Жили они тогда в Зачатиевском переулке, у Воскресенья на Остоженке, и Лизочка еще бегала в гимназию.
Первой ученицей не была, да и о том не заботилась. Любимые ‘предметы’ всегда знала отлично, лучше всех.
Самые любимые — греческий и математика, особенно — геометрия. Греческий нравился потому, что ‘ничей’, никто на нем не говорит, говорили какие-то древние, таинственные люди (о них тоже интересно), кроме того, и звуки нравились: вот как начало Одиссеи: ну, точно музыка. А геометрия — другое: Лизочка любила ее за фигуры, за линии, такие стройные, ясные, и, в то же время — ‘воображаемые’. Их как будто нет нигде: а вот я и их рисую, и они очень есть, даже есть ‘доказательства’.
Еще нравился Лизочке ‘русский’, он и давался ей, только ‘сочинения не выходили’. Как задаст учитель тему, так Лизочке и покажется, что именно об этом она ничего написать не может, да и не хочет писать.
Для нелюбимых предметов не хватало у нее и времени: сядет учить скучный урок и задумается совсем о другом, о чем-нибудь непонятном: его столько вокруг. Ей постоянно приходили в голову всякие ‘отчего?’, ‘почему?’ и ‘как?’. Но спрашивать — терпеть не могла, в крайнем разве случае, ведь можно, пожалуй, и самой понять, решить, если подумать.
Еще совсем маленькая, все доискивалась: как она папу любит, как маму и кого больше? Теперь папа умер, мама, конечно, первая. Но за ней еще осталось много кого любить. И Лизочка, хотя уже большая, нет-нет, и раздумается: как она этих близких людей любит и какие сами они разные.
Две бабушки… Нет, впрочем, только одна, мамина, а другая папина, Grand’mama. Бабушка всегда жила с ними, a Grand’mama всегда в Москве. Когда Лиза была маленькая, они только наезжали в Москву. Теперь, после папиной смерти, совсем туда переехали. Квартира в двух шагах, в угловом белом доме, как раз против Воскресенья. Лизочка постоянно туда забегает. Grand’mama с ней дружит.
Это хорошо, что она не позволяет звать себя ‘бабушкой’. Нельзя же одинаково звать таких разных-разных, как она — и бабушка, что с ними живет.
Бабушка — маленькая, сгорбленная, так что ситцевый подол у нее спереди всегда свисает. На голове платочек, медные очки с тесемочкой, вяжет чулок на спицах и нюхает табак из берестяной тавлинки. Бабушка никогда с ними за столом не обедает, у себя кашу только: зуб всего один. Пьет чаек с клюквой, чайную посуду любит перемывать. Бабушка не умеет ни читать, ни писать.
Сколько раз Лизочка спрашивала: ‘Неужели, бабушка, ни одной буквы не знаешь? Хочешь, я тебе покажу?’.
— Да что это, маточка, на что мне? Когда мне время и смолоду-то было? Девушек у нас, в Екатеринбурхе, строго держали. По пятнадцатому году просватали меня… а какое житье спервоначалу-то было! За все сама, и щи вари, и полы мой, а тут дети пошли… Это уж потом, как Василь Захарыч, дедушка твой, полицмейстером стал, у нас и домик свой, и лошадки, а забот-то и того больше… Где ж тут! Да. Вот насчет сыновей Василь Захарыч строг был. Чтоб сейчас в Казань, учиться, а после того и в Москву.
Про эти ‘строгости’ дедушкины к сыновьям Лиза давно знала: один, дядя Коля, теперь адвокат в Туле, мама говорит ‘известный’, у другого даже своя в Киеве газета… а бабушка и заглавия ее прочесть не может.
Над узенькой бабушкиной кроваткой, прикрытой стеганым кумачовым одеялом — портрет. Увеличенная, раскрашенная фотография, в золоченой овальной раме. Это и есть дедушка Василь Захарыч. Сидит в широченной полицмейстерской шинели, с пухлыми черными усами. Привычный. Может быть, и строгий. Для Лизочки, не знавшей его, — скучный.
У Grand’mama, у постели, тоже дедушка. Ах, какой другой! Да и постель другая: широкая, с длинным белым пологом, с кружевным покрывалом. Этот дедушка — такая же большая фотография, тоже в овальной, но тусклой рамке, и не раскрашенная, серая. Стоит прямой, тонкий человек, весь выбритый, кажется, во фраке, из-под отворота — звезда. Вот этот уж, наверное, строгий. Или злой? Не скучное, а каменное какое-то лицо. Когда Лизочка ездит с мамой на папину могилу, то видит, в склепе, и другую, с немного стертой надписью: ‘Карл Роман фон…’.
Grand’mama веселая, пряменькая, толстенькая: в широких мантильях своих и в юбках оборчатых — совсем, как пирамидка. На каштановом шиньоне-косе наколка кружевная с бридами. Смеется немного вбок, но зубы пребелые. Пухлыми ручками раскладывает пасьянсы, любит кофей и конфетки. У нее кухарка Анисья и курносая, белобрысая девчонка Танька: на побегушках и чтобы старую болонку, Зизинку, гулять водить. Зизинку не слишком любит: ‘Очень уж стара!’. А чем Зизинка виновата, что ходит, переваливаясь, что шерсть у нее пожелтела? Она так жалобно смотрит на Grand’mama заплаканными глазами…
Конечно, Grand’mama умеет читать и писать. Только по-русски, верно, не любит, пишет по-французски. И книжка у нее на ночном столике, истрепанная, тоже французская. Grand’mama, как и бабушка, любит рассказывать про все прежнее, про Москву, про свою жизнь. Интересно. Как ее девицей в железный корсет затягивали, чтоб не горбиться и для талии. Про маскарады и балы, и как хорошо она танцовала два танца: монимаску и матрадуру.
Но особенно нравилась Лизочке рассматривать старинные альбомы: такие длинненькие, бархатные, кожаные, всякие. На толстых губчатых листках разные стихи, рисунки с надписями: очень хорошо видно, хотя чернила бледно-коричневые. Например, деревья, между ними вода, а верхушки вместе, и подпись: ‘Ручей два древа разделяет, но ветви их сплетясь растут’. Потом две руки, одна в другой, и продолжение: ‘Судьба два сердца разделяет, но…’ — дальше была клякса, или затерто, да ведь и так понятно. Были и французские стихи: ‘A Nathalie’:
La vie est brè,ve,
Un peu de rve,
Un peu d’amour,
Et puis bonjour… *
* Жизнь коротка, немного мечты, немного любви, и затем будь здоров (фр.).
С припиской: ‘Mais mon amour est ternel’ {‘Но моя любовь вечная’ (фр.).}.
Многие из этих стишков наизусть помнила, а какие кто писал, тех уже забыла. Да они все давно умерли.
Лизочка раз представила себе, что такие альбомы — у бабушки, или что бабушка такие стихи говорит, и рассмеялась: вот не подходит! Бабушка вообще стихов не знала, зато знала разные песни. Сидит иной раз у окна, в праздник (когда чулка нельзя вязать), пригорюнится, и тоненьким, слабеньким голоском поет: либо ‘Яблоньку’, либо долгую, заунывную:
Прихожу к тому ручью,
С милым где быва-ла…
Ручеек все так журчит,
Счастье минова-ло…
Нравились Лизочке и рассказы бабушкины про святых, про то, как она на богомолье в Верхотурье ходила. В углу у нее, рядом с темными-претемными иконами в серебряных ризах, висел и светленький Симеон Верхотурский: один в чистом поле стоит, сзади небо зеленое и розовое. Бабушка вечерами долго молилась, на коленках, по субботам ходила ‘ко всеночной’. У Grand’mama икон Лизочка не помнит: верно, какие-нибудь незаметные. Да бабушкины совсем бы не подходили. Grand’mama не часто бывала у них в гостях (чаще мама с Лизой бывали у нее). Но когда все-таки приходила, с бабушкой оне не встречались. Лиза совсем не помнит их вместе. И как-то улыбнувшись про себя, даже подумала: а вдруг Grand’mama и не знает, что есть бабушка, а бабушка — что есть Grand’mama? Неправда, конечно, а похоже, потому — смешно…
* * *
С некоторых пор Лизочку стала все больше занимать одна ‘непонятность’, давно уж присматривалась, да все объяснений не находилось. Это касалось двух ее двоюродных сестер Кати и Нати, которых она раньше переезда в Москву не видала. Хотя Лиза была девочка, а Катя и Натя взрослые барышни, оне, познакомившись, сразу сдружились. Лизина мама их тоже полюбила, а оне ее. (Впрочем, Лизину маму решительно все-все любили, такая уж она была.)
Катя и Натя — самые родные двоюродные сестры: дочери папиной сестры, тети Лизетты. Она давно умерла. Отец их тоже. Лизочка знала: это отцов брат — их дядя — воспитал ‘сироток’. ‘С ним оне и посейчас живут’, в сером деревянном доме с мезонином, ‘собственном’. Дом тут же, на Остоженке: как пройти Воскресенье — на левой руке.
Все это просто, а вот, начинаются загадки.
Лизе нравились и хорошенькие кузины, и старый их дом, с калиткой во двор, весь заваленный сугробами, с неуютными, холодными комнатами. Но барышни редко звали ее к себе, а маму Лизину и совсем никогда. Сами являлись к ним больше ‘вечерами’: и как-то так выходило, что именно в те вечера, когда и ‘дядя’ из дому уезжал.
Этот дядя был, для Лизочки, как бы частью загадки. Видела его всего раза два, мельком: оба раза ушел из столовой, чуть она явилась. Ничего в нем страшного не было: просто господин с седоватой густой бородой и такими же бровями. Но Лизочка его боялась. Он из-под бровей так ненавистнически на нее взглядывал, что спине становилось холодно.
‘Что я ему сделала? — терзалась Лизочка. — Или это мне все кажется?’.
А насчет Grand’mama еще необъяснимее: Катя и Натя такие же родственные ей внучки, как Лиза, живут еще ближе (и всегда жили), а являются к ней только два-три раза в год, в большие праздники, с поздравлением. Церемонный визит делают. Grand’mama говорит о них редко, они о ней — никогда. Не любят ее? За что? И она их не любит? Почему? Почему Лизочку любит, а их нет?
Можно бы спросить маму… да, нет, нельзя: как спросить, о чем? Вдруг ничего нет, только кажется? Или вдруг это вообще необъяснимо?
Насчет тети Лизетты было известно (но Лизочка только теперь про это вспомнила), что она вышла замуж против воли родителей. Даже как будто убежала, ‘тайком’ вышла. Они не хотели. Почему?
— Мама, а он был плохой человек?
— Кто? — удивилась мама.
— Жених тети Лизетты? За которого она ‘против воли’?
— С чего ты взяла? Я его не знала, но слышала, что, напротив, был прекрасный человек.
В тот вечер, после обеда, Лизочка учила уроки, дверь в соседнюю гостиную была, как всегда, раскрыта. Мама разговаривала со своим братом, приехавшим из Тулы дня на два, по делам.
Лизочка в разговор не вслушивалась. Но вдруг заговорили, как будто, о Grand’mama , о Кате и Нате с их дядей.
— До сих пор продолжается. Монтекки и Капулетти.
Мама ответила:
— Да, так жаль. И досадно. Девочки премилые. А все это ‘фон’ наделал, пора бы забыть, нет, продолжает действовать…
Мама засмеялась, еще что-то прибавила, но Лизочка не слушала дальше. Какой фон? Чего? Нет, необходимо спросить, наконец.
На ночь, прощаясь с мамой (не выучив географии из-за размышлений), спросила, как бы небрежно:
— А что, ты говорила, фон наделал? Какой фон? Да, да, вспомни: еще про тетю Лизетту вы говорили, про Монтекки…
— И глупенькая же ты девочка, Лизок, — улыбнулась мама. — Твоя фамилия с ‘фона’ начинается. И моя, и Grand’mama . И Лизетт была ‘фон’. А жених ее, да еще попович, звался Добросердов. Родители и не хотели. Унижение, мол, для всей фамилии такой брак…
— Унижение, что без ‘фон’? — мрачно сказала Лизочка. — А как же ты и папа? Разве ты была фон?
Мама терпеливо объяснила, что это другое: что она сама превратилась в ‘фон’, а Лизетта свой фон потеряла. И ее дети, Катя и Натя, просто Добросердовы.
Лизочка вспыхнула от удовольствия: все понятно. Хотя ужасно.
Grand’mama любит ее, потому что она ‘фон’, а те поповны, то есть внучки попа, она их не может любить. Их дядя страшный: это он всех с фонами ненавидит, забыть не может, что его семья считается ‘унизительной’. Ну, да все понятно, однако…
— Никто же не виноват, как он, с какой фамилией, родится, — задумчиво протянула Лизочка.
— Дед твой иначе смотрел. Родом своим, происхождением слишком гордился, Лизеттиного мужа так до смерти на глаза не пустил. Grand’mama, та уж за ним, всю семью Добросердовых возненавидела… Нет, Лизок, не будем старых людей судить: ихнее время было такое. Теперь уж многое из прежнего проходит, и совсем пройдет, и не оглянешься.
Лизочка соскочила с ручки маминого кресла, затанцевала по комнате, припевая:
— Все проходит, все пройдет, все пройдет… мама, а помнишь, у Андерсена: ‘Что позолочено, сотрется, свиная кожа остается’. Только я не знаю, к чему это сейчас подходит?..
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Последние Новости. Париж, 1938. 1 января. No 6125. С. 2. В ‘Автобиографической заметке’ (1914) Гиппиус писала о своих двух бабушках: ‘Бабушка с материнской стороны всю жизнь потом прожила с нами. В противоположность другой моей — московской — бабушке, Аристовой, которая писала только по-французски и не позволяла звать себя иначе, как grand’maman, эта до смерти ходила в платочке, не умела читать и даже никогда с нами не обедала’.
‘Что позолочено, сотрется, свиная кожа остается’ — из сказки Г. X. Андерсена ‘Старый дом’ (1848).