсила, обитавшего в великолепных Арисбских стенах и владевшего многими сокровищами, друг человеческого рода, посвятил он гостеприимству дом свой, при большом пути стоящий: но из всех, им угощенных, никто не подвергнул себя опасности, дабы смерть от него отвратити. Единый Калезий, верный ему раб, ведущий тогда коней его, умирает близ него от руки Диомедовой.
Евриал сражает Дреза и Офелта и тотчас напал на Эзепа и Педаза, рожденных от Наяды Абарбареи и Буколиона, старшого сына царя Лаомедона и происшедшего от потаенного брака. Буколион пас стада, когда соединился с сего Наядою, которая, нося в лоне своем плод любви, сих двух близнецов в свет произвела. Сын Мекистеев, не трогаяся ни юностию, ни красотою, на песок его повергает и от него оружие отъемлет.
Неустрашимый Полипэт повергает Астиала, Улисс стрелою убивает Пидита, прибывшего из Перкоса, Тевкер проливает знаменитую кровь Аретаона, и сын Нестеров Антилох, вооруженный блестящим копием, Абеера поражает. Начальник войска Агамемнон разит смертно Элата, царствовавшего в возвышенных стенах Педаза, на прекрасных брегах Сатнионских. Леит, славный воин, отнимает жизнь у Филака, бежавшего пред стопами его, а Меланфий под Еврипиловым мечем упадает.
Храбрый Менелай пленяет Адраста, кони сего начальника, объятые ужасом, побегли быстро в поле, но, удержанные пнем древа, раздробляют колесницу близ дышла: они мчатся за множеством коней устрашенных, летевших ко граду, когда воин, катясь с колесницы, у колес лицем к земле упадает. Менелай был возле его, держащий в деснице длинное копье. Адраст объемлет колена его и, молящим гласом, вещает ему: дай мне оковы, о сын Атрея! и прими достойную мзду моей свободы, чертоги отца моего изобилуют драгоценнейшими сокровищами, златом, медию и кованным железом, родитель мой все тебе отдаст за мое искупление, как скоро узнает, что я жив при Греческих судах.
Сим молением преклонял он сердце Менелаево, который повелел уже единому из своих вести его к кораблям, но Агамемнон притекает раздраженный: ‘О Менелай!’ вопиет он: ‘воин слабый! Тебе ль пещись о спасении врагов наших? Трояне без сомнения подали дому твоему великую вину благодарности, да не избегнет никто из них десницы нашей, да не пощадится и младенец, носимый матерью в утробе, но да погибнут все обитающие Иллион, да трупы их земле не предадутся, и да (здесь кончается перевод.)
Известно также, что он переводил, и вероятно по поручению начальства, книгу: ‘О вольности французского дворянства и о пользе третьего чина’, тут же приложено и рассуждение о третьем чине. Сей труд, писанный рукою Фон-Визина, должен храниться в Московском Главном Архиве Министерства Иностранных Дел, Пушкин говорил мне о каком-то теологическом памфлете, писанном будто Фон-Визиным, под названием: Аввакум Скитник. Сочинения под таким названием мы не отыскали, но нашли другое, которое могло подать повод в ошибочному преданию. В числе Русских библиографических редкостей есть Жизнь некоторого мужа и перевоз куриозной души его чрез Стикс реку. Сей некоторый муж, по словам повествования, родился близ реки Оби в весьма набожном Аввакумовском ските, и проч. Сочинение же сие приписано Фон-Визину вероятно потому, что оно напечатано, по крайней мере вторым тиснением (в С.-Петербурге, 1788 года), вместе с ‘Посланием к слугам моим’. Но по сведениям, более достоверным, оно плод пера Адама Васильевича Олсуфьева, статс-секретаря при Императрице Екатерине II, который в свое время известен был шутливостью ума своего и необыкновенным обжорством. Согласно с теми же сведениями, оно издано в свет по одному поводу с посланием Фон-Визина, то есть во дни публичного маскарада, данного в Москве на сырной неделе, и воспользовалось с близнецом своим свободою, которая предоставляется маскам. Ныне, читая сей памфлет, или пасквиль, трудно доискаться сокрытого смысла и ключа к содержащимся в нем намекам, но догадываешься, что тут есть портрет, или каррикатура, известного в той эпохе лица. Очевидно также, что кистью автора водило недоброжелательство, единомышленное с тем, которым увлечен был Ломоносов, когда он воспевал гимн бороде, перестроив торжественную лиру свою на сатирический и простонародный лад. Во всяком случае, оценив эту шалость в литературном достоинстве, невозможно приписывать ее Фон-Визину, в ней нет ни остроумия, ни слога его.
В конце жизни своей он переводил, или готовился переводить и Тацита. В журнале его, под заметкой 14-го Февраля 1790 года, находим: ‘Поутру послал письмо к Государыне о Таците’. Сколь нам известно, ответ был неблагоприятен. Первые переводы Летописей Тацита: Румовского и Поспелова, появились уже вначале царствования Александра. В бумагах Фон-Визива не нашлось никаких следов ни перевода Овидиевых превращений, ни перевода творений Римского историка. Это потеря для нашей словесности. Особенно в переводе Тацита Фон-Визин, вероятно, имел бы хороший успех: слог его, довольно холодный и малоуступчивый, едва ли бы мог с равною удачею передать мягкость и блестящую игривость Латинского поэта. Кажется, что Государыня, под конец, уже не благоволила к Фон-Визину. Рассказывают, что он, по заказу графа Панина, написал одно политическое сочинение для прочтения Наследнику. Оно дошло до сведения Императрицы, которая осталась им недовольною и сказала однажды, шутя, в кругу приближенных своих: ‘худо мне жить приходит: уж и г-н Фон-Визин хочет учить меня царствовать!’

Глава XII

При скудости нашей в подробных и личных сведениях о многих годах из жизни Фон-Визина можем почесть особенным счастием, что имеем возможность рассказать читателям нашим, как провел он свой последний, предсмертный вечер. Живой рассказ наш взят со слов очевидца и собеседника его. Нам уже известно, что автор наш был в приятельских связях с Державиным, с которым в подобных же отношениях был и И. И. Дмитриев, оставивший в записках своих краткие, но мастерски обрисованные и занимательные заметки о личности и характере великого поэта. По изъявленному Фон-Визиным желанию Державин познакомил его с Дмитриевым. По возвращении из последней поездки в Белоруссию, куда вызвали его хозяйственные дела и тяжба, страдалец выезжал всегда в сопровождении двух молодых Шкловских воспитанников64, служивших ему вожатыми и чтецами. Грустно было первое впечатление при встрече с сею едва движущеюся развалиною. Но и она была еще озарена не совсем угасшим пламенем умственной и внутренней силы. Он был еще словоохотлив и остроумен. Литература до последнего дня его была ему живым источником веселых вдохновений, бодрости и забвения житейских недугов и лишений. Параличом разбитый язык его произносил слова с усилием и медленно, но речь его была жива и увлекательна. При этом свидании он, между прочим, забавно рассказывал о каком-то уездном почтмейстере, который выдавал себя за усердного литератора и поклонника Ломоносова. На вопрос же, которая из од его ему более нравится, отвечал он простодушно: ‘Ни одной не случилось читать’. Ответ забавный, но, впрочем, в наше время не удивительный. Если бы ныне допросить многих из так называемых критиков наших, которые повелительно рядят и судят о Ломоносове и о других, по их мнению, допотопных явлениях словесности нашей, то и они добросовестно должны были бы сознаться, что и им не пришлось читать ни Ломоносова, ни Петрова, ни Сумарокова, ни Хераскова, ни Богдановича, которых, однако же, перечитывали и изучали Жуковский, Батюшков и Пушкин. Для нового поколения нашего, которое до головокружения, беспамятства и одышки бежит за успехами века, для этих почтмейстеров новейшей литературы, озабоченных также гоньбою времени, некогда и не для чего оглядываться обратно. Они знают, и то мимоходом, только тех проезжих, которые налицо, а вчерашние давным-давно канули для них в вечность. Но обратимся к нашему рассказу и для большего удовольствия читателей уступим место самому рассказчику и приведем отрывок из собственноручных записок его, еще не изданных.65
‘Через Державина же я сошелся и с Денисом Ивановичем Фон-Визиным. По возвращении его из Белорусского своего поместья, он просил Гаврила Романовича познакомить его со мною. Я не знавал его в лицо, как и он меня. Назначен был день свидания, 6 шесть часов пополудни приехал Фон-Визин. Увидя его в первый раз, я вздрогнул, и почувствовал всю бедность и тщету человеческую. Он вступил в кабинет Державина, поддерживаемый двумя молодыми офицерами, выпущенными из Шкловского кадетского корпуса и приехавшими с ним из Белоруссии.
‘Уже он не мог владеть одною рукою, равно и одна нога одервенела: обе поражены были параличем, говорил с крайним усилием, и каждое слово произносил голосом охриплым и диким, но большие глаза его быстро сверкали. Первый брошенный на меня взгляд привел меня в смятение. Разговор не замешкался, он приступил ко мне с вопросами о своих сочинениях: знаю ли я Недоросля? читал ли Послание к Шумилову, Лису кознодейку, перевод его Похвального слова Марку Аврелию? и так далее, как я нахожу их? Казалось, что он такими вопросами хотел с первого раза выведать свойства ума моего и характера. Наконец спросил меня и о чужом сочинении: что я думаю об Душеньке. Она из лучших произведений нашей поэзии, отвечал я — прелестна! подтвердил он с выразительною улыбкою,— потом Фон-Визин сказал хозяину, что он привез ему свою комедию: Гофмейстер (вероятно ту, которая в сочинениях его напечатана под названием: Выбор гувернера). Хозяин и хозяйка изъявили желание выслушать эту новость. Он подал знак одному из своих вожатых. Тот прочитал комедию одним духом. В продолжение чтения, автор глазами, киванием головы, движением здоровой руки подкреплял силу тех выражений, которые самому ему нравились’.
‘Игривость ума не оставляла его и при болезненном состоянии тела. Не смотря на трудность рассказа, он заставлял нас не однажды смеяться. Во всем уезде, пока он жил в деревне, удалось ему найти одного только русского литератора, городского почтмейстера. Он выдавал себя за жаркого почитателя Ломоносова. — Которую же из он его признаете вы лучшею?— Ни одной не случилось читать, ответствовал ему почтмейстер. За то, продолжал Фон-Визин, доехав до Москвы, я уже не знал, куда мне деваться от молодых стихотворцев. От утра до вечера они вокруг меня роились и жужжали. Однажды докладывают мне: приехал трагик, принять его, сказал я, и черев минуту входит автор с пуком бумаг. После первых приветствий и оговоров, он просит меня выслушать трагедию его в новом вкусе. Нечего делать: прошу его садиться и читать. Он предваряет меня, что развязка драмы его будет совсем необыкновенная: у всех трагедий окончиваются добровольным, или насильственным убийством, а его героиня, или главное лицо, умрет естественною смертию. — И в самом деле, заключил Фон-Визин, героиня его от акта до акта чахла, чахла, и наконец издохла.
‘Мы расстались с ним в одиннадцать часов вечера, а на утро он уже был в гробе’.
Так прошел замечательный вечер посреди трех представителей, трех многозначительных выражений нашей литературы. Одно в лице Фон-Визина уже ослабевшее и которому суждено было чрез несколько часов навсегда умолкнуть, другое во всей звучной полноте, во всем блеске силы и славы, третье только что возникало, но, вслушиваясь в него, можно было уже угадывать, что оно вскоре смягчит и умерит поэтическую речь нашу, несколько напыщенную и бессменно торжественную. Еще несколько опытов, и оно должно было изменить русский стих: придать ему более гибкости, обогатить его новыми оборотами и оттенками, в которых мысль и чувство отразятся свободнее и простее, сближаясь более и более с природою, истиною и жизнью.
Таким образом, вслед за описанным вечером, на другое утро, то есть 1 декабря 1792 года, Фон-Визина не стало. 1 декабря вдвойне памятно в летописях русской словесности: кончиною творца ‘Недоросля’ и рождением Карамзина, которому суждено было довершить и полнейшим развитием усовершенствовать и установить начатый Фон-Визиным переворот в нашей прозе. Первый проложил новую тропу, но не вследствие обдуманного изучения предмета своего, а просто, можно сказать, без создания, по одной счастливой оригинальности таланта. Может быть, и оттого, что он не был человек кабинетный, писал урывками, между делом и обязанностями службы деятельной и прямо государственной, но как бы ни было, а, несмотря на блистательные литературные успехи, он никогда не мог быть образцом и не был главою новой школы. Пример преемника его должен был сделаться действительнее и многоплоднее: в нем в равной степени и силе соединились и то, что природа дарует некоторым избранным, и то, что покупается тяжелою ценою труда, учения и постоянного упражнения. В слоге Фон-Визина не замечаешь возрастающего усовершенствования. В постепенности творений его нет этих резко означенных слоев, по коим можно следить за художественным производством и внутреннею переработкою дарования, которое само себя воссоздает и образует. Одно у него лучше написано, нежели другое, но это единственно по вдохновению минуты или сочувствию с предметом, который попадает под перо его. Достоинства и погрешности языка и слога его одинаковы в ‘Бригадире’ и в письмах его из Франции, в начале и конце литературного поприща его. Ум его мог созревать и постепенно осаживаться под влиянием новых понятий и нового образа мыслей, но он не давал труда себе переработывать и улучшать орудие ума своего. В творениях Карамзина превосходство слога следует, так сказать, хронологическому порядку. Слог его зреет и мужает безостановочно. С каждым днем авторства его, то есть с каждым днем его жизни, с каждою написанною им страницею он более и более владеет языком: иссекает из него новые тайны, новые средства, новые богатства. Дело в том, что в Фон-Визине как писателе было только блистательное дарование. В Карамзине было и дарование необыкновенное, и вместе с тем врожденное и глубоко обдуманное художество. Эта художественная сторона писателей совершенно ускользает от критиков, не посвященных в искусство и не одаренных художественным взглядом. Они обыкновенно судят о писателе и оценивают творения его по одному сочувствию с образом мыслей его или, еще чаще, с односторонним направлением каких-нибудь условных понятий или на ту пору господствующих предубеждений. Если образ мыслей писателя не сходствует с их понятиями, не соответствует, по их мнению, так называемым потребностям века, то они в невежестве своем выдают нелепые приговоры, что язык, что слог того-то или другого устарел. Сами лишенные всякого приготовительного образования, они почерпают все сведения свои из ежедневной, мелкой, текущей литературы. Они тупеют в убеждении, что неведомое им было до того дня неведомо и прочим. Смотрите, с какою ребяческою жадностью ловят они и усвоивают себе каждый новый парадокс, каждое проявление мысли, ложной или правильной, им до того дела нет, было бы оно только прикрыто лаком новизны. Даже иногда просто хватаются они за новую, голословную формулу пошлой и в других местах давным-давно избитой фразеологии. Все это для них приобретение, символ, знамя. Кто ближе подходит под эти условия, кто на тощий разум их бросит несколько крох этой словесной мякины, тот и выдвигается ими на передовую ступень и вытесняет всех предшественников. При таком отсутствии художественного чувства там, где идет дело о разборе творений, в коих художественная стихия должна иметь такой значительный перевес, несообразные и ошибочные заключения неминуемы. Это можно доказать и у нас несколькими собственными именами. Нет сомнения, что, например, Кантемир во многих отношениях опередил свой век, что он ближе к господствующим ныне мнениям, нежели Ломоносов. Тредьяковский в свое время не принадлежал к числу запоздалых. В Сумарокове имели мы, в некотором смысле, представителя современной французской школы. Вольтер был его кумиром. Радищев не был ли у нас маленьким Гельвецием и Рейналем? Не выразился ли в нем писатель не только XVIII, но XIX и, пожалуй, XX века? На каждого из них должно по справедливости отчислить долю некоторых заслуг и достоинств, неотъемлемо оставшихся за ними и ныне. Но отчего не только теперь, но и в свое время не имели они того влияния, той зиждительной силы, которая оставляет глубокие и путеводительные следы на почве, обработанной предназначенными делателями? Ответ не затруднителен.
При этом нельзя не заметить, что эти скороходы в мишурном наряде и в разноцветных перьях на голове, которые, стоя на запятках, более всех кричат о успехах времени, более всех суетятся и вертятся на посылках у него то за тем требованием, то за другим, сами ни единою мыслью, ни единым шагом не подвигают вперед правильного хода его. Настоящие просветители и двигатели не выдают себя за выскочек, не оглашают воздуха пустыми восклицаниями, а в тишине труда, в ясном спокойствии зиждительной силы действуют и творят. Избави их Боже отказываться от прошедшего, отрекаться от преданий, от наследства, завещанного им предшественниками. Напротив, в них видят они пособия для нынешнего дня, на них основывают надежды и завтрашнего. Ежеминутно провозглашать, что время идет вперед, что ум человеческий подвигается с ним, значит провозглашать с ребяческою важностью или пошлую истину, или нелепость, нелепость, если придавать сей истине исключительное значение, значение разрывающее всякую законную связь с предыдущим. Разумеется, время идет, но если оно идет ныне, то оно шло и прежде. Или предполагать, что оно получило способность ходить только с той поры, как вы стали на ноги? Идет оно, может быть, с каждым днем, с каждым веком спорее и успешнее, не спорю, но именно оттого, что оно заимствует себе вспомогательные, переносные силы от прошедшего, которое сводится и сосредоточивается в нем. Отнимите эти наследственные силы, разорвите цепь последствий и преданий, и время, или успехи его, то есть время в духовном значении своем, закоснеет и придет в совершенный застой. Только у необразованных, диких народов нет прошедшего. Для них век мой — день мой. Ниспровергая, ломая все прошедшее на своз, как уже отжившее и ненужное, вы, сами не догадываясь о том, обращаетесь к первобытной дикости. Вы хотите выдавать себя за передовую дружину умственного движения, а на деле вы отсталые. Вы настоящие гасители66, ибо покушаетесь потушить неугасимый свет, разлившийся искони и постепенно разливающийся из одного нетленного и все более и более питаемого светильника. Не только в области наук и искусства, но и в самой политике только те перевороты благонадежны и плодотворны, которые постепенны и необходимы. Главное условие прочности их есть то, чтобы они развивались из недр прошедшего, из святыни народной, из хранилища истории и опыта. Не говорят вам: сидите на месте, но говорят: не пускайтесь в путь без запасов, не соображаясь с путем, который перешли до вас трудолюбивые и усердные подвижники. Разумеется, время идет, разумеется, просвещение продирается нетерпеливо все вперед и вперед, но из того не следует, что необходимо каждые десять лет выбрасывать все старое и дочиста заводиться новыми понятиями, новым языком, новыми великими людьми, как прихотливый и расточительный хозяин заводится в доме своем новою мебелью, утварью и посудою. Если послушать наших скороспелок, то не только у нас, но и у других все прежнее никуда не годится, особенно в литературе. Чтобы сослаться на какой-нибудь пример, возьмем хотя комедию Грибоедова. Отдаю полную справедливость уму и дарованию автора. Но для них умеренная, благоразумная похвала не достаточна. Увлекаясь несколькими удачными, смелыми стихами, несколькими необыкновенными приемами в способе изложения, они силятся поставить это творение выше всего написанного в этом роде. По мнению их, Грибоедов не только у нас начал новую драматическую эру, но убил и Мольера, этот развенчанный кумир суеверных классиков. Послушаем теперь, что говорит Гёте, Гёте, который богатою и смелою рукою разбросал так много новых понятий, новых форм, новы* учений и преподаваний на разных стезях науки и художества. ‘Каждый год,— говорит он,— перечитываю несколько драм Мольера, так же как любуюсь время от времени эстампами с картин итальянских художников: ибо мы, пигмеи, не в силах удержать в уме своем возвышенность подобных созданий. Нам иногда нужно возвращаться к ним, чтобы возобновлять в себе впечатления такого рода’67. Любопытно сравнить сознание пигмея Гёте с приговорами наших исполинов.
Нет, никакое поколение не есть подкидыш или случайный выскочка на распутий человеческого рода. Как ни значительны, как ни велики деяния которого-нибудь из них, как с первого впечатления ни ослепляй они своею изумительною нечаянностью, но опытный и зоркий взгляд отыщет в них неприметную для толпы связь, соответствие, родство с предыдущими. Каждое поколение, каждый век есть сын и внук своих предшественников. Святая заповедь ‘чти отца и мать, и будешь долголетен на земле’68 может применяема быть и к народам, и к представителям их на разных поприщах гражданственности и просвещения. Горе народу, не почитающему старины своей! Горе поколению, отвергающему заветы родоначальника своего! Горе писателям, которые самонадеянно предают забвению и поруганию дела доблестных отцов! Ни тем, ни другим не бывать долголетними на земле,
В полном убеждении, что память о прошедшем есть достояние, а частию и сила настоящего, предаю с доверчивостью труд мой вниманию читателей. Несмотря на недостатки его, надеюсь, что с означенной мною точки зрения будет он в глазах их иметь некоторую занимательность и пользу.

Приложение первое, к странице 9-ой.

Monseigneur,
Je n’ai rien dire de nouveau votre excellence concernant l’histoire. Il court ici un bruit, comme si le Roi de Prusse a fait brler Berlin les uvres du Philosophe de Sans-Souci par la main du bourreau, dsavouant plusieurs changemens dans ces pices, et promettant de donner bientt une dition complte pour faire voir les erreurs de celle-ci. Monsieur de Voltaire l’ayant su dit qu’il est un homme capable de le faire, mais que le public ne sera pas si aveugle pour donner dans le panneau. On lui demanda, s’il y a longtems qu’il a reu des lettres du Roi: je crois, repondit-il, que nous romprons bientt, il y a dj plus de quinze jours que je n’ai de lui aucune nouvelle.
J’ai l’honneur de me recommander dans la trs gracieuse protection de votre excellence, tant avec le respect le plus profond et le plus zl

Monseigneur

de votre excellence

le trs humble et le trs dvou serviteur

Boris Solticoff.

No XVI, le 9 (20) 1760, Genve.
Monseigneur, L’auteur continue travailler sur l’histoire de Pierre le Grand, et a grande envie de recevoir la rponse sur le tome envoy votre excellence.
Il vint dernirement chez lui un dominicain pour loi tmoigner son respect, et pour l’assurer, qu’en passant par Genve il n’a pu s’abstenir de voir un si grand homme (здесь следуют некоторые шутки, сказанные Вольтером о Доминиканском ордене, которые не грешно и пропустить).
Le chanoine l’avoua en rougissant ce qui fit beaucoup rire toute la compagnie. C’est ordinairement de la sorte qu’il reoit tous les ecclsiastiques qui viennent le voir.
J’ai l’honneur etc.

Boris Solticoff.

No XVIII. le 16 (27) 1760, Genve.

Monseigneur,

Monsieur de Voltaire m’a dit avoir reu des nouvelles de Vienne, par lesquelles il apprit que celui qui a dtourn le paquet contenant le premier tome de l’histoire envoy au mois d’Octobre 1759 est arrt Nurnberg, et qu’en mme tems il crivit Hambourg d’acheter tous les exemplaires qui en seront imprims afin d’arrter par ce moyen la publication du livre, en cas qu’il y et quelque chose corriger. Il me pria d’en faire mon rapport votre excellence. J’attendrai vos ordres, Monseigneur, concernant le second exemplaire envoy le premier d’Avril n. st. le plutt serait le meilleur pour prvenir les effets de la friponnerie du misrable qui a os faire ce vol.
Ces jours vint Genve monsieur de Woronzoff, avec qui nous dinames deux fois aux dlices, il part aujourd’hui pour Paris.

J’ai l’honneur etc.

Boris Solticoff.

Monseigneur,

L’auteur attend avec impatience des nouvelles de votre excellence, il m’en demande toutes les fois qu’il me voit, attribuant le silence aux circonstances de la guerre. Aprs avoir fait imprimer les Prussiens terrasss par les Russiens dans la pice que je vous ai envoy, Monseigneur, avec la dernire poste, il ne cesse de nous souhaiter des succs encore plus grands, se flattant mme de l’accomplissement de ses dsirs, vu l’adresse, dans laquelle la pratique doit avoir instruit nos officiers, je n’ai garde de lui en savoir mauvais gr.
Il est toujours dans les meilleurs sentimens pour la personne du protecteur des Muses Russiennes (c’est sa faon de s’exprimer). Je suis persuad qu’il le dmontrera tout le monde par crit, aprs que l’histoire aura son succs, ce qu’il fait jusqu’ prsent de bouche.
J’ai l’honneur etc.

Boris Sotticoff.

No XXVI le 11 (22) Juillet 1760, Genve.

A Genve 1 Juin 1760.

Monsieur,

En prsentant mes trs humbles respects votre excellence j’ai l’honneur de l’informer que le dsir de voir une rpublique si sage par la simplicit de ses murs joint a celuy de revoir m-r de Voltaire me fait dtourner de ma route pour voir Genve. Il est inutile vous dire, monsieur, la justice qu’on vous rend icy. Votre excellence doit la voir d’un chacun, et m-r. de Voltaire est certainement un de ceux qui sait la mieux rendre. Il ne cesse de parler des progrs des arts chez nous depuis que votre excellence leur accorde son apuy.
M~r de Soltikofif n’a pas dmenty la rputation qu’il s’est acquise juste titre. Beaucoup de gens de lettres m’en avoit parl depuis longtemps Paris, avec tout l’loge qu’il mrite. C’est un homme de beaucoup d’esprit et d’application, il fait honneur l’acadmie impriale de Moscou et au choix de votre excellence.
Il doit se trouver mon arrive Paris une quantit prodigieuse de nouveaux livres dont je ferai choix, et mettrai au rang de mes premiers devoirs celuy de les envoier votre excellence et luy renouveler en mme tems la reconnoissance et le respectueux attachement avec lequel j’ai l’honneur d’tre

Monsieur

de Votre Excellence

le trs humble et trs obissant serviteur

Comte Alexandre de Worontzow.

Приложение второе, к странице 9-ой.

ПИСЬМО К И. И. ШУВАЛОВУ.

Милостивый Государь мой

Иван Иванович!

Приятнейшее вашего превосходительства письмо, от 21-го Января, и приложенную при нем на французском языке Историю России во времена Государя Петра Великого с портретом гравированным Его же Велнчества, я имел честь получить с великим удовольствием. Давно уже я слышал, сколько вы прилагаете трудов к изданию в свет сей Истории. По справедливости сказать, честь нашего Отечества того требовала, чтоб новым каким ни есть сочинением прежние того же Монарха изданные повести поправлены были, почему и ваше превосходительство немало чести себе получаете, что вы приняли на себя о том попечение, и что избрали столь славного писателя в Европе, каков господин Вольтер. Что же принадлежит до издание сей книги в рассуждении ее печати, то я весьма удивляюся, что оное столь худо сделано. Господин Вольтер видно, что мало силы разумеет в художествах, или может быть обстоятельства заставили его при себе оную печатать, а не в Амстердаме. Как с начала приложение медали Ея Императорского Величества, так и после при всякой главе приличие виньетов историческое или аллегорическое по моему мнению весьма изрядно даже до маленьких при концах картушов. Жаль только того, что все оное весьма худым мастерством изображено, да и самая книга напечатана худыми литерами и на худой бумаге. Чего ради, ежели позволите мне свое мнение вам открыть, то я бы не советывал к сей эдиции прикладывать сообщенного мне портрета Его Императорского Величества, который, к удивлению моему немалому, столь хорошо вырезан на меди. И ежели тут Шмитовой руки нет, то смело ваше превосходительство похвалиться можете, что прогрессы Академии Художеств Российской весьма знатны и скоропостижны. В новоизданной сей книге не поставлено имя города и типографщика, а на портрете Российской гравировальщик в Петербурге подписался. Чего ради все читатели думать будут, что и сие издание книги в Петербурге сделано, а притом и удивляться станут неравенству в мастерстве между портретом Его Императорского Величества и между медалями Всемилостивейшей Государыни и всеми прочими историческими виньетами. Не лучше ли бы было продолжение сего издания так уже оставить как оно есть, до последнего тома, а новое между тем делать в Санктпетербурге, по примеру французских в Лувре изданий, при котором все гравирование по всей книге тем же мастером, что портрет вырезывал, внести под вашим попечением. Пускай бы все уже было российское. A не востребует ли того еще и материя самая книги? По крайней мере орфографию некоторых имен русских поправить надобно, и исправнейшим сделать положение мест так, как в 17 главе упоминается, будто Батурин стоит на самой Десне, а он на знатной реке в Малой России Сейме и за 25 версты от Десны положение имеет. Стародуб будто от Десны в семи или осьми милях, где она лесами протекает, а Десна с одной стороны горы и поля имеет, а с другой болота и местами только леса и от Стародуба в 12 милях отстоит. Хотя сие есть самые малости, но и те, сколько можно, надобно в российской эдиции исправлять. Я чаю и много таких погрешностей найдется. Я вчера только сию книгу получил и еще оные не читал, только мимоходом сие усмотрел. Напоследок важность материи не сходствует с форматом книги. Такую историю из подлинников российских и лучшим автором сочиненную, России приличнее самой у себя и в четверть листа напечатать на лучшей бумаге, крупными литерами, а не таким тиснением, как все печатаются и немаловажные книги, с столь подлым гравированием, с каким она вышла. Ежели продолжение получите, то прошу не оставить мне и оное сообщить. Впрочем, препоручая себя вашему благоприятству и дружбе, есмь с искренностию и почтением,

вашего превосходительства,

милостивого государя моего,

покорный слуга

Граф К. Разумовский.

1761 года февраля 9 дня,
Глухов.

ДИДЕРОТ В ПЕТЕРВУРГЕ.

Вот что говорит г-жа Вандель (Vandeul), дочь Дидерота, в биографии отца своего, о поездке его в Петербург: ‘Кажется, около 1763 года задумал он продать библиотеку свою, ему хотелось выдать меня замуж или оставить мне капитал, чтобы обеспечить участь мою. Нотариус По-Допьёл намеревался купить библиотеку, Г-н Гримм познакомил отца моего с князем Голицыным, тогдашним Русским послом, и дело было устроено иначе. Императрица купила библиотеку за 15.000 франков, оставила ее отцу моему, и назначила ему в пенсию 1.000 франков в должности библиотекаря. Пенсия, с умыслом забытая, два года не была высылаема. Князь Голнцын спросил отца моего, исправно ли он получает ее, тот отвечал, что он и не думал о ней, почитая за особенное счастие, что Ее Императорскому Величеству угодно было купить лавку его, оставя ему инструменты. Князь уверил его, что, конечно, не таково намерение Государыни, и что он обязывается предупредить на будущее время подобный беспорядок. В самом деле вскоре после того отец мой получил 50.000 франков вперед на пятьдесят лет.
Он в то время решился ехать в Россию благодарить лично Императрицу, отправился в путь 10 Мая 1773, я прибыл в Гагу. Он жил в доме у к. Голицына, до отъезда своего с Нарышкиным в Россию. Нарышкин предложил ему остановиться у него в доме, но отец мой, опасаясь оскорбить друга, изъявил желание пристать у Фалконета, он приехал к нему больной и страдающий. Фалконет принял его довольно холодно, извиняясь пред ним, что, к сожалению, не может дать ему комнату у себя, потому что она занята сыном его, недавно к нему приехавшим (из сей статьи и из других писем видно, что Дидерот, приятель Фалконета, более всех способствовал к отправлению сего художника в Петербург, для сооружения памятника Петру Великому, на что художник не заплатил признательностью ходатаю своему, и досадовал на приезд его в Петербург). Отец мой, не решаясь искать пристанища в гостинице такого города, коего нравы, и обычаи были ему совершенно неизвестны, написал письмо в Нарышкину и просил его о гостеприимстве. Вслед за тем приехала за ним карета, и Нарышкин оставил его у себя до отъезда. Все, что мне он после рассказывал о ласках, одолжениях, изъявлениях дружбы и уважение всего семейства в нему, исполнило меня живейшею благодарностью и преданностью к каждому, кто носит имя Нарышкиных. Письмо отца моего к матери о приеме Фалконета раздирает душу. Они однако же видались довольно часто в Петербурге, но чувство философа было уязвлено навсегда. Памятник, сооруженный Фалконетом, желание его отличиться в литературе, породили между ими споры маловажные, но достаточные для разрыва в людях уже не благорасположенных друг к другу. Эта неприятность была с избытком вознаграждена чрезмерным удовольствием при встрече с г. Гриммом в России. Он ничего не написал о путешествии своем и потому я могла удержать одни только легкие подробности, схваченные из писем и разговоров его: те и другие исполнены были энтузиазмом к Императрице. Он имел честь видеть и слушать ее почти ежедневно, но он был так худо создан для придворной жизни, что без сомнение наделал много промахов и несообразностей. К тому же холод и Невская вода сильно расстроили здоровье его: я уверена, что эта поездка сократила жизнь его. Он не воображал, что при дворе должно одеваться иначе, нежели на чердаке, и являлся к Императрице в черном платье. Она подарила ему цветное, шубу, подбитую богатым мехом, и муфту, спросила его, чего он желать может. Он просил ее дать ему безделку, которую носила бы она, и провожатого в обратный путь, потому что он убежден был в своей глупости, когда дело шло о дороге и житейских заботах, Ее Величество подарила ему перстень с портретом своим, вырезанным на камне: он дорожил им более, нежели всеми сокровищами в мире. Она выплатила издержки пути его, дала ему карету в обратный путь и провожатого, весьма любезного человека, которого звали Боила. Тяжкий был труд сопутствовать человеку, который дорогою не хотел останавливаться ни есть, ни спать. Он поселился в карете своей как в доме, в котором должен был прожить от Петербурга до Гаги. Въехал он к к. Голицыну, пробыл с ним несколько месяцев и возвратился в Париж в первых числах Октября 1774. Мы встретили его с матушкою, я нашла, что он похудел, но был все также весел, чувствителен и добр. ‘Жена’, сказал он матушке: ‘сочти белье мое, тебе не за что будет журить меня: я не растерял ни одного платка’.
Кажется, сохранилось только одно письмо его, писанное из Петербурга, и то в нескольких строках, к приятельнице своей, девице Волан:

С.-Петербург, 29 декабря, 1773.

‘Невская вода помучмла меня дней 15, но теперь я одержал верх и здоров. Я все пользуюсь тою же милостью у Ее Императорского Величества. По возвращении моем можно мне будет сказать, что нельзя было совершить лучшее путешествие. Мы отправляемся с Гримом в течение Февраля. Простите, целую вас с всегдашнею нежностью. Кланяйтесь &&. То-то будет нам о чем поговорить у камина вашего’ (Mmoires, correspondance et ouvrages indits de Diderot. 1831).
В письмах его из Гаги, на обратном пути, упоминается несколько подробностей о пребывании его в Петербурге и сношениях с Императрицею. Они принадлежат истории того времени, и не могут показаться неуместными в настоящем сочинении, тем более, что будут служить подкреплением мне в опровержении строгих отзывов Фон-Визина, в письмах его из Франции, о Дидероте и энциклопедической братии.

Гага, 9 апреля, 1774.

‘Проехав семьсот лье в двадцать два дня, я приехал в Гагу 5-го числа месяца сего здоровый и менее утомленный сим дальним путем, нежели бывал иногда от прогулки. Возвращаюсь к вам обремененный почестями. Если я пожелал бы черпать полными пригоршнями в царской шкатулке, то, вероятно, дело от меня зависело, но я предпочел заставить молчать Петербургских злоязычников и дать веру ко мне Парижским неверующим. Все мысли, наполнявшие голову мою при отъезде из Парижа, рассеялись в первую ночь приезда в Петербург. Поведение мое от того стало честнее и возвышеннее. Ничего не надеясь и не опасаясь, я мог говорить, как мне угодно было. Когда обрадуемся свиданием? Может быть чрез 15 дней, может быть и гораздо позднее. Императрица поручила мне издать уставы своих многочисленных и полезных учреждений. Если Голландский книгопродавец, по обыкновению своему, будет жид, то я брошу его, и приеду печатать в Париже. Если сойдемся с ним, то остаюсь здесь до окончание труда, который не будет же вечен. Хотя погода была так хороша, что и по заказу лучшей быть нельзя, что и дни и дорога были самые благоприятные, но не менее того мы побросали на пути четыре изломанные кареты. Когда вспомню переезд наш чрез Двину в Риге по расстреснувшим льдинам, из под коих вода выбивалась кругом нас, а они подымались и спускались под тяжестью кареты и трещали по сторонам, то и теперь дрожу еще от ужаса. Едва не переломил я себе руки и плеча на пароме в Митаве, где тридцать человек несли на руках карету нашу, опасаясь упасть и спустить нас всех в реку. В Гамбурге вынуждены были мы отправить в Амстердам поклажу свою в почтовых повозках: карета и мало нагруженная не выдержала бы трудностей пути.
‘Я у к. Голицина, и вы можете постигнуть радость его свидание со мною, воображая ту, которую ощутите сами позднее или ранее.
‘Кажется, я уже писал вам, что, приняв меня как нельзя благосклоннее, дозволив мне вход к себе в кабинет ежедневно от трех до пятя или шести часов, императрица изволила согласиться на все просьбы мои, представленные ей, когда я откланивался: я просил уплатить путевые расходы приезда и обратные и пребывание коего, заметив, что философ путешествует не по-барски — исполнено, я просил в подарок безделку, которой вся цена состояла бы в том, что служила к ее употреблению — исполнено, и исполнено с отменным и лестным благоволением. Я расскажу вам все это, если уже не рассказал. Я просил дать мне кого-нибудь в провожатые, чтобы доставить меня целости и сохранности, куда пожелаю, и на то изъявила она волю свою, приказав изготовить карету и все дорожные потребности.
‘Милостивые государыни и приятельницы! клянусь вам, что это время было наисчастливейшим в жизни для моего самолюбия. О, тут спорить нечего, вы должны будете верить тому, что скажу вам о сей необыкновенной женщине, ибо похвала моя будет не купленная и не выразится продажным голосом. Простите &&’.

Гага, 15 июня, 1774.

‘Мое путешествие было не только приятное, но и весьма почетное: меня приняли, как представителя честных людей и людей способных моей земли. В этом отношении смотрю на себя, когда сравниваю свидетельства отличия, коими осыпали меня, с тем, что я в праве был ожидать сам по себе. В пользу мою ходатайствовало оказанное мне благодеяние, с тем я и ехал, надеясь на то гораздо более, нежели на собственное мое достоинство, и вот что говорил я себе: ты будешь представлен Императрице, ты отблагодаришь ее, месяц спустя, она, может быть, пожелает тебя видеть, спросит тебя кое об чем, чрез месяц ты пойдешь откланяться ей, и возвратишься. Признайтесь, любезнейшие друзья, что точно так обошлось бы все дело при каком бы то ни было Дворе, за исключением Петербургского.
‘Тут, напротив, дверь кабинета Государыни отперта для меня ежедневно от трех часов по полудни до пяти, а иногда и до шести, вхожу: меня сажают, и разговариваю так же свободно, как с вами, выходя, я вынужден сознаться пред собою, что я имел душу раба в земле так называемых свободных людей, и что я познал в себе душу свободного человека в земле так называемых варваров. Ах! друзья мои, что за Государыня! что за необыкновенная женщина! Нельзя подозревать похвалу мою, ибо я обвел щедрость ее самыми тесными границами, надобно же будет верить мне, когда опишу ее собственными ее речами, надобно же будет признаться вам всем, что это душа Брута в образе Клеопатры: мужество одного и прелести последней, непостижимая твердость в мыслях (une tenue incroyable dans les ides), со всею обольстительностью и возможною легкостью в выражении, любовь истины, доведенная до высшей степени, знание быта и дел государства своего, знание, которое не уступит вашему в домашнем хозяйстве: все это расскажу, но когда? По чести, желалось бы хоть чрез неделю, потому что более недели не нужно для проезда из Гаги в Париж, судя по тому, как доехал я из Петербурга в Гагу, но Ее Величество и генерал Бецкий, министр ее, поручили мне издание плана и уставов различных заведений, основанных в империи Государынею для образование юношества и блага всех ее подданных, Пока, знайте же, что в пользу мою совершилось три чуда: первое, сорог пять дней беспрерывно хорошей погоды для проезда, второе, пять месяцев постоянного пребывания при Дворе, без малейшей поживы недоброжелательству, и при том с откровенностью, редко встречаемою, и которая дает пищу царедворцам завистливым и злоречивым, третье, в обратный путь тридцать дней сряду такой погоды, что никогда не видано, и только и беды, что ломка карет: мы их четыре раза меняли. Когда увидите г-на Гашона, скажите ему, что дело его не сделано, не потому, что я забыл о нем: обстоятельства не благоприятствовали успеху там, где Государыня счет знает. Не Невская вода была мне вредна, но двойное внутреннее воспаление во время проезда, расстройство и ужасная боль в груди, причиненные суровостью холода в Петербурге в пребывание мое, падение на дороге в Митаве в обратный путь, вот что едва не уморило меня, но боль от падение и другие недуги умножались, и если ваше здоровье будет несколько походить на мое, то я вами буду очень доволен. Не опасайтесь за меня: мы ложимся спать рано, почти не ужинаем. Не имею еще духа приняться за работу, надобно дать время окрепнуть развинтившимся членам моим, это дела сна, и я с возвращения моего сплю часов восемь и девять без просыпа. Князь занят своими политическими делами, княгиня ведет жизнь едва ли сродную с ее молодостью, легкостью ума и веселыми свойствами: она выезжает мало, редко принимает у себя гостей, имеет учителей истории, математики, языков, охотно оставляет придворный пир, чтобы вовремя приехать домой к назначенному уроку, старается нравиться мужу, заботится сама о воспитании детей, отказалась от богатых нарядов, встает и ложится спать рано, и жизнь моя размерена на их домашний лад. Мы охотно спорим до бешенства, я не всегда соглашаюсь с мнениями княгини, хотя мы оба немного заражены страстью к древности, а князь будто обязался нам во всем противоречить: Гомер дурачок, Плиний отъявленный глупец, Китайцы честнейшие люди в свете, и так далее. Весь этот народ нам не братья и не закадычные приятели, и потому в споры наши вмешивается одна веселость и живость, и частичка самолюбия для приправы. Князь, который приобрел так много картин, охотнее соглашается, что он в них толку не знает, нежели сознается в знании другого любителя’ (оттуда же).

Приложение третье, к странице 10-ой.

АЛЬФИЕРИ В ПЕТЕРБУРГЕ.

Альфиери приехал в Петербург в последних числах мая 1770 года, и не знал днем или ночью въехал он в город) потому что ночного мрака нет в этой поре года, и мысли были так перепутаны в голове его от усталости и несносного света, ослеплявшего глаза его, что он не умел бы отвечать на вопрос: что за день в неделе, что за час в сутках и в какой край света забросило его тогда. В жизнеописании своем, столь любопытном и увлекательном во многих отношениях, посвящает он только несколько строк пребыванию своему в России, и то весьма неблагосклонных. За исключением бород и лошадей, ничто не нравится ему в этом Азиатском лагере, обстроенном вытянутыми в ряд лачужками. Никого он не видал и не хотел видеть даже из старых русских товарищей своих по Туринской академии. После шестинедельного пребывания оставляет он эту Московитерию, не заезжая в Москву, куда он думал ехать, но испугался, что, забравшись в такую даль, нужно ему будет тысячу лет} чтобы опять возвратится в Европу. Впрочем, нам не может быть оскорбителен неблагоприятный отзыв своенравного и раздражительного поэта. И в других краях и в других столицах был он равно причудлив и недоброжелателен. После и сам, размышляя о причинах смешного и дикого образа жизни своей в Петербурге, сознается он, что, кроме политических предубеждений, действовавших на него, виною тому было: одна нетерпимость его непреклонного характера.

Приложение четвертое, к станице 28-ой.

Из книги: Басни нравоучительные, с изъяснениями Г. Барона Гольберга. Пер. Д. Ф. Визин, изд. 3-е, Москва, в типографии Комп. Типограф. 1787.

БАСНЬ.

Кот сделался пустынником.

Кот, приметив, что не может более находить себе добычи, и что мыши, вызнав все его искусство, обыкновенно имели великую осторожность, предприял быть пустынником, чтоб тем способнее обманывать под видом лицемерия. Он пришел к красильщику, и велел себя вычернить, будто желает уже оставить свет. Мыши, сие услыша, весьма обрадовались, думая, что избавились совсем страху и опасности, и уверены будучи, что пустынники не едят мяса. Таким образом не только не убегали они своего неприятеля, но еще и старались завести с ним знакомство. Кот продолжал такой поступок несколько времени, чтоб тем более пользоваться их чистосердечием. Наконец, когда собралось уже великое множество мышей, то отложил он притворство, так, что от когтей его избавилась только одна мышь, которая сказала ему, как жестокому своему неприятелю: злодейство твое было и в мире живучи весьма велико, но с тех пор, как стал ты пустынником, то совсем пришел уже в свирепость.
Баснь сия учит, сколь много должно опасаться лицемерия.

БАСНЬ.

Которая тварь пред всеми имеет преимущество?

Некогда зашел в лесу спор о том, которая тварь имеет пред всеми преимущество? Лев думал, что ему надлежит сия слава: ибо приводил зверей и людей он в ужас, слон хвалился также столь многочисленными победами, которые получены его помощию. Всякой зверь и всякая птица говорили с похвалою о делах своих. И так через сие те, которые определены в сем деле судьями, не знали, кому приписать пред всеми преимущество, тогда прилетела муха, и требовала аудиенции. Прочие звери и птицы, услышав сие, весьма много смеялись, и как велели они к себе допустить ее, то она начала речь свою: ‘Когда короли, принцы и прелаты подходят с почтением в папскому трону, чтоб целовать его ногу, тогда без всякой опасности сажусь ему я на нос’. Звери не могли опровергнуть справедливости слов ее, и дали ей преимущество.
Баснь признает решение сие справедливым, Гомер говорит о некоем Греческом герое, которого боги одарили смелостию и храбростию мухи.

БАСНЬ.

Лисицыно нравоучение.

Лисица, доказав многими опытами свое знание, получила позволение обучать зверей публично. Таким образом сочинила она нравоучительные правила, которые изъясняла им всякую неделю по три раза. Сверх того оставалось ей время учить еще приватно. Она брала за сие двойную плату, и всякой был на то согласен, ибо учение ее приносило великую пользу, а особливо тем, которые хотят в свете сыскать свое счастие. Главные правила ее нравоучение состояли в следующем:
Не спускай ни в чем тому, кого сильнее ты, защищай себя от равного, и уступай тому, кто тебя сильнее.
Не противься отнюдь сильному, когда же и случится тебе от него добрая оплеуха, то прими ее с благодарностию, чтоб мог отдать за то две тому, кого ты сильнее.
Будь подобен мельнице, которая учреждена так, чтоб, с которой стороны ветер ни дул, всегда молоть была в состоянии.
Ни в чем правды не держись, когда желаешь найти в свете свое счастие.
Не говори о том, о чем мыслишь, и старайся, чтоб всегда сердце с языком было несогласно.
Оставляй все те добродетели, от которых пользы получить надежды нет.
Самолюбие во всех своих предприятиях имей основанием,
Старайся всегда лучше казаться, нежели в самом деле быть, ибо быть тем, чем казаться в свете, совсем бесполезно.
О честности своей божись и уверяй, как можно более, только в самом деле наблюдать ее совсем не надлежит тому, кто хочет быть благополучным,
Когда хочешь воровать, то промышляй столько, чтоб мог откупиться, для того, что наказывают обыкновенно малых воров, а не больших.
Дари тех, от которых есть надежда получать вдвое.
Старайся похвалами привлекать на свою сторону тех, от кого можешь надеяться благополучия, и не жалей нм одного для них титула, ибо в числе оных, конечно, ошибиться не можно.
Будучи судьею, сам взяток не бери, а оставляй оное жене: таким образом можешь сказать всегда, что руки твои чисты.
Увещевай свою жену к хранению верности, и запирай двери от всех тех, которые за то пошлины платить тебе не в состоянии, но если кто из знатных намерен почтить твой дом, то отворяй ему ворота без всякого прекословия: ибо хотя будешь и с рогами, однако станешь носить рога золотые.
Старайся собрать по возможности богатство, каким бы то образом ни было: рубль всегда есть рубль, хотя краденый, хотя заслуженный.
Сие было лисицыно нравоучение, которое толковала она тем зверям, кто платил ей более за приватное обучение.
Она хотя в свет то выдать и не желала, однако дьявол, который еще полукавее ее, украл список, и всеял силу ее нравоучение в сердца людей. Сие тех вероятнее, что видим уже ежедневно плоды сего полезного нравоучения.

БАСНЬ.

Судьба истории.

История отставлена была от своей должности. Причина же ее несчастию была следующая: никто не был доволен ее поступком: ибо описывала она различные слабости древних князей, которым они были подвержены. Полководцы и министры недовольны были тем, что изображала она живо все их поступки. Льстецы ненавидели ее за то, для чего предостерегала она от их обманов. Педанты роптали на нее, что изобличала она их глупость, с какою яростию спорят они за самую безделицу и пишут о том, чего не разумеют сами. Купечество не могло терпеть ее за то, для чего открывает она их мысли, которыми стараются получить большой прибыток. Словом: все ею были огорчены, и таким образом не перестали они гнать ее до тех пор, как принудили ее оставить свою должность. История пришла чрез то в беднейшее состояние, так что принуждена была ходить по миру, опасаясь, чтоб не умереть с голоду. Потом, спустя несколько времени, некоторые сжалились на ее бедность, и сделали ей чрез просьбу то, что позволили опять исполнять прежнюю свою должность, с тем только, чтоб подписала она договор, который состоял в следующем: впредь описывать ей не иное что, как только рождение великих людей, дни их крещение и прочие церемонии в торжественных праздниках, также и еще о некоторых приключениях, как то о пожарах и землетрясениях. Правда, ей позволено было описывать войны и баталии, притом запрещено было ей делать рассуждения. Таким образом история пришла в такое состояние, как видим ее ныне, и для того-то имеем мы одни только сухие летописи.

БАСНЯ

Лисица и осел.

Лисицу, которая была несколько лет судьею, отставили от должности за неверность и лукавство. Тогда пришло на мысль льву не определять ни во что тех, которые имеют острый разум, и рассудил лучше употреблять к тому глупых скотов, которые бы не знали прикрывать своего лукавства новыми вымыслами, и так посадил он осла на лисицыно место. Новый судья, не знав ни мало решать дела, взял тотчас лисицу в свои секретари. И таким образок, что не мог делать осел, то делала лисица, которая, ставя на счет судейской свои собственные дела, ворочала ослом, как хотела, и не потеряла притон ничего, хотя из судей сделали ее секретарем.
Баснь доказывает, что лев сделал не лучше, хотя определил осла судьею на лисицыно место.

БАСНЬ

От чего злые жены произошли в свет?

Некоторый человек ехал верхом мимо лесу, где услышал он крик, так, как бы кто был в крайней опасности. Он побежал тотчас туда, где слышен был голос, тут нашел он девку, которую изобидеть хотел черт. Проезжий, который был человек весьма жалостливой и особливую имел склонность вступаться за честь женского пола, кинул тотчас свою шпагу, чтоб срубить черту голову. Но как ярость его была необычайна, то одним махом срубил им головы обоим. Сию ошибку хотел он, как возможно, исправить скорее, но как тогда было уже поздно, и следовательно не мог он различить голов, то схватил нечаянно чертову голову, и поставил он ее на девкино туловище. Думают, что от нее произошли в свет злые жены.

Приложение пятое, к стр. 21 и 33-й.

ГЕРОЙСКАЯ ДОБРОДЕТЕЛЬ, ИЛИ ЖИЗНЬ СИФА, ЦАРЯ ЕГИПЕТСКОГО, ВЗЯТАЯ ИЗ ТАИНСТВЕННЫХ СВИДЕТЕЛЬСТВ ДРЕВНЕГО ЕГИПТА. ПЕРЕВОД ФОН-ВИЗИНА. ПЕЧАТАНО ПРИ ИМПЕРАТОРСКОМ МОСКОВСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ, 1762 г.

Судьи сели на уготовленом троне, их было числом сорок один, и кресла поставлены были полуциркулем. Одежда их была красная, как просвещенных. Златые цепи надеты были у них на груди с смарагдовыми каменьями, на которых изображено было правосудие. В средине всех сидел первый жрец, а по обе стороны имел он двух судей Мемфийского государства, из которых первый был Амедес. Потом на всякой стороне сидело по восьми жрецов лабиринта, а за ними следовали двадцать два судьи прочих Егигпетских округов. Чаша, куда должен быть положен подписанный всеми лист, стояла на первой ступени трона, а на второй сидели судьи второго класса. По учреждении сего, отложены были у колесницы лошади и дышла отняты. Потом главный Мемфийский жрец, как провожатель тела, стоя пред колесницею, говорил следующую речь:
‘Неогорченные боги!
Ныне зрите вы преселившуюся к вам премудрую Царицу, оставившую подданных в цветущих своих летах. Для моление собравшихся нас, воздайте награждение вечным ей покоем. Законы ваши хранила она ненарушимо. Презирая подъемлемые в правлении тягости, не оставляла вашего служения. Единое ее попечение об общем благоденствии доказывало преславную добродетель, правящую ее предприятия. Благодарное вам служение предпочитала она всем мирским торжествам, происходившим от благополучного ее правления. Правосудие являла она во всех делах своих. Приносимые вам дары, не довольны ли знаки благочестия? Гордость и происходящие от того порога были ею ненавидимы: но от истинной веры брала она законы смирение и строгость оказываема была не в иных каких случаях, как в осуждении преступление в правосудии. Добродетель свою посвящала она благополучию своих подданных, преславным защищением пределов государства утверждала всеобщую тишину. Везде премудрые узаконение и исправление не были действиями ложной политики: но все сие имело основанием единое совершение благосостояние подданных. Не возможно дочесть то малодушием, когда Монарх вышнюю власть посвящает целости общества. Премудрая Царица прилагала о сем большое попечение. Об отмщении она не помышляла, и бесстыдную ненависть оставляла по возможности, чем более она вам себя уподобляла, подавая прощение вышнею властию. Возмутителей укрощала она не для того только, что они противятся ее воли, но что стараются препятствовать общему благополучию. Советы принимала от мужей премудрых, и царствовала по законам великого духа. Внешних неприятелей укрощала она своею храбростию и ненарушением данного своего слова, внутренних же благополучным в действо произведением своего предприятия. Она была великая тайны и правды хранительница: ибо никакие тайные дела, кроме молчания, не имели своего начала. Низлагала гордость, и не оставляла щедро награждать в тех, которые служат отечеству и вне государства, Она хотя и оказывала тем, которые сподобились наслаждаться поверенностию толь великия Монархини, свою милость, но к важным должностям достигали одни только достойные. Знатных особ честь сохранять она старалась, но при том не допускала их преступать пределы должного себе повиновения. Народные тягости облегчала она своим милосердием. Судьи не были грабители царского сокровища, и всякой подданной нес требуемую от него Государю дань самопроизвольно, зная, что оно дар не судьям, но самому царю. Она, ведая, что Божие провидение простирается далеко от мыслей человеческих, не допускала во время своего правления гладу, сравнивая плодородной год с не приносящим плода. Купечество, науки и художества процветали под счастливейшим ее владением. Всяк имел свободной доступ к премудрой Государыне. Она прославила государство неисчислимым богатством, и обучала подданных нраву гостеприимства, о чем Египтяне никогда до сего не старались. Когда доходило государственными достоинствами награждать подданных или утверждать благополучное правление, в таком случае, что некоторые налагаемых должностей сносить не хотели: то, презирая великодушно роптание народное, производила она в действо свое предприятие. Часто должна она была и ожидать с великим духом исправление своих подданных. Но хотя вы, великие боги! я в самом начале нашего благополучия, нас ее лишили: но невинность ее предприятия, истинное ее намерение, попечение о благополучии подданных, незабвенны нами будут во веки, Она, чтоб придти в состояние иметь неусыпное око о толь великом государстве, разделила владение правителям, о добродетели которых имела опыты и доказательства. И так я остаюсь уверен пред вышним судом и пред стоящим народом, что, когда между неисчислимым множеством народа Мемфийского государства, с пятью тысячами принадлежащих городов к нему, найдется такой, кому предприятия ее казались противными: то, конечно, все тем более прославлять должны ее правление, которое она, не смотря ни на единого возмутителя, посвятила в общую пользу подданных: ибо сколь трудно народу нести тягости от льстецов и ласкателей! И так, хотя мы лишенные ее, не инако, как вечно прославят должны премудрое ее правление: но она ожидает от вас, о, праведные боги, достойного награждения!
По окончании речи, с превеликим почтением стал на колени жрец сей пред колесницею для ожидания решения. Вышние судьи встали с мест, и советовались между собою несколько минут. После того сели опять они на трон, и верховный судья спрашивал громогласно всех присутствующих, не имеет ли кто жаловаться на мертвую Царицу? Тогда и действительно нашлись некоторые, кои недовольны были в решении дел собственно своих, но сие не могло произвести никаких следствий: ибо все признавались, что последние слова Мемфийского жреца справедливы, и судьи единогласно удостоили Нефту иметь участие в веселии душ блаженных.

Приложение шестое, к странице 24-й.

(Из рукописных сочинений A. C. Хвостова).

ПОСЛАНИЕ
К творцу послания или копия к оригиналу.
Посланий образец, людских умов безмен,
Парнаса капитан-исправник, почти член,
Пред коим без вины рассудком виноваты,
И те, это скудны им, и те, это им богаты,
По скромной склонности и должности своей,
Великий браковщик достоинства людей,
Дай им на несколько минут отдохновенья,
И удостой сие послание воззренья.
Когда б даров твоих изящность, всех очам
Казалась такова, как зришь ее ты сам:
Тогда бы правые причины стали явны
За что Российские писцы тебе не нравны,
Узнали б, что из них ты первеньких бранишь,
По истине за то, что достохвально мнишь,
Нас щедро богатя своих творений тмою,
Бессмертье отказать и справить за собою.
И правду любящий едва ль не скажет всяк,
Что жребия лишить нельзя тебя никак,
Оставить по себе толь громкое наследство.
К познанью первенства сравнение есть средство,
Посмотрим, например, всеобщий слышен крив:
Что Сумароков был и есть всегда велик,
Но что им сделано? Синав, Хорев, Сенира —
Безделицы, а ты, ты дал нам Бригадира.
Тот чувствиями нас и нежностю пленил,
А ты часть Библим в комедию вместил,
Да зрят на Божий щет на свете все языки:
Советники у нас как хитри и велики,
Тот, восхищая нас, нас плакать заставлял,
Как ядом, иль мечем героев умерщвлял,
Ты, лучше думая, чрез вышнего десницу,
Не яд Сиднею дал, дам выкушать водицу.
Тот быстротой блистал, природе должен он,
Слов острых наизусть ты знаешь лексикон,
Подумай, люди врут — о злоба! о измена!
Что будто твоему он разуму замена,
И что… нескромные, ведь какова пора,
Под час и золота не хуже мишура.
А Ломоносову с тобою льзя ль равняться?
Он не заставил нас ни разу рассмеяться
Бессмертных и живых картин своим огнем,
Тебя ж читая, мы всегда от смеха мрем.
Он славу Россиян, он славу дел Петрову,
А ты послание отправил к Ямщикову,
Тот ритор, тот пиит, любитель тот наук,
И это все твоих не миновало рук.
Российский Пиндар сей на небеса взвивался,
Ты с челядью своей в системе упражнялся,
Что тряско рассуждать о свете — утвердил,
И чрез Шумилова то миру объявил.
Но Русские ль чета твоей великой славе?
Примеры лучшие возьмем в другой державе
И узрим, каково для срама и стыда
Иноплеменникам от твоего труда.
Отменной, редкой слог полуславянск и дивен
Не сделал ли, что нам стал Битобе противен {*}.
{* Иосиф, сочинение Битобе, пер. Фон-Визина.}
А твой другой Сидней не есть ли нам довод,
Что дружбе сделать ты удобен перевод {*}.
{* Сидней и Силли, пер. Фон-Визина.}
Когда же показал свою, как ритор, силу
И на Руси отнес Аврелия в могилу {*},
{* Надгробное слово Марку Аврелию, перевод Фон-Визина.}
Не ты ль о Томасе нам думать повелел,
Что на покойника он панихиду пел?
Не чрез тебя ли Сиф, бродя черезвычайно {*},
{* Жизнь Сифа, пер. Фон-Визина.}
Нам тускло рассказал все что в Египте тайно?
Не ты ль у старика Вольтера отнял честь,
Как удалось тебе Альзиру перевесть?
Что муза у тебя душею покривила,
Напав в иных местах на смысл Вольтеров с тыла,
Что с мыслью автора разъехался в других,
И что, меж прочими, в трагедии есть стих,
Которого она совсем не разумела,
Не ты в том виноват…. чего она смотрела!
Нельзя, чтоб ты меча с песком не распознал {*},
{* Альзира Вольтера, пер. Фон-Визина.
‘Les marbres impuissante en sabre faonns.
Безсильны марморы в песок преобращенны’.}
Ни столько мудрыми очами захворал.
Нельзя! твои дела конечно совершенны,
Но сим не все твои таланты изочтены.
Чтоб показать невежд великому числу,
Сколь гибок к всякому твой разум ремеслу,
Особым ты пером и кистию своею,
Как яблочник писал к разнощику Матвею,
Задумал пошутить, и унтер-офицер
В минуту сделался проказ твоих пример,
Который для затей так счастлива жериоба,
Благословенная соделалась утроба.
Актером вздумал быть? все знают, как играл.
Софию полюбив, философом ты стал,
И мудреца титул почтенный, редкий в свете,
Стяжал, благодаря себе, коням, карете.
О ты, которого себе на похвалу,
Творец пустил на свет, как куклу по столу!
Свершай великое чудес определенье,
Дай быстроте твоей свободное теченье,
Тебе противной ум насмешкою карай,
Ругайся над одним, другого презирай,
И, омрача невежд главы твоей парами,
Пиши послание и прозой и стихами,
Бряцай и не жалей отменной лиры струн,
И как Зевес бросай в противников перун!
Хотя идет молва между незнатоками,
Что славы кто себе не приобрел делами,
Тот сколько ни божись, что славен он, но ах!
Надутой самохвал останется в срамцах,
Что цену знать дают всему пряное право
Наука, тонкой ум и рассужденье здраво,
Что не всегда bon-mot ума бывает знак,
Что молвит иногда гладенько и дурак,
И что не надобно, на перелом натуре,
Считать за старосту себя в литературе,
Во зло и ей самой и миру вопреки.
Тебе ль, тебе ль внимать такие пустяки!
Пиши и говори, что в ум тебе не вспало:
Тобой восхищенных людей найдешь не мало.
Не помню, кто сказал, я чаю, Боало,
Что умному сыскать всегда не тяжело
Еще умнейшего, которому он равен,
Гряди себе во след, и верно будешь славен
У тех, которые на то осуждены,
Чтоб истине твоей не обуять цены,
Они рекут, плетя из лавр тебе корону,
Что мало для тебя быть другом Аполлону,
И мня, что требует иных титл едкий ум,
Воскликнут: ‘Музам ты, по малой мере, кум!’

Приложение седьмое, к странице 26-ой.

Из книги о Русской Истории, сочинение Елагина.

I.

ПРИНОШЕНИЕ

ПРЕМУДРОСТИ.

Твоему, божественная София, предвечная Всемогущему неба и земли Зиждителю присущность, внушению повинуясь, восприял я труд повествования о Отечестве нашем, да под руководством Твоим, изображу деяние Государей и героев наших, представя потомству о истинном их житии и виде, лестию не украшенном и злобою не обезображенном, и Тебе труд мой посвящаю. Ты будь ему покровительница, Ты поборствуй по нем, Ты приосени его страшным щитом своим, когда едкая ненависть, злобная зависть и неправосудия жестокость отрыгнут против трудившегося зловредные, правду гонящие возни. Не попусти злости их невинные терзать его памяти, не попусти яду их умерщвлять его совесть, и злобно исторгать его из числа писателей бесстрастных и бескорыстных. Ты святым своим учением наградя знание коего недостатка, украси слог мой священною своею важностию, и увенчай цветами красноречия Твоего жертву, Тебе приносимую. Ты влей в читающих вещание мое кроткого снисхождения благоприятность: да при строгом опыта моего разборе, простят могущие быть в мыслях и сказаниях моих погрешности, да припишут хлад слога моего зиме лет согбенного старца, а усердие его, занять пользою праздное их время, да восприимут вместо дара совершенного, и подносящему да воздадут благосклонностию!

II.

ИЗ ВВЕДЕНИЯ

К ТОМУ ЖЕ СОЧИНЕНИЮ.

Я не ласкаюсь приобретением славы творцев первостепенных, и не ищу тщеславия посредственных, а всего меньше хощу уподобиться няням, вздорными сказками детей усыпляющим: единые мзды мне довлеет, если приятели мои с таким удовольствием читать Опыт повествования моего станут, с какою охотою я желанию их повинуюсь. Сего ради предварительно признаюсь, что и род такового повествование себе предположил, какового в других не обретаю. Может быть, по той причине, покажется порождение мое уродом, недостатком или излишеством членов обезображенным, и токмо единому отцу его нравящимся, но сия родительская слепота стороннего не отяготит зрения, как если таж любовь, следуя рассудку и беспристрастию, потщится природное уродство дитяти закрывать занятыми из настоящих времен одеждами, и ветхость суровых его нравов награждать нового благонравия примерами. Вместо телесного состава преимуществ, потщуся я украшать чадо мое подражанием: Тациту, Титу Ливию, Саллюстию, Плутарху, Ксенофонту, Робертсону и Гуму, вместо своего учения, любомудрием Пифагора, Платона, Эпиктета, Лейбница, вместо собственного в политике и законах знания, Солон, Ликург, Гроциус и Пуфендорф сообщать ему свои наставление станут, и паче всего нравственная проповедь Евангельская и непорочного богословия важность сердцу и нравам моего урода дадут, может быть, притягательную нравиться силу.
Тацитова летопись и сочиненные им некоторых Римских тиран частные жития будут мне предначертанием, которого я в опыте моем предпочтительно держаться намерен. Taцит пленяет меня своим сказанием, когда в летописи бытие и воинские народа Римского предлагает подвиги, и прельщает сердце мое своим беспристрастием, когда повествует о Кесарях и их царствовании: самое тоже и хне предлежит. Непрерывная Римлян война, яко в зерцале, наши кровопролитные представляет мне брани. Равных с Тацитом красок, к разноличным только картинам, мне потребно. И так, занимая у него, могу я с успехом пользоваться, подобно слабому ученику, списующу с подлинника великого живописца, или подобно робкому Рафаэлевой кисти подражателю. Имея сего великого повествователя в образец, стараться я стану, сколько силы мои дозволят, недостаток искусства и способностей моих награждать правдолюбия и искренности духом. Сие сугубое души моей свойство, не обинуясь, открываю я в объявлении пособий, кои удобными в поспешествованию труда моего почитаю.
Искушенный летами и долговременным Отечеству, при трех разных царствованиях я наконец, в важнейших внутренних должностях, служением наставленный, ласкаюсь я быть удобным к исследованию прошедшего времени деяний, уподобляя оные приключениям, в глазах моих происходившим. Тогдашние учреждение и положение государства, снося с настоящими, кажется, не заблуждуся в определении причин действиям, и в цене полагаемым причинам великой ошибки сделать не уповаю. Известно мне, что сердце человеческое всегда одинако, и тоже ныне, каково было от самого веков начала. Я ведаю, что теж добродетели и теж пороки и страсти присущны и ныне в Петербурге и в Москве, какие в Афинах и Риме существовали. Не каменение сердец, но больше и меньше просвещение и невежества творят нравов разновидность, а природа таж всегда пребывает.

Приложение восьмое, к странице 43-й.

Varsovie, ce 29 Oct (9 Not.) 1771.

Monsieur,
Je vous suis trs redevable, monsieur, de la lettre du 23 Sept, que vous avez eu la bont de m’crire. J’ai souffert en la lisant de toutes les calamits, qui affligent la ville de Moscou. Dieu veuille mettre fin ce flau. Je ne vous cris rien sur l’aventure terrible du Roy parce que j’ai dit ce que je sais sur cette matire dans mes dpches la Cour, que vous lires sans doute. Continus, je vous prie, m’instruire de tout ce qui arrivera de nouveau chez vous et de tout ce que vous apprendrs d’autre part. Je regarderai ce bon office comme une marque de votre amiti, laquelle je crois avoir droit par celle que je vous porte et avec laquelle je suis, monsieur,
Votre trs humble et trs obissant serviteur

C. de Soldent.

PS. On ne peut pas tre plus sensible que je le suis votre amiti et votre souvenir. Il est cruel d’entendre et de voir quel conte, que les Polonois font ce sujet. Je vous jure qu’il est incroyable. Non contents de dbiter, que les habitants de Moscou, au nombre de 100 m, sont dj enterrs, on prtend de savoir que cette contagion s’tend jusqu’ Ptersbourg et que la Cour est sur le point d’aller rsider Revel ou Riga.
Que penss vous de l’attentat contre le Roi Varsovie, C’est un coup bien hardi. L’Europe a trois Rois, auxquels les mains meurtrires ont voulu. L’histoire fournit quantit des exemples des assassins. Mais la Pologne en a donne 30 la fois. Par Dieu c’en est trop.
Nous avons encore craindre. Il y a nombre des sclrats ici. On ne jouera pas la mme tomdie. Mais je m’attends d’autres d’une espce diffrente.
Jusqu’ici je n’ai pas perdu ma tte. Mais ma sant est perdu pour jamais. Adieu.

Varsovie, ce 12 (23) Nov. 1771.

Monsieur,
Votre dernire lettre chiffre du 25 Octobr., monsieur, m’est bien parvenue. Vous pouvs bien vous reprsenter l’impression que son contenu a fait sur moi. Dieu veuille que ce soit la dernire dans ce genre que vous m’crivis.
Je vous suis bien oblig, monsieur, de m’avoir inform der la rception de mes dpches et de l’arrive de mes courriers. Ne soys pas en peine du No 55. Je M enferm dans ma lettre particulire m-r le comte de Panin et il est assurment entre ses mains.
Je vous envoy cy-incluses deux lettres pour nos prisonniers Polonois. Ays la bont de vous charger de les faire parvenir, aprs en avoir demand l’agrment m-r de Panin, J’espre qu’il n’y trouvera pas redire, vu l’indiffrence de leur contenu.
Ce n’est plus que par habitude que je vous prie de m’instruire de tout ce qui vous parviendra de curieux et d’intressant, car votre exactitude et votre bonne volont cet gard ont jusqu’ici parfaitement rpondu mon attente. J’espre que l’habitude que vous avs de vtre ct de m’entendre vous assurer de mon amiti vous aura aussi convaincu quel point je suis,

monsieur,

votre trs humble et trs obissant serviteur,

C. de Soldera.

A m-r Fon Viesin.

Varsovie, ce 13 (24) Juillet 1771.

Monsieur,
J’ai bien reu, monsieur, votre lettre du 30 Juin, Je ne puis rien ajouter aux expressions, dont je me suis servi prcdemment, pour vous marquer ma reconnoissance de la peine que vous vous donns de m’crire. Continus, je vous prie, en agir de mme et me donner des nouvelles sur tout ce qui se passe chez vous. J’espre, au moins je le dsire du plus profond de mon me, que les inquitudes ou vous tis par rapport Monseigneur sont termines par son rtablissement. Vous pouvs aisment imaginer dans quelles mortelles angoisses je suis sur cet article et combien je souhait’, impatiemment l’arrive des nouvelles plus satisfaisantes.
Eu attendant je ne puis pas vous cacher combien j’ai t affect d’une expression, que m. de Panin a employ dans la lettre qu’il m’a crite. Je compte que vous riaurez aucun dsagrment sur toutes vos dmarches, dit il. Je crois bien, monsieur, qu’il n’est pas juste que j’aye des dsagrmens: mais cela ne suffit pas. Quand on travaille comme un forat, qu’on n’a de repos ni jour ni nuit, en un mot qu’on se sacrifie pour faire les choses au mieux, on mrite de droit ne pas essuyer des dsagrmens. On est mme autoris exiger du moins de l’approbation. Vous conviendrs que cela n’est gures trop, et qu’ moins de cela il n’y a pas d’indiffrence et d’insensibilit, qui tiennent.
J’attens la lettre, que vous m’avez annonce de votre part, comme un nouveau tmoignage de votre amiti. C’est avec toute la mienne que je suis,

monsieur,

votre trs humble et trs obissant serviteur,

C. de Saldern.

Varsovie, ce 4 (16) Sept. 1772.

Quoique je ne sois matre que de quelques peu de momens, je ne puis les mieux employer, mon cher ami, qu’ vous donner de mes nouvelles, en me rappellant vtre souvenir. Que vous dirois-je des premiers regards que j’ai jette sur la Pologne? rien. Cela vaut mieux, car il faut en homme prudent suspendre mon jugement. Tout ce que je sais, est un ramas de contradictions, d’animosits personelles sous le voile d’intrt d’tat. Tels sont les hommes, plut Dieu que je n’eusse ngocier en Pologne qu’avec des Polonois, je serois moins plaindre. Mais il faudra combattre des obstacles trangers mon objet. A bon entendeur salut, je vous en dirai davantage avec le temps.
La connoissance de votre me, mon cher Fon Viesin, ne me permet pas de douter un moment de la sincrit de vos assurances d’amiti et de leur effet. Je ne vous crois pas capable de duplicit. Je rpondrai ces sentimens par la reconnoissance la plus essentielle, soys persuad de cette vrit, et j’en chercherai les occasions. Ays la bont de me donner quelques nouvelles du retour du cnmte, ainsi que des sentimens de м-г votre chef et le mien. Je l’aime comme mon pre, je le respecte comme celui de la patrie, et j’espre de son honntet, que je verrai bientt les effets de ses promesses et bonts.
Je suis dans un pals dangereux, o le nom de la Russie est excration chaque pas que je fais, chaque projet que je forme pour adoucir je trouve des pines et des obstacles. Je suis heureux de n’en point rencontrer dans les sentimens, avec les quels je suis tout vous,

Stackelberg.

A M-r de Fon Viesin.

Varsovie, ce Nov, 1772.

Monsieur,
Je ne puis que vous tmoigner ma reconnoissance de la lettre, que vous m’avs crite, mon cher ami, et vos sentimens fortifient les miens beaucoup plus, que je ne saurois vous le dire. L’amiti est pour moi an besoin dont je ne saurais me passer, voila mon Coeur. Le grand monde et les affaires n’ont pas pu le corrompre. Si l’on me manque, ma consolation a t toujours daus lui. J’aime mieux tre la dupe que d’en faire.
Votre lettre m’a fait encor plaisir, indpendamment des choses agrables qu’elle contient pour moi. Tout est en rgle, et voila le crdit de l’homme honnte et intgre que nous aimons, aussi bien tabli, que je l’ai espr. Soys lui toujours aussi sincrement attach, que vous l’avs t. Il le reconnoitra, ne lui rappelles jamais ma personne dans cette cohu d’affaires sous les quelles on le fait succomber, parcequ’il n’y a que lui, qui ait une ame et une tte, mais rappelles lui les affaires de ce pas ci, qui sont plus importantes, qu’elles ne paraissent L’Europe a les yeux sur elles, La Pologne nous a fait avoir une guerre. Nous avons un intrt (excdant du concert) bien finir. L’arrangement dfinitif pour la prise de possession n’est rien, mais il faut terminer le reste, auquel les deux autres ne s’intressent que foiblement. Leur avidit contente, ils s’en iront, et nous garderont encore le tripotage sur les bras. C’est l’gard de ceci, et point pour la premire affaire, que j’ai besoin des instructions lumineuses et des conseils de mon digne et respectable chef. Comme vous avs sa confiance, je vous charge de me marquer sparment ce que votre conversation nocturne avec lui fournit ce sujet.
Que vous dirois—je, mon cher Fon Viesin de moi? Je ne suis pas content. Ceci reste entre nous deux, et j’en recommande le secret vtre amiti. Si Ton ne sentoit pas soi mme le petit mrite qu’on a, d’autres le font, surtout le mrite du coeur et du sentiment ct de tant d’autres qui en manquent.
Je vis avec Bibikow en frre. C’est l’ame la plus honnte. Aussi mourrat-il de faim un jour comme moi. Je suis content de mes appointements. Il y a beaucoup d’ordre et de magnificence dans ma maison, et je ne mange rien du capital qui me reste.
Adieu, mon cher ami, ne montrs ma lettre qu’ Marcoff, il y applaudira. Je suis tout vous sans compliment. St. (Stackelberg)
Qu’est ce que fait Saldern? Dans le moment on m’apporte on joli habit de veiour, et je vous renvois sous l’adresse du comte. Je vous prie de l’accepter comme un souvenir d’ami. Je vous en demanderai un en temps et Heu. Mes complimem Talisin, sa femme et Baratinskoy.

Varsovie, ce 9 (20) Fer. 1778.

Si par ma dernire lettre, mon trs cher et digne ami, je vous ai conjur de bien suivre l’affaire, qui me tient si fortement coeur, vous penss bien, qu’aujourd’hui que je vous informe du terme de la dite dans deux mots, je renouvelle toutes mes instan ces, pour intresser votre amiti m’informer et me donner des bons conseils. Vous tes sur les lieux, vous connoisss merveille cette machine, si complique, ce thermomtre enfin de la faveur. Donns moi votre avis, faut-il redoubler d’instances et de mesures, ou dois je m’en tenir celles, que j’ai prises: dites la premire occasion notre pre commun, qu’il me fasse la grce de vous avertir s’il y a quelque chose esprer. Je me flatte qu’on fera pour le service et pour moi ce qui est juste. Vous ne sauris croire comme ces vains Polonois sont tonns et peut tre humilis de recourir un homme qui leur paroit tout nud, car quiconque n’a pas le cordon bleu ici, Test. Ils ont bien petite ide de mon crdit ma cour, car il se trouve par hazard que tous les Russes qui sont ici ont des cordons except moi. La philosophie a beau faire les plus beaux raisonmnnens sur cela, nous ne sommes pas Sparte. Dites mon cher pre et ami, que le sucrs du reprsentant Russe en Pologne dpend du crdit qu’on lui suppose Ptersbourg. Dites lui, qu’aprs avoir mis toute ma confiance dans sa personne, je ne crois pas qu’il m’abondonne, pour le rrste de mes jours je serai content, s’il profite de cette occasion pour me faire du bien.
Vous voye, mon cher et digne ami, avec quelle confiance je vous charge de mon bien tre. 0 vous! qui avs une ame susceptible d’amiti, ne me flatts et ne me consols point. Dites-moi la vrit. C’est le langage, qui doit caractriser notre manire d’tre. J’attens par la premire poste de vos nouvelles et suis en embrassant tendrement mon cher Markoff, qui m’crira ce que j’espre,

mon cher et digne ami votre trs

humble et trs obissant serviteur,

Le B. de Staekelberg.

Pourries vous dire un mot pour ce pauvre Krdener en rapellant s. e. de toutes les promesses et de feu mr. de Trautfetter grand-pre de mon neveu.

Mr. de Fon Viesin.

Ce 3 Iuin … an.

Sans plein pouvoir, sans trait, sans instructions sur diffrents points, je vous supplie, mon cher ami, de rappeller l’avenir un peu plus les affaires de Pologne au souvenir de ntre chef et bienfaiteur commun. Je suis dans le plus grand embarras et cela d’autant plus, que Mr. de Rev… n’est pas mieux cheval que moi.
Comme vous tes ma seule consolation Ptersbourg, mon cher #ami, je vous prie de me dire sincrement si la fin on ne veut pas se laisser mouvoir en me donnant le caractre de mes prdcesseurs? les affaires l’exigent indispensablement. Adieu, mon ami, conservs moi des sentimens qui me sont chers et que je mrite. Mille choses Baratinskoi et Talisin. Ce dernier ne m’a pas repondu ma solicitation d’avancement pour mes neveux. Je suis ton vous.

Stackelberg.

Ce 21 Nov … an.

Il est si difficile pour moi de faire partir un courrier sans le charger d’une lettre pour vous, mon digne et cher ami, qui puisse en me rappellant votre souvenir, servir en mme temps d’intre-prte de la continuation des sentimens que je vous ai consacrs. Je me porte bien mais je dessche sur pied force d’attendre vos couriers. Si vous pouvis contribuer les iaire expdier un peu plus diligemment, je vous aurais une obligation des plus essentielles. D y a encore une grce que je vous demande et que j’espre obtenir d’autant plus facilement que vous entrers certainement dans la justice de la chose, j’ai fait des intercessions trs vives en faveur de mess-rs Bulhakov et Krdener. Lorsqu’un gnral gagne des batailles on recompense les officiers qui se sont distingus, en vrit j’ai gagn une bataille politique. Mon digne ami, rappelles nfttre respectable bienfaiteur cette ncessit de recompenser des gens qui travaillent Adieu, je vous estime, je vous aime et je serai toujours avec des sentimens distingus,

Votre trs h-le et trs ob-t serv-r

Stackelberg.

La copie et la traduction des pleinpouvoirs pour S. E. Monsieur le Comte de Panin et M-r le Prince de Gallitzin, ne m’ayant point t encore envoys, je prends la libert, Monsieur, de vous prier de me les faire parvenir bientt s’il est possible, afin de pouvoir fermer la caisse qui contiendra les documens que j’enverrois ma Cour. Comme M-r le Grand Maitre toujours bien voulu dans de pareilles occasions, faire apposer son cachet sur de pareilles caisses, afin de les prmunir contre les chicanes des douaniers, j’espre qu’il ne voudra pas me le refuser non plus en cette occasion et lorsqu’elle sera empaquete je Fenverrai monsieur, votre chancellerie. Je vous prie donc de faire pour cela les dispositions ncessaires afin qu’au cas qu’elle y arrive dans votre absence, on sache au moins ce qu’il y aura faire

Solms.

Le 12 Sept 1772.
J’ai appris hier, qu’on avoit des nouvelles de M-r le Marchal C-te de Romanzow de l’arrive du courrier qui est parti d’ici avec mon passeport pour Constantinople, c’est dire de son arrive au quartier gnral, de son dpart pour l’arme Turque et de la correspondance que S. E. le Marchal a entretenue pour cela avec le Bcha de Rusczuig. Permettez donc, monsieur, que je prenne la libert de vous prier de me faire savoir, avec la permission de S. E. M-r le Comte de Panin, les dates de tous ces vnements et de me communiquer la lettre que ce Bcha, ou le Grand Visir (car je ne sais lequel des deux) a crit pour cet effet au marchal Romanzow, Je serois charm de pouvoir l’envoyer au Roi de Prusse par le courrier que je Lui envois aujourd’hui.

Solms.

Le 13 Fev, 1772.

Гага. 1771 1 (12) Июня.

Государь мой Денис Иванович.

Скажи, пожалуй, что ты об моем письме с нынешним штафетом думаешь? Время, конечно, у тебя мало ко мне писать: скажи что-нибудь жене, которая в генеральных терминах может меня уведомить.
Шляпы и шапки довольно, чаю, тебя упражняют, и я на тебя не буду пенять, хотя и очень редко будешь писать.
Дней через несколько, поеду к Боням, оттуда буду к вам писать, а я есмь и буду верный ваш слуга

Степан Зиновьев.

P. S. Помни свое обещание, жену мою не оставь.

La Haye. 1771 16 (27) Декабря,

Государь мой Денис Иванович.

Представь себе, друг мой, все мое состояние: живу и странствую, не знавши своей судьбы. Пожалуй, доложи графу Н. И., чтоб приказал отписать Борхенсу en termes un peu forts. Конечно, не иного догадки надобно, чтоб узнать, сколь мало Борхенсу хочется иметь себе главного в своем месте. Барон Стакельберг может вам подать совет, как сыскать хорошую дорогу: он довольно знает оную землю et en mme tems а des liaisons assez troites dans les pays’ Здесь я начать ничего не могу. Вы видели из первого моего письма к графу Н. И., из Гага, какое мне сделал описание к. Голицын о здешнем министре, чему я должен слепо верить, как человеку такому, который здесь довольно живет. В нынешний приезд, хотя со всеми познакомился, но не было довольно времени узнать характеры. И так, хотя б я нашел и не совсем праведное описание к. Г., не буду сметь начать ничего. Рассудите, ведь в случае неудачи вся вина упадет на меня, и по справедливости некоторым образом.
Предложите графу, не рассудит ли поручить Пушкину в Лондоне, чтоб там начал с находящимся там человеком… и ежели б нужда была, я б и сам поскакал в Лондон.
Я написал месяц назад, чтоб поменьше мне комплементов писал, а старался б о скорейшем начатии дела. Думаю в конце Генваря получить от него ответ.
Прощай, друг мой! Оставляю на твое попечение придумать все, что можешь об моем деле. Прошу верить, что я есмь и буду

ваш верный слуга

В. Зиновьев.

Приложенное письмо к жене прошу отдать.

La Haye. 1772 9 (20) Janvier.

Государь мой Денис Иванович,

По сей почте только успеваю вас уведомить и благодарить за письмо, и притом сказать, что письмо в князю Голяцыну еще не успели разобрать. На будущей почте пространно буду писать к его сиятельству о всем, что предпринято будет иною с князем Голицыным. Давно б я здесь что-нибудь начал, если б Голицын в ином был положении с нужным здесь для меня человеком. Прощай, друг мой! Не упущу обо всем тебя уведомить.

Искренний ваш и верный слуга

В. Зиновьев.

P. S. Пожалуй, отдай письмо к жене и успокой ее, скажи, что все пойдет хорошо.

Paris. 1772 24 Oct.

От жены я, друг мой, давно писем не получал: звать, что в дороге она, и я свои письма уже давно адресую к Долгорукову, в Берлин. Не знаю, все ли она дела свои окончила, а из главных теперь то, чтоб коллегия прислала мне прежнее заслуженное жалованье, которого, по моему счету, наберется около четырех тысяч, которые мне конечно и выданы будут по курсу Петербургскому. Что ж касается до нынешнего моего жалованья, которого будет в конце марта пять тысяч рублей, надеюсь на твою истинную дружбу, что ты постараешься во мне переслать, да и затруднение в оном, не думаю, чтоб министерство сделало: потоку что я уже, будет полгода, как назначен в Гишпанию министром. Все оные деньги мне непременно надобно до выезда моего из Парижа, то есть не позже конца марта. Мне хочется выехать отсюда в начале апреля, чтоб, не захватя жаров, добраться до Мадрита. Здесь все заказал сделать, и в великих хлопотах буду ежели деньги не пришлют, Одним словом, нельзя будет выехать из Парижа, и не буду звать, что делать. По сю пору еще нигде худого слова не нажил. Помоги, друг мой, чтоб порядочно до дома добраться. Ни мало не сомневаюсь, чтоб ты все возможное для меня не сделал: Бог меня накажет, ежели я тебе буду не доверять! Завод первых годов будет мне труден, а в прочем десятью тысячами, право, можно везде честно жить.
Брата твоего дожидаюсь, желая, чтоб он не знал, где я проехал в Лондон, пусть его погуляет и город и весь остров узнает. Почтенный А. Пушкин его так, конечно, не оставит. Клянусь тебе Богом, что я очень был бы рад, хотя б все наши русские министры так благопристойно вели и порядочно, как Алексей Семенович, и конечно не постыдится русским, который того стоит. En vrit mon aimable ami j’ai t souvent outr contre quelques uns, mais tout est pass, n’en parlons plus.
Ради Бога, уведомь меня, не умедля, ежели кто назначится сюда министром. Он из тех будет министров, с которым я нужду иметь буду всех больше переписываться. Желаю оное место получить хорошему человеку, а место, право, не на шутку, по многим обстоятельствам. Не назначите ль Хотинского? Он уже несколько лет поверенный в делах, и по старшинству может случиться. Указ, помнится, есть сенатский, что прослуживших по семи лет в одном чину должно производить в следующий.
Я с тобой, друг мой, часто буду шутить, ибо и все то говорим, что на душе, но при том сору из избы прошу не выносить. Ведь нам свет не переделать: как же было, так будет всегда. Отпиши, не надобно ль тебе что прислать отсюда, брат бы твой тебе и привез, или б на первых кораблях прислал. Карл здесь, как тебе известно, и я часто с ним вместе, и очень мы с ним ладим. Сестра его княгиня, я чаю, в Петербурге? Пожалуй, кланяйся от меня: я ее чрезвычайно почитаю.

В. Зиновьев.

Арангуез. 1773, 9 июня (29 мая),

Письмо твое, друг мой, от 22-го Апреля, получил. Благодарствую за поздравления. Я уже получил из Голландии превеликой лист всем пожалованным. Жалею, что не досталось генералы предостойному и прелюбезному человеку, в, H. B. Репнину.
Щепотьев хотя тебя, друг мой, и уверяет, что деньги ко мне послал чрез Ольдекопа, но боюсь, не солгал ли: я еще никакого известия из Амстердама не имею. Вы, я чаю, видели из прежних моих писем, сколько я поспешал в Мадрид. Я не знаю, как я по сию пору исправляюсь деньгами. Надеюсь на твое дружеское старание, о пересылке жалованья моего.
Господин Рикман вел себя во всю бытность здесь, как человеку ученому должно, весь корпус дипломатический похвалял ум его чрезмерно, и этот добрый человек для того теперь просится, что прибытие г. Крока lui fait une avanie. Я хотя очень жалею, что со мной он не будет, но первый ему советую проситься. Не мудрено, что его любочестие в оном терпит. Многие из министров меня спрашивали, не прослужился ль он в чем. — И так я, друг мой, прошу вас чтоб старались г. Рикмана отсюда отозвать, и сделать его состояние еще лучшим: истинно достоин он очень. Adieu mon trs cher ami, je suis ternellement vous.

B. Зиновьев.

P. S. Верю, что на Рикманово место пришлешь ко мне человека хорошего: выбору твоему верю, и буду доволен.

Мадрид, 1773 12 Июня.

Давно я к тебе не писал, мой любезный друг. Приехав сюда, довольно мне было сует, теперь начинаю понемножку обживаться, но еще долго будет, чтоб совсем завестись домом, как должно. Надеюсь, что хотя чрез месяц пришлют мое жалованье. Все авансы, которые надобно делать для загородных домов, меня разоряют. Хотя знаю, что заплатят, но надобно много чистых денег из кармана вынимать.
Жары начинаем здесь чувствовать дней с пять прежестокие, истинно не втерпеж, как бы кто ни любил солнца. Начинаю не дивиться, что народ здесь ленив: нельзя инако быть.
Нарышкин у вас скоро будет и с славным Дидеротом. Я к тебе, братец, буду пересылать Нарышкина письма. Прощай! целую тебя.

В. Зиновьев.

Il faut que je vous aime bien mon cher ami pour vous crire dans ce moment, il fait une chaleur ici qui n’est comparable rien, je sue grosses gotes et malheureusement je suis oblig d’tre par voie et par chemins parceque je fais mes visites. Je ne peus rien vous dire d’agrable si non que je vous aime de tout mon cur et que j’ose croire que je n’ai pas afiaire un ingrat. Adieu mon cher ami, mes compliments Аркад. Иван. M. et au P. Юсупов.

1773. 14 (25) Aot

Письмо ваше, друг мой, от 1 (12) июля, я получил. Об Щепотьеве я был уже предупрежден, как вы и видите из моих писем, во скорбеть до тех пор буду, пока не приведу дела свои в порядок, то есть расплачусь с долгом. На жену я свою не сержусь, пожалею об ней, что она весь век свой будет ребенок, и никогда у ней ничего основательного не будет. Я, братец, больше ее знаю, и должен призваться, что она оный характер имеет: на то имею многие доказательства. Я чувствую я уверен в вашу дружбу, и в сожаление обо мне. Такое поведение друзей моих со мной истинно, любезный друг мой, мне драгоценнее всех имений и сокровищ!
Об дураке Щепотьеве жалею так, как о человеке, который больше сделал, думаю, себе несчастие, нежели тем, которых обокрал. Не стану я тебе больше об нем говорить, и ничего расспрашивать.
Спасибо, друг мой, что сам письмо отдал к. Г. Г. Орлову, утешаешь меня весьма, что он по старому ко мне.
Дом я свой продать непременно должен, и прошу тебя усердно стараться оное исполнить наискорее.
Надеюсь, по вашему обещанию, скоро получить жалованье, не для моего только житья, но для больших издержек чрезвычайных, которые должно здесь делать: наем домов в загородных местах, перевозка со всем домом истинно стоят много, и все притом чистыми деньгами платить должно. Я уже на эти расходы издержал около 709 рублей на наши деньги.
Уверен, что мне заплатят, как и всегда плачивали предместникам моим, но когда, Бог знает.
Счет в коллегию пошлю в исходе года. Ежели б не сыскал занять по осьми на сто, то истинно нельзя б было и следовать за королем.
Крок, думаю, просится прочь от меня: он говорят, что ему очень скучно я грустно здесь жить. Я думаю, что он для того и поехал только, чтоб чин выиграть. Я с ним обхожусь по-приятельски, и грех ему будет, ежели он и мною недоволен, но нечему тут дивиться: большая половина людей свете неблагодарных. Ежели Крока отзовут, то, думаю, Рикман останется с охотою: истинно достоин он, чтоб произвесть его секретарем и поощрить тем его к службе.
Ежели ж оба они отозвутся, то истинно всего б лучше желал Томару, я его знаю, я мы уживемся. Представь еще графу Н. И. об оном. Прощай, братец, будь здоров, а я истинно буду тебе благодарен по век.
Ваш верный слуга и друг

В. Зиновьев.

P. S. По любви, которую имею к отечеству своему, желалось бы мне очень, чтоб исполнялось по моим мыслям, которые сообщил я в последнем письме графу Н. И. Всякий день имею доказательства, которые меня укрепляют в моих мыслях.

Мадрид. 1774. 12-го февр.

По просьбе Ивана Ивановича Крока, посылаю на сей почте представление к графу Н. И. об отзыве брата его. Ему было желалось, чтоб я отправил брата его, не испрося дозволение у графа Н. И., но я в том отказал, как и по первому его письму. Желаю, чтоб по их желанию исполнилось, а мои мысли ты знаешь.
Дней через пять поеду в Аранхуэс. Жаль, что для загородных мыз время у вас еще дурно. Редко видал такую дурную весну и в Петербурге.
Стараюсь, чтоб жена выехала из Мадрида около начала июня по новому стилю. Дорога не ближняя, надобно стараться приехать в Россию прежде осени.
Ежели б я знал, что ты живешь домой, то я б тебе прислал вина шампанского, но, думаю, что живешь по-калмыцки, даром что знатный помещик. Отпиши, хочешь ли пить наше вино хорошее? Прощай, друг мой, целую тебя.

В. Зиновьев.

О Господине Бицо — ни слуху, ни духу.
Г. М. Д. И., Фон-Визину.
Милостивый государь мой Денис Иванович. Нельзя более моего я с искреннею благодарностью признавать тот обязательный знак неложной уже вашей ко мне дружбы, каковым вы, в последнем вашем письме, от 25-го Октября, почтить меня изволили. Если бы бывали вы в отдалении равном моему, толь долговременном, то бы лучше еще доверили, что я истинно наполнен теми к вам сентиментами сердечной благодарности, о которых, может быть, не вовсе без успеха, я вас уверять стараюсь. Сами бы сведали вы и испытали тогда, сколь утешно ласкаться вашею дружбою, а особенно милостивым мнением прелюбезного нашего шефа le plus aimable et le meilleur des hommes. Будьте же моим у него иногда предстателем: такой ваш труд неблагодарный, конечно, не останется. Можете вы считать то за самое верное, а для наибольшей надежности вашей прошу только меня в том изведывать. Из усердия моего усмотрите тогда более, нежели яз одних слов. Совершенное ваше по тому удостоверение оставляю я до того временя, а теперь только вас прошу доставить следующее при сем его сиятельству, когда он в С-Петербург прибыть изволит.
Желал бы я очень ведать, какое действие произведет со держание двух последних моих депешей, No 94—го и 95-го?
В прочем имею честь пребывать с совершенным почитанием

вашим,

милостивого государя,

покорно-послушнейшим слугою

А. Мусин-Пушкин.

Лондон, сего 25-го Ноября 1771.

Милостивый государь мой Денис Иванович.

Сколько бы ни было вам приятно продолжительно обязывать меня наичувствительнейшим и великодушным образом, то я, конечно, более еще нахожу себе утешение и отрады в тон соучастии, которое вы столь искренно и усердно, в тягостном положении моем, принимать изволите. Всеобязательное ваше, милостивый государь мой, письмо, от 28-го сентября, наиявственнейший подает мне о том опыт. Последовавшее от ваших старательств соглашение банкиров на высылку на меня нового векселя, дает мне такую отстрочку, от которой я могу, ежели не вовсе, то, по крайней мере, большею частию исправиться, если публичные дела хотя бы мало мне в том пособили, а особливо, когда надеюсь и от вас, милостивый государь, получать равномерные известия о происходящем. Беда та, то разглашаются оные из Варшавы обыкновенно дней пять прежде, нежели из С.-Петербурга сюда доходить могут. Наиприлежнейше просил я для того господина Стак…, хотя бы на мой счет, прислали ко мне первую о мире ведомость с нарочным и проворным курьером, как бы можно поспешнее. Он вам, конечно, знаком. Сугубо был бы я вам одолжен, если бы могли и вы дать ему знать о надобности (не изъясняя какой), чтоб был я здесь прежде, против моих в других местах товарищей, уведомлен о мире или, паче всякого чаяния, о новых разрывах и возобновленных переговорах.
Прося, в прочем, поднесть сие вложение милосердому, особливо мне, шефу нашему, прошу ни на час не сомневаться, чтоб все ваши обязательства не оставались на признательной и благодарном сердце моем на весь мой век, с тою всеусердною преданностию, с которою пребуду вам непоколебимо и отменно

вашим,

милостивого государя,

верно-покорнейшим слугою

А. Мусин-Пушкин.

Лондон, сего 26-го Октября 1772.

Милостивый государь мой Денис Иванович.

Упустил я, умышленно почти, ответствовать на обязательнейшее ваше письмо, от 18-го декабря, для того, что не имел я ничего другого на то довести, как о той чистейшей благодарности, которую вы уже сами измерять можете, по вашим наложенным на меня одолжениям. Сохраню оные на веки, ради собственного моего удовольствия. Можно вам на все сие полагаться вавервое, как на собственное ваше дело, частыми же повторениями о том утруждать вас отнюдь не буду и для того, что у вас, может быть, и без меня дел много, и премного, а теперь не могу оставить, чтоб при случае сем не оказать вам, милостивый государь, новой моей признательности за новое же ваше обязательство. Вчера получил я от господина Стакельберга письмо, которым меня уведомляет, что наставлен он от Деда отправить ко мне немедленно нарочного с известием о мире. Почитаю я одолжен сим за то не иному кому, как вашим трудам и прямо обязательным обо мне попечениям. Если подлинно курьер сей подоспеет сюда прежде всякого другого, то получу от следствий сего одного обстоятельства немалую тяжестным моим делам отраду и облегчение. Сокрушение мое доводит меня до отчаяния, когда либо выправиться, но ободряет меня надежда какого-либо незапного благополучного приключения, чему я вижу разные примеры. Желая вам оных, милостивый государь, всеусердно остаюсь навсегда непоколебимо, с отличным для вас почтением я с особенной преданностию,

вашим,

милостивый государь,

всепокорным и послушным слугою

А. Мусин-Пушкин.

Лондон, сего 5-го февраля 1773.

Милостивый Государь мой Денис Иванович.

Последнее обязательное письмо ваше, от 5-го Февраля, получил я с новым и тем приятнейшим для меня удовольствием, что содержит оное новые же и опыты вашей непременной во мне дружбы и того намерения, которым вы начатое благодарнейшее во мне признание довершить желаете.
Толь милостиво доставленным мне позволением отлучиться отсюда, воспользуюсь я после дня рождение короля Великобританского, когда Парламент и министры обыкновенно по деревням отсюда разъезжаются. На время же окредитование здесь титулярного советника Василья Лизакевича, не знаю выдавать ли ему то, что я за необходимо считаю, или сказать ему, чтоб вел он чрезвычайным своим на то время издержкам счеты. Могут оные показаться странными и потому, что надобно ему будет ездить тогда и к министрам, к во двору, и, следовательно, пристойным образом от настоящего отменнее и одеваться, содержать карету и лакея, и словом — вести себя здесь на таком основании, на каком теперь живут здесь Гишпанский и Португальский, также на время окредитованные секретари. К тому же надобно, милостивый государь, и исправный сюда перевод денег: тому уже около 9 месяцев, как живем мы здесь все без оных в долг (на кредит), который вчера получил себе новое повреждение от банкрутств кавалера Колбрука, которого считали одним из первейших здешних богачей. Ежегодно собиралось ему чистого доходу до 25 тысяч фунтов, а теперь едва ли остается ему что на одно пропитание! Удар сей приводит циркуляцию тем более в остановку, что находится уже в оной более 4-х миллионов фунтов, больше бумаг одних, нежели наличных денег или товаров вместо оных, и потому надобно, чтоб общие дела пришли сперва в уравнение, и именно прежде, нежели кредит вовсе восстановится.
Первых из Бухареста известий ожидаем мы здесь из Варшавы, яко из ближайшего места. Срок перемирию вышел тому уже 13 дней, теперь там, конечно, известно, чем оный кончился, а курьер, может быть, приедет сюда с тем дней через осемь. Ничто не может сравнится с нетерпеливостию, с коею я его ожидаю, как та преданность и почтение, которые всегда останутся основанием всех моих стараний и истинным побуждением

вашему, милостивый государь,

вернопокорнейшему и всеусердному

А. Мусину-Пушкину.

Лондон, сего 3-го апреля, нов. ст. 1773.

Милостивый Государь мой Денис Иванович.

Всеобязательное письмо ваше, от 12-го июля, получил я здесь со всем тем признанием, с каковым надлежало мне оное получить. Все ваше обо мне попечение принимаю прямо дружески. Но несчастие свое должен я и по ныне еще почитать почти непреодолимым, особливо потому, что известие о разбитии визиря дошло сюда не инако, как чрез публичные газеты почтою, прежде нежели письмо о том из Варшавы. Могло бы оное послужить мне знатно, если бы мог я ведать о сем знатном и радостном происшествии, хотя несколько часов прежде всех других. Оставляя напрасную о том кручину, тем по крайней мере ласкаюсь, что будет, наконец, преподан мне такой случай, которым бы, по настоящим обстоятельствам, мог я хотя бы несколько воспользоваться, к восстановлению прежнего моего состояние и спокойствия. Положение такое немало мешало и восстановлению здоровья моего, для пользы оного, еду я, по совету докторов, в Скарбору, к тамошним холодным баням. Расстояние такое, конечно, не позволит мне в Лондон возвратиться прежде исхода сентября, но всякая малейшая во мне там нужда, конечно, ускорит и моим туда возвращением.
Впрочем, прошу быть совершенно удостоверенным, что везде и всегда пребуду я вам, милостивый государь, непременно с наиусердною преданностию и с таковым же подлинно почтением,

вашим, милостивого государя,

всепокорно-послушнейшим слугою

А. Мусин-Пушкин.

Бристоль, сего 4-го августа 1773.

Милостивый Государь мой Денис Иванович.

Возвращая в Отечество племянника моего Кошелева, надлежало бы мне возобновить и старые мои уверения, о непоколебимой моей к вам преданности и таковой же признательности. Неоднократно поручал я ему, именно изъяснить вам, милостивому государю, одно и другое словесно: усомнился писать к вам, особенно, зная, сколько заняты вы и без того разными другими бумагами. Теперь же прошу только ни мало не сомневаться о моих к вам сантиментах, кои обещался я честью сохранить для вас непременно, но когда же придет то время, т.е., когда станете вы оные взведывать самым делом, жду дожить до того нетерпеливо. Если кто другой может отправлять вашу комиссию лучше моего, то никто, конечно, не приложит к тому более моего усердия и ревности. Приложа к тому всеискреннее почтение и всеусердную преданность, можете верно всегда надеяться, что я пребуду на жизнь мою непременно и неложно

вашим, милостивого государя моего,

верно-покорнешим слугою

А. Мусин-Пушкин.

Лондон, сего 7-го марта 1774.

Смоленск, 17-го марта 1780.

Я, мой друг, Денис Иванович, получил ваше письмо, от 26-го Февраля, но не мог на прошедшей почте, за недосугом, отвечать, теперь же благодарю вас на оное и за исправление моих ковшиссий. Извещение с нарочным я еще не получил. Что ж принадлежит до дела Лобановых, то иным его поправить не чем, как тем, чтобы дети, по причине, что они не разделены и имеют общую в одном месте деревню, просили от Сената опекунов, с теми, чтобы оные половину доходу с деревни давали на содержание отцу и матери, а другую им, по равным частям, доставляли, без сего в правление их имением никто не вступится, и я не войду. Прощай, мой любезный приятель! Пиши, что у вас делается, и верь, что я искренно и непременно весь ваш навсегда,

Кн. Н. Репнин.

P. S. Скажите Гр. Н. И—чу мой поклон от всей души и сердца.

Смоленск, 15-го декабря 1781.

Благодарствую сердечно, любезный приятель Денис Иванович, за ваши письма, от 1-го и 3-го сего месяца, которые я оба вдруг получил, третие же, отправленное вами чрез Гр. Н. Ивановича, я стану ожидать. Известий, как от вас Петербургских, так и из чужих краев, столь мало, что я в крайнем о том удивлении. Происшествие с Лордом Корнвалисом, коли к тому же и флот Грасов разобьет флот Английский или в нерешимости там морские операция останутся, великую, кажется, перемену в военных обстоятельствах сделает. Если же там Английский флот атакует и разобьет Граса, то большой важности от того Корнвалисова пленения, думаю, не последует. Итак, все резоны теперь настоят Английскому флоту, отваживавшемуся искать жестоко подраться, а французскому сколь возможно от решительного морского бою откланяться. Не прогневайся, что я пустым рассуждением наполнял целую страницу, желая с вами побеседовать. Не имея отсель в тому материи, не почитаю таковою здешние выборы, в коих, кроме многолюдства и связанного с оным шума, ничего нет. Благодарю вас за известие о положении здоровья Гр. Н. Ивановича. Пожалуй, мой дорогой друг, продолжай со мной вашу мне приятную переписку, и будь уверен, что я с искренностию непременно пребуду вам навсегда истинным и покорнейшим слугой.

Князь Ник. Репнин.

Смоленск, 31-го декабря 1781.

Искренно благодарю вас, любезный приятель Денис Иванович, за ваше письмо, от 24-го сего месяца, и за сообщенные в нем известия. Более сюда уже не пишите. Прошу письма ваши адресовать в Москву. Сам же я надеюсь с вами увидаться около 25 или 26 генваря. С новым годом вас поздравляю, желая вам от всего сердца всякого добра! Отсюда вестей, как из ямы, никаких нет. Прощай, мой друг, будь уверен, что я нелицемерно ваш.

Кн. Н. Репнин.

Милостивый Государь Денис Иванович.

Братец ваш Александр Иванович поехал вчера с господином Пушкиным, и оба в компании с господином и госпожею Демидовыми, да князем Гагариным, в Лондон. Перед отходом, поручил он мне доставить к вам при сем включаемое. Пользуясь сим случаем, возобновлю я то, что поручил ему вам сказать, то есть, предложить себя во всем к услугам вашим. Я уже вам писал, почему я преисполнен всевозможными к вашей особе высокопочитанием, судя же о достоинствах и качествах ваших по наслышкам, уверился я о честности и добродушии вашем примерами братцев ваших, которые и с сей стороны, кровь вашу не облыгают. За сим, имею я честь пребыть с истинною навсегда преданностию и нелицемерным почтением,

ваш, милостивый государь,

всепокорно-нижайший слуга,

Н. Хотинский.

Париж, 19-го мая 1773 года.

Милостивый Государь Денис Иванович.

В одном из нынешних моих к его сиятельству графу Никите Ивановичу писем, изволите усмотреть, самый неожидаемый мне случай приключился в недостатке в деньгах, для отправление находящихся на моих руках Русаков, увезенных из Камчатки. Переменою состояние моего, по которому банкир видит, что денег у меня убудет, имеет потому недоверку, тем наипаче, что я ему и без того уже должен. На сей год, не получали мы жалованья ни полушки, да и за прошлый год доплату получили только недели с две. Между тем, без денег жить нельзя. Деньгами банкир меня ссужал, потому, ему я и много должен. Как то ни есть, а денег на отправление их надобно, и необходимо должно по получении моего письма, с первою после того почтою переслать, или же также написать, что в тех людях нужды нет. Так я их распущу. В сем случае, полную имею я доверенность на человеколюбие ваше как ко мне, так и к тем бедным несчастным обманутым людям, и ожидаю с нетерпением скорого и благосклонного вашего на сие и по всякому случаю ответа. Пребываю с истинным высокопочитанием и чистосердечною преданностию,

ваш, милостивый государь,

покорно-нижайший слуга,

Н. Хотинский.

Париж. 1-го июля н. с. 1773 года.
P. S. Буде в решение по сему делу произойдет какое-либо замедление, то наиусильно прошу предуведомить меня, не замешкав, какого конца по оному ожидать имею, дабы потому расположить всякие приуготовительные меры.

Милостивый Государь мой, Денис Ивавович.

Подлинно приятельским ваших письмом, от 27-го июля, которым избавили вы меня от хлопот, забот и беспокойствия, обрадовали вы меня несказанно, и за оное приношу истинное мое благодарение. Ждал я письмо с нетерпением, и по получении оного 24-го августа по здешнему стилю, опасался, что не приедут мои дети ко времени отхода корабля, но, по счастию, все удалось, как вы то увидите из письма моего к его сиятельству графу Никите Ивановичу.
В конце вашего письма, приметил я следующее ваше выражение: я почел бы себе за особенное счастие, если в рассуждении вашего собственного положения мог оказать вам услугу. Будучи известен о добродушии вашем, не трудно было мне догадаться о всей силе и смысле того выражения, которое до слез пронзило сердце мое! Из признания, мне остается надеяться на Бога и на вас, добрых людей, а в прочем всего ожидать с терпением, которое не редко исчезает.
Господину Новикову сказал я о 15 луидорах, о коих он не беспокоится. Он поручил мне засвидетельствовать вам его почтение.
Когда бедные Камчатские люди приедут, примите их в свое покровительство. Они были обмануты, и потому не столь виноваты.
Я имею честь пребыть с отличным почтением и нелицемерного по век преданностию,

ваш, милостивый государь мой,

всепокорно-нижайший слуга,

Н. Хотинский.

Париж. 29-го августа 1773 года.
P. S. Любезным братцам вашим прошу засвидетельствовать мое почтение.

Государь мой и дознанный друг, Денис Иванович.

Прямо дружеское ваше письмо я получил с равным удовольствием имеющемуся к вам, моему государю, дружелюбию и нелицемерному почтению. При сем прошу вложенное здесь к общему нашему благодетелю верно доставить. Братца вашего рекомендовать вам было не для чего: он сам себя рекомендует. У меня их трое, как приемышей, а четвертый бедный, то есть Трегубов, за случившимся припадком, оставлен на дороге. Я, надеюсь, что они всегда мною будут довольны. Прошу, государь мой, когда праздное время излучите, посетить моих детей, дать им хорошие наставление к учению и поведению, да и учителя их, господина Ольрия, побуждать ко всевозможному их обучению, а камердинера, заболевшего, коль скоро с настоящими силами сберется, ко мне на почте отправить. Я есмь, с отличным почтением и усердною преданностию, ваш,

государя моего,

покорно-послушный слуга,

А. Обресков.

Яссы. 30-го Мая 1772.

Государь мой Денис Иванович.

Из сегодняшнего отпуска вы увидите, что Господь не благоволил увенчать все мои труды ожидаемым успехом, однако ж совсем оных и не испроверг, но предоставил решить по его всемогущему благоизобретению: судьбины его для нас, смертных, суть не исповедимы, и им, с сокрушенным сердцем, всякому, на него надеющемуся, повиноваться должно без роптание я без отчаяния. Мой случай самый сей, что с одной стороны душевно стражду, видя все мои труды в пепел обращающимися, а с другой, бодрствую духом в надежде, на него полагаемой, и чистого совестию в сделании всего в силах моих быть могущего. Включенный при сем пакет к Льву Борисовичу Никитину покорно прошу верно ему доставить, потому, что в нем есть вексель, отправленный с сегодняшним отпуском, Измаиловского Полку унтер-офицер Ерлыков, мой ближний свойственник, которого в милость вашу рекомендую, и прошу исходатайствовать от милостивого нашего начальника в полк рекомендацию, о повышении его, а потом ко мне возвратить. Я есмь, с отличным почтением и дружелюбием,

ваш, мой государь,

покорный слуга,

Алексей Обресков.

Бухарест. 13-го марта 1773.

Государь мой и дознанный друг, Денис Иванович.

Последнее ваше дружеское письмо, от 7-го марта, получил я по отправлении моего отпуска, от 13-го того же марта, с которого времени я в край ваш ни одной строчки поныне не писал: дух был оскорблен малою удачею трудов моих, а к тому же я упражнен был в снарядах к езде и в пути. Теперь живем, как пустынники и оглашенные, поободрило только содержание письмеца общего нашего милостивца, от 19-го апреля, твоей рукою писанное к графу Петру Александровичу. Утешь его, Всевышний, во всех его делах, так, как он меня утешил! Вы знаете, мой любезный друг, что я все то сделал, что только сделано быть могло, а во многом, беспристрастно сказать могу, почти сам себя превзошел. Но когда в чем есть неудача, то обыкновенно все хорошее забывается, а бросается в глаза она одна. В этом то самом положении, я себя видя, мучился, но милостивец дух мой поуспокоил. Денежек маленько здесь остается, а все пить и есть хотят! Пожалуйте, не уморите с голоду, и при случае принапамятуйте о посылке в свое время. Прости, мой любезный друг, и будь уверен, что пpeданность моя с отличным почтением будет во мне навсегда непременно, с каковою теперь есмь

ваш, мой государь,

покорно-послушный слуга,

А. Обресков.

Из Романа. 13-го мая 1773 года.
Р. S. С сегодняшним отпуском отправляю поручика Грязнова до Серпухова только, а оттуда велел ему ехать, по некоторым моим нуждам, в Ярославль и Тверь, а после в С.-Петербург. Когда он туда прибудет, прошу удостоить его вашей милости и возвратить ко мне, когда время вам, господам, дозволит

А. Обресков.

Государь мой и много-дознанный друг, Денис Иванович.

Дружеские письма ваши, одно от 20-го марта, чрез графа Михаила Петровича, а другое от 11-го апреля, чрез поручика Грязнова, исправно получил, и покорнейше благодарю за удостоение оными. Ответствую: братцу вашему я предоставляю целую свободность съездить в Отечество, но он сам поудерживается в рассуждении наших недоведомостей, опасаясь, чтоб столько трудясь и столько претерпевая скуки и всего неприятного, не отлучиться в такой момент, который бы мог лишить, по всякому правосудию, ожидаемого удовлетворения, о должках же ннже помышлять должно: как разбогатеем, так все лоправим. За все содержаше второго, приношу наипризнательнейшую мою благодарность. Из него имею я новый опыт истинной вашей ко мне дружбы и приязни. Я уже несколько был успокоен отзывами графа П. А., а теперь вашим письмом и во всей полноте. Я не признаю себя виновным в моих подозрениях, а причиною тому единственно sa langue bien pendue et goguenarderie, что ему обыкновенно много недоброжелательных делает, но в существе, я и сам знаю, он нимало не вредителен, но как человек, от утра до вечера, не умолкая, говорит, то можно ли наполнить конверсацию, чтоб кого-нибудь не укусить? В прочем, наружно у нас приязнь наитеснейшая, и я приветствиями и приемами его весьма доволен, а преданность моя их нему есть наследственная. Грязнов мне сказывал, что вы сбирались отправлять ко мне деньги, но после отменили: неужели подумали, что я, взбесясь, уеду? Нет, мой любезный друг! Правда, сколько я не чувствителен, однако же никогда не сделаю ничего противного долгу я званию моему. Из сегодняшнего моего письма к общему нашему милостивцу, увидите вы покорнейшее мое прошение, о повышении чином переводчика Тамару, яко человека достоинствами наполненного и годного не токмо в нынешнем миротворении, но и в других могущих быть делах, а наипаче с полуденными нациями, потому что, ежели Бог одарит нас желаемым миром, и коммерция возьмет свое порядочное течение, то люди таковых свойств, каковых есть Тамара, весьма будут надобны. Вы, любезный друг, его не знаете, а может быть, по речам других, несколько против его еще и предубеждены, но я, зная вашу честность, преуверен остаюсь, что ежели б вы его столько же знали, сколько я его знаю, то бы, может быть, и больше меня его возлюбили, потому наиприлежнейше вас прошу, употребить весь ваш кредит, в исходатайствовании ему повышение чина. Право, грешно забывать тех, которые, по несчастию в отдалении трудятся. Братец ваш писал к вам о бедном Шокурове, который по совету Германштадтских докторов, вместо Темесвара и Меадии, едет в Буду, расстоянием на два дня от Вены, где, как слышно, воды еще лучше, нежели Меадские. Да и неизвестно, если не получит там облегчения, не поедет ли он куда и далее, чего ради, я буду просить князя Дмитрия Михайловича о подании ему всяких вспоможений. Однако, не излишне бы было, ежели б вы, государь мой, у его сиятельства какую-нибудь об нем и князю Дмитрию Михайловичу рекомендацию исходатайствовали. Напред сего, я вас просил постараться повысить мальчишек моих, о чем и теперь прошу. Мне кажется, сие никакой важности не заслуживает. Итальянцы говорят, только один дым, а жаркого нет, то есть, одна честь, а жалованья ни копейки. Мы теперь с нетерпеливостию ожидаем визирского ответу, и ежели он будет податливый, то приближусь к Фельдмаршалу, в нужном же случае и по требованию его, и в лагерь к нему поеду. Поистине сказать, в мои лета и по моей дряхлости, будет сие несколько несносно и изнурительно, но что делать, послужу покамест есть силы. Я есмь с истинным почтением и совершенною преданностию,

ваш, государь мой,

покорно-послушный слуга,

А. Обресков.

Роман. 13-го мая 1774 года.

Berlin, ce 14 May 1771.

Monsieur,

J’ai t extrmement flatt du billet, que vous m’avs fait l’honneur de m’erire le 26 Avril. L’incluse pour monsieur votre frre est arrive quelques jours aprs son dpart de Berlin, mais comme il m’a dit qu’il alloit Varsovie auprs de monsieur de Saldern, je n’ai pas manqu de la lui y envoier, Paiant accompagn de quelques lignes de ma part et pour qu’elle lui parvienne d’autant plus srement je l’ai adresse a Dantzig, parce que la voie directe d’ici Varsovie n’est pas sre cause des confdrs, qui pillent souvent les malles et endommagent les lettres.
Pendant le sjour, que monsieur votre frre a fait Berlin, j’ai eu le bonheur de me lier d’amiti aves lui’ Il m’a promis la sienne, et il vient de m’en donner une preuve par une lettre que j’ai reue de lui. Il est fort aimable et a plus ici tout le monde.
Quoi qu’il, paraine bien intress de ma part, qu’ la premire lettre, que j’ai l’honneur de vous crire, j’ose vous importuner par rapport moi mme, je me flatte cependant, monsieur, que vous ne le prendrs pas en mauvaise part. Il y a prs de,., ans, que je suis secrtaire d’ambassade, et il y a beaucoup de mes confrres, qui n’ont pas servi vingt cinq ans dans la carrire ministeriele, comme moi et qui ont t avancs depuis dj plusieurs annes, et je reste sans le moindre encouragement. Il est douieureux d’tre oubli sur ses vieux jour. Je vous ргіи donc, monsieur, de dire un mot en ma faveur m-n le comte de Panin, pour que ce seigneur daigne se souvenir de moi la premire promotion, en me faisant avancer au grade de conseiller d’ambassade. On m’a dit tant de bien de votre faon de penser et de vos sentimens, que je ne doute point que vous ne soys dispos contribuer rendre mon sort plus gracieux et moins infortun. Ma reconnoissance sera aussi ternelle qu’est parfaite et trs distingue la considration, avec laquelle j’ai l’honneur d’tre,

monsieur,

votre trs humble et trs obissant serviteur,

Maltzow.

Я сию минуту еду в деревню. Москва n’est pas un sjour trs sure pour les habitants, qui ne veulent pas encore avec tous les domestiques sortir de ce monde, le mal s’augmente de jour en jour peu a peu. — В моем доме нет еще ни кошки больной, ибо я все способы употребляю очищать воздух и удалять гнилость, но в народе болезнь, или иначе смерть, ne commit pas la raillerie. Вручите письмо его сиятельству H. Ивановичу, и напоминайте ему о милостивом ответе. Сие письмо, ради меня, есть крайне нужное. Montrs moi de nouveau votre amiti.
Adieu.

Вашего высокородия,

милостивого государя,

покорный и верный слуга,

А. Сумароков.

Р. S. Исполните мое прошение.

Москва 8-го августа 1771 года.

Государь мой Денис Иванович.

Письмо вашего высокоблагородия, от 9го числа прошедшего ноября, купно с приложенным притом векселем на сто рублей, я исправно получил, и не премину оные деньги, по желанию вашему, употреблять на исправление нужд свойственника вашего Ивана Федоровича Мамонова, который теперь здесь продолжает инженерную и артиллерийскую науки, дабы сделаться способным к назначенному для него званию.
Причем не могу обойтись, дабы как не упомянуть, колико нужным почитаю ваше особливое сему молодому человеку нашпоминовение, чтоб он в своих расходах лучшую, противу прежнего, экономию наблюдал: ибо он не точию все курьерские деньги помесячно уже издержал, но из вышеписанных переведенных от вас денег, теперь, за уплатою долгов, едва только двадцать рублей оставил.
Правда, он мне то сам обещал, и я не оставляю, в рассуждении вашего об нем участвования, сколько можно, в тому способствовать, однако ваше свойственническое поощрение еще больше силы преподаст, и я ласкаюсь, что вы мое о сем упоминание примите истинным знаком моего ему доброжелательства, вследствие того отличного почтения, с которым навсегда пребуду,

вашего высокоблагородия,

государя моего,

покорный слуга

Г. Иван Остерман.

Из Стокгольма. Декабря 9-го дня 1771 года.

Мемель. 25-го ноября …. года.

Хотя мы, дорогой Денис Иванович, уже девять недель в дороге, но еще не на своей земле, и приятного природного воздуху не глотаем, чему дурные дороги, упрямство почтальонов и худой корм почтовых лошадей — главною причиною. Сии два рода скотов отменно в Бранденбурге и Пруссии скучны, но теперь пора об них не думать. Буду упражняться радостным воображением, любезным с родными и друзьями свиданием. Прошу сказать дядюшке Никите Ивановичу, что он первый из сих для меня, и что для спокойствия моего, безделицы не достает: дом продан, другого нет, люди в Москве, и не знаю, дозволят ли им в Петербург приехать, экипажа и ничего нужного для дому и жизни не бывало, у нас же пристойных трактиров не завелось, а то бы (хотя новое позорище представила в столице ее величества Двора ее штатс-дама, а притом, русская уроженка, в трактире домком живущая!) по дорожной привычке, в трактир въехала. Теперь же, в подражание ее подвластных, кочующих народов, и за неимением палаток, остается в карете на улице жить! Я в Риге или Нарве буду ожидать вашего ответа. Попросите от меня дядюшку, чтоб он в сем случае мне милость сделал, и помог. Если бы дорогой Петр Иванович в Петербурге был, то бы я беспечна была, а теперь хоть не унываю, но признаюсь, что не восхищаюсь от радости о сей приятной перспективе, и что после двулетнего таскания по дорогам, и возвратясь домой, не безумеренно желать угол, и иметь в нем нужную прислугу. Пожалуй, батюшка, не забудь о сем дядюшке напоминать. У меня никого в вашем городе нет, кому бы дать комиссию, и если что лучшее в сем случае для меня сделать можно, это то, что прислать, за шестьдесят верст, али менее, кого-нибудь из ваших коллежских мне на встречу, с коими бы также и от графа Миниха выходя повеление, чтоб меня на дороге не останавливали, прислать, и меня уведомить, куда мне въезжать из Риги, а лучше и вернее вам могу сказать, когда я в Ямбург приеду. Между тем, я на дружбу вашу и попечение надеясь, сколько-нибудь спокойнее до него доеду, в знак же моей благодарности, я тем начну, что окончу сию долгую и скучную епистолу, сказав очень искренне, что я вам всякого добра желаю, и что я навсегда пребуду

вам, государю моему,

покорная услужница

К. К. Дашкова.

Милостивый Государь мой Денис Иванович.

Письмо ваше, от 31-го января, я к особливому своему удовольствию, получить честь имел. За исходатайствование же мне от его сиятельства, графа Никиты Ивановича, позволения, чтоб остаться здесь долее, для исправление моих домашних нужд, приношу вам, государь мой, нижайшее и чувствительнейшее мое благодарение. Рекомендуя себя продолжению вашей во мне дружбы, честь имею пребывать с отменным моим почтением и совершенною преданностию,

ваш, милостивый государь мой,

нижайший и покорнейший слуга,

Павел Левашев.

В Москве, февраля 11-го дня 1773 года.
P. S. Ведая, сколько вам приятно слышать, что вся фамилия ваша здесь в добром здравии находится, также и то, что его сиятельство, граф Петр Иванович, ныне начинает чувствовать большое облегчение ох своей подагры, и уже несколько дней, что с постели вставать начал,— о чем я вам, чрез сие, нарочно и сообщить не преминул.
У нас здесь пожары не редки, и третьего дня у главной здешней аптеки весь верх сгорел, однакож, как сказывают, что причиненный тем вред не чрезвычайно велик. В самое то время, как оная аптека горела, то есть в самую полночь, был здесь, в соседстве у меня, в Воронцовом доме маскарад, и некто, пришед туда, сказал им, что оный дон горит! От чего многие не только безмерно перепугались, но и бежавши вон из покоев, друг друга давили, но я благодарю Бога, что там не был, и такого печального зрелища сам не видал, а только что слышал от тех, которые там были и насилу свои бока от толчков спасли! Вчера был день заговения, которым все здешние веселости кончились. Присем я одно приметить мог, что хотя в последние дни масляницы и весьма иного народу было на улицах как пеших, так и в санях катающихся, однакож не видал я ни толикого пьянства в народе, ни драк, как то на пред — сего здесь таковые дни случалось.

Стокгольм, июня 3-го дня 1771 года

Милостивый Государь мой Денис Иванович.

Настоящие мои суеты и недосуги, по случаю воспоследовавшего вчера отворение здешнего сейма, а не иное что причиною тому, что до сих пор умедлил моим должным благодарением за дружеское вашего высокоблагородия, письмо, которым 10-го числа мая, при отправлении сюда Ивана Федоровича Мамонова, меня почтить соизволили. Извольте, милостивый друг мой, быть уверены, что всячески буду стараться в самом действии заслужить себе продолжение вашей дружеской доверенности, бденным попечением о благополучии Ивана Федоровича, а напротив того, покорно прошу ваше высокоблагородие пожаловать удостоить своего милостивого покровительства подателя сего, господина Витарута, консула нашего в Бордо. Он просил меня, чтоб вашим дружеским предстательством доставить ему доступ к его сиятельству, нашему общему милостивцу, графу Никите Ивановичу, и исходатайствовать его высокое покровительство, на некоторые, для пользы и распространение нашего во Франции торга, предложения, особливо же он хочет доставить там поход на наше железо.
Всякое оказуемое оному консулу благодеяние, не инако, как усугубит то известное почтение и дружескую преданность, с коими неотменно пребываю,

вашего высокоблагородия,

милостивого государя моего,

всепокорный слуга

А. Стахиев.

В Стокгольме, сентября 16-го дня 1771 года.

Милостивый мой друг Денис Иванович.

Канцелярии Советник, господин Сакен, прежде своего в чужие краи отъезда, предъявя мне, что отправленные тогда от меня вафельные формы, для его императорского высочества, государя цесаревича, не таковы были, как желалось, и потому приказал, чтоб постарался я достать другие полированные, почему я и заказал оные на лучшем здешнем заводе, но по несчастию не прежде, как на сих днях получил, и пользуясь возвращением отсюда в С.-Петербург нашего торгового гальота, именуемого Св. Иерусалим, в прошлую субботу, две такие вафельные формы отправил с шкипером Фомою Михайловым, в одном ящике, под адресом его сиятельства графа Никиты Ивановича. О чем, чрез сие покорно прошу ваше высокоблагородие пожаловать, при поднесении моего наиглубочайшего респекта его высокографскому сиятельству, доложить, и по благополучном прибытии в С.-Петербург, постараться оный ящик из таможни выручить и его высокографскому сиятельству доставить. Я сердечно сожалею, что и оные формы не многим получше прежних, хотя я ничего не щадил, чтоб они совершенно по желанию сделаны были.
Иван Федорович, слава Богу, здоров, и подносит вам свое почтение, а я неотменно с искреннею преданностию пребываю,

вашего высокоблагородия,

всепокорный слуга,

А. Стахиев.

Из Стокгольма, апреля 26-го дня 1773 года.

Милостивый Государь мой Денис Иванович.

При поднесении должного благодарения, за дружеское вашего высокоблагородия последнее письмо, от 28-го числа прошедшего марта, не могу пред вами, яко ближним свойственником его высокородия Николая Федоровича Дурасова, в молчании оставить несправедливое его на меня нападение и напрасное обнесение, якобы я причиною был заблуждения находящегося здесь сына его Александра Николаевича. Моя в том невинность будучи совершенно известна, я сожалею точию, что Николай Федорович, может быть, легко поверил наговорам моих неприятелей. Я могу, по совести сказать, что Александр Николаевич от меня никогда иных советов не слыхал, как такие, которые я моим кровным детям и пред всем светом давать готов, но видя, что оные ему неприятны, я уже более года на его непорядочное поведение издали, с сожалением смотрю, и не вижусь с ним инако, как в канцелярии, наипаче с той поры, как его сиятельство, граф Иван Андреевич, первые от его родителя на него жалобы получил. Я из оных приметил намекаемый на меня подыск. Александр Николаевич, с самого своего сюда приезда, весьма редко в дом мой жаловал, а с некоторого времени и совсем от того отстал. Теперь же я и сам приглашать никогда не буду, для закрытия себя от дальнейших нападков со стороны его родителя. Впрочем, я могу сослаться на свидетельство, как Ивана Федоровича, так и Якова Афанасьевича, что я Александру Николаевичу, в беспутных его поступках, никогда не потакал, колико то по должности своей мне прилично было, и если бы он моих благонамеренных советов слушался, то бы, конечно, и у графа Ивана Андреевича, и у родителя своего в любви был. Природное ваше правосудие ласкает меня надеждою, что вы, по дружбе своей ко мне, Николая Федоровича из своего предрассуждение выведете, чем меня премного обяжете, в усугубите во мне сентименты совершенного почтение и преданности, с коими навсегда пре бываю.

Вашего высокоблагородия, покорнейший слуга

А. Стахиев.

ПИСЬМА ФОНВИЗИНА

К

ГРАФУ ПЕТРУ ИВАНОВИЧУ ПАНИНУ.

Сиятельнейший Граф

Милостивый Государь!

Принося нижайшее благодарение за милостивое письмо вашего сиятельства, от 4-го июня, имею честь донести, что приложенное письмо к графу Шелю, из Второй Армии пересланное, отдал я ему верно. Он и графиня препоручили мне изъявить свое истинное почтение и благодарность, за уверение вашего сиятельства о вашем к ним дружестве.
Приложенную при сем реляцию посла г. Сальдерна не мог я ранее окончить, сколь ни велико было мое усердие. Причиною тому, множество стекшихся вдруг дел, касающихся до моей должности, препорученной мне от моего милостивого шефа. Из Петергофа, куда завтра отъезжаем, не премину я, милостивый государь, служить вашему сиятельству, обстоятельнейшим уведомлением о делах, достойных любопытства вашего.
Реляция посла г. Сальдерна содержит в себе все то, что может подать совершенную идею о настоящей положении Польских дел. Мне остается прибавить токмо то, о чем г. посол писал уже после сей переведенной мною реляции.
В Литве Конфедераты умножаются, гетман граф Огинский стал в подозрении, но благоразумным учреждением посла все оное смятение прекратится в своем начале, Граф Бровицкий имел уже удачную сшибку с Конфедератамн.
Вследствие декларации, которой экземпляр имел я честь послать к вашему сиятельству, Его Польское Величество отправил знатную депутацию в нашему послу, с изъявлением благодарности своей за все содержание оной декларации. Король созвал потом знатнейших особ, для советование с ними о успокоении Польши. Один примас, человек всем бытием своим России одолженный, один он явился неблагодарным в нежелавшим блага своему отечеству, воспротивясь нашим видам о примирении Польши, и коварствуя самым бесчестным образом! Я думаю, однакож, что хитрости его уступят благоразумию, осторожности и силе г. Сальдерна.
С истинным высокопочитанием и совершенною преданностию во всю жизнь мою

пребуду, и проч.

В С.-Петербурге, 18-го Июня 1771.
Сиятельнейший Граф

Милостивый Государь!

На сих днях, ее императорское величество опробовать изволила приложенное при сем мнение его сиятельства графа Никиты Ивановича. Оно подаст вам, м. г., прямое сведение о настоящем положении дел наших. Мне остается только донести вам, что в Крым назначен Евдоким Алексеевич Щербинин, и пожалован генерал-поручиком, а Г-н Веселицкий, назначенный резидовать министром от нас в Крыму, произведен в статские советники.
Граф Сольмс сообщил здешнему Двору королевскую депешу, с которой перевод мой приложить здесь честь инею. Я почел бы за особливое счастие узнать о ее содержании мнение вашего сиятельства.
Для любопытства вашего, прилагаю здесь вопии с рескриптов к графу Петру Алекс. и к гр. Гр. Г., также и последнюю реляцию к. Bac. Михайловича.
Александр Ильич не привял еще команды от г. Веймарна, но, чаятельно, скоро вступить в дело звание своего, ибо г. Веймарн здесь уже ожидается. Посол ваш весьма жалуется на худую дисциплину находящихся в Польше войск. Недавно при атаке местечка Тиник, близ Кракова, наша пехота легла на землю и не пошла к своей должности. На будущей почте, как о сем, так и о прочих Польских делах, не премину донести обстоятельно.
Препоручая себя в непременную милость вашу, с глубочайшим почтением и совершенного преданностию во всю жизнь мою пребуду.
В С.-Петербурге, 1-го ноября 1771.

Сиятельнейший Граф

Милостивый Государь!

Третьего дня прибыл сюда генерал-майор Ступишин, с известием, о продолжении успехов оружия нашего. Я имею честь приложить здесь и вопию с реляций, им привезенных, и печатные листочки, коими публике объявлено о сих радостных происшествиях. Следующие здесь в переводе два письма, с приложением от князя Дмитрия Михайловича, суть те важные пиесы, которые мною обещаны вашему сиятельству, и которые доказывают, что Венский Двор, хотя в существе сохраняет к нам свое недоброжелательство, но, по крайней мере, переменяет свой гордый тон на ласковое преклонение нас к тем мирным кондициям, кои он нам предписать желает.
Ответ наш Прусскому королю еще не изготовлен. Ваше сиятельство, конечно, оный получить от меня изволите, как скоро только тем вам услужить найдусь я в состоянии.
За милостивое письмо вашего сиятельства, от 3-го сего месяца, приношу нижайшее благодарение. Господин Боур нашелся дюпомьграфа Петра Александровича. Вы, милостивый государь, изволили, может быть, приметить, что он посылаем был осмотреть противный берег, и что он нашел на нем неудобства. Видно, что после сего ответа, граф Петр Александрович не открыл ему своего расположения, и отправя его от себя, не ему, но господину Веймарну приуготовил почесть победителя. Господин Боур сюда еще не бывал, но, заехав в пожалованные ему прошлого года деревни, живет еще тамо. Я уверен, что его сиятельство, граф Никита Иванович, в первом письме своем к вам, милостивый государь, напишет об оном пространнее. Теперь же молчание его происходит от известных вам причин. Непрестанные труды по званию его в толь критических обстоятельствах Отечества, возведшего его на толь высокую степень, составляют теперь всеминутное его упражнение’
В С.-Петербурге, 11-го Ноября 1771.

Сиятельнейший Граф

Милостивый Государь!

Я за должность почитаю начать письмо мое уведомлением вашего сиятельства, о здравии его императорского высочества. Оно ежечасно идет к своему совершенству, и самая слабость проходит очевидно.
Принеся нижайшее благодарение за милостивое письмо вашего сиятельства, от 4-го сего месяца, не могу я иметь счастия исполнить теперь вашу волю моими по делам доношениями. Как сему, так и продолжавшемуся несколько времени моему молчанию, причиною стала лихорадка, от которой я сегодня в первый раз встал с постели. Скоро надеюсь придти в состояние служить вам, милостивый государь, довольно важными сообщениями.
Вручителя сего, моего брата, имею счастие препоручить в милость вашего сиятельства, и быть навсегда с глубочайшим почтением и совершенною преданностию.
21-го Ноября 1771

Сиятельнейший Граф

Милостивый Государь!

По принесении нижайшего моего благодарения, за милостивое письмо вашего сиятельства, от 21-го сего месяца, позвольте изъявить мне сердечное сожаление о болезни вашей. Боже дай, чтобы вы хотя здоровье имели отрадою в настоящей скуке вашей. Я не могу никаким образом успеть что-либо сообщить на сей почте вам, милостивый государь, кроме обстоятельной реляции графа Петра Александровича. Стечение множества дел в канцелярии его сиятельства графа, братца вашего, лишает меня счастия служить вам пересылкою других пьес. Я надеюсь, что вы, милостивый государь, удостоверены будучи о сей истине, краткость письма моего извинить изволите.
С.-Петербург, 29-го Ноября 1771.

Сиятельнейший Граф,

Милостивый Государь,

Петр Иванович!

За краткостию времени, нахожу себя принужденным отложить отправление некоторых внимание достойных пиес к вашему сиятельству до завтрашнего дня, а теперь имею честь препроводить здесь письмо его сиятельства графа, братца вашего, и объяснить вам, милостивый государь, что упоминаемая в оном табакерка для графини Марии Родионовны есть та самая, которую вы получить уже изволили, пред сим за одну почту.
Предоставляя себе счастие, при завтрашней экспедиции, ответствовать на последнее письмо, коим ваше сиятельство, меня удостоили, имею честь включить здесь в копиях реляцию графа Петра Александровича. Впрочем, с глубочайшим почтением и совершенною преданностию во всю жизнь мою пребуду.
В С.-Петербурге, 3-го Генваря 1772.

Сиятельнейший Граф

Милостивый Государь!

В исполнение вчерашнего моего обещания, имею честь послать к вам, милостивый государь, два рескрипта о перемирии, один к графу Петру Александровичу, а другой, к графу Алексею Григорьевичу. Сверх того, копии с реляций князя В. М. здесь включаю.
Милостивое письмо вашего сиятельства, изъявляющее, при обновлении года, желание ваше о моем благосостоянии, тем более трогает сердце мое, что я и настоящим моим счастием должен вашему покровительству, Верьте, милостивый государь, что нет на свете ничего такого, чем бы не пожелал я доказать вашему сиятельству истинную мою благодарность и сердечное усердие к особе вашей.
Рассуждение вашего сиятельства о толкованиях публики, судящей по обманчивой наружности, сказывал я его сиятельству графу, братцу вашему. Радуюсь, что мое о тон мнение почел он справедливым, а для того, осмелюсь и здесь сказать оное. Публика редко или и никогда не отдает справедливости живым людям. Потомству предоставлено разбирать и утверждать славу мужей великих, оно одно беспристрастно судить может, ибо никакая корысть не соединяет тогда судью с судимым. Достойный человек не должен огорчаться тем, что льстецы, при нем отъемля его цену, придают ее своему идолу. Такие льстецы, сколь иногда ни заражают своими подлыми и ложными внушениями публику, но она, рано или поздно, отдаст справедливость достойному, разобрав лесть и клевету от самой истины. Впрочем, милостивый государь, извольте поверить, что наш . . . . . . . столь открыт, что ни кто, конечно, в душе своей не помыслит, чтоб он даровал России спасение и мир. О г. Ассебурге спрашивал я нарочно его сиятельство графа, братца вашего. Он изволил сказать, что нет никакого еще назначение для сего министра, а принят он в службу, как человек великих достоинств и способный на всякое большое дело.

4-го января 1772.

Сиятельнейший Граф

Милостивый Государь!

Прошедшую почту пропустил я за нестерпимою головною болезнию. Она хотя и всегда меня мучила, однако ныне примечаю, что сила ее становится час от часу нестерпимее. Сколь жестоко ею стражду, столь много и жалею, что иногда она не допускает меня до сердечного моего удовольствия, писать к вашему сиятельству.
Повеление ваше, милостивый государь, о доставлении к. К. Романовне письма вашего, исполнил я тот же час, получа его при милостивом письме вашего сиятельства, от 29-го декабря.
На сей час, инею честь приложить токмо здесь вопию с письма, при котором препровожден был известный рескрипт о перемирии.
Из Берлина получено известие (за достоверность которого однако же ручаться нельзя), что князь Кауниц впал в немвлость. Если сие правда, какой великий оборот возьмут дела в Европе! Несчастие Бауницово несравненно нам полезнее ссылки Шуазелевой.
С глубочайшим почтением и беспредельною преданностию во всю жизнь мою пребуду.

В С.-Петербурге, 10-го января 1772.

Сиятельнейший Граф

Милостивый Государь!

Получа милостивое письмо вашего сиятельства, от . . . сего месяца, приношу за него нижайшее благодарение. Я читал оное его сиятельству, братцу вашему, и он ко всем рассуждениям вашим о реляциях князя В. М. ничего больше не прибавил, кроме сожаление своего, что дела испорчены невежеством. Я истинно думаю, что он или не читает, или, что еще хуже, не понимает того, что в нему пишут, и что до него к вашему сиятельству писано было. Здесь имею честь приложить реляции из Второй же Армии. Включенный тут рапорт г. Веселицкого доказывает, что и он не много сделать может, и что Евдокиму Алексеевичу пора уже к ним ехать.
Полученные реляции из Первой Армии, от Александра Ильича и от генерал-майора Шипова, следуют здесь к прочтению вашего сиятельства.
По мирному делу, ничего нового нет, кроме прилагаемого здесь письма из Вены, от князя Д. М. Оно если ничего решительного в себе не заключает, то по крайней мере, доказывает, что известие о несчастии Кузняцовом со всем несправедливо.
На сих днях, отправлен был маленький рескрипт к князю В. М. с тем, что ему приехать сюда не позволяется.
С глубочайшим почтением и совершенною преданностию во всю жизнь мою пребуду.
18-го января 1772.

Сиятельнейший Граф

Милостивый Государь!

С сердечною благодарностию, имел я честь получить милостивое письмо вашего сиятельства, от 12-го января. Откровенность, с которою вы изъясняться со мною изволите, по содержанию оного, делает мне особливую честь, побуждая меня изобразить здесь мысли мои, родившиеся от собственных рассуждений. Правда, милостивый государь, что великий человек стараться должен не допускать славу свою похищать другим, но если льстец и предаст иногда потомству славу, то нельзя же и от потомства отнять той справедливости, чтобы не распознавало оно истины от лжи. О потомках наших должны мы судить по себе самим. Сколько же древних историков, а особливо стихотворцев, презрены нами для того только, что мы подозреваем их или во льсти или во злобе, для того, первое старание читателя истории и состоит в том, чтоб тотчас узнать жизнь авторову, и тогда уже судить, достойна ли веры его история. Один добрый я справедливый историк задавляет тысячи подлых писателей, которые конечно, бесчестят и себя, и своих героев. Все те большие люди, коих история писана во время их жизни, должны твердо верить, что не по тем описаниям судить об них будут, которые они читали сами, а не тем, которые по смерти их свет увидит. Тогда-то зависть умолкнет, лесть исчезнет, и все пристрастия, подобно грубому илу, упадут нечувствительно на дно, а истина одна выплывет наверх.
Здесь имею честь приложить письмо, достойное любопытства вашего, нижайше прося сообщить мне ваше о том мнение, для уведомления оным его сиятельства графа, братца вашего. Включенная здесь другая пиеса содержит описание о Камчатском деле, оттуда ныне полученное.
В С.-Петербурге, 20-го января 1772.

Сиятельнейший Граф

Милостивый Государь!

Пользуясь отправлением нынешней стафеты, имею честь послать к вашему сиятельству реляции из Первой Армии и из Польши. Теперь, милостивый государь, упражняюсь я в переводе с полученного на сих днях ответа из Берлина, на известный наш контрпроект. Надеюсь изготовить сие отправление к будущей почте, и ласкаю себя, что оное принято будет от вашего сиятельства новым знаком беспредельного моего к вам усердия, с коим, равно как и с глубочайшим моим почтением, во всю жизнь мою пребуду.
22-го января 1772.

Сиятельнейший Граф

Милостивый Государь!

Новое и великое явление открылось для Дании, сего месяца 6-го дня. Королева, фаворит ее Струензе, и множество других особ, арестованы. Она отвезена в Кроненбергскую крепость, а прочие в Копенгагенской содержатся, под строжайшим караулом, а каким образом происходило сие приключение, о том имею честь для вашего сиятельства, включить здесь выписку из письма нашего поверенного там в делах, графа Местмахера. К оному остается прибавить только то, что на Графа Ранцау, как на производителя дела сего, надет орден Белого Слона, и что у Струензе нашли 800,000 а у графа Бранта 300,000 Датских талеров, или наших рублей.
Можно сказать, милостивый государь, что история нашего века будет интересна для потомков. Сколько великих перемен! Сколько странных приключений! Сей век есть пряное поучение царям и подданным!
Надеясь сделать угодное любопытству вашего сиятельства, имею честь приложить здесь перевод, напечатанный с некоторой новой французской пиесы. Оную приписывают Вольтеру, а переводил Берг-Коллегии судья Беклемишев, которого я совсем не знаю.
С глубочайшим почтением и беспредельною преданностию во всю жизнь мою пребуду.
В С.-Петербурге, 26-го января 1772
P. S. Здешний генерал-полициймейстер получил от брата своего партикулярное письмо, в котором уведомляет, что в Камчатке был бунт. Ссылошные люди возмутились, убили воеводу, пограбили город, учинили новую присягу Его Высочеству, и сев на лодки, поплыли в Америку, будто завоевывать ее великому князю. Для усмирения сих глупых мятежников, отправлен был секретно курьер в Прилуцк, к господину Брилю с рескриптом, коего копия здесь прилагается.

Сиятельнейший Граф

Милостивый Государь!

Пребывающий здесь Прусский министр получил от короля, своего государя, депешу, из коей выписку здесь, в переводе, приложить честь имею. Ваше сиятельство изволите усмотреть из оной, что отторжение Крыма подвержено великому затруднению, но мы уже далеко вошли в сие дело, и я не чаю, чтоб наш двор согласился бросить предприятое толь твердо намерение, в рассуждении Татарской независимости. По крайней мере, до сего часа не взираем мы ни на советы Венского Двора, ни на упорство явного неприятеля нашего, который, как видно, всю свою надежду на Австрийцев полагает. Правда, милостивый государь, что по всему судя, кажется нельзя миновать новой войны: ибо, с одной стороны, нет сомнения, что Венский Двор не престанет делать преграды нашему с Турками примирению, а с другой стороны, видит, что Король Прусский воевать уже решился. Продолжение войны нам тягостно, но не легко будет и Цесарцам, когда друг наш с ними разделываться будет.
Датские дела становятся ныне особливого внимание достойны. Надеясь, что известия об оных вашему сиятельству угодны будут, привял я намерение пересылать к вам, милостивый государь, копии со всех датских депешей, как здесь получаемых, так и отсюда отправляемых. Вследствие чего, имею честь включить здесь два письма из Копенгагена и одно ответное отсюда.
Здесь следует полученная на сих днях реляция из Второй Армии.
Принеся нижайшее благодарение за милостивое письмо вашего сиятельства, от 23-го сего месяца, пребываю в прочем с глубочайшим почтением и совершенною преданностию.
В С.-Петербурге 31 января 1772

Приложение к письмам Фон-Визина.

A.

Перевод Королевского письма, писанного к Его Британскому Величеству, из Христианбурга, от 17-го января 1772.

Государь мой, Брат и Шурин!

Как я, по необходимым и важнейшим причинам, касающимся до блаженства собственного моего и областей моих, доведен до горестной, но неизбежной надобности, удалить от Двора и персоны моей королеву, супругу мою, а вашего величества сестру, то не хотел ни мало умедлить уведомлением вас о сем поступке, с таким, однакож, уверением, что сие отнюдь не нарушит дружбы и доброго согласия, пребывавшего счастливо между обоими королевскими домами, столь тесно соединенными родством и общим наших корон интересом. Неудовольствие мое, в рассуждении королевы, супруги моей, как бы справедливо ни было, она однакож трактована будет со всеми ее породе приличествующими уважениями, о чем и прошу ваше величество быть уверенными, равно как и о тех сентиментах, с коими навсегда пребуду.

В.

Перевод Королевского письма, писанного к Ее Королевскому Высочеству, вдовствующей Принцессе Гальской, из Христианбурга, от 17-го января 1772.

Государыня моя, Сестра и Тёща!

Как я поведением королевы, супруги моей, а вашего королевского высочества дочери, доведен до горестной необходимости удалить ее от Двора и персоны моей, то не могу преминуть, чтоб не известить о том и ваше королевское высочество, с таким уверением, что не в моей власти было поступить иначе, и что королева хотя от меня и удалена, но трактована будет со всеми уважениями, приличествующими ее роду.
В прочем, государыня, прошу вас верить, что я есмь с искреннейшими сентиментами почтение и дружбы.

С.

Перевод письма от его сиятельства графа Остена, писанного к господину Вейту, Его Британского Величества чрезвычайному посланнику, при Датском Короле находящемуся, в Копенгаген, от 7-го февраля 1772.

В ответ на дружеское мне изъяснение, о состоянии королевы, о прискорбности о том вашего Двора и об утешении, кое Его Британское Величество имел бы тогда, если дружеское и конфидентное сообщение, обо всем до сего дела касающемся, предшествовало решению оного, имею честь вас, государя моего, уверить, что намерение королевское было всегда и еще есть непременно предъявить Его Британскому Величеству все происшедшие обстоятельства, и сообщить подробно все к тому относительное, с тою доверенностию, которую счастливый союз и ближнее свойство издавна установили между обоими королевскими домами, коль скоро обстоятельства ему оное дозволят и то сообщение учинят возможным, но сей момент не пришел, и придти еще не должен. Король весьма, по своему правосудию, не спешит делом, толь близко его трогающим, и о котором его величество и весь Дом его без огорчение не помышляют,
Медленность Королевская в решении, должна подкрепить и убедить ваш Двор в том, что его величество не поступает, и никогда не поступит с горячностию ниже до стремлению страстей, но что старается он токмо согласить нежность сердца своего и сожаление с безопасностию своей персоны, честию короны, королевского дома и блаженством своих подданных.
Мне не надлежит, государь мой, подробнее объяснять вам дело персонально и столь чувствительно трогающее наших государей, я думаю, что таковые два государя, каковы наши, соединенные родством, знакомством и персональною дружбою, не имеют нужды посредством своих министров объясняться и соглашаться о том, что касается до их особ и фамилии. Думаю, что я сам преступил бы долг и почтение, их величествам должное, если б осмелился о деле толикой нежности хотя одно слово сказать, кое неточно бы мне повелено было.

D.

Перевод с письма Его Величества Короля Великобританского к Датскому Королю, на Сен-Жемса, от 29-го января 1772.

Государь мой, брат. С наивеличайшими соболезнованиями получил я сего утра письмо вашего величества, от 17-го числа сего месяца, которым ваше величество уведомляете меня о том, что сильнейшие и важнейшие причины привели вас в печальную, но конечную необходимость, удалить от своего двора королеву, мою сестру, супругу вашего величества, и я не хотел ни минуты умедлить, что не сообщить вам об оскорблении, причиненном мне сим поступком. Союзы родства между нашими королевскими дворами и непоколебимая дружба, столь долголетно между нашими воронами пребывающая, подают мне надежду о продолжении доброго и счастливого согласия, царствующего между нашими обоими Королевствами, а уверение вашего величества, о которых я не сомневаюсь нимало, что королева, супруга ваша, будет содержана со всеми уважениями, приличными ее роду, суть мне в том залогами, и я прошу ваше величество быть уверену о совершенной моей взаимности, в рассуждении сих сентиментов.

E.

Копия с письма Ее Королевского Высочества, вдовствующей Принцессы Гальской, к Королю Датскому, из Карльтон-Гоуса, от 29-го января 1774.

Государь мой, Брат!

Ваше величество не можете удивиться об огорчении, письмом вашим мне приключением, но обнадеживание ваше, что королева, дочь моя, трактована будет с должным достоинству и роду ее почтением, несколько меня утешает. Пребываю и проч.

F.

Перевод с диктование Г-на Бейта Его Сиятельству, графу Остену.

Дружеское и полное сообщение между обоими государями о всем том, что может касаться до будущего и настоящего положение Датской королевы, начнется, как скоро возможно будет, дабы их величества, разбирая и сравнивая взаимно свои виды и свои сентиненты, могли миновать всякое затруднение и согласиться совершенно по делу, оба королевские доха обще интересующему. Сей артикул, заключает в себе точную кондицию, чтоб ответ Его Британского Величества на каждое сообщение или изъяснение со стороны Его Датского Величества, был получен и рассмотрен прежде, нежели какое-нибудь решение учинено будет.

G.

Нижеподписавшийся, чрезвычайный посланник Его Великобританского Величества, отправил на прошедшей неделе курьера с предложением, учиненным Его Британскому Величеству от Его Датского Величества, о трактовании от государя к государю, образом равномерно откровенным и дружеским, о всем том, что касается до нынешнего и будущего состояние Ее Величества Королевы Датской, дабы оба монарха, соединенные союзом крови, знакомства и персонального дружества, могли, рассматривая и сравнивая взаимным образом свои виды и свои сентименты, могли согласиться совершенно по делу, в воем оба королевские дома имеют общий интерес.
Во время необходимого ожидание ответа от Его Великобританского Величества на сие предложение, реченный посланник, вследствие повелений своего двора находится принужденным настоять, чтоб сообщение о всем, касающемся до сей важной материи и до намерений Его Датского Величества, для переду было ему здесь учинено, как скоро возможно, и чтоб в ожидании сего сообщение и дальнейших изъяснений, с обеих сторон не сделано было никакого поступка, ни преждевременного решения, которое сопротивлялось бы, или предосудительно было неопровергаемым правам Его Великобританского Величества, содействовать в деле, касающемся столь близко до чести его королевского дома и его короны, и изыскивать, согласно с Его Датским Величеством, способы окончить его совершенно, таким образом, чтобы тем удержать доброе и счастливое согласие, пребывающее столь давно между обоими монархами и их государствами.

Роберт Муррей Кейт.

В Копенгагене, 21-го февраля 1772.

H.

Нижеподписавшийся, чрезвычайный посланник Его Великобританского Величества, повторяет здесь письменно точные слова декларации, которую он имел уже честь сделать ее величеству вдовствующей королеве на последней своей аудиенции, и потом его сиятельству графу Остену, министру Иностранных Дел Датского Двора.
Чрезвычайный посланник Его Великобританского Величества объявляет по нарочному указу своего Двора, что Его Великобританское Величество принял чувствительно прямые и положительные уверения, поданные ему от Его Величества Короля Датского, повторяемые многократно реченному посланнику от его министра Иностранных Дел, что Его Великобританское Величество приемлет сии уверение за обещание, что Датская Королева будет трактована во всякое время с почтением, должным ее природе и ее достоинству, яко Датская Королева. Король полагается совершенно на исполнение сего обещания, во всем его пространстве.

Роберт Муррей Кейт.

В Копенгагене, 21-го февраля 1772.

I.

Граф Остея, министр Иностранных Дел Его Датского Величества, поднеся королю декларацию и мемориал господина Кейта, чрезвычайного посланника Его Великобританского Величества, имеет честь, в ответ, сказать сему последнему:
Что его величество, для избежание всякой министерской декларации в деле, дотрогивающемся толь близко до чести его особы и королевского дома его, предприял сообщить прямо Его Великобританскому Величеству с тою доверенностию, которую постановило счастливое соединение и родство между обоими королевскими дворами все то, что есть относительно до дела королевы, но его величество никогда не намеревался, и не вознамерятся, сим дружеским сообщением предосуждать своим правам, кои ему принадлежат неопровергаемым образом, яко королю и супругу, ниже утесняться в мерах, кои обстоятельства могут сделать необходимо нужными.
Сей поступок короля, в рассуждении королевы, основан был, и будет, всегда на точнейшей справедливости и необходимости, кои честь и безопасность предписывают государям.
Что же принадлежит до декларации, которую как господин чрезвычайный посланник сказывает, сделал он вдовствующей королеве, то нижеподписавшийся об оной неизвестен, и думает, что ее величество, не почитая себя, никак неуполномоченною к учинению и принятию какой-либо министериальной декларации, не может почитать инако, как одним партикулярный разговором все то, что господин посланник ей говорил или будет говорить о делах государственных.
Сношение, которого господин чрезвычайный посланник в конце своего мемориала требует, чтоб ему было сделано, противоречит побуждающей причине, для которой сношение между обоими государями предвосприято было.

K.

I. Copie de la lettre du roi a sa majest brit. d, d. Chrstiano, le 22 fevrier 1772.

Monsieur mon frre et beau-frre. Jai reu avec le plus sensible plaisir les assurances de l’amiti de votre majest exprimes dans sa lettre du 29 du pass, que son ministre m’a remise dans une audience particulire.
La lettre que votre majest a crite en mme temps la reine, de mme.que celle de s. a. r-le la princesse de Galles lui ont d’abord t rendues. Sa majest aurait voulu y rpondre, mais quelque dispos que je sois adoucir sa situation par toutes les attentions, que les circonstances permettent, je n’ai pu dans ce moment me prter son dsir, apprhendant avec raison, que dans ce moment d’agitation, elle ne cherchoit plus tt aigrir qu’ calmer ce qui m’auroit loign de mon but qui est et qui sera constamment d’entretenir et de cultiver Pamiti de votre majest. Je vous parle avec candeur et je suis persuad que quelque forte que puisse tre la tendresse fraternelle, elle ne tiendra pas dans le cur juste et vertueux de votre majest contre la voix de l’honneur, de la vrit et de la religion, quand votre majest aura reu les claircissements que je lui prpare et que je lui donnerai aussitt qu’il me sera possible, elle reconnoitra que ce n’est pas moi, mais la reine seule qui a attir sur nous ce chagrin domestique. Je ne saurais en visager autrement cet incident qui n’influera point sur mon systme politique l’gard de l’heureuse union qui a toujours subsist entre nos royaumes, ni sur les sentiments de l’amiti tendre et sincre que j’ai vou votre majest. Ce sentiment est si fort qu’il ne sauroit tre compar qu’ celui de la haute estime avec laquelle je suis, etc. etc.

——

II. Перевод с письма Короля Датского к Его Величеству Королю Веливобританскому от 22-го февраля 1772.

Государь мой, брат и шурин! С наичувствительною радостию получил я вашего величества уверение о дружбе, изъявлены в письме вашем, от 29-го прошедшего месяца, которое министр ваш вручил мне на особенной аудиенции.
Письмо, писанное вашим величеством в тоже время к королеве, равно как и письмо ее королевского высочества принцессы Гальской, тотчас ей вручено было. Ее величество желала было на оное ответствовать, но сколь ни склонен я к умягчению ее состояния, всеми уважениями, какие только обстоятельства дозволяют, не могу я, однако ж, в сей момент согласиться на ее желание, опасаясь не без причины, чтоб в сию минуту душевного колебания, не захотела она больше раздражить, нежели успокоить, а сие удалило б меня от намерение моего, которое состоит, и непременно состоять будет, в том, чтоб содержать и соблюдать дружбу вашего величества.
Я говорю вам чистосердечно и остаюсь уверен, чтоб какова сильна ни была бы братская любовь, но она уступит в справедливом и добродетельном сердце вашего величества, гласу честности, истины и веры, когда ваше величество получите изъяснения, много вам изготовляемые, и которые сообщу вам, как скоро возможно будет. Ваше Величество узнаете, что не я, но одна королева приключила нам домашнюю печаль. Я не могу иначе взирать на сие приключение, как том отношении, что оно не переменит политическую мою систему, в рассуждении счастливого союза, пребывающего навсегда между вашими королевствами, ниже сентименты нежные и чистосердечные дружбы.

L.

I. Copie de la lettre bu roi de la grande Bretagne а s. m. la reine Caroline Mathilde d. d. Queans House, le 29 jan. 1772.

Dear Sister!

I cannot omit taking the first opportunity of expressing the sorrow I feel that jour ennemies have so far incensed the King of Denmarck as to reraove you from his presence. You can nevrr doubt of having а warm advocate in me, whose advise if followed, might hвve preserved you from this misfortune. The King of Denmarck has in the strongest terms assnred me that every kind of respect due to your rank and birth shall е shewn to you dear sister. Place jour dependance on that allmighty Being that forsakoth not the distressed, the more you call on Him, the more the will give you fortitude. I shall be anxious to hear from you and ever remain

dear sister

your most affectionnate brother

George R.

Chre sur!

Je ne puis me dispenser de saisir la premire occasion vous tmoigner ma donleur de ce que vos ennemis ont excit le Roi de Danemark au point de vous loigner de sa prsence. Vous ne devez pas douter de trouver en moi un avocat trs zl, mes avis s’ils avoient t suivis, auroient pu vous prserver de ce malheur. Le Roi de Danemarck m’a assur dans les termes les plus forts, qu’on aura pour vous tout le respect d votre rang et votre naissance. Chre sur, mettez votre confiance dans cet tre tout puissant qui n’abandonne point les infortuns, plus vous L’invoquerez, plus II vous donnera de force et de soutien. Je serai trs inquiet pour avoir de vos nouvelles et ne cesserai d’tre

chre sur

votre trs-affectionn frre

George R.

——

II. Перевод с письма Короля Великобританского к Ее Величеству Каролине Матильде, из Кванс-Гузе, от 29-го генваря 1772.

Любезная Сестра!

Я не могу пропустить первого случая к изъяснению вам моего огорчения о том, что неприятели ваши побудили Датского Короля удалить вас от своего присутствия. Вы не должны сомневаться в том, что найдете во мне ревностнейшего адвоката. Если бы исполняемы были мои советы, то они могли бы предохранить вас от сего несчастия. Король Датский, в наисильнейших выражениях, уверил меня, что вам будет оказываемо всякое почтение, приличное рангу и роду вашему. Любезная сестра, возложи все свое упование на Всемогущее Существо, никогда не оставляющее несчастных: чем более молить Его будете, тем более Он подаст вам силы и подкрепления! Я с крайнею нетерпеливостию ожидаю от вас известия, и непременно пребуду, и проч.

M.

I. Copie de la lettre de s. a. r-le m-me la princesse de galles a s. m. la reine Caroline Mathilde, d. d. Carlston House le 29 jan. 1772.

Ma chre fille!

Vous pouvs juger ce qu’un cur d’une tendre mre sent de savoir votre prsente situation. Dieu vous fasse la grce de veiller sur vous et vous donne la force de combattre vos ennemis.
Si vous avs la permission d’crire donns moi au plus tt de vos nouvelles. Le Ciel vous conserve.

Etant votre affectionne et afflige mre

Auguste.

II. Копия с письма Ее Королевского Величества Принцессы Гальской, писанного к Ее Королевскому Величеству Каролине Матильде, из Карлстона-Гузе, от 29-го генваря 1722.

Любезная дочь!

Ты легко можешь себе вообразить, что сердце нежной матери чувствует, ведая настоящие твои обстоятельства!….
Всевышний, да соблюдет тебя и да подаст силы одолеть тебе врагов своих.
Если тебе писать дозволено, то уведомь меня о себе, как можно наискорее. В прочем, Бог тебя да сохранит!

Доброжелательная и огорченная мать твоя,

Августа.

(Продолжение писем Фон-Визина.)

Сиятельнейший Граф

Милостивый Государь!

Господин Симолин в путь отправился третьего дня, а какое письмо отправлено с ним, в прибавок к прежнему, вам известному, оное вы, милостивый государь, усмотреть изволите из точной с того копии, здесь приложенной.
Известная с Прусским Королем конвенция уже подписана. Его величество, получив из Венн известие о перемене системы, тотчас прислал с курьером поведение к графу Сольмсу, домогаться о скорейшем подписании конвенции, что вчера и действительно исполнено.
Ваше сиятельство, при настоящем дел положении, легко себе вообразить изволите, в каких заботах должен быть мой милостивый шеф и исполнители его повелений, Для сего, нижайше прошу извинит меня, что ничего теперь не ответствую на почтеннейшее письмо ваше, от 30-го генваря, кроме принесение за оное нижайшего благодарения.
С глубочайшим почтением и беспредельною преданностию, имею честь быть.
В С.-Петербурге, 7-го февраля 1772.
P. S. Я не могу довольно изъяснить, с какою радостию отправляю здесь к вашему сиятельству все обещанное мною на прошедшей почте. Вы, милостивый государь, увидите тут истинное торжество братца вашего. Вдруг положение всех дел прияло для нас новый, славный и полезный оборот! Неукротимый Венский Двор, почитавший до сего дня все наши резоны недостойными своего внимания, приемлет их же за доказательства геометрические, почитает кондиции наши справедливыми, и признает систему нашу натуральною. Все сие есть действие душевной твердости братца вашего, которому Отечество наше одолжено будет миром, возводящим его на верх славы и блаженства.

Сиятельнейший Граф

Милостивый Государь!

Имея честь препроводить здесь письмо Государя Цесаревича в вам, милостивый государь, исполняю тем самым повеление его сиятельства графа, братца вашего, который сам за множеством дел на сей почте к вам писать не может.
Позвольте принести нижайшее благодарение, за милостивые выражения в последнем письме вашего сиятельства, которое имел я честь получить 27-го прошедшего месяца. Верьте, милостивый государь, что усердие мое к вам вечно в сердце моем вкоренено, и что доброе мнение ваше, есть одно из главных видов моего честолюбия, равно как и то, что я долгом моим почитаю, быть навсегда с глубочайшем почтением и совершенною преданностию.
В С.-Петербурге, 6-го марта 1772.

Сиятельнейший Граф

Милостивый Государь!

На прошедшей почте, имел я честь отправить к вашему сиятельству письмо из Вены от князя Голицына. В оном вы, милостивый государь, видеть изволили, что Венский Двор послал декларацию в Берлин, с таким повелением своему там министру, что если король подобную подпишет, то, в таком случае, Свитен послал бы курьера того сюда, дабы князь Лобкович исходатайствовал тоже самое и от Ее Императорского Величества. Теперь, за долг себе поставляю, донести вашему сиятельству, что Король Прусский подписал помянутую пьесу, и Князь Лобкович, получа третьего дня из Бердяна курьера от Свитена, подал здесь приложенную при сем в переводе декларацию, с сообщением выписки из Кауницовой к себе депеши.
Ее Императорскому Величеству угодно подписать желаемую Венским Двором декларацию. Оная на сих днях е отдана будет князю Лобковичу, при министериальной записке, которая еще теперь не изготовлена, и которую к вашему сиятельству в свое время отправлю.
Можно сказать, что князь Кауниц во все нынешнее дело распорядил меры свои так неудачно, возненавидел нас и возгордился толь безрезонно, переменил свою систему так скоропостижно, что чрез все сие заслуживает он лишиться эстимы всего разумного света. Гордость злобная всегда нестерпима: но гордость, пременившаяся вдруг в смиренную низость, достойна посмеянил и презрения! Прибывший вчера из Бердина к графу Сольмсу курьер привез от Короля весьма любопытные пьесы, в коих Его Прусское Величество, своим манером, отдает всю справедливость странному поведению князя Кауница. Жалею, милостивый государь, что на сей почте не успеваю сих бумаг послать к вашему сиятельству, но на будущей стараться буду оное исполнить.
О Венских условиях с Турвами, по начатии сей войны, были здесь разные известия, но ныне конфедентно сообщена нашему Двору от Английского посла копия с конвенции Австрийцев с Турками. Хотя за достоверность сей пиесы ручаться не возможно, однако, для любопытства вашего сиятельства, включаю здесь ее, на нага язык переведенную.
На сих днях, получена здесь из Первой Армии реляция, с которой копию здесь поднося, с глубочайшим почтением в сердечною преданностию, навсегда имею честь быть.
В С.-Петербурге, 6-го марта 1772.

Сиятельнейший Граф

Милостивый Государь!

Исполненное милости и доверенности письмо вашего сиятельства, от 12-го числа сего месяца, я имел честь получить, и приношу за свое нижайшее благодарение.
Нельзя лучше изобразить характера князя Кауница, каким ваше сиятельство его представляете, но при всем том, положа за правило, что всякий и совести не имеющий человек остается тогда при своих обязательствах, когда в тон находит свой интерес, нельзя усомниться, чтобы Кауниц не прямодушно вступал теперь с нами в общее дело. Всеконечно, милостивый государь, трактуя с таким человеком, не надлежит выпускать из глаз осторожности, но оная и наблюдается потольку человечески возможно.
Новые депеши, привезенные из Вены майором Тирем, имею честь включить здесь вашему сиятельству, равно как и еще некоторые пиесы, достойные внимания вашего.
Простите мне, милостивый государь, что в приложении, отправленном на прошедшей почте, под No 4, забыто заглавие, которому надлежало быть такову: Копия с письма Его Сиятельства Графа Никиты Ивановича, к Посланнику Князю Голицыну, в Гагу.
Господин Ассеберг прислал к вашему сиятельству письмо свое. Как оное, так и изготовленный от вас ответ имею честь приложить, по приказанию его сиятельства графа, братца вашего. Если вы, милостивый государь, изволите подписать его и прислать ко мне, то я с первою же почтою к господину Ассебергу его отправлю.
С глубочайшим почтением и ненарушимою преданностию, всегда имею честь быть.
В С.-Петербурге, 20-го марта 1772.

Сиятельнейший Граф

Милостивый Государь!

К сердечному моему удовольствию, имел я счастие получить милостивое письмо вашего сиятельства, от 19-го сего месяца, за подписанием собственной руки вашей. Позвольте привести за оное нижайшее благодарение. На прошедшей почте, не имел я чести писать к вашему сиятельству, сколько на крайними недосугами, столько и за тем, что не имел я ничего сообщить вам, милостивый государь. Почта из Германии, за дурными дорогами, пришла трое сутки позже обыкновенного, так что газеты, которые надлежало отправить к вашему сиятельству в пятницу, принужден теперь только отправить.
По делам нет никакого нового происшествия, но некоторые пиесы для любопытства вашего здесь включить честь имею. Ведая же, что вы, милостивый государь, желаете иметь коллекцию творений Князя В. М., прилагаю здесь точные копии с последних его реляций, К будущей почте доспеют у меня некоторые переводы с пиес, примечание заслуживающих.
С глубочайшим почтением и ненарушимою преданностию во вею жизнь мою пребуду.
27-го марта 1772.

Сиятельнейший Граф

Милостивый Государь!

Принося должнейшее и искреннейшее благодарение вашему сиятельству, за милостивое письмо, от 26-го марта, нижайше прошу извинить меня в том, что я пропустил прошлую почту, не писав ничего вашему сиятельству. Стечение важнейших дел, занимающих, можно сказать, всякую минуту моего милостивого шефа, заняло и все мое время в исполнении его повелений, по долгу звания моего. Истинно, милостивый государь, тому уже с неделю, как ни днем, ни ночью нет отдохновения! Чему доказательство и служит то, что я принужден был пропустить почту, не писав к вашему сиятельству, и не исполнив тем сердечного долга моего. Сверх же того, извинит меня пред вами настоящая большая моя, под 7-ю нумерами, экспедиция к вашему сиятельству. По оной, вы сами заключить уже изволите, сколь стечение дел у нас велико. Но прежде, нежели объясню я вам, милостивый государь, каждый нумер моих приложений, позвольте мне служить должным ответом, с сердечною моею откровенностию, на последнее письмо ваше, наполненное выражениями ко мне милости и доверенности вашего сиятельства. Комиссия о исследовании преступления Пушкиных и до ныне продолжается. Оба они повинились так как и Сукин, другие же или никто не приличились, или имена их так тайно содержатся, что узнать о том никаким образом не возможно.
Рассуждение вашего сиятельства, об истинном источнике развращения нравов, доводящего до самого бездельства, основания на таковой истине, с каковым проницанием ваше сиятельство вникнуть изволили в сие разобрание причин расстройства людей, воспитанных при худых примерах и худыми людьми. И в самом деле, милостивый государь, лучше не быть никак воспитану, нежели так развращенно, как многие у нас воспитываются! Об исправлении ума столь много у нас помышляют, сколь мало об исправлении сердца, не зная того, что добродетельное сердце, есть первое достоинство человека, и что в нем одном только искать и находить можно блаженство жизни нашей.
Что же принадлежит до примечаний вашего сиятельства относительно неудачного Краковского штурма, то я к сожалению моему не нахожу иного донести по оному вашему сиятельству, кроме того, что происшествие сие делает войску нашему великое предосуждение.
По воле ее сиятельства графини Мария Родионовны, о шелках в Ливорне я писал, в какой ответ получу, о том донести не премину.
Теперь приемлю смелость, объяснить вашему сиятельству каждый No моих приложений. Первый, заключает в себе перевод с Царяградского известия. Я посылаю оное для того, что некоторые места из оного кажутся мне достойными внимание вашего сиятельства. No 2, содержит всю последнюю важную экспедицию графа Петра Александровича. Вследствие оной, назначение послов к конгрессу стало уже публично, а расписание свиты с окладами здесь приложить, честь имею. С графом Гр. Гр. едет Боур и Лифляней Левен. Секретарь посольства до сих пор еще не назначен. Кавалерами посольства назначены гвардии офицеры: Лунин, Фон-Визин брат мой, Богданов, Трегубов, и еще некоторые, коих имена не упомню. Под No 3, прилагаю все то, что вчера отправлено к графу Петру Александровичу, по содержанию чего послы наши дней через десять выехать намерены. Хотя я и сообщил уже вашему сиятельству копию с конвенции о перемирии, но как она, по получении последних депешей из Первой Армии, в некоторых местах переменена, то и почел я за нужное включить здесь экземпляр такой, какой вчера к фельдмаршалу отправлен. No 4, заключает в себе, при экстракте из королевской депеши, сочиненный Его Величеством примерный манифест о раздроблении Польши. Ваше сиятельство изволите увидеть, что Король делом мешкать не любит, хотя и уверяет, что он ничем спешить не намерен. Его сиятельство граф, братец ваш, изволил препоручить г-ну Веймарну, как человеку имеющему отменную способность раздроблять дело на самые малейшие части, сочинить дедукцию наших на Польшу претензий, которую я под No 5, приложить честь имею, равно как и другую пиесу, сочинение его же Г. Вейнарма, до Польши касающееся. No 6, содержит Датские депеши, а под No 7, включаю письмо, полученное из Вены на штафете.
За особливое почту счастие, если вашему сиятельству угодно будет старание мое о доставлении вам, милостивый государь, всего того, в чем состоит настоящее мое отправление, и если удостоите меня сообщением вашего мнения, по толь важным делам Отечества нашего.
С глубочайшим почтением и совершенною преданностию во всю жизнь мою пребуду.
В С.-Петербурге, 6-го апреля 1772.

Сиятельнейший Граф

Милостивый Государь,

Петр Иванович!

Зная совершенную мою к вам преданность, вы, милостивый государь, конечно, не сомневаетесь в искреннейшем участии, которою приемлю я в оскорблении вашем от болезни любезного сына вашего. Я с нетерпеливостию ожидаю будущей почты, и желаю сердечно услышать о его выздоровлении. Позвольте принести нижайшее благодарение за милостивое письмо ваше, от 2-го сего месяца. Я непремину отправить ответ от имени вашего к Ногайскому начальнику, с первым в ту сторону едущим курьером.
Реляции гр. Петра А. и Александра Ильича, имею честь здесь приложить к вашему сиятельству. Скоро надеюсь удовольствовать любопытство ваше сообщением инструкции г-м послам на конгресс едущим. Она теперь еще не готова, но к будущей почте, я чаю, поспеет.
С глубочайшим почтением и беспредельною преданностию, во всю жизнь мою пребуду.
10-го апреля 1772.

Сиятельнейший Граф,

Милостивый Государь!

Не имея на сей почте письма от вашего сиятельства, и предуведомлен будучи о болезни любезного сына вашего, не могу изъяснить вам, милостивый государь, моего сердечного беспокойства. Боже, дай, чтоб будущая почта обрадовала меня известием о его выздоровлении!
Инструкцию послам, на конгресс назначенным, имею честь приложить здесь. Но чтоб настоящее положение наше с Татарами яснее вам представить, то рассудил я при сем включить к прочтению вашему инструкцию, заготовленную для Евдокима Алексеевича Щербинина. Третья пиеса следует здесь, также инструкция для контр-адмирала Чичагова.
С глубочайшим почтением и беспредельною преданностию, во всю жизнь мою пребуду.
P. S. Из Швеции получено известие, что сенатор барон Дебен выбран первым министром, на место покойного графа Экеблата, и что король назначил день своей коронации 18-го мая.
13-го апреля 1772.

Сиятельнейший Граф,

Милостивый Государь!

Принеся нижайшее благодарение на милостивое письмо вашего сиятельства, имею честь по делам донести о всем том, что после отправление последнего письма произошло примечание достойного.
Ожидаемый столь долго из Вены курьер, наконец, сюда приехал. Князь Кауниц сообщил здешнему Двору о том, что берет на свою долю его Государь. Я не могу всех депешей сообщить теперь вашему сиятельству, за тем, что они еще мне не отданы, но, читая их, я нарочно выписал для вас то, что составляет существо сих депешей {В черновом собственноручном письме это место вырвано. Изд.}. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вот, что Венский Двор себе откроить хочет.
‘Часть Краковского воеводства по правую сторону Вислы, от Биала (Biala) вдоль по сей реке до Сандомира, а оттуда вперед до супротив Зволена (Zwolen), по реке Вепрже (Wieprz), оттуда до Баркова в угол, где соединяются границы воеводств: Люблинского, Красно-Русского и Брестского (Brzescianinsis), и где впадает в сию реку рукав другой реки, начинающейся на границе воеводства Брестского до сего последнего воеводства и Великой Литвы. Оттуда вдоль по границе воеводства Брестского или Великой Литвы, и между воеводством Бельцким (Belscensis) и Волзиским, так, чтоб целое воеводство Бельцкое включено было в новую границу. Потом вдоль Волынской границы до Подолии, и вдоль границы сего воеводства до Днестра, и по ту сторону сей реки, вниз по ней до Молдавии. Наконец, вдоль границы Молдавской до Трансильвании, и взаимно до Венгрии, или до уездов Мармороша и Радны так, чтоб все сие присвоение граничило левым крылом до Силезии, а правым до Трансильванской границы’.
Ваше сиятельство, по карте усмотреть изволите, что Венская доля, по своему пространству велика, но князь Кауниц в резон тому поставляет, что наша и Прусская доля имеют такие политические выгоды, каких Венская не имеет. Для того, чтоб во всем наблюсти равенство, Венский Двор хочет наградить себя пространством земли,— за то, в чем наши части изобилуют по видам политическим. Ваше сиятельство сделаете мне особливую милость, если удостоите меня узнать ваше мнение о сем распоряжении, Я же, с своей стороны, осмелюсь донести вам мою об оном мысль. Мне кажется, что хотя требование Венское и великовато, но с некоторыми малым выключением можно нам на оное согласиться, ибо на сию цену купим мы прекращение большой войны, нас изнуряющей, купим прекращение Польских мятежей, которые отвлекают наше внимание от других дел, и причиняют нам лишние хлопоты и непрестанную заботу. Сверх же того, участвуя в разделе Польши, мы достанем из нее себе долю довольно выгодную. Очень бы жаль было, если б за несколько миль разрезаемой Польской земли, завязались новые раздоры или, избави Бог, и новая война!
Граф П. А. пишет, что он с визирем уже согласился об отправлении в Журжево комиссаров, для перемирия, и что г. Симонис туда отъезжает.
В С.-Петербурге, 17 апреия 1772.

Сиятельнейший Граф,

Милостивый Государь!

На нынешней почте, получил я от вашего сиятельства пакет, адресованный на мое имя, в котором нашел я письмо не ко мне, но к неизвестной мне особе. Видно милостивый государь, что письмо, мне принадлежащее, послано ошибкою к тому, чье включено в мой пакет. Я нашел также в нем письмо к Пелагее Федотьевне Каменской, которое тотчас ей отвез, но ни от нее, и ни от кого другого не мог проведать о фамилии того, к кому следовало возвращаемое здесь письмо вашего сиятельства.
Имею честь приложить здесь последние реляции гр. П. Александровича, Датские депеши и прибавление к инструкции послам, на конгресс отправляющимся. Они выедут на будущей неделе, и с первым послом едет брат его, граф Федор Гр., не в качестве полномочного, а для компании своему брату. Г. Левен на сих днях пожалован каммергером.
С глубочайшим почтением и беспредельною преданностию во всю жизнь мою пребуду.
В С.-Петербурге, 20 апреля 1772.

Сиятельнейший Граф,

Милостивый Государь!

На прошедшей почте, донося вашему сиятельству, об ошибке, учиненной в отправлении ко мне вашего письма, до меня не следовавшего, сделал и я подобную ошибку: забыл приложить то письмо, которое тогда хотел я возвратить к вашему сиятельству. Ныне, исполняя оное, нижайше прошу, милостивый государь, в том извинить меня.
Краткость времени, к сожалению моему, не позволяет мне больше, как только всем сердцем возблагодарить ваше сиятельство, за милостивое и откровенное письмо ваше, от 16-го нынешнего месяца, а ответствовать на оное предоставляю себе счастие на будущей почте.
Вчера Государыня изволила отправиться в Царское Село, откуда завтра первый посол в путь свой отправится.
Имею честь послать здесь к вашему сиятельству рескрипты к графу Петру Александровичу и письмо ив Копенгагена. Венские же депеши, коих главное существо знать уже изволите, не успеваю на нынешней почте к вам отправить, ибо перевод оных, со всем моим старанием, никак к сегодняшнему отправлению изготовлен быть не мог.
Его сиятельство граф, братец ваш, изволил поручить мне извинить его пред вами, что так долго в вам не пишет за всечасными своими упражнениями по настоящим делам, которых важность вашему сиятельству открыта во всем ее пространстве. Он приказал мне отправить к вашему сиятельству, в копии, письма к нему от Алек. Ильича Бибикова, которые вы, милостивый государь, здесь найти изволите.
24-го апреля 1772.

Сиятельнейший Граф,

Милостивый Государь!

Упоминаемые во вчерашнем письме моем к вашему сиятельству Венские депеши сего дня изготовлены, и я не хотя пропустить отправляющейся в Москву штафеты, спешу доставить оные, здесь вашему сиятельству, с примечанием, что упомянутый в сих депешах projet de l’article я здесь не прилагаю, ибо оный состоит слово в слово в том определении Венской доли, которое ваше сиятельство найти изволите в письме моем, от 17-го нынешнего месяца.
25 апреля 1772.

Сиятельнейший Граф,

Милостивый Государь!

Я не могу известить ваше сиятельство, сколь много оскорбило меня то беспокойство, которое наделал я вам моею ошибкою, забыв положить тогда иввестное, не ко мне следующее, письмо. Но теперь ласкаюсь, что ваше сиятельство, получа уже оное, поспели узнать, что тут ни от кого не было коварства, а как видно ваше письмо ко мне попало к неизвестному мне Ивану Александровичу. Жалею о том только, если он прочтет письмо ваше во мне, которое, может быть ему откроет нечто такое, чего знать ему не должно.
Получа вчера, поздно, милостивое письмо ваше, от 26-го, не мог, я увидаться ни с Николаем Ивановичем Неплюевым, ни с Александром Федоровичем Талызиным, но я думаю, что они, конечно, отдали б мне принадлежащее письмо, если б к ним в руки попалось. Успокоиваюсь я тем, что вы, милостивый государь, уже получили теперь то известное письмо, посланное мною к вашему сиятельству на другой же почте, после той, на которой я его забыл отправить. И так, с будущею почтою ожидаю я, что дело изъяснится, и что ваше сиятельство совершенно об оном успокоитесь. Жалею сердечно о том только, что ошибка ноя лишила меня счастия получить на сей почте милостивое письмо ваше, но на будущей оного ожидаю. От 23-го числа, письмо вашего сиятельства ко мне было, и на оное имел я честь ответствовать третьего дня.
Прилагая здесь по реестру некоторые приложения, пребываю с глубочайшим почтением и беспредельною преданностию.
4-го мая 1772 года.
P. S. Из Дании получено известие, что графы Струензе и Бранд казнены смертию 17-го нынешнего месяца.

Сиятельнейший Граф,

Милостивый Государь!

С нынешнею почтою, имел я честь получить милостивое письмо вашего сиятельства, от 30-го, и прежнее, от 26-го апреля. Принося за них нижайшее благодарение, радуюсь сердечно, что сомнение об отправлении ошибкою вашего письма решилось, и что в оном не было ничего такого, чего бы другому открыть вам не было угодно.
Лучшую Польскую карту, какую мог достать его сиятельство граф, ваш братец, при сем посылаю, надеясь, что из нее яснее, нежели из прочих видеть можно, что кому достается. Ваше сиятельство предузнать изволили, что Прусскому Королю Австрийская доля великовата окажется, равно как и нам. Его Величество писал уже об оном к гр. Сольмсу, чтоб он внушил здесь, сколь чрезмерно кажется ему требование Венское. Я не распространяясь об оном далее, доношу вам, милостивый государь, что хотя мы и ничего до сего времени не сказали положительно князю Лобковичу, однако определено здесь умерить требование его Двора, и поставить таким образом новую Австрийскую границу, а именно:
‘Течение Днестра между Подолиею и Покуциею, от того ‘пункта, где сия река касается Молдавии, выходя до Komnisky, или другого пункта по сю сторону Самбора, а оттуда линиею, которая оставит в стороне Леопольский Уезд и Бельское воеводство, до реки Wieprz, и вниз по сей реке, до впадение ее в Вислу, потом течение Вислы вверх по ней до устья реки Dunaja, и течение сея до Венгрим, или линии, протянутой, с какого-нибудь пункта ее течения, которой бы коснулся Силезской границы, но при всем том, оставляя в стороне соляные заводы, так что сей предмет, равно как Леополь с своим уездом и Белское воеводство, составляют собственно то, что хотим убавить от доли, требуемой Австрийцами’.
Изъясняя таким образом вашему сиятельству здешнее намерение, доношу вам, милостивый государь, что, кажется, Вена и не сделает затруднение на оное согласиться. Теперь его сиятельство граф, братец ваш, упражняться изволит в сочинении формального сообщение об оном князю Лобковичу, равно рак и манифеста для Поляков, вследствие постановленного соглашения между тремя Дворами.
Полученное из Вены письмо посылаю к вашему сиятельтельству. За излишнее почитаю включить здесь Местнахерово письмо, о казни графов Струензе и Бранда, ибо оное в Гамбургских газетах найти изволите.
С глубочайшим почтением и беспредельною преданностию, имею честь быть.
В С.-Петербурге, 8-го мая 1772 года.

Сиятельнейший Граф,

Милостивый Государь!

Собственноручное письмо вашего сиятельства, полученное мною с нынешнею почтою, имел я честь показывать ближним вашим, в удостоверение их о здоровье вашем, и в исполнение вашей о том воли. Его сиятельство граф, братец ваш, упражняется теперь в делах, касающихся до Польских приобретений, и могу уверить вас, милостивый государь, что по отправлении послов, дела ни мало не уменьшилось, ибо настали тотчас другие, кои, по своей важности, времени не терпят.
С сею почтою не нахожу я ничего в доставлению вашему сиятельству, но то токмо донести могу, что вчера из Capского Села Ее Величество изволила прибыть сюда в Совет, где трактовано было о распоряжениях, касающихся до нашей доли из Польши, и вот что, в крайнем секрете, на мире положено:
Наши приобретение разделены будут на две губернии: одна называться станет Псковская, а другая Могилевская.
Первая будет состоять из провинций: 1. Псковской, 2. Великолуцкой, В. Двинской, в которую переименовать Польскую Лифляндию, 4. Полоцкой, состоящей из той части Полоцкого воеводства, которая в наши границы входит, и из Витебского, по правую сторону реки Двины, губернским городом назначается Опочка.
Вторая губерния составится из провинций: 1. Могилевской, 2. Оршанской, 3. Рогачевской, 4. Витебской. Сия составится из лежащих мест между реками Двиною и Днепром, входящих в наши границы, губернским городом будет Могилев.
Над обеими губерниями поставлен будет генерал-губернатор, но кто, неизвестно. В каждую пошлется по губернатору, и, за тайну сказывают, что в одну назначают генерал-майора Каховского, а в другую генерал-майора Кречетникова.
С глубочайшим, и проч.
11-го мая 1772 года.

Сиятельнейший Граф,

Милостивый Государь!

Прибывший из Первой Армии вчера курьер привез приятное известие о перемирии, заключенном прошлого маия 19-го числа. Сия ведомость принята здесь с искренним удовольствием, как преддверие тишины и общего покоя,
Имея честь поздравить ваше сиятельство с сим происшествием, как истинного патриота, не могу, в сожалению моему, за крайними недосугами войти теперь в объяснение тех приложений, кои здесь вам, милостивый государь, подношу при особливом реестре. Отправление в Вену курьера с депешами, которых копии с будущею почтою получить изволите, отнимает у меня время и способы продолжить сие письмо, и отвествовать на полученное мною с последнею почтою милостивое письмо вашего сиятельства, от 28-го маия. Я приношу за оное нижайшее благодарение, и приемлю его знаком вашей драгоценной мне доверенности, пребывая с глубочайшим почтением и сердечною преданностию.
Реестр приложениям, к письму от 5-го Июня 1772.
1. Реляция гр. П. Алек. Румянцова, от 20-го мая, с одним приложением.
2. Письмо его же, от 20-го мая.
3. Реляция его же, от 25-го мая, с приложением.
4. Письмо его же, от 25-го мая.
5. Реляция г. Синявина, от 13-го мая.
6. Письмо Ее Величества к кн. В. М. Долгорукову.
7. ‘ ‘ ‘ к г-ну Щербинину.
Сарское Село, 5-го июня 1772.

СиятельнеЙший Граф,

Милостивый Государь!

Прошедшую почту не мог иметь я счастия писать вашему сиятельству, по причине нечаянной моей поездки в город. Вчера жестокая головная болезнь воспрепятствовала мне сей долг исполнить, я так, уже пользуясь отправляющеюся теперь штафетою имею честь включить здесь обещанную мною в Вену экспедицию.
Милостивое письмо вашего сиятельства, от 3-го июня, приемлю я новым знаком доверенности вашей, толь лестной сердцу моему. Многое мог бы сказать по его содержанию, но истинно от вчерашней головной болезни не нахожу себя в состоянии ни о чем мыслить порядочно. Извините меня сим, милостивый государь, и будьте уверены, что, для сей же самой причины, не могу я ничего донести вашему сиятельству в объяснение тех приложений, которые здесь следуют по реестру.
С глубочайшим почтением, и проч.
Сарское Село, 13-го июня 1772.

Сиятельнейший Граф,

Милостивый Государь!

Оправляясь мало-помалу от болезни, и находя себя несколько в состоянии ответствовать на милостивое вашего сиятельства письмо, от 11-го нынешнего месяца, исполняю сей долг с сердечным удовольствием. Рассуждение ваше, милостивый государь, о судьбе новых наших подданных, неоспоримо справедливы, и таковыми находит их его сиятельство граф, ваш братец, остается желать только, чтобы когда уже невозможно избежать злоупотребления, оное было хотя в меньшей степени.
Главнокомандующий в Архипелаге нашими силами рассудил за благо публиковать манифест, который ваше сиятельство изволите найти в приложенных при сем Гамбургских газетах. Противу военных прав, принятых всею Европою, почитает он, между запрещенными товарами, и съестные припасы. Сие самое взволновало все Европейские державы, а особливо ненавидящую нас Францию. Первая она принесла ныне жалобы Двору нашему на такое запрещение. Чем бы дело сие не кончилось, но и то сказать надобно, что если флот наш не будет неприятеля мучить голодом, не спуская к нему съестных припасов, то ему в Архипелаге и делать будет нечего, ибо атаковать силою неприятеля он отнюдь не в состоянии. Напротив того, не пропуская нейтральных Держав судов с хлебом, должно поссориться с ними, а, может быть, и подраться, в котором случае бой для нас не равен будет. Казус в самом деле деликатный, и я, для любопытства вашего сиятельства, не пропущу конечно сообщить вам, какие меры здесь посему приняты будут.
В приложенных при сем из Варшавы письмах, ваше сиятельство найти изволите, сколь нежно положение наше и с Австрийцами. Словом сказать, отовсюду хлопоты, могущие иметь следствия весьма неприятные! К тому же и здесь сколь мудрено соглашать я прилаживать умы разнообразные, о том больше всех знает его сиятельство гр. Н. И. Божиим Провидением все на свете управляется, сие, конечно, правда, но надобно признаться, что нигде сами люди так мало не помогают Божию Провидению, как у нас.
Петергофг, 26-го июня 1772.

Сиятельнейший Граф,

Милостивый Государь!

Последнее письмо вашего сиятельства, от 2-го нынешнего месяца, имел честь получить, и за оное приношу нижайшее благодарение. Включенное в него письмо ваше к Государю Цесаревичу вручено третьего дня Его высочеству, чрез его сиятельство графа, братца вашего.
Последнее письмо Алексея М. Обрескова имею честь здесь включить, со всеми к нему приложениями. Более нет ни откуда в получении пиес, достойных вашего внимания. Из Вены до сих пор решительного ответа еще нет, на наше предложение об уменьшении их доли.
С глубочайшим почтением, и проч.
Из Петергофа, 10-го июня 1772.
P. S. Слух, прошедший в Москве о истреблении Ладожского полка никакого основания не имеет. Я об оном ничего не слыхал до получения письма вашего сиятельства. Что же надлежит до бывшей экзекуции пред Преображенским полком, то сие столь справедливо, сколь первое ложно.

Сиятельнейший Граф,

Милостивый Государь!

Прибытие курьера из Вены, с решительным ответом, стало причиною, что я не могу, милостивый государь, распространить письмо мое и войти в дальнейшее объяснение пиес, здесь по реестру приложенных. В прочем, никто не может сделать толь справедливого заключения, как ваше сиятельство, об отзывах графа П. Ал., которого характер вам известен. Реляция его любопытна, и заслуживает внимания, в рассуждении будущих операций, на случай, ежели б мирная наша негоциация была без успеха.
Венских депешей еще нет в моих руках, но предварительно имею честь донести, что дело берет хороший оборот, и известный дележ не встречает более со всех трех сторон никакого препятствия.
С глубочайшим, и проч.
Петергоф, 17-го июля 1772.

——

Реестр приложениям, к письму от 17-го июля 1772.
1. Реляция Александра Ильича Бибикова, от 27-го июня.
2. ‘ Ал. М. Обрескова, от 1-го июля.
3. Письмо его же, от того ж числа.
4. Реляция гр. П. А. Румянцова, от 2-го июля.
5. ‘ его ж, от того же числа, с приложением.
6. ‘ Е. А. Щербинина, от 8-го июля, с приложением.
7. Письмо его ж, от того же числа.
8. ‘ кн. В. М. Долгорукова, от 18-го июня, с приложением.
9. Реляция его ж, от 5-го июля.
10. ‘ его ж, от того же числа, с 4-мя приложениями.

Сиятельнейший Граф,

Милостивый Государь!

В прошедшую пятницу, принужден будучи нечаянно ехать в город, не мог я никаким образом успеть исполнить долга моего, отправлением к вашему сиятельству не только письма, ниже газет, которые теперь, равно как и вчера полученные, приложить здесь честь имею. Я надеюсь, что как в оном, так и в краткости сего письма, Ваше Сиятельство меня извинить изволите. В рассуждении трудной и важной негоциации нашей с Венским Двором, которая занимала нас сряду дни и ночи целую неделю, наконец приходит она к конечному своему совершению, и чрез несколько часов буду я иметь честь проводить его сиятельство графа, братца вашего в город, для подписание тройной конвенции с Цесарским и Прусским министром. Через неделю, надеюсь я успеть переводом всех новых пиес, до сей негоциации касающихся, кои, можно сказать, целую книгу составляют, а теперь спешу удовольствовать любопытство вашего сиятельства означением здесь границ доли Венского Двора, каковую согласились мы отдать, а Цесарцы взять на часть свою, заключаемою ныне конвенциею.
Сии границы суть: правый берег Вислы от Силезии за Сандомир и до втечения реки Саны, оттуда протянуть прямую линию на Фронпол до Замойска, а оттуда до Рубежева и до реки Буга, и следуя по ту сторону сей реки по истинным границам Красной России (оставляя в тоже время границы Волынии и Подолии), даже до оконечностей Цпараца, оттуда пряною линиею на Днестр, вдоль речки, отделяющей малую часть Подолии, называемой Подорц, до впадения ее в Днестр, и наконец обыкновенные границы между Покуциею и Молдавиею.
Вот, все то, что я на сей раз вашему сиятельству донести успеваю, предоставляя себе счастие ответствовать на два милостивые письма ваши, оба от 16-го дня сего месяца, как скоро только время к тому меня допустит.
С глубочайшим почтением и сердечною преданностию навсегда имею честь быть.
В Петергофе, 24-го июля 1772.

Сиятельнейший Граф,

Милостивый Государь!

Наконец, и достальные пиесы, под одиннадцатью нумерами, касающиеся до нашей негоциации с Венским Двором, имею честь сообщить здесь вашему сиятельству.
Ваше сиятельство изволите ныне видеть совершение великого дела, какового в Европе около двух веков не бывало. Правда, что трудно весьма было довести Венский Двор к сему соглашению, да и преклоня в тому, мудрено же было соединить и удовлетворить интересам каждого Двора. Уж никак нельзя было отвратить Венекий Двор от требование соленых заводов и Львова. Дальнейшее, с нашей стороны, в оном упорство могло бы легко разорвать и всю негоцияцию, тогда, когда для России все равно, у Австрийцов ли соляные заводы или у Поляков и когда Король Прусский в том не спорит. Итак, судьба Польши, сдружившая три Двора, решилась наконец к посрамлению ненавиствующей нам Франции, которая, стремясь, сколько можно, нам вредить и помешать пиру нашему с Турками, ищет приключить нам новую войну с Шведами, способом тамо революции. Франция рада на сей раз и Швецию подвергнуть равному жребию с Польшею, лишь бы помешать тем миру нашему! Может статься, или, справедливее сказать, нет сомнения, что медленность Турецких полномочных для съезда на конгресс происходит от коварных внушений Франции, которая, конечно, питает Турков надеждою скорой революции в Швеции, и, следственно, новой у нас со Шведами войны. В самом деле, если удастся умышляемая революция, то и новая для нас война неминуема, но тогда за верное полагать можно, что Датчане вооружатся против Шведов, к чему и приуготовлять их поручается отправляющемуся на сих днях в Копенгаген, в качестве полномочного министра, г. Симолину, тому самому, который заключал перемирие. С глубочайшим почтением и сердечною преданностию.
В Петергофе, 4 Августа 1772.
P. S. Сей момент получено известие, что Турецкие Послы приехали и были у наших, а наши у них с визитами, и разменялись полномочиями.

Сиятельнейший Граф,

Милостивый Государь!

К величайшему моему сожалению, две почты сряду не имел я счастия писать к вашему сиятельству, одну, за случившеюся у меня головною болезнию, а другую, для того, что, получа известие о заражении Клина, не успел я решиться на способ, чрез который бы письма мои могли мимо Клина доходить верно до рук ваших. Сей способ теперь известен вам, милостивый государь, через письмо его сиятельства, братца вашего. Став таким образом уверен о безопасности переписки, которую инею честь вести с вашим сиятельством, продолжаю по делам мое доношение, но прежде, нежели начну оное, позвольте принести вам нижайшее мое благодарение, за два милостивые письма ваши, от 17-го и 24-го прошедшего месяца.
В ответ на первое из оных, не останется более, как токмо донести вашему сиятельству, что самый опыт доказывает справедливость ваших рассуждений. Зависть Венского Двора к успехам нашим есть очевиден, но не всякой зависти удается самым делом исполнять свои вредные желания. Может быть, не удается и сему гордому Двору положить преграду нашему вожделенному миру. По крайней мере кажется, что и самому Богу нельзя попустить, чтоб злоба торжествовала, а кровь невинных явилась. Что же надлежит до особы его сиятельства, братца вашего, то излишнее мне было изъяснять вам, все мое усердие к славе его, но не могу же, милостивый государь, то оставить без ответа, что вы мне сказать изволили, как брат его, и в самое тоже время, как беспристрастный человек. Без сомнения, больших людей честолюбие состоит в приобретение себе почтение тех, кои сами почтенны, и которых во всем свете, конечно, мало. Впрочем, хула невежд, которыми свет столько изобилует, не может оскорблять истинных достоинств, равно как и похвала от невежд цены оным не прибавляет. Сие привело мне на мысль два стишка г. Сумарокова, заключающие в себе сию истину:
Достоиной похвалы невежа не умалит,
А то не похвала когда невежи хвалят.
Дальнейшее происшествие известной вам визирской переписки оправдало совершенно благоразумное примечание вашего сиятельства, которое во втором письме вашем найти я честь имел. Из приложений, о коих упомяну я ниже сего, изволите усмотреть, что посланная с Ахметом бумага, кроме некоторого нам предосуждения, ничего не произвела. Здесь же, по сей материи, следует копия с письма графа Г. Гр. Хотя в самом деле, за будущее ручаться не возможно, однако Турецкое изнеможение, вступление Австрийцев в общее с нами согласие и самая справедливость дела нашего подает причину надеяться, что мир заключен будет по положенному основанию, каким бы самодуром на конгрессе поступлено не было.
Вам, милостивый государь, из прежних писем моих уже известно мнение мое, о воздавании справедливости от публики великим людям. Сколь то правда, что беспокойство ваше, в рассуждении сего, происходить от нежности братского дружества, столь, если смею сказать, мало основательно сие беспокойство ваше, и потому одному, что вся Европа, не говоря уже об Отечестве нашем, знает, кто правит делами и кто мир делает. Словом, как бы фавер не обижал прямое достоинство, но слава первого исчезает с льстецами в то время, когда сам фавер исчезает, а слава другого — никогда не умирает.

Приложение девятое, к странице 172-ой.

НАЧЕРТАНИЕ,

для составление толкового словаря Славяно-Российского языка’

Толковый словарь Славяно-Российского языка должен содержать в себе по алфавиту, порядком этимологическим, все известные Славяно-Российского языка слова и речения, с истолкованием оных употребление и знаменования.
Из сего явствует, что в составлении Толкового Словаря надлежит принять во уважение: 1-е, выбор слов и речений, 2-е, граматическое оных употребление, 3-е, объяснение их знаменования, 4-е, порядок алфавитный. Здесь на каждую из сих четырех статей представляется особенное положение.

СТАТЬЯ 1-я.

О выборе слов и речений, долженствующих войти в Толковый Словарь Славяно-Российского языка.

Судя по существу слов и речений, составляющих собственно язык Славяно-Российский, не должны иметь в Словаре места:
1-е) Собственные имена людей, городов, морей и проч.
2-е) Все те названия технические наук, художеств и ремесл, кои, не находясь в собственном употреблении, мало известны, и одним только ученым, художникам и ремесленникам сведомы.
3-е) Все неблагопристойные слова и речения.
4-е) Все те иностранные слова, кои не вошли еще в такое употребление, чтоб объяснение их в Российском Словаре необходимо было нужно.
5-е) Как Московское наречие, не токмо для важности столичного города, но и для своей отменной красоты, прочим справедливо предпочитается {См. Грамматику Ломоносова.}, то провинциальные неизвестные в столицах слова и речение не должны иметь в Словаре места, ибо величина книги бала бы безмерная и для большей части Россиян бесплодна. Из сего правила исключаются те провинциальные слова и речения, кои силою к красотою могут служить к обогащению Российского языка.
6-е) Все длинные пословицы и присловицы, ибо оные особливый словарь составить могут.

СТАТЬЯ 2-я.

О грамматическом словоупотреблении.

По учинении выбора слову, надлежит поставить оное в Словарь тем правописанием, каковым пишется в церковных книгах и в лучших наших писателях. Сохранение правописание весьма нужно для того, чтоб не закрылись совсем следы произведение и сложение слов, в прочем полезно и потому, что некоторые слова весьма различного знаменование произносятся одинаково, и только по правописанию распознаются, например: слово мир, когда пишется чрез ми, значит тишину, когда пишется чрез мі, значит вселенную, когда пишется чрез м, значит масть благоуханную.
По написании слова правильным образом, надлежит поставить ударение над долгим его слогом. Сие служит к правильному произношению, тем наипаче, что ударение часто составляют разность в самом знаменовании слова: например: образа, образа, полон, полон, мука, мука. При й кратком надлежит ставить обыкновенную скобку, дабы мой не произносить, как мои.
Потом, при каждом слове, надлежит означить, какую часть речи оно составляет.
При имени отметить, существительное или прилагательное, также падеж родительный, при первых, означить род и число, при вторых, равно как и при наречиях, буде уравнение неправильное, надлежит представить оное во всех степенях.
При местоимениях означать, какое-то есть: личное, или возносительное, и проч.
Глаголы ставить во всех неопределенных наклонениях, и означить залог, первое и второе лице настоящего, изъявительного, прошедшее простое того же наклонения, например: бросать, бросить, брасывать, действительное: бросаю, ешь, прошедшее: бросил. Равным образом замечать и все роды глаголов, как то: возвратительный, безличный, и проч., или каким глагол падежем управляет.
При наречии, предлоге или междометии, надлежит означить, какой падеж принимают.
При союзе примечать, буде он после положительные, увеличительные и уменьшительные, яко производные, имеет место после своих коренных, и препровождается грамматическими примечаниями (?).
После сих частных наблюдений, остается при каждом слове различить:
1-е) Славянское ли оно, например: вещать, или российское, например: говорит.
2-е) Буде слово чужестранное, то какое, например: аминь еврейское, философия греческое, карандаш татарское, и проч.
3-е) Буде оно сложное, я упущением одной или нескольких букв первообразное его, так скрытно, что не всякий добраться может, то надлежит сказать, из чего оно сложено, например: полтора сложено из пол и второй надлежало б выговаривать пол втора, но буква в опущена для удобности выговора.
4-е) Все грамматические примечание должны препровождаемы быть примерами, нарочно сочиненными, или взятыми из церковных и лучших наших писателей.

СТАТЬЯ 3-я.

О знаменовании слов и речений.

По совершении над словом всех грамматических примечаний, предписанных второю статьею, надлежит приступить к объяснению его знаменования.
Удобнейший к сему способ составляют сослова (sinonim). Надлежит к каждому слову приписать столько сослов, сколько найти можно, но при сем примечается, что сослова не заключают в себе с точностию одинакого смысла, и что не всегда одно за другое употребляться может. После сослов следует объяснение (definоtio), но как сии объяснения состоят в истолковании одного слова чрез другое, то и следует, что должно быть необходимо таким словом, которого никогда объяснять не надлежит, ибо иначе объяснение составили бы круг, в котором одно слово было бы толкуемо другим, коему оно само равным же образом служило бы толкованием. Но какие же те слова, кои не могут и не должны быть объясняемы? На сие правило делать невозможно: ибо от иных те слова почитаются могущими быть объясняемы, но таковыми от других не почитаются, например: душа, расстояние, и проч. Совсем тем, много слов есть таких, коим по общему всех согласию, не надлежит делать объяснения. Такие слова, по большей части, бывают те кои означают всеобщие существ собственности, например: бытие, пространство, время, и проч.
Итак, буде рассуждено будет придать слову объяснение, то надлежит сделать оное внятно, точно и сколь возможно кратко, ибо тут краткость помогает ясности, Когда необходимость велит изъяснить идею посредством других сторонних, то стараться надобно, чтоб число сих последних было как можно меньше. Не краткость темноту производит, но худой выбор в идеях и худой в оных порядок. Тот кратко и внятно изъясняется, кто сказывает что одним словом и таким образом, каким сказать должно. Хорошие математические объяснения неоспоримо свидетельствуют, что краткость не только ясности не уменьшает, но весьма ей способствует. Надлежит принять за правило, чтоб объяснение слова упадало во первых на точный его смысл, а не на смысл распространенный. Слово скорбь, например, относится в нашем языке к болезненному телочувству и к душевному страданию, но точный смысл сего слова означает телесную болезнь, а отсюда распространен оный и до страдание души. Надобно, чтоб сие в объяснении весьма внятно изображено было.
Что сказано здесь о точном смысле, относительно до смысла распространенного, должно сказать я о смысле собственном. Относительно до смысла метафорического объяснения, должно упадать всегда на один собственный смысл, а метафорический присовокупляется, яко следствие и зависимость от первого. Надлежит великое приложить старание к объяснению сего метафорического смысла, составляющего главное обилие языков, которое без размножения слов достигнуто. Однакож до изображения толь великого числа идей, можно приметить, а особливо в стихотворных и витийственных сочинениях, что весьма многие слова употребляются в них в метафорическом смысле, и что собственный разум сих слов почти всегда означает нечто чувствительное. Еще есть слова, например: ослепление, кои в одном только метафорическом смысле употребляются, но хотя они и не поставляются нигде в собственном смысле, однако объяснение должно упадать всегда на смысл собственный, с примечанием притом, что обычай не дозволяет употреблять сего слова иначе, как всмысле фигуральном. Впрочем как метафорическое знаменование слова не всегда столько определено и ограничено, чтоб не могло оно получить некоторого распространение по мере ума и воображение сочинительства, то из сего следует, что на Словарь строго взыскивать не можно. Всех знаменований и присвоений метафорических довольно, если в нем больше употребительных’ По объяснении точного распространенного метафорического смысла, надлежит различить слова, употребляемые в разговорах, от слов, в писании только употребляемых, слова, слышимые в благородных беседах, от тех, кои язык черни составляют, слова, начинающиеся стареться, от слов вновь вводимых, и проч.
Краткие пословицы должны иметь в Словаре слов и речений объяснения, но, с другой стороны, сей самый порядок не удобен для приискания, ибо кто ее знает, что, например, слово отповедь, яко сложное из предлогов от и по и из глагола ведать, имеет место свое в букве в, под глаголом ведать. Для такового Этимологический Словарь был бы бесполезен, ради отвращения сего неудобства, надлежит непременно приобщить к Словарю, по примеру Целляриева лексикона, таблицу аналогическую, т. е. список всех находящихся в Словаре слов и речений по алфавиту, с означением листов, на которых в Словаре каждое слово отыскать можно.
В порядке этимологическом, следующее наблюдать надлежит:
1) Коренное слово имеет первое место и отличается большими буквами. За ним его производные с своими сложными. За ними сложные с своими производными, за коими следуют их сложные, и так далее, до тех пор, пока все от коренного происходящие и сложные слова помещены будут.
2) После каждого слова, следует грамматическое место с истолкованием, например: рука руку моет, т.е. один другому пособляет взаимно.
3) Все различные употребительные выражение и присловицы должны быть также истолкованы, например: ни дать, ни взять, т.е. точно, любить красное словцо, то есть любить лгать. При именах от глаголов и при глаголах от имен происходящих, для избежания повторения никаких сослов и объяснений прибавлять не надобно, разве смысл производимых бывает больше или меньше распространен, нежели смысл первообразного, или жеи вовсе в различном с ним разуме употребляется.
Нужно также упомянуть, что в Славяно-российском языке есть слова совершенно между собою в знаменованим сходствующие, но в разных словах употребляются, например: чело, лоб, око, глаз, щека, ланита. При слове: око, в лит. о, надобно, приписав слово глаз, сказать, которое в каком смысле употребляется, но при слове глаз, в лит. г. надлежит сделать примечание грамматические без всякого объяснения, а в таблице аналогической должно означить цифры обоих листов Словаря, где найти слова глаз и око.
При словах иностранных, стараться ставить равносильные нашему языку, доселе известные или вновь сделанные.
После объяснения, обыкновенно следует пример, или же несколько примеров для большей внятности.
Буде слово, посредством своих сослов и примеров, кажется довольно истолковано, то нет нужды прибавлять к нему объяснения, но буде при ином слове не токмо объяснение показалось бы нужно, или нашлось бы невозможным, да и сослов его отыскать не было б удобности: то, в таком случае, можно довольствоваться одним примером, с означением книги к листа, откуда оный почерпнут.

СТАТЬЯ 4-я.

О порядке алфавитном.

В самом начале сего начертание сказано, что Толковый Словарь Славяно-Российского языка должен быть составлен порядком этимологическим. Сей порядок весьма полезен для определения языка, ибо чрез оный открывается первообразность, происхождение и сложение примечания, за ними сословы, потом объяснение и наконец примеры.
После сего, тоже самое слово, буде нужно, повторяется в новой строке, и распространенный смысл объясняется и примерами препровождается.
4) После сего, тоже самое слово, буде нужно, паки повторяется в новой строке, и метафорический его смысл объясняется, с прибавлением одного или нескольких примеров.
5) Посем, следуют пословицы, присловицы и принятые выражение с объяснениями.
6) Буде то самое слово есть название техническое, то повторяется еще в новой строке, и прибавляется к сему объяснение.
7) Грамматические примечание должны быть написаны сокращенно, например: сущ. значить будет существительное, действ.— действительное. Истолкование сих сокращений может быть в начале Словаря напечатано на особливом листе. Для прочих же отличений можно определить знаки, например: * будет значить, что слово происходит от греческого, а ** от латинского, и так далее.
8) Для текста Словаря, четырех шрифтов довольно: один крупный, для коренных слов, другой мельче, для повторения слов в новых строках, третий еще мельче, для грамматических примечаний, для сослов и объяснений, четвертый курсив, для пословиц, присловиц, разных выражений и примеров.

СПОСОБ,

коим работа толкового словаря славяно-российского языка скорее и удобнее производиться может.

Главная работа в сочинении Словаря должна быть поручена тем из господ членов, кои имеют знание и удобности к принятию на себя сего важного труда, и которых число не должно быть менее пятнадцати, прочие же господа члены не оставят, по долгу знание своего, им способствовать и быть полезными их сотрудниками.
Во-первых, надлежит собрать все те печатные и рукописные книги, кои Словарю материалами служить могут, печатные суть: Целляриев лексикон, Трехязычный Словарь Поликарпова, Симфония на Новый Завет, Симфония на псалтырь, Словарь церковный.
Из рукописных, сколько известно, способствовать могут труд покойного Тауберта и Кондратовича, также Симфония на Ветхий Завет иеромонаха Илариона.
Собрание сих материалов должно быть разделено поровну на 15-ть частей, и отдано по одной части на каждого из помянутых пятнадцати особ, для выписывание из сих материалов всех слов и речений, по алфавиту, аналогическим порядком. Раздача должна быть разделена по буквам, размеряя труды так, что если, у которого буква мала, то придать часть другой (перемена двух печатных листов большого труда не составляет), и если каждый из 15-ти членов возьмет на себя выписывать четыре тысячи слов, кои обыкновенно не более, как на двух печатных листах помещаются, то в несколько дней будет иметь аналогическую таблицу шестидесяти тысяч слов коренных, производимых и сложных. Основание Словарю весьма достаточное, но не составляющее однакож и половинного числа слов и речений — Лексикона Французской Академии.
По выписании сего количества слов и речений по алфавиту, надлежит прочитать сию аналогическую таблицу в Академии, по рассмотрении которой исключаются из таблицы все те слова и речения, коих предписано в первой статье начертание сей таблицы. Должно напечатать не менее ста экземпляров для вручения господам членам и некоторым из знающих Российский язык особам, дабы каждый мог прибавить те слова и речения, кои в таблицах найдет опущенными, Сии дополнение доставляются господам секретарям Академии, и дабы Словарь был сколь возможно полнее, весьма было бы полезно, чтобы господа члены, желающие споспешествовать восприявшим главную работу пятнадцати особам, поделили между собой прочтение наших церковных книг и лучших писателей, из них заслуживают особливого примечания: Маргарит, Ирмолог, Октоих, Триодь Постная, Триодь Цветная, Минея праздничная, книга Назианзина, Беседы Златоустовы на Новый Завет, Несторов Летописец, Летописцы Архангелогородский и Новгородский, сочинения: господ Ломоносова и Сумарокова, Древняя Вивлиофика, Трудолюбивая Пчела, Труды Вольного Российского Собрания, Собеседник Любителей Российского Слова.
Если б при чтении был принят труд выписывать с означением книжной страницы все те слова и речения, коих нет в таблице, и кои достойны иметь в Словаре место, то Словарь содержал был в себе действительно истинные сокровища нашего языка.
Между тем как сие способствование производится, помянутые 15 особ разделят между собою аналогическую таблицу, дабы из оной составить порядок этимологический, наблюдая все то, что предписано первым пунктом четвертой статьи начертания. Сия работа многого времени не востребует, тем наипаче, что число сотрудников может быть умножено и отсутствующими членами, ибо всякой, кто хочет, может, получа аналогическую печатную таблицу, взять букву и привести ее в порядок этимологически, в разделении букв наблюдать должно то только, чтоб двое не взяли одинаковой буквы, ибо здесь двойная работа была бы совершенно бесполезна.
Как скоро приведение всех слов и речений в этимологический порядок совершится, то помянутые пятнадцать особ разделяют между собою обработывание каждого слова и речение на три части, следующим образок: пять человек отделяются для исполнения по второй статье начертания, и сей отдел называться будет грамматикальным, пять человек, исполняющие предписанное третьею статьею начертания, будут составлять отдел объясняющий, наконец, пять человек, исполняющие четвертую статью начертания, составят отдел издателей.
Как работа отделов первого и второго независимо одна от другой производиться может, то по обработывании каждой буквы, и тот и другой отдел доставляют свои работы к издателям, кои, приведя все слова и речение в порядок, предписанный четвертою статьею начертания, приносят всю трех отделов работу на рассмотрение в общее собрание Академии, после чего возвращается она к издателям для печатания.
Остается сделать положение, относительно до технических названий. Довольно, если в Российском Словаре будет оных столько, сколько, например, в Лексиконе Французской Академии. Но как наша Академия никаких материалов к составлению технических названий, сколько известно, не имеет, и оным аналогической таблицы сделать не из чего, то наилучший способ к собранию их состоит, кажется, в том, чтоб поручить двум или трем из господ членов выписывание таковых, названий из Лексикона Французской Академии на особенных листах, то есть: богословские особливо, математические особливо, и проч. Потом каждый член Академии, по мере знание своего в науках и художествах, по охоте своей к ремеслам и по удобности своего времени, берет выписанные на особенном листу слова и речение той науки или художества, и чем более имеет знания, и, переведя оные на Российский язык, придаст в ним довольное объяснение, труды же свои отсылает и господам секретарям для доставление к издателям, кои объясненное техническое название вносят в надлежащее в Словаре место, и представляют потом Академии на рассмотрение.
Сверх тех названий технических, кои находятся в Лексиконе Французской Академии, необходимо должны иметь в Словаре место и те, кои употребляемы были в древнем Российском законодательстве и в разных грамотах. Объяснение таковых слов, для разбирательства разных случаев и дел, получивших основание свое и право в древности, весьма может быть полезно в рассуждении провинциальных слов, употребляемых в промыслах, рукоделиях, и проч. Отсутствующие члены не оставят, в местах своего пребывания, таковые слова собирать и сообщать Академии. Для других же мест, где она своих членов не имеет, может просить тамошних господ начальников, чтоб препоручили они знающим людям сделать собрание техническим словам по представлению Академии. Сим образом, кажется, работа Толкового Славяно-Российского Словаря пойдет с успехом и всякой член, по мере знание и удобностей своих, может способствовать тем своим сочленам, кои главный труд на себя принять благоволят. Польза своих сограждан и чувство их признательности за труды, бескорыстно для них подъемлемые, есть достойная награда всем подвигам граждан благомыслящих.

(Обе эти стати приписываются Болтину).

Приложение десятое, к странице 176-й.

СМЕРТЬ АВЕЛЯ.

(Отрывок из первой песни, переведенной Фон-Визиным).

Пою громкими стихами приключение наших прародителей по их несчастном падении! Я прославляю того, кто первый возвратил земле персть свою, поражен будучи яростию своего брата. Спокойся ныне сладкая свирель, которою прежде воспевал я приятную простоту и нравы уединенного человека.
Приди ко мне на помощь, священный восторг, оживляющий душу стихотворца, наедине размышляющего в спокойном уединении, или в средине леса, или близ текущего между дерев источника, во время ночной тишины, когда месяц освещает мир бледным своим сиянием. Как скоро восхищается душа, то и воображение сильно тогда устремляется и, прелетая смело страну созданных существ, проницает оно в царство удаленное от возможности, повсюду открывает оно чудеса, удивляющие и красоту пленяющую. Обремененное сим сокровищем, возвращается оно соединять и распоряжать различные свои орудия, в самое то время, когда управляющий разум, соображая все, определяет всему употребление. Сей-то разум избирает и отвергает неприятия нечего такова, которое бы ее могло составить согласного отношения. Когда сей священный жар приводит в сладкое забвение стихотворца, тогда часы, часы драгоценные пролетают стремительно. Достойное упражнение великих душ! Похвальное терпение не предаваться сну во время ночного пение насекомых до восхождение утренней звезды, дабы приобресть почтение и любовь тех, коих просвещенной разум знает цену каждой красоты, и дабы возбудить чувствование добродетели в чувствительных сердцах. — Справедливость повелевает потомкам почитать прах того стихотворца, который посвятил дарования свои нравам и невинности. Не погибнет во веки имя его! Слава его всегда процветать будет, в то время, как трофеи гордых победителей истлеют, и как великолепные гробы недостойных государей обветшают забвениями, среди терновых кустов, покрытые сероватым мохом, и на коих путешествующий, потеряв дорогу, редко покоится. Правда, что мало из тех, кои предпринимали воспеть сии достойные предметы, имели от природы дарование воспеть их по достоинству. Но одно их старание похвалу заслуживает. Сему посвящаю я все уединенные мои увеселение и все досужные минуты.
Спокойные часы возвращали румяную Аврору и склоняли ночные пары на тенистую землю, солнце испуская первые лучи свои из за черных кедров, на горе стоящих, одевало блестящею синевою летающие по воздуху облака, еще слабо освещенные: тогда Авель с возлюбленною своею Тирзою пошел из шалаша своего в ближайшую беседку, из ясмина составленную и розами переплетенную. Нежнейшая любовь и чистейшая добродетель вливали в прекрасные Тирзины очи сладкое веселие и прелестную приятность на румянец ланит ее. Белые власы покрывали шею, или играя на плечах, украшали тонкий ее стан.
В сем то виде, шла она подле Авеля. Возвышенное чело его покрывали своею тенью черные власы, которые далее плеч не простирались, вид, изъявляющий мысли и рассуждения его, соединялся с ясностию его взоров. Шел он с тою восторгающею приятностию, которую имеет Ангел, приявший на себя тело, являющийся смертным и посланный с радостным благовестием от Господа к благочестивому мужу, молящему Небеса в своем уединении.
О, Каин, Каин! если бы ты любил вас, ты старался бы отирать слезы наши и удалять ужас, жизнь нашу покрывающий. Ах! если хы еще почитаешь Всемогущего, который видит внутреннее, если малейшая искра детской любви горит еще в сердце твоем, то заклинаю тебя, сею любовью и сим почтением, возврати ты нам покой наш, возврати угасшую радость нашу, не питай долее злобу свою и закоренелую ненависть к брату своему, который тебя любит и старается избавить тебя от яда, душу твою заразившего. О, Каин! что возмущает душу твою? не те ли радостные слезы, которые проливаем мы, видя благочестие брата твоего? Не тот ли восторг, в который приводит нас его добродетель? Ангелы, нас окружающие, радуются о всяком добром деле, и Всемогущий с высоты небес взирает на оное милостивым взором. Неужели хочешь ты пременить природу? Невозможно то для нас, а если б и возможно было, то скажи мне, Каин, к чему, к чему сопротивляться той радости, тому восторгу, который объемлет душу?
Ночная буря, страшный гром не производят на лице веселия, страдание души не вселяет радости в человеческое сердце. Не вечно ль гоним я буду таковыми упреками? ответствовал Каин. Если веселие на мне не изображено, если нежные слезы не текут по лицу моему: разве важность мою должно приписывать гнуснейшей злобе? Рожденный с твердейшим свойством, избирал я всегда отважнейшие предприятия и труднейшие работы. Не могу и важный взор мой пременить в нежнейшие слезы, не обык орел воздыхать, как нежная горлица.

Приложение одиннадцатое.

КОПИИ.

Со справок Разрядного Архива, с родословных росписей и со списков грамот фамилии Фонвисиных.

1) По Разрядному Архиву о службах. По справке в том Архиве о фамилии Фонвисиных, оказалось, по Москве в книге, в коей писаны бояре, и окольничие, и думные люди, и стольники, и стряпчие, и дворяне Московские, и дьяки, и жильцы, и дворяне, и дети боярские разных городов, и всякие служилые и приказные люди, которые во 126 и 127 годах, в приход Литовского Владислава Королевича, были на Москве в осаде, и за ту Московскую осадную службу пожаловал Государь Царь и Великий Князь Михаил Федорович бояр, и окольничих, и думных людей, и стольников, и стряпчих, и дворян Московских, и дьяков, и жильцов, и дворян, и детей боярских из городов, и приказных людей — велел им дати из их поместий в вотчину, по своему указу, и по протчем написано: дети боярския ж в списку воеводам даны, а в прежних смотренных списках и в последнем смотре в естех и в нетех не написаны, а после смотров, по отпискам от воевод ноября в 27-й день и в 28-й день и декабря в 3-й день и в 19-й день написаны, что они с ними в полкех были во всю осаду до Королевичева отходу денег им большая статья двадцать рублев, другая статья пятнадцать рублев. Потом значут Немцы, под тем написан, Ротмистр Денис Фонвисин, а отечества не значит, и в окончании оных написано тако, и над тою статьею помета думного диака Сыдавного Васильева —: велено выписать при Царе Василье, были ли им вотчины? В смотренных списках, в 1-м, на скрепою по листам думного диака Любима Домнина, в коем в заглавии написано: лета 7205 апреля 6-й день, по указу Великого Государя Царя и Великого Князя Петра Алексеевича и по наказу из разряду, за приписью дьяка Ивана Кобякова, велено быть на Его Великого Государя Царя и Великого Князя Петра Алексеевича службе боярину и воеводе Алексею Семеновичу Шеину с большим полком, для промыслу и поиску над неприятельскими воинскими Турецкими и Крымскими людьми, и над Кубанцы, и над Нагайцы, и над иными их басурманскими народы, которые кочуют в принадлежании новозавоеванным под Его Великого Государя высокодержавную руку городом, Азову и Лютину, и для строения ж вновь города ж ниже Азова, на морской пристани, на урочище Тагане Рогу, и по протчем значит: на службе Великого Государя Царя и Великого Князя Петра Алексеевича, под Азовым, в большом полку боярина и воеводы Алексея Семеновича Шеина, были с приезду и до отпуску в чинех, и по протчем написано у рот Московских чинов людей в ротмистрах, и в порутчиках, и в хорунжих, потом явствует у стряпчих, и по протчем значит у 14-й, и, в числе других, написан порутчик Андрей Афонасьев, сын Фонвисин, под именем его написано: в его место, сын его Василий по приезду, сверх списка во 2-м, 164-го и 165-го годов, за скрепою по листам диака Василья Брехова, в заглавии оного написано: Великого Государя Царя и Великого Князя Алексея Михайловича полку стольники, и стряпчие, и дворяне Московские, и жильцы, и Романовские Мурзы, и дворяне, и дети боярские разных городов, по указу Его Великого Государя, на службу в Смоленск приехали, Маия с 11 числа 164 году, потом значут стольники, под тем написано Маия, потом явствует в 24-й день, и, в числе протчих, написан Афонасий Денисов, сын Фонвисин. В том же списку значит: за Великим Государем были от Полоцка до Смоленска и по смотру в Смоленску, Ноября в 22-й день, 165 году, в естех, а после смотру из Смоленска отпущены по домам, и по протчем значит: голова стольник Князь Алексей, Княж Андреев, сын Голицын, под тем написано его сотни стольники, и, в числе протчих, значит Афонасий Денисов, сын Фонвисин. В боярских книгах нижеписанных лет, в коих писаны бояре, и окольничие, и думные, и ближние люди, и стольники, и стряпчие, и дворяне Московские выборные, и жильцы из тех чинов, которые служат в начальных людех и в рейтарех, и диаки, из коих книг в первой 165, за скрепою по листам диака Василья Брехова, по протчем написано: не 161 году Государь пожаловал в стольники, и в числе протчих, значит новокрещен Афонасий Денисьев, сын Фонвисин, под именем его другою рукою написано 164 году, по памяти, из Иноземского Приказу, за приписью диака Якова Ушакова, учинен оклад в 161 году Апреля в 8 день, для крещение Православные Християнския Веры, поместной: семь сот четьи, денег пятьдесят рублев, Афонасью ж, что он во 164 году ехал за Государем, в сотне, от Могилева до Москвы, придачи шестьдесят четьи, денег пять рублев, ему ж за службу, за Литовской поход, потом на поле, против имяни, написано тако: 162, 163 и 164, придачи поместного окладу сто пятьдесят четьи, денег двенадцать рублев, во второй 176, за скрепою по листам диака Василья Семенова, написаны стольники, и в числе других значит Афонасий Денисов, сын Фонвисин, в третьей 183, за скрепою по листам думного Диака Герасима Доктурова, по протчем написаны стольники, и в числе других значит Афонасий Денисов, сын Фонвисин: в четвертой 184, без закрепы, числе других написан в стольницех Афонасий Денисов, сын Фонвисин. Потом, по протчем написано ж: во 190 году, Великий Государь пожаловал в стряпчие, и в числе других явствует Андрей Афонасьев, сын Фонвисин, в пятой 194, без закрепы, по протчем значит: стольники, и в числе протчих написан Андрей Афонасьев, сын Фонвисин, под именем его другою рукою написано: 200 году, Февраля в 18-й день, по помете на выписке думного Диака Василья Григорьевича Семенова, учинен ему оклад вновь поместной, шесть сот пятьдесят четьи, денег тридцать пять рублев, ему ж придачи, за Троицкой поход 191 году, пятьдесят четьи, денеги пять рублев, для вечного миру с Польским королем 194 году, двести четьи, денег двадцать рублев, за службу Крымского походу 195 г., сто четьи, денег рядовых и за перехожие за восемьдесят четьи, двадцать два рубли, за службу другого Крымского походу 197 г., денег рядовых и за перехожие за двести и четьи тридцать пять рублев, а был он в Крымском походе в порутчиках, в шестой 200 годов, без закрепы, по протчем написано: стольники, и в числе других, значит Андрей Афонасьев, сын Фонвисин.
2) В родословных росписях, поданных в бывший Разряд с нарисованными гербами, и в списках с грамот их же фамилия Фонвисиных, написано, а именно: в родословных, в 1-й, лета от Рождества Иисус Христова 1238, повелением кесаря Римского Фредрикуса второго, утвержением папы Григорья девятого, учинено воинское выбранство от высоких чеснейших пород, которые были сами в разных землях владетели своих градов и гербы их про то высокое их древнее чесное шляхество свидетельствуют, и королевские дети в том учиненном воинском выбранстве были и наречено было то великое чеснейшее войсковое выбранство, Мечиносящее равное Братство, они ж звались и Крыжанцы, и служили ему кесарю Римскому, и то чесное выбранство Мечиносящее равное Братство кесарь Римский послал войною на Лифлянскую и на Прускую земли, и они взяли и завладели всею Лифлянскою и Прускою землями, и были все равны Братством владетели, избирая свою равную братью мистров (магистров) для рассуждение воинского Братства, а не для владетельства, и были в том войсковом Братстве равны, и владели всею Лифлянскою и Прускою землями многие годы своею вольностию, и о том свидетельствуют Лифлянские и иных земель кронники (хроники), и в Царство Великого Государя Царя и Великого Князя Иоанна Васильевича, всея России Самодержца, как он Великий Государь воевал Лифлянскую землю, взял в плен того вышеписанного чесного выбранства Мечиносящого, Братства брата Петра, барона Володимерова, сына Фонвисина с сыном его Денисом, и иных того же чесного братства шляхтов, и даны им в Московском Государстве поместья многия в разных городех, и служили они Великим Государем в Немецкой вере. И в царство блаженные памяти Великого Князя Михаила Феодоровича, всея России Самодержца, баронову сыну Володимеровича, Денису, на службы его и осадное Московское сиденье в Королевичев приход, из того его выписанного поместья дано ему в вотчину, и на те вотчины даны ему Государевы жалованные грамоты. И в царство блаженные памяти Великого Государя Царя и Великого Князя Алексея Михайловича, всея Великия и Малые и Белые России Самодержца, Денисов сын Петровича Юрий крестился в Православную Христианскую Веру, наречен в святом крещении Афонасий, пожалован первый чин в стольники в 61 году, новичной оклад семь сот четвертей, денег пятьдесят рублев, да у руки Великого Государя жалованья: кубок в три фунта, да денег сто шестьдесят семь рублев, да Государева ж жалованья поместья в Ярославском уезде, из чужого роду сорок четыре двора, да вотчин братей его шестьдесят шесть дворов, а братьям его, вместо деревень, Великого Государя жалованья был денежной корм по шести сот рублев на год брату, а другому тож, потому что они были в Немецкой вере. И по указу блаженные памяти Великих Государей, он Афонасий Денисович был у Государевых дел воеводою и разборщиком, а дед его Афонасьев, Петр, барон Володимерович, с двумя своими меньшими сыновьями, с Борисом да с Юрьем, от Ростриги побиты, в Немецкой вере, Борис, бездетен, а Дениса Петровича дети Борис умре в Немецкой вере бездетен, Денис умре в Немецкой же вере, Владимир убит под Ригою в Немецкой же вере, бездетен, а Юрьев сын Петровича, Борис умре в Немецкой же вере, бездетен, а Денисов сын Денисовича, Иван умре в Немецкой же вере, бездетен, и роду Фонвисиных в Московском Государстве, опричь Афонасья Денисовича, детей нет, а у Афонасья Денисовича дети: Федор, Андрей, Иван, у Андрея сын Василий, а на свидетельство той вышеписанной шляхты Фонвисиных древней их чесной породы шляхетский герб. На подлинной росписи руки приложены тако: ‘К сей росписи Федор Фонвисин руку приложил. К сей росписи Андрей Фонвисин руку приложил. К сей росписи Иван Фонвисин руку приложил’. Во 2-й, лета 7161 году, в царство блаженные памяти Великого Государя Царя и Великого Князя Алексея Михайловича, всея Великия и Малые и Белые России Самодержца, иноземец Лифлянские земли, полонные шляхты, Денисов, сын Бертновича Фонвисина, Юрий крестился в Православную Христианскую веру, наречен в Святом Крещении Афонасий, пожалован первой чин в стольники в 161 году, новичной оклад семь сот четвертей, денег пятьдесят рублев, да Государева жалованья у руки: кубок, да денег сто шестьдесят семь рублев, да поместья из чужого роду сорок четыре двора, да вотчин братей его шестьдесят шесть дворов, а братьям его, вместо деревень, Государева жалованья был денежной корм по шести сот рублев брату на год, а другому тож, потому что они была в Немецкой вере, а дед его Афонасьев, Петр Берн, и отец, и дядья, и братья побиты на Государеве службе, и померли в Немецкой вере, бездетны, и роду Фонвистных, опричь Афонасья Денисьевича, детей никого в Московском Государстве нет. И по указу блаженные памяти Великих Государей, он Афонасий Денисьевич был у Государевых дел воеводою и разборщиком, а у Афонасья Денисьевича дети: Федор, Андрей, Иван, у Андрея сын Василий, а на свидетельство шляхты Фонвисиных древней их породы шляхетский герб.
3) В списках с грамот: В 1-м, Божиею Милостию, Мы Великий Государь Царь и Великий Князь Михаил Федорович, всея Русии Самодержец, пожаловали есмы ротмистра Немецкого Дениса Бертновича Фонвисина, за его в нам и во всему Московскому Государству прямую службу, как прошлом во 126 году пришел под наше Государство, под царствующий град Москву Литовского короля Жигимонтов сын Владислав, и в нынешнем во 127 году стоял он под Москвою со многими Польскими и Литовскими и с Немецкими людьми, и с Черкасы, и Московского Государства всякими умыслы и прелестию прельщал, и жестокими приступы доступал, и хотел Московское Государство взять и разорить до основания, я церкви Божия осквернить и святую нашу истинную непорочную Православную Христианскую Веру попрать, а учинить свою еретическую Латинскую веру, и он Денис, помня Бога, и Пречистую Богородицу, и Православную Веру, и наше крестное целование, с нами Великим Государем Царем и Великим Князем Михаилом Федоровичем всея Русии, на Москве в осаде сидел, и за Православную Христианскую Веру, и за Святые Божия церкви, и за нас, Великого Государя, против Королевича Владислава, и Польских и Литовских и Немецких людей, и Черкас стоял крепко и мужественно на боех, и на приступех бился, не щадя головы своей, и ни на какие Королевичевы прелести не прельстился, и многую службу и правду к нам и ко всему Московскому Государству показал, и будучи в осаде, во всем оскудение и нужду терпел. И Королевич Владислав, и Гетман Хоткеев, и все паны Рада, и Польские и Литовские и Немецкие люди, и Черкасы, слыша наших людей за Православную Христианскую Веру и за нас Великого Государя крепкостоятельство и твердость, и от бояр наших и воевод, которые были на Москве и которые с Москвы из осады посланы были по городам, видя над собою промысл и крепкое стоятельство, учинили с бояры нашими и со всею землею Московского Государства перемирье. И из Государства нашего из земли Королевич и Гетман со всеми Польскими и с Литовскими и с Немецкими людьми, и с Черкасы вышел в Литву и в Польшу, и городы, которые было поимал, нам Великому Государю отдал: и то сделалось Божиею милостию, и Пречистые Богородицы помощию, и заступлением великих Московских Чудотворцев, и Отца нашего, Святейшего Патриарха Филарета Никитича Московского и всея Русии, и Матери вашей, Великия Старицы Марфы Ивановны молитвами, и нашим Царским счастием, и бояр наших, и воевод, и всяких чинов людей к нам прямою службою, и раденьем, и твердостию. И за те службы, мы, Великий Государь Царь и Великий Князь Михаил Федорович, всея Русии Самодержец, пожаловали его Дениса с поместного его окладу, с осьми сот с пятидесят четвертей, со ста четвертей по двадцати четвертей, и того сто семьдесят четвертей, из его ж поместья в Галицком Уезде, в Турнове стану, деревнею Васуковою, деревнею Курьяновою, деревнею Останиною, деревнею Палиною, пустошью Скорбежевою, пустошью Корюковою, пустошью Меринцовою, да в Теириновской волости деревнею Власовицы, да в Атуеве стану тремя жеребья деревни Одинцовы, на речке на Куси, в вотчину со всеми угодьи. А по даче 98 года и по отдельным книгам, отделу Галицкого Городового Прикащика Ивана Лазарева 97 и 98, в тех деревнях и в пустошах написано: пашни паханые и перелогу и лесом поросло сто тридцать четвертей в поле, а в дву потому ж, и не дошло у него в той вотчине по нашему указу сорока четвертей, а на ту вотчину велели есмы ему дати сю нашу Царскую жалованную грамоту, за нашею Государскою красною печатью, и по нашему Царскому жалованью, в той вотчине он Денис, и его дети, и внучата, и правнучата вольны, и вольно ему, и его детям, и внучатам, и правнучатам ту вотчину продать и заложить, и в приданое дать, и в монастырь по душе до выкупу дать, а кто будет роду его тою вотчину из монастыря похочет выкупить, и ему ту вотчину выкупать ценою по нашему Государеву указу, против дач, сколько в ней в даче четвертей пашни написано, а дать за четверть по полтине, а будет продаст в чужей род, а кто будет его роду захочет ту вотчину выкупать, и ему выкупить по прежнему нашему уложенью, как их родовые куплены вотчины выкупают, а будет у него роду не останется, или останется, а выкупать не похотят, и та вотчина из монастыря взять на нас, а деньги в монастырь дать за нее из нашей Государския казны, по той же цене, по полтине за четверть, а в монастырь та вотчина, по прежнему нашему уложению, не крепка, а только у него детей и роду не останется, а останется одна жена, и жене тою вотчиною владети по свой живот, а после своего живота та вотчина для мужа своего и своего поминка отдать в монастырь до выкупу, а из монастыря ту вотчину выкупить на нас, и дать за нее из нашия Царския казны деньги, по полтине же за четверть, а будет после его жена его учнет сидеть во вдовехх или пострижется, и ей та вотчина вольно продать и заложить, а будет жена его останется бездетна и вдовством сидеть и постричся не похощет, а пойдет за муж, и ту вотчину взять на нас в поместные земли, а за мужа ее по душе за ту вотчину дать из нашия казны деньги против того, как из монастыря указано выкупить, а жениха ее пожалуем из тоя вотчины в поместье по своему Царскому рассмотрению, что доведется. Писан нашего Государства в царствующем граде Москве, лета 7127 года Июля в 30-й день. А у подлинной Грамоты, позади писано тако: Царь и Великий Князь Михаил Федорович, всея Русии Самодержец, а подписал Государя Царя и Великого Князя Михаила Федоровича всея Русии дьяк Герасим Мартемьянов, справил подьячий Тимоха Андреянов. Во 2-м, Божиею милостию, Мы Великий Государь Царь и Великий Князь Михаил Федорович, всея Русии Самодержец, пожаловали есмы Немецкого ротмистра Дениса Бертновича Фонвисина, за его к нам и ко всему Московскому Государству прямую службу, как в прошлом во 126 году пришел под наше Государство, под царствующий град Москву Литовского Короля Жигимонтов сын Владислав, и в прошлом же во 127 году стоял под Москвою со многими Польскими и с Литовскими и с Немецкими людьми, и с Черкасы, и Moсковского Государства всякими умыслы и прелестию прельщал, и жестокими приступы доступал, и хотел Московское Государство взять и разорить до основания, и церкви Божия осквернить, и святую нашу истинную непорочную Православную Христианскую Веру попрать, а учинить свою еретическую Латинскую веру, а он Денис, аомня Бога и Пречистую Богородицу и Православную Христианскую Веру и наше крестное целованье с нами, Великим Государем Царем и Великим Князем Михаилом Федоровичем всея Русии на Москве в осаде сидел, и за Православную Христианскую Веру, и за святые Божия церкви, и за нас Великого Государя против Королевича Владислава, и Польских и Литовских и Немецких людей, и Черкас стоял крепко и мужественно, и на боех и на приступех бился, не щадя головы своей, и ни на какия Королевичевы прелести не прельстился, и многую свою службу и правду к нам и во всему Московскому Государству показал, и будучи в осаде, во всем оскудение и нужду терпел. Королевич Владислав, и Гетман Хоткеев, и все паны Рада Польские и Литовские и Немецкие люди, и Черкасы, слыша наших людей за Православную Христианскую Веру и за нас Великого Государя крепкостоятельство и твердость, и от бояр наших и воевод, которые были на Москве, и которые с Москвы из осады посланы были по городам, видя над собою промысл и крепкостоятельство, учинили с бояры нашими и со всею землею Московского Государства перемирье. Из Государства нашего из земли Королевич Владислав и Гетман Хоткеев со всеми Польскими и Литовскими и с Немецкими людьми, и с Черкасы вышел в Литву и в Польшу, и города, которые было поимал, нам Великому Государю отдал: и то сделалося Божиею милостию, и Пречистые Богородицы помощию, и заступлением великих Московских Чудотворцев, и Отца нашего Святейшего Патриарха Филарета Никитича Московского и всея Русии, и Матери нашея Великия Старицы Марфы Ивановны молитвами, и нашим Царским счастьем, и бояр наших, и воевод, и всяких чинов людей к нам прямою службою, и раденьем и твердостию. И за те службы мы, Великий Государь Царь и Великий Князь Михаил Федорович, всея Русии Самодержец, пожаловали его Дениса с поместного его оклада, с осьми сот с пятидесяти четвертей, со ста четвертей по двадцати четвертей, что ему не дошло в вотчину в Галицком уезде сорока четвертей из его же Денисова поместья в Коломенском уезде, в Деревенском стану, в деревне Денежникове, на речке на Медвенке, вотчину, со всеми угодьи. А по книгам письма и меры Данила Житова с товарищами, лета 7086 года, в том Денисове поместье Фонвисина, в деревне Денежникове написано: пашни перелогу и лесом поросло середней и доброй земли с наддачею пятьдесять две четверти в поле, а в двух по тому же, и перешло у него за вотчинною дачею, сверх нашего указу, пашни двенадцать четвертей, и тем переходом указали есмы владеть ему и Денису в поместья, и на вотчину велели есьмы дать ему Денису сю нашу Царскую жалованную грамоту, за нашею Государскою красною печатью и по нашему Царскому жалованью. В той вотчине он Денис, и его дети, и внучата, и правнучата вольны, и вольно ему, и его детям, и внучатам и правнучатам ту вотчину продать, и заложить, и в приданое дать, и в монастырь по душе до выкупу дать, а кто будет его роду тое вотчину из монастыря похочет выкупить, и ему та вотчина выкупать, ценою по нашему Государскому указу против дач, сколько в ней в даче четвертые пашни написано, а дать за четверть по полтине, а будет продаст в чужой род, а кто будет его роду захочет тое вотчину выкупить, и ему выкупать по прежнему нашему уложенью, как их родовые и купленные вотчины выкупают, а будет у него роду не останется, или останется, а выкупать не похотят, и та вотчина из монастыря взять на нас, а деньги монастырь дать за нее из нашия Царския казны, по той же цене, по полтине за четверть: а в монастырь та вотчина, по прежнему нашему уложенью, не крепка, а только у него детей и роду не останется, а останется одна жена, и жене тою вотчиною владеть по свой живот, а после своего живота та вотчина и для мужа своего и своего поминка отдать в монастырь до выкупу, а из монастыря ту вотчину взять на нас, а дать за нее из нашия Царския казны деньги, по полтине ж за четверть, а будет после его жена его учнет сидеть во вдовех или пострижется, и ей ту вотчину вольно продать и заложить, а будет жена его останется бездетна, а вдовством сидеть и постричся не похочет, а пойдет за муж, и ту вотчину взять на нас, в поместные земли, а с мужа ее по душе за ту вотчину дать из нашия казны деньги против того, как из монастыря указано выкупать, а жениха ее пожалуем из тоя вотчины в поместье, по своему Царскому рассмотрению, что доведется. Писан нашего Государства, в царствующем граде Москве, лета 7128, Марта в осьмый на десять день. А у подлинной грамоты позадя писано тако: ‘Царь и Великий Князь Михаил Федорович, всея Русия Самодержец, а подписал Государя Царя и Великого Князя Михаила Федоровича всея Русии дьяк Герасим Мартемьянов, справил Ивашко Федотьев’.
К подлинной родословной росписи и к спискам руки приложили: ‘Федор Афонасьев, сын Фонвисин, а подлинные б себе взял Андрей Афонасьев, сын Фонвисин’.
А у Герольдмейстерских Дел, проситель господин Брегадир Павел Иванович Фонвизин, противу оказавшейея в справке архивской о несходствии в фамилии его в литере, прежеупотребляемой с, а не земля, показует, что Фонвизиным начал писаться отец его статской советник Иван Андреевич, да и потому, что сначала предки его подписывались по-немецки, то и неудивнтельно, что фамилия их в переводах по-русски употреблялась Фон-Висиными, а не Фон-Визиными, по незнанию тогда немецкого языка: ибо на оном языке литера ес в чистом произношении должна выговариваться как з, от чего сия столь малая разность и последовала.
1785 года Декабря 22-го дня, по Указу Ее Императорского Величества и по определению Правительствующего Сената Герольдмейстерских Дел, дана сия копия Господину Брегадиру и Императорского Московского Университета Директору Павлу Ивановичу Фон-Визину, по челобитью его, для объявления, в силу Высочайше изданной на дворянское право жалованной грамоты, к предводителям дворянства с тем, что вышеписанные в архивской справке в родословных росписях и в списках с грамот имена в родстве ли ему просителю причтутся и как близки? Герольдмейстерские дела не известны. И сего ради ему просителю предоставляется доказывать о том в силу означенной же состоявшейся и изданной дворянству грамоты у губернских предводителей. Генваря 29-го дня 1786 года. На подлинной копии подписано тако: ‘Алексей Молчанов. Подлинная копия, за скрепою по листам секретаря Семена Попова, за скрепою подканцеляриста Никиты Данилова. У подлинной копии Ее Императорского Величества Канцелярии Правительствующего Сената печать. Печатных пошлин 25 1/4 взято’.

II.

КРАТКАЯ ЗАПИСКА О СЛУЖБЕ ФОНВИЗИНА, ИЗВЛЕЧЕННАЯ ИЗ ОФФИЦИАЛЬНЫХ БУМАГ.

Денис Иванович Фон-Визин находился сперва в Императорском Московском университете студентом, потом, в 1755 году, вступил на службу лейб-гвардии в семеновский полк сержантом, и по именному Ее Императорского Величества указу, пожалован армейским поручиком. В 1762 году, он принят в Коллегию переводчиком с Латинского, Французского и Немецкого языков, с жалованьем по 800 рублей, а по увольнении его от Коллегии, находился при Кабинете Ее Императорского Величества титулярным советником. В 1769 году, 9-го декабря, по именному указу, пожалован надворным советником и определен в Коллегию, с жалованьем по 1300 рублей, потом помещен на вакансию канцелярии советника при секретной экспедиции, с прибавкою к окладу жалованья 500 рублей. В мирное торжество 10-го июля 1775 года, по состоянии 28-го января 1779 года, штата Государственной Коллегии Иностранных Дел, повелено ему быть помощником при членах Коллегии, действительных статских советниках Бакуниных и статских советниках Крове и Урбие, с жалованьем по 1200 рублей.

III.

КОПИЯ С ВЫСОЧАЙШЕГО УКАЗА ИМПЕРАТРИЦЫ ЕКАТЕРИНЫ II.

Переводчику Денису Фон-Визину, числясь при Иностранной Коллегии, быть, для некоторых дел, при нашем статском советнике Елагине, получая жалованье по-прежнему из оной коллегии.

На подлинном собственною Ея

Величества рукою подписано:

‘ЕКАТЕРИНА’.

7-го октября 1763.
Помета: Получено в Коллегии 8-го октября 176.

ПИСЬМА A. И. БИБИКОВА Д. И. ФОН-ВИЗИНУ.

Государь мой Денис Иванович!

Отправленные от вас курьеры, все трое, третьева дни благополучно приехали. Получил я с ними и приятнейшее ваше письмо. Благодарю вас как за отправление их, так и за известии, в письме вашем сообщенные и со столь хорошим происшествием в Архипелаге, яко до всех нас касающего, и вас поздравляю.
О здешнем писать и уведомлять вас за нужное не считаю. Сюриозное вы все из депешей посольских сведаете, а комическова ничево такова нет, чтоб стоило вам сообщить. Чтож до меня собственно принадлежит, я учусь и перенимаю здешние дела. Живу очень скучно и кроме своих ни с кем еще знакомства не зделал. Что вперед будет — не знаю, а ежели таково, так в монастырь ходить непошто, я уже в нем и так. Приятель твой Морков еще от меня дичится, хотя я его и ласкаю. Напиши к нему, чтоб он попросту, а не по-политически со мною обходился. За тем прощай. Пожалуй не ленись, сообщай буде что нового сообщить будет нужно, и будь уверен, что я всегда с непременною преданностью везде буду ваш верный и преданный слуга

А. Бибиков.

26 Сентября 1771 года. Варшава.

Варшава. Генваря 25 дня 1772 году.

Не ошибаешся, мой любезный Денис Иванович, что я вас всегда душевно люблю, хотя не получил ты с последними курьерами моих писем, так как в дружеском писме от 30 декабря говориш, но дошли до меня ваши и с приложениями, которые куда надлежало доставлены верно, будь в том спокоен, но чтоб ты был без сумнительства, то упомяну, что и со штафетою присланное, от 4 генваря, Маркову верно отданож. О самого начала происшествия с твоим другом интересовался я в ево дело по стольку, по скольку и ево невинность и ваша ко мне дружба требовала, да и теперь еще не оставил всего того употребить, что толко в моей силе я возможности состоит. Ево дней чрез восем отправить обещают. Не знаю, верно ли то или нет, однако и о этом часто сколько можно напоминаю и напоминать буду. О прочем желал бы в самой дружеской откровенности от вас знать мысли, почитаемого всеми графа Никиты Ивановича: какой суд мои писма в его рассуждениях имели и в каком положении он в рассуждении неумеренности и страшной запалчивости здешнего старика? Я сказав в моих письмах ему хотя самую и беспристрастную истинну, колеблюсь однако, чтоб по привычке ево к нему не зделало то какого мне предосуждения в заключениях сего предостойного человека. Вы докажете мне чрез сию откровенность прямо вашу ко мне дружбу, естли со всеми подробностями зделаете мне уведомление. Радуюсь тому, что Маркова бедняка суд решился столь правосудно. Слышу я, что и на меня есть жалоба, а между прочим что мало пишу, а предместник же мой многим писмом обвиняем был, а я вот как мало в писме упражняюсь, что часа по четыре сряду при обыкновенных делах за писмом про сижевую, а как нужда, так и до десятку доходит. Божусь тебе, что ни лутчей дьяк в Поместном Приказе в месяц тово не вспишет, что я иногда в неделю. А для скуки читаю ouvrage par Mr. de Weimarn en 60 volumes in folio. Sur les affaires politique, conomique et militaire en Pologne. Рассуди пожалуй, вить есть чем позабавится. Шутки в сторону, толко едакой собацкой жизни никогда не имел. Кроме других беспокойств, которые от нетерпение и запальчивости беспутной терплю (entre nous): ежелиб не убеждала меня беспределная преданность к графу Никите Ивановичу, тоб быть превеликим схваткам, но я сношу и сносить буду. Причины не знаю — толко несколко тому недель, что стал гораздо тише и вежливее. Думать надобно, не писано ли чево от вас. Писмо ето доказывает мою с вами откровенность, да и надеюсь я, что кроме вас о том никто из смертных знать не будет. Прости и будь уверен, что я любя вас всегда везде и буду верной и всегдашней слуга

А. Б.

Государь мой Денис Ивапович!

Господа Потемкин и Бороздин, доехавшия суда, привезли мне между прочим дружеское ваше письмо от 6 февраля, а вручитель сего господин адъютант отдал второе, от 18 того же месяца писанное. Не имею я нужды упоминать о всем том, что в первом во мне пишите, ибо уведомя вас о получении, узнаете вы, что и содержание его мне известно. Но то только здесь примолвить должно, что я несказанно вами одолжен и знаю совершенно цену сего дружеского обязательства. Чувствительное и вам всегда преданное мое сердце не будет до того покойно, доколе не получу я способов доказать вам — сколько вам обязанным себя почитаю. Что ж до брата вашева касается, с радостью и с распростертыми руками ево приемлю, сщитая за новой знак вашей ко мне дружбы и доверенности. Пришлите толко ево суда, я ево у себя держать буду и все употреблю, что толко в возможности моей ползе ево сделать будет удобно. В прошедшую суботу с отправленною отсель гатафетою писал я к графу Никиту Ивановичу писмо о новых здесь по воинской части зделанных у вас учреждениях, приложил я писмо к Ее Величеству, оставя на собственное ево сиятельства усмотрение. Крайне желал бы я не дать — какое употребление из нево зделано? и произведет ли оно желаемое мною действие? Естьли будет можно во умножение ваших дружеских мне одолжений о сем ко мне отозватся. Маркова теперь считаю уже к вам приехавшим. Он расскажет вам все здешнее наше пребывание: ибо слабая была бы картина когда б я описывать вам вздумал. Присовокуплю толко то, что истинно почти нет возможности всех тех забот, досад и беспокойств описывать, какие переносить должно. Затем прощай, любезный Денис Иванович, и будь уверен, что я как был, так на всегда останусь верный и искренний ваш слуга Александр Бибиков.
P. S. Пожалуй г. Северину писма свои в Василеву в моем пакете посылать не вели, ибо открытие их писменно от меня требовать хотят. Приложенные писма покорно прошу разослать верно. А Маркову поклонись.
Варшава 6 (17) дня Марта 1772 году.

——

20 (31) маия 1772 году. Варшава.

Сбирался я отвечать и благодарить вас, любезный Денис Иванович, за дружеское и приятное письмо от 24 апреля, но курьер отправляем будучи всякий день продолжился до сего вечера. Тапер он едет и от меня везеть вести о сокрушении пресловутого здешнего витязя Заремба, а что посылается от ифики и ерополитики, того не знаю. Думаю, что ответ на последние депеши. О сем поговорить с вами имею пространную материю, но как между вами и нами пропасть велика утвердися, то не могу бумаге вверить искренней моей к вам беседы. Доволствоватся буду изъявлением той благодарности и признания, которыми вам за письма ваши должен, и за уведомление в писме от 24 апреля, что вы ко мне писали. Второе же от 5 мая, как ни коротко, но оно мне потому было приятно, что и в самой скорости, успели хотя несколькими строками меня посетить и показать, что вы меня помните. Я и в севоднишнем письме к графу Никите Ивановичу коснулся несколько странной политики, которая мне не нравится, но не знаю, как будет принято. Претително мне бывает всегда о том писать, но умолчать кажется отяготится моя пред графом Никитою Ивановичем чистая совесть и душевная преданность. Буде что узнаете, крайнее одолжение сделаешь, мой любезной Денис Иванович, когда скажешь мне в дружеском писме с тою откровенностью, с которою я от тебя сие ожидаю, имея дружбы и доверенности ко мне… … {Оторвано.} Что вы отозвались на вопрос: не пишу ль я чево к вам? Таким образом, как вы пишите, весма я доволен. Прошу и теперь сохранить, чтоб писма мои к вам никому кроме вас известны не были, тем умножите вашу ко мне дружбу. Что Г. Сумо: отсуда отзывается, сказывал он мне то я сам, хотя писма писанного к нему до ныне не показывает, толко кажется, что до сентября целое столетие. Не можешь представить как тяжело, ибо на всяком шагу тово и глядя, что ввалишся с ним в какие либо неприятности, или и самую дурноту.
Благодарю вас душевно за посещение моих домашних и неоставление тех прозб, которыми вам скучаю, От брата вашего в доказательство, что он в добром здоровии, при сем писмо приложено. Я его здесь держу и держать буду, докуда черниговский полк суда будет, коему уже и быть я приказал. Он прежде был из нево выключен для тово, что не был у меня еще тогда этот полк в команде, но ныне паки ево в тотже причислять велю. Затем прости, мой друг сердечной. Приложенное писмо прошу верно доставить, а курьеру потверди, чтоб он к жене моей писем не удерживал, так как уже некоторые по недели их у себя держали. Обнимаю тебя душевно и останусь верной и истинной слуга А. Бибиков.
Ежели сын мой выздоровел, помогите, чтоб он скорей отправлен быть мог.
Р. S. Постарайся, мой друг, чтоб мой секретарь Картум скорей суда приехал. Он вами очень доволен, меня за вас благодарит. Хорошо коли б с моим сыном вы его отправили.

——

6 (17) июня 1772 г. из Варшавы (*).

Брата вашего поместил опять в Черниговский полк, ис которого было выключил по бывшим тогда обстоятельствам, ибо он выбывал в Элнтову команду. Приложенные яри сем писма вручить или отдать покорно прошу. А обо мне верить, что я с совершенною дружбою на век останусь ваш верный слуга. А. Б.
О действиях Сумо: ни в скасках сказать, ни пером описать нельзя. Толко уже упоминать болше не буду, пусть что хотят, то думают. Толко по милости ево стали мы совершенные почти Гишпанцы в Америке в главах По…. {Так в подлинном письме.}, хотя не действием, да всеми замашками и твержением.
*) Письмо это напечатано в тексте (стр. 46—47) с опущением конца.

——

Июня 14 дня 1772 году. Варшава.

Не хотел отпустить этих курьеров, моё любезный Денис Иванович, чтоб с тобою хотя нескольких слов не молвить. Приятно мне и отсудственно с вами говорить, а по крайней мере приводя на мысль твою дружбу, приятно о вас и размышлять. Дела наши военные и политические увидите вы из общих бумаг. Толко Сумо: выходит из всех вон пределов, а вот что скутил. Некто есть подскарбий Тизенгоузен, изстари наш друг был и есть и не по подземелью, да явно. У нево жили дети маленкия брата ево, которых он воспитывал. Невеска ево вышла за Казаковского, славного Казаковскава брата роднова, которой хоть неявно, да внутри тово-же мнения. Он дал тайно от меня писмо к Элмту, Борхше подканцлерши Литовской, которой муж главной наш злодей, а брат ей родной Заберс явной маршал конфедерации. Коховский с Борхшею пришол с командою в дом. Детей у Тизенгаузена взяли, хотели увести. Тизенгаузена не было в Гродне. Люди встревожились, сделали Садом, детей отняли, но по рекомендации посла прислал Елит 4 роты солдат и две пушки, дом развоевали, дети со страху ушли в лес. 14 часов пропадали, на силу отыскали и взяв отдали Борхше. Скажи мой друг: теперь лутче ли быть нам злодеем или приятелем? Когда Тизенгаузен ему в глаза о этом говорил, так он сказал: ты-де ко мне редко ездиш, да и для чево моей протекции в эхом деле не искал? Он отвечал: думал ли я, ваше превосходительство, что посол Русской войдет в наши домашние дела, и думал ли я, чтоб меня променять когда либо Двор Росийский мог на Казавовсково, Заберса и Борка, первых и главных своих противников. Словом сказать, мой друг, что ни в сказке сказать, ни пером написать. Так мы поступаем. Жаль бедненкой Руси, а все то на ее щот ложится. Пожалуй постарайся, чтоб Кортумово дело скорей кончилось и он ко мне был отправлен. Это будет. Сумозбр… чирей на сердце. Братец твой захотел ехать с князем Петром Михайловичем Голицыным в деташемент. Я охотно на то согласился. Желаю, чтоб он что нибудь для себя успел, а во все время ево здесь пребывание я очень им был доволен. Прости, мой друг Денис Иванович, будь здоров и весел, а мне скучно и досадно, однако в каком положении ни буду всегда ваш верной и истинной слуга.

А. Бибиков.

——

Октября 5 дня 1772 году. Варшава.

Отправляя к вам, любезный Денис Иванович, посылку, отданную мне от полковника Тутолмина, и писмо на имя графа Петра Ивановича, имею приятной случай свидетельствовать непременное мое к вам почтение и дружбу, уведомя вас и о том, что любезной ваш брат здесь здоров и живет со мною. Г. Тутолмин вместо 120 чер. потребовал от меня 140, которые я ему и выдал. Он сказал мне, что по коммиссии, порученной ему, ста дватцати червонных не доволно, чтоб я их получить мог, оставляю вашему попечению и прошу толко меня уведомить: от ково я их иметь буду. Военные действия здесь престали и нет о возмутителях слуху. Следовательно живу я с этой стороны покоен, а благоразумное и приятное поведение нового здесь нашего министра избавили меня и от тех беспокойств, от которых я слишком год мучился. Что здесь будет — предугадать не можно, а без войны жить здесь скучно и убыточно. Прости, мой друг, я тебя всегда любил и любить буду, как ваш верной слуга.

А. Б.

——

Варшава. Генваря 26 дня 1773 году.

Государь мой Денис Иванович.

Пропустил я несколько времяни, не писав щитая вас быть еще в Москве, но как думаю, что вы теперь уже возвратились, то, ползуясь настоящим отправлением, захотелось с вами побеседовать и потвердить ту дружбу и преданность сердца моего, которые всегда в вам храню, а ожидать буду от вас уведомление — как Москву нашли? И жив ли еще тот, которого ни под Хотиным, ни в Молдавии Турецкия пули и чума истребить не были в состоянии?… {Так в подлинном письме.}. Не видал ли, par hazard, H: Федор… и каковы мои акции? А думаю, что они совсем уже упали, потому что ни слуху, ни духу нет, разве ей Барин этому причиною? Вот, мой друг, как все на свете перемеяе подвержено. Поклонись от меня пожалуй Маркову и скажи ему, что я от него давно, давно никакой грамотки не получал. Со лжи люди не мрут, а вперед им веры… {Так в подлинном письме.}. В будущей понедельник будет здесь известной вам сенатский совет, толко приезжих сенаторов вновь очень мало. А сгоним ли мы Поляков на сейм, то Всемогущему извесно, а нам толко время показать может. Штакельберг чем более со мною живет тем, более его любить начинаю. Он прямо любезный человек. Но долго ли мне здесь проживатся? Истинно войду в неоплатные долги, и боюсь, чтоб не зделатся полковником Потемкиным, которого за долги, не одни Полския да и наших собственных людей, отсуда не выпускают. Вы ведаете, мой друг, что я дал полковнику Тутолмину на покупку графа Петра Ивановича 140 черв., которые вы мне перевести обещали, но по се время я о том ничево не знаю, от ково я их получу? Я послал щот к Александру Федоровичу Талызину о издержках на князя Куракина и просил его, чтоб он о переводе ко мне денег пожаловать постарался, для чего и вас прилежно прошу, к заплате денег руководствовать и употребить дружеское ваше вспоможение.
О мире у нас еще ничево верново не слышно, и будет ли, нет ли — Богу известно. Фельдмаршалские уведомлении похожи всегда на оракул. Прости, мой друг Денис Иванович, будь уверен, что я вас душевно люблю. Любите же и вы меня столко, сколко я от всей души и сердца вам на век верной и покорной слуга Александр Бибиков.
P.S. Щоту к Александру Федоровичу Талызину не послано, а пришлю вперед, толко о данных Тутолмину денгах прошу постаратся.

——

Февраля 28 дня (Марта 1 дня) 1773 года *).

Благодарю вас, любезной Денис Ивановичь, за писмо ваше от 12-го февраля, которое мне привез приехавший сюда курьер. Сообщаемын известия одолжают меня наипризнательнейше вас благодарить. Уверен будучи о дружбе вашей, крепко надеюсь, что не поскучите вы и вперед время от времени сообщать известия нужные для суждения моего, и тем одолжите дружески тово, кто от дружбы вашей всегдашних опытов к одолжению своему ожидает, знавши ей в полной цене и силе… За сим… Зделай дружбу, мой друг Денис Ивановичь, добейся, чтоб деньги ко мне переслали или отдали жене моей, так как я прежде писал. Мне право нужда. Что брата своего вы отправили — я отнюдь не досадую. Пусть он будет в твоей воле доколе тебе надобно. Дело и без нево здесь обойдется. О Голстинском адвокате от вас же пишут, что он в великой будто чести. А правда ли то или нет вам ближе знать надобно, а то истинно кажется, что он в неописанных интригах. Право нора ево отправить или в Голстинию, или к водам: он кроме пакостей ни на что у вас ненадобен, а толко то истинно, что преопаснейшее животное. Приложенное прошу дружески верно доставить и быть уверену, что я с совершенною дружбою ваш верный и истинный слуга

А. Бибиков.

*) Отрывки из этого письма напечатаны в тексте, стр. 47—48.

——

Марта 13 (24) дня 1773 года. Варшава.

Благодарю вас, любезный Денис Ивановичь, за приятное и дружеское письмо, что от 24-го февраля ко мне писали. Все сообщенные дружеские известия приемлю новым опытом продолжения вашей ко мне дружбы и тех приятельских обязательств, которые мое к вам почтение в преданность навсегда в душе моей впечатлели.
О деньгах 1500 р. жена моя уведомляет меня, что получены, за что вас признательно благодарю, хотя плата ассигнациями несколько меня и анбаратирует, да о сем и говорить труда не стоит,
Все известия, приходящие к нам из вашева города, описующие положение Двора, таковы ж ясны, как слова Евангелиста Иоанна, в первом зачале Евангелия написанные: ‘В чале бе Слово, и Слово бе к Богу, и Бог бе Слово’, следовательно не можно нам отсудственным никакой прямой картины из всего этого составить, а остается ожидать розвези всему от времени. Вы желаете, чтоб козни французские столко ж были неудачны, как злоба и хитрость. Чертополоховы у вас не страшны, но сюда приходящие известии и приезжие его предтечи Понинский и Коховский не то проповедуют. Они возвещают, что нет дела важного, которое бы он призыван не был, и нет ни одного чужестранного министра, которой бы не чрез нево о делах своих старался. Сказывают притом, что и с вами живет не в болшом ладу, но держится совсем противной стороны. Удивляюсь, ежели то толко правда, что сего мрачного аспида до ce время не познают и не проводят ево к водам или доедать Голстинцов, которых он довольно отгрыз. Я истинно не для того говорю, что ево не терплю и конечно не щитаю ево для себя опасным, но вреден он целому обществу, и конечно опасен почтенному нашему общему благодетелю, кто ево прямо и искренне любит, тот ево в сем пункте оберегать конечно повинен.
Мир наш по всем известиям не так близок, как мы прежде щитали, однакож последние писма с Дунаю не совсем еще надежду отнимали. Теперь ждем решительного известия, ибо и срок перемирия минул, а не будет миру, не окончутся и здешние дела, как мы Поляков ни придавили, сохрани Боже подлинно и от голодных Шведов, а Французов со все это станет. Дивятся надобно, что друзья наши свои добрые официи не столько горячо употребили, сколько б казалось нам требовать от них было можно. Вот они Польшу-то поделили не потеряв ни одной души, ниже копейки, так бы не грех Туркам-то и сюриознее поговорить?
Ежели то истинно, что Н. Ф. со своим чортом разводится, то жалею я о ее беспокойствах: ибо такие обороты сопряжены с бесконечными хлопотами. Я ей от всей души лучшего желаю — с ним ли вместе или порознь.
Приложенные письма прошу, мой друг, верно отдать и продолжать ко мне вашу дружбу, а обо мне верьте, что я как был, так и на всегда с истинною преданностию и нелицемерною дружбою останусь верной и прямой ваш слуга

А. Бибиков.

——

Марта 23-го д. 1773 году, Варшава.

Благодарю вас, мой друг Денис Ивановичь, за короткое, но любезное и дружеское ваше письмо, что с последними курьерами, от 5-го марта, я получил. Оно и короткостию своего довольно было утешить меня и сделать приятное о вас и дружбе вашей напоминовение. Если вам нет время или заняты, не требую я и не требовал пространного разговора, довольно нескольких слов к моему от вас утешению. О мире кажется мне сказали вы по прежним известиям, то есть, когда посол турецкий взял артикулы наших требовавий ad referendum к солтану, но свежие здесь имею я из Бухареста известия, то есть от 7 (18) марта, что там хотя и есть некая надежда, но и полное сумнение: ибо рейс-ефендий ни об отъезде своем не говорит, ниже ответу из Царяграда не показывает, следовательно думают, чтоб, молчанием отделавшись, по истечении перемирия сказать, что не они, а мы конгресс развели, но я однакож всего лутчего желаю, пусть я в моих гаданиях обмануся и все те со мною, которые о мире почти всю надежду потеряли, но только что лишь бы он был.
Друзья наши и союзники вряд вправду хотят ли вас вытянуть из сей войны и интересы их не сопротивляются ли сему, Вам лутче знать надобно: дело ваше министерское.
О приезде к вам Германского князя мы здесь знаем, да не знаем только тово, что все ли будет по-старому? Есть слух, что едем брать Цареград и петь молебен в Софийской церкви при помощи великого квартермистра Боура {От слов ‘Здесь Сеймикм’ до ‘и тому подобное’ напечатано в тексте, стр. 48.}.
Приложенные письма пожалуй, мой друг, верно доставь и обо мне будь уверен, что я с непременною дружбою и душевною преданностию на всегда останусь вам верный и истинный слуга А. Бибиков.
P. S. Грамоту ету написал я третьева дни, а вчера приехали сюда ваши курьеры, с которыми однако ж ни одной строчки ни от вас, ни от домашних моих не получил, да и с почтою от них писем не имею. По написании сего же письма уехал отсюда и Гренадский архиепискуп. Барон Штакельбер дает сам уповательно о всем прямое известие в своих депешах, а я только то прибавлю, что он, как ни взбалмошен и помешен, только кредит ево в земле велик..
Fanatisme est une grande chose partout.

——

Апреля 12-го дня 1773 году. Варшава.

Приехавшей сюда мой брат отдал мае приятнейшее ваше и дружеское письмо от 16-го марта. Препроводил он ево со всем тем, что вы ему рассказать мне поручили. Письмо и слова ваши возобновили во мне те наиприятнейшие чувствования, которыми меня мой любезной и дорогой Денис Ивановичь одолжать продолжает. Не в состоянии тебе, мой друг, право объяснить — сколько себя обязанным вам щитаю и сколько сердце мое утешается вашею дружбою. Продолжай меня любить, доколе я того стоить буду, а прослужится мне пред вами конечно никогда не можно по искренней к вам привязанности которую храню сначала нашева знакомства.
О делах здешних писать в вам не буду: письма б. Штакельберга обо всем уведомят. Только то скажу, что при начале сейма не дела уже, но персона Понинскова делает всем претительность, во как то ни есть, однако он маршелом стался.
От беднинкой Н. Федо получил жалосное письмо, она ретировалась от гонений отца под кров своей матери. Требует моей помочи, чтоб я ево принудил, дабы он хотя приданое ее отдал. Разсуди, мой друг, естли какая-нибудь ловкость отсюда мне ей помочь, хотя я душою бы был рад. Приложенное письмо чрез ково-нибудь постарайся доставить в ее руки.
Теперь оно может быть отдано без всякого препядствия в ее руки, ибо она в доме у матери. Толко чтоб кто ни есть ево ей отдать взялся.
Ну, братец! Мир наш уплыл повешней воде, как М…. Чтож теперь мы будем делать? Все мне кажется, что Венцам надобно покрепче поговорить, чтоб они сюриозно Туркам сказали, а без того ничему не бывать, разве на пустяках согласятся. Ей! пора пора сделать Греческую омегу, а Русской конец. Прости, мой друг, я твой истинной и верной на век А. Б.
P.S. Штакельберу приложенное при письме моем отдал верно.

——

Варшава. Апреля 26-го 1773.

Последний курьер привез мне приятное и дружеское писмо. Благодарю вас, любезный мой Денис Ивановичь, и утешаясь твоею дружбою, ожидаю впредь дружеских уведомлений. Ничем больше одолжить меня не можете. А дружба ваша надеится мне того от вас дозволяет {От слов ‘Здешние дела’ до ‘настоит вопрос’, напечатано в тексте, стр. 48.}…, Понинскова персона больше здесь сделала шуму и затруднение при маршолстве, нежели самое дело. Вить здесь он от всех вообще за сущего скареда почитается. Боже милосердый! как персональность главные дела обсорбирует {От слова ‘Подлинно’ до ‘между нами’ напеч. на стр. 48.}.
Заклинаю дружбою ни одной душе не говорить. Двоюродному брату вашему, которой мне писмо ваше отдал, всякую услугу доказать готов, лиш чтоб толко было возможно.
Приложенное писмо прошу доставить верно и продолжать вашу ко мне дружбу, я истинно ей по моей к вам душевной преданности достоин. Прости.

——

Варшава. Маия 24 дня 1773 году. с. ст.

Прежде получение вашего дружеского писма, от 26 апреля отправленного со штафетом, я уже в одном моем дал вам, любезный Денис Иванович, знать, что я уверен будучи о твоей ко мне дружбе чувствовал какое дружеское участие в перемене чина моего вы возмете, потону и не остается мне в настоящем о том ничево прибавить, кроме душевного благодарение за ваше писмо, наполненное дружбою вашею.
За отправление Московского писма обязан вам несказанно, и крайне доволен, естли оно дошло старанием вашим до рук той особы, к которой писано. Ну, коли бы и ответ был, куда как бы я был доволен!
Курьера мы от вас ожидаем ежедневно и тем он нужнее становится, что время к трактованию с делегациею час от часу коротает. А у Штакельберга, сказывают, полноночия нет. Барон Ревицкий свое недавно получил и дело начал, а Беноа понукают.
Напиши, мой друг, что будет можно при отправление курьера, дабы не забыть вашу карту, потому что давно давно никакова сведения не имею. Каково светят звезды? Что растет и что умаляется? Да любопытен знать и о Чертополохе Сумозбродове — что он такое? За тем прости, мой друг, люби меня столко, сколко я всею душою и сердцем тебя люблю.

——

Лагерь при деревни Грудко. Июня 16 дня 1773 года *).

*) Точками означены те места, которые в подлиннике вырваны.
Хотел бы я тебе, мой любезной Денис Ивановичь, столько ж сообщить нужных и интересующих артикулов из здешнего места, чтоб показать равно и мою готовность к твоим сведениям и благодарности за все ваши дружеские прямо доверенности. Но здесь не найдем и одной статьи, которая бы заслуживала вникание ваше. Военных нет, а политические известия вам будут по письмам б. Штакельберга. Позволь толко мне себе, любезной Денис Иванович, поблагодарить и сказать вам мое истинное и сердечное признание за вашу дружбу. Ведайте, что ощущаю я ее в полной силе. Писмо ваше в тоже самое время как получил, прочтя предал огню, но в настоящем прошу вас…. мне дружеския ваши уведомления, котор…. интересны для любопытства стои….. по моему положению.
Я и сам тово мнения, что турков не побивши хор… миру доброго нам не толко не видать, да думаю, что чуть ли допустят друзья с добрыми официями покончить и здешние дела, вить свободнее им …. руки заняты. Не знаю я связи политической …. толко чуть ли бы не лутче Англия нам … пособила, нежели друзья наши соучастники …. Полском, а миру быть право пора. Здесь пошло час от часу тиши, а оттово, что всякому поболше … хочется, да чуть можно ли и помешать. Управи Боже путь ваш политический, а я спроста прежде конца турецкий войны и здешним делам не жду окончания. Сумозбродова положение с твоим командиром здесь не тайна, и потому желею, естли оно тайно быть долженствовало, а вышло наружу. Тужу потому, что ты ко мне под условием тайны, мой друг, пишешь, я это конечно сохраню. Но слишком два месяца назад как всем сие известно, а новоприезжие еще более подтвердили, сказываю с удовольствием, что цену сей сумозбродной канальи прямую у нас знают. Пора пора, и дай Боже поскорей, чтоб сей чорной аспид от нас исчез, я до того покоен не буду и право не для себя, потому что я ево козней уже теперь против себя не опасаюсь, да он без пакостных своих интриг и без вреда честным людем жить не может … мой друг, что братцу твоему не могу … никакова удовольствия по моему здешнему …. Но приятно мне было ево узнать любезный …. в писме изречение, продолжай во мне свою дружбу и будь уверен, что я не оставлю всею силою во всякое время старатся, чтоб вам показать — с какою искренностию и прямою …. к вам останусь ваш верной …. Бибиков, Маркову пожалуй от меня поклонись, буде он … приложенное писмо верно прошу доставить.

ПРИМЕЧАНИЯ

Статьи П. А. Вяземского были собраны воедино только однажды, в его Полном собрании сочинений, изданном в 1878—1896 гг. графом С. Д. Шереметевым {В недавнем, единственном с тех пор издании: Вяземский П. А. Соч. в 2-х т. T. 2, Литературно-критические статьи. М., 1982, подготовленном М. И. Гиллельсоном, воспроизведены тексты ПСС, отдельные статьи печатаются с уточнениями по рукописи или дополнены приведенными в комментариях фрагментами первоначальных редакций.}, они заняли первый, второй и седьмой тома этого издания, монография ‘Фонвизин’ — пятый том, ‘Старая записная книжка’ — восьмой том. Издание, вопреки своему названию, вовсе не было полным, причем задача полноты не ставилась сознательно, по-видимому, по инициативе самого Вяземского. Он успел принять участие в подготовке первых двух томов ‘литературно-критических и биографических очерков’, статьи, входящие в эти тома, подверглись значительной авторской правке, некоторые из них были дополнены приписками. Переработка настолько серьезна, что пользоваться текстами ПСС для изучения литературно-эстетических взглядов Вяземского первой половины XIX в. чрезвычайно затруднительно, кроме того, в этом издании встречаются обессмысливающие текст искажения, источник которых установить уже невозможно. Автографы отобранных для настоящей книги работ этого периода (за исключением статьи ‘О Ламартине и современной французской поэзии’) не сохранились, имеется только наборная рукопись первого и начала второго тома, представляющая собой копию журнальных текстов с правкой и дополнениями автора. Здесь выделяются три типа правки. Во-первых, это правка, вызванная ошибками и пропусками переписчика, обессмысливающими фразу, не имея под рукой первоисточника, Вяземский исправлял текст наугад, по памяти, иногда в точности воспроизводя первоначальный вариант, чаще же давая новый, такая правка в настоящем издании не учитывается. Во-вторых, это правка, вызванная опечатками в самом журнальном тексте, воспроизведенными переписчиком, в тех случаях, когда текст первой публикации очевидно дефектен, такая правка используется в настоящем издании для уточнения смысла. В-третьих, это более или менее обширные вставки и стилистическая правка, не имеющая вынужденного характера, хотя позднейшие варианты текста часто стилистически совершеннее первоначальных, в настоящем издании эта правка в целом не учтена, лишь некоторые варианты отмечены в примечаниях, вставки же, не нарушающие основной текст, даны внутри его в квадратных скобках, Таким образом, статьи, входящие в первый и второй тома ПСС, печатаются по тексту первой публикации, источник его назван в примечаниях первым, затем указан соответствующий текст по ПСС и рукопись, использованная для уточнения текста, в тех случаях, когда такая рукопись имеется. Тот же порядок сохранен при публикации и комментировании статей, вошедших в седьмой и восьмой тома ПСС, однако следует учитывать, что они не подвергались авторской переработке и расхождения между текстом первой публикации, ПСС и рукописи здесь обычно незначительны: основная часть этих статей дается по тексту первой публикации, работы, не печатавшиеся при жизни Вяземского,— по рукописи. Хотя все включенные в настоящее издание главы монографии ‘Фон-Визин’ были предварительно, иногда задолго до выхода книги и в значительно отличающихся вариантах, напечатаны в различных журналах, газетах и альманахах, однако, поскольку книга с самого начала была задумана как единое целое, они даются здесь по первому ее изданию. Раздел ‘Из писем’ сделан без учета рукописных источников. Отсутствующие в принятом источнике текста названия или части названий статей даны в квадратных скобках. Постраничные примечания принадлежат Вяземскому. В примечаниях к книге использованы материалы предшествовавших комментаторов текстов Вяземского (П. И. Бартенева, В. И. Саитова, П. Н. Шеффера, Н. К. Кульмана, В. С. Нечаевой, Л. Я. Гинзбург, М. И. Гиллельсона). Переводы французских текстов выполнены О. Э. Гринберг и В. А. Мильчиной.
Орфография и пунктуация текстов максимально приближены к современным. Сохранены только те орфографические отличия, которые свидетельствуют об особенностях произношения (например, ‘перерабатывать’), убраны прописные буквы в словах, обозначающих отвлеченные понятия, лица, а также в эпитетах, производных от географических названий. Рукописи Вяземского показывают, что запутанная, часто избыточная пунктуация его печатных статей не является авторской, более того, во многих случаях она нарушает первоначальный синтаксический строй и создает превратное представление о стиле Вяземского. Простая, сугубо функциональная пунктуация его часто требует лишь минимальных дополнений. Поэтому можно утверждать, что следование современным пунктуационным нормам при издании текстов Вяземского не только не искажает их, но, напротив, приближает к подлиннику.
Составитель выражает глубокую благодарность Ю. В. Манну за полезные замечания, которые очень помогли работе над книгой.

СПИСОК ПРИНЯТЫХ СОКРАЩЕНИЙ

BE — ‘Вестник Европы’.
ГБЛ — Отдел рукописей Государственной ордена Ленина библиотеки. СССР имени В. И. Ленина.
ЛГ — ‘Литературная газета’.
ЛН — ‘Литературное наследство’.
MB — ‘Московский вестник’.
MT — ‘Московский телеграф’.
ОА — Остафьевский архив князей Вяземских, Издание графа С. Д. Шереметева. Под редакцией и с примечаниями В. И. Саитова и П. Н. Шеффера. Т. 1—5. Спб., 1899—1913.
ПСС Вяземский П. А. Полное собрание сочинений. Издание графа С. Д. Шереметева. T. 1—12. Спб., 1878—1896.
РА — ‘Русский архив’.
СО — ‘Сын отечества’.
ЦГАЛИ — Центральный государственный архив литературы и искусства СССР (Москва).
ПД — Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинский Дом) Академии наук СССР (Ленинград).

ИЗ КНИГИ ‘ФОН-ВИЗИН’

Фон-Визин. Сочинение князя Петра Вяземского. Спб., 1848, ПСС, т. 5. Книга включает 12 глав и обширные документальные приложения. Здесь публикуются две главы, представляющие собой вступление и заключение книги и посвященные общим вопросам литературы и эстетики, а также две главы о драматургии. Глава I впервые опубликована в ЛГ, 1830, т. 1, No 2, 6 января, с. 11—14 (‘Введение к жизнеописанию Фон-Визина’), глава VII — в альманахе ‘Альциона на 1833 год’, с. 187—229 (‘О нашей старой комедии’), глава VIII — в ‘Современнике’, 1837, т. 5, с. 52—72, с подзаголовком: ‘из биографических и литературных записок о Д. И. Фон-Визине’, глава XII — в ‘Спб. ведомостях’, 1848, No 60, 14 марта, с. 239. Печатается с сокращениями. Об истории текста и об откликах на книгу см.: Вацуро В. Э., Гиллельсон М. И. Новонайденный автограф Пушкина. М.—Л., 1968.
1 Подразумевается H. M. Карамзин.
2 Характеристика творчества Кантемира дана в статье Вяземского ‘Сочинения в прозе Жуковского’ (1827, см.: ПСС, т. 1, с. 264—265).
3 Выражение из сатиры Дмитриева ‘Чужой толк’ (1794), осмеивающей бездарных одописцев. В статье ‘Известие о жизни и стихотворениях И. И. Дмитриева’ (1823) Вяземский сближает ‘Чужой толк’ с ‘Недорослем’ Фонвизина, отмечая в обоих произведениях ‘отпечаток народности, местности и времени, который, отлагая в сторону искусство авторское, придает им цену отличную’ (ПСС, т. 1, с. 132).
4 Lettres et penses du Marchal Prince de Ligne. Paris, 1809, p. 66, 90.
5 Ферней — имение Вольтера на границе Франции и Швейцарии, где он провел последние двадцать лет своей жизни, см. статью Вяземского ‘Ферней’ (ПСС, т. 7, с. 52—61), написанную после посещения имения 2 июля 1859 г.
6 Имеется в виду ‘История Российской империи при Петре Великом’ (1759—1763) Вольтера. В составе новой публикации, о которой Вяземский пишет в статье ‘О новых письмах Вольтера’ (1819, ПСС, т. 1, с. 65—70), были 19 писем Вольтера к И. И. Шувалову, свидетельствующих о том, что тот доставлял Вольтеру документы, необходимые для работы над книгой, и сообщал ему поправки Миллера и Ломоносова, о том же говорит и письмо графа К. Разумовского к И. И. Шувалову, опубликованное в приложениях к ‘Фон-Визину’ (с. 307—309). См. также: Вольтер. Статьи и материалы, Л., 1947, с. 20—25,
7 Речь идет о графе Андрее Петровиче Шувалове, см. о нем: ПСС, т. 8, с. 186—188.
8 Les Dlices (Отрада) — усадьба Вольтера близ Женевы, купленная им в 1754 г. Письма Салтыкова к Шувалову опубликованы Вяземским в приложениях к книге, с. 303—305.
9 См.: Записки княгини Дашковой. Спб., 1907, сб.
10 Письмо Вольтера к Сумарокову от 26 февраля 1769 г. воспроизведено в предисловии к трагедии Сумарокова ‘Димитрий Самозванец’ (1771), см.: Сумароков А. П. Полное собрание всех сочинений, т. 4. М., 1787, с. 64—67.
11 Материалы о пребывании в России Альфиери (1770) и Дидро (1773—1774) помещены в приложениях к ‘Фон-Визину’ (с. 310—319).
12 Древнее название Черного моря.
13 Слова из речи Бюффона при приеме его в Академию (1753).
14 ‘Российский театр’ — альманах новых пьес, издававшийся Российской Академией в 1786—1794 гг.
15 Sismondi J. De la littrature du midi de l’Europe, t. 1. Paris, 1819, p. 1—2.
16 Имеется в виду испанская и английская драматургия.
17 Schlegel A. W. Cours de littrature dramatique, t. 2. Paris — Genve, 1814, p. 250. Вяземский пользовался главным образом этим изданием труда Шлегеля, хотя был знаком и с немецким оригиналом.
18 Слова Монтескье.
19 Беверлей — герой пьесы Э. Мура ‘Игрок’ (1753), обработанной для французской сцены Сореном (1768).
20 Не поднимайте шуму (нем,).
21 Нечистокровную (франц.).
22 С 1738 г. Кантемир был русским посланником в Париже, где и умер в 1744 г. Князь Я. Ф. Долгорукий 11 лет находился в плену в Швеции, освободил себя и товарищей, захватив фрегат, на котором их перевозили из Стокгольма в Готтенбург. Князь А. Я. Хилков, русский посланник в Швеции, заключенный в начале войны в крепость, написал там книгу ‘Ядро российской истории’.
23 Les soires de Neuilly. Esquisses dramatiques et historiques, publies par M. de Fongeray. Paris, 1827, 2 t. Книга включала семь драматических произведений. Под псевдонимом скрылись два автора — публицист Дитмер и драматург Каве.
24 Дмитриев, ‘Старик и трое молодых’ (1795).
25 Необходимым пособием для такого изучения Вяземский считал исторические записки: ‘Признаюсь, большую часть так называемой изящной словесности нашей отдал бы я за несколько томов записок, за несколько несторских летописей тех событий, нравов и лиц, коими пренебрегает история. Наш язык, может быть, не был бы столь обработан, стих наш столь звучен: но тогда была бы у нас не одна изящная, но зато и голословная, а была бы живая литература фактов’ со всеми своими богатыми последствиями’ (‘Фон-Визин’, с. 52—53).
26 Thbaide (франц.) — долина недалеко от египетского города Фивы, место отшельничества, в переносном смысле — дикая, уединенная местность.
27 Опущен диалог Нисы и Пасквина из комедии Сумарокова ‘Опекун’ (1764—1765).
28 Комедия Лукина ‘Мот, любовию исправленный’ написана в 1765 г.
29 ‘Божественная комедия’ (1307—1321) Данте.
30 Новиков Н. И. Опыт исторического словаря о российских писателях. Спб., 1772, с. 131.
31 Комедия Веревкина ‘Так и должно’ написана в 1773 г.
32 ‘Друг просвещения’, 1806, ч. 3, с. 149 (‘Продолжение нового опыта Исторического словаря о российских писателях’ митрополита Евгения).
33 Комедия Е. Р. Дашковой ‘Тоисёков’ написана в 1783 г.
34 Записки княгини Дашковой, с. 219—220.
35 Крылов И. Примечания на комедию ‘Смех и горе’.— ‘Спб. Меркурий’, 1793, февраль, с. 114. Комедия Клушина ‘Смех и горе’ написана в 1792 г.
36 Комедия Княжнина ‘Хвастун’ написана в 1780 г., ‘Чудаки’ — между 1787-м и 1791-м. Характеристика творчества Княжнина дана Вяземским в статье ‘О жизни и сочинениях В. А. Озерова’ (см.: ПСС, т. 1, с. 30—32).
37 Комедия Ефимьева ‘Преступник от игры, или Братом проданная сестра’ написана в 1790 г.
38 Лагарп, ‘Лицей, или Курс древней и новой литературы’ (1799—1805), ч. 2, кн. 1, гл. 6, I.
39 Дидро, ‘О драматической поэзии’ (1758), VI.
40 Фонвизин, ‘Бригадир’ (1766—1769), д. 2, явл. 2.
41 Там же, д. 2, явл. 3.
42 Там же, д. 1, явл. 3.
43 Имеется в виду ‘Любовная гадальная книжка’ (1774) Сумарокова.
44 О слоге Фонвизина см.: Фон-Визин, с. 28—29, 54—56.
45 См.: Фонвизин, ‘Бригадир’, д. 2, явл. 1.
46 В примечаниях к запискам Дмитриева M. H. Лонгинов поясняет это иначе: ‘В Новый год императрица производила обыкновенно в бригадиры, с увольнением от службы, по три капитана из всех трех пехотных гвардейских полков: Преображенского, Семеновского и Измайловского, и трех ротмистров конной гвардии. Эти ежегодно выпускаемые в отставку из гвардии двенадцать бригадиров считали себя совершенно довольными доставляемым им почетом и обыкновенно поселялись в Москве, где их называли ‘дюжинными’, по числу произведенных. Об них преимущественно сказал Державин в оде ‘На счастие’: ‘И целый свет стал бригадир’ (Дмитриев И. И. Взгляд на мою жизнь, М., 1866, с. 286).
47 Фонвизин, ‘Недоросль’ (1781), д. 2, явл. 1.
48 Там же, д. 1, явл. 2 (у Фонвизина: ‘первоет портной’).
49 Там же, д. 5, явл. 4.
50 Там же, явл. 6.
51 Там же, явл. поел.
52 Об этом рассказывается в выписке, сделанной Вяземским из газеты ‘Globe’ (см.: Вяземский П. А. Записные книжки, с. 73—74).
53 См.: Фонвизин, ‘Недоросль’, д. 2, явл. 4.
54 См.: Дидро, ‘О драматической поэзии’, III.
55 См.: Фонвизин, ‘Недоросль’, д. 4, явл. 6.
56 Там же, д. 3, явл. 1.
57 Там же, д. 5, явл. посл.
58 См.: Фонвизин, ‘Бригадир’, д. 4, явл. 7.
59 И. В. Киреевский в статье ‘Обозрение русской словесности 1829 года’ (см. ‘Денница, альманах на 1830 год’, с. LXIV).
60 Письмо Пушкина к Вяземскому от 25 января 1825 г. (Пушкин А. С. Полн. собр. соч., т. 13, с. 137).
61 В статье ‘Дела иль пустяки давно минувших лет’ Вяземский оценивает комедию иначе. Его удивляют слова Грибоедова, сказанные после написания ‘Горя от ума’: ‘Они меня очень поразили, между прочим и тем, что служат новым свидетельством тому, как часто авторы ошибаются в оценке свойств таланта своего. Он говорит: ‘я не напишу более комедии, веселость моя исчезла, а без веселости нет хорошей комедии’. Последние слова совершенно справедливы. Но дело в том, что в комедии ‘Горе от ума’ именно нет нисколько веселости. Есть ум, есть острота, насмешливость, едкость, даже желчь, есть, здесь и там, бойкие черты карандаша, схватывающего с удивительною верностью и живостью карикатурные сколки, все это есть — и в изобилии. Но веселости, без чего нет хорошей комедии, по словам Грибоедова, не найдешь в ‘Горе от ума’. Это сатира, а не драма, импровизация, а не действие. О комических положениях, столкновениях, нечаянностях (естественно, а не натянуто и не произвольно вытекающих из самой сущности драматической басни) нет тут и помина. Один Чацкий, и то, разумеется, против умысла и желания автора, оказывается лицом комическим и смешным. Так, например, в сцене, когда он, после долгой проповеди, оглядывается и видит, что все слушатели его один за другим ушли, или когда Софья Павловна под носом его запирает дверь комнаты своей на ключ, чтобы от него отделаться. Эта исповедь моя, по поводу ‘Горе от ума’, покажется многим дикою и страшною ересью. Но я ни в чем не терплю преувеличения. Один из первых приветствовал я ‘Горе от ума’ с живым сочувствием. Не только у нас, на сценическом безлюдии, но и на другой, гуще населенной сцене, например французской, комедия Грибоедова была бы блестящим явлением. У нас, после ‘Недоросля’ и до ‘Ревизора’, была она не только блестящей, но прямо из жизни выхваченной картиной, картина, может быть, слишком раскрашена, немного натянута, в ней, может быть, выдается более сам живописец, нежели изображенные им лица, но все же, повторяю, картина замечательная по бойкости кисти, по краскам и живости своей. Кажется, довольно и сказанного для беспристрастной оценки этого творения. Вероятно, и сам автор, несмотря на самолюбие свое и чадолюбие, которое присущие каждому автору, не пошел бы многим далее меня в определении достоинства комедии своей. Он был очень умен, образован, хорошо знал иностранные литературы, следовательно, не мог запрашивать у общественного мнения цену, слишком не подходящую к делу’ (1873, ПСС, т. 7, с. 341—342).
62 Вяземский считал, что стихи Грибоедова, ‘за исключением многих удачных и блестящих стихов в ‘Горе от ума’, вообще грубоваты и тяжеловаты’ (ПСС, т. 7, с. 341). На экземпляре Сочинений Белинского рядом с фразой ‘Не будь Крылова… стих Грибоедова… не шагнул бы так страшно далеко’ он приписывает: ‘Почему стих Грибоедова шагнул так страшно далеко. Стих и язык Грибоедова вовсе не художественно-образцовые’ (ГБЛ, ф. 63, к. 1, No 3, с. 526).
63 Комедия Ростопчина была издана в Москве в 1808 г. Вяземский пишет о ней в письме к А. И. Тургеневу от 2 ноября 1836 г.: ‘Прочти ее: много веселости и довольно фонвизинщины’, а об авторе ее: ‘Каково ни есть, а все-таки имя: в обществе анонимов и то хорошо’ (ОА, т. 3, с. 347). Книга Ростопчина ‘Мысли вслух на Красном крыльце с приложением письма Силы Андреевича Богатырева к одному приятелю в Москве’ была издана в Москве и в Петербурге в 1807 г. Об ‘афишках 1812 года’ рассказывается в статье Вяземского ‘Воспоминания о 1812 годе’, см. также кн.: Борсук Н. В. Ростопчинские афиши 1812 года. Спб., 1912.
64 Имеются в виду воспитанники Шкловского кадетского корпуса.
65 Опущен отрывок из книги И. И. Дмитриева ‘Взгляд на мою жизнь’ (М., 1866, с. 58—60).
66 В. И. Саитов, рассказывая об антироялистском парижском журнале ‘Желтый Карла’, высоко ценимом Вяземским, пишет: ‘В первой книжке журнала за 1815 год был напечатан, между прочим, шуточный проект ордена Гасильника, кавалеры которого давали клятву в вечной ненависти к философии, свободным понятиям и конституционной хартии. Они ставили себе в обязанность погружать людей в невежество, чтобы управлять ими, преследовать, чтобы убеждать их, пресмыкаться, чтобы возвыситься. Был изобретен даже особый знак Гасильника, который ставили подле имен ненавистных писателей или чиновников, наподобие того, как в придворном календаре десятиугольный крест ставился подле имен кавалеров Почетного легиона’ (ОА, т. 1, с. 486).
67 Слова Гёте занесены в записную книжку Вяземского, запись от 27 июня 1843 г. (см.: Вяземский П. А. Записные книжки, с. 239).
68 Исх., 20, 12.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека