Философия творчества, По Эдгар Аллан, Год: 1848

Время на прочтение: 16 минут(ы)

ВОРОНЪ
ПОЭМА ЭДГАРА ПОЭ

А-лію -чу Кони.

Отъ переводчика.

Въ нашей литератур знакомились съ Эдгаромъ Поэ урывками, встрчаясь черезъ длинные промежутки времени съ переводами его небольшихъ разсказовъ въ періодической печати. Первые такіе переводы появились въ конц 30-хъ годовъ, лтъ двадцать пять тому назадъ были сообщены въ ‘Пантеон’ (1851 г.) біографическія свднія объ Эдгар Поэ, а потому будетъ не лишнимъ вкратц напомнить главныя черты имъ жизни этого оригинальнаго писателя и предпослать небольшой біографическій очеркъ Нашему переводу его поэмы, появляющемуся въ первый разъ.
Эдгаръ Элленъ Поэ, авторъ фантастическихъ разсказовъ, юмористическихъ сказокъ и остроумныхъ критическихъ статей, родился въ Балтимор, въ 1813. Вслдствіе равныхъ житейскихъ незвгодъ, бдности, мрачнаго взгляда на жизнь и общество и врожденной меланхоліи — у поэта довольно рано развилась несчастная страсть къ вину, которая свела его въ могилу на 34-мъ году жизни. Поэ скончался 4 октября 1849 года, въ своемъ родномъ город, въ больниц, въ припадк блой горячки. Между событіями. его жизни замчателенъ тотъ фактъ, что, будучи почти мальчикомъ, онъ вздумалъ принять участіе въ возстаніи грековъ. Объ его приключеніяхъ на Восток ничего, впрочемъ, неизвстно, Но достоврно то, что онъ былъ задержанъ, за неимніе паспорта, въ Петербург и вынужденъ былъ обратиться къ защит американскаго посольства, чтобы избгнуть уголовной отвтственности по русскимъ законамъ.
Эдгаръ По оставилъ по себ славу генія мрачнаго, но необыкновенно проницательнаго и чарующаго силой своей фантазіи. ‘Люди называютъ меня сумасшедшимъ’, говоритъ онъ отъ имени вымышленнаго героя въ одномъ изъ своихъ разсказовъ, ‘но наука не ршила еще вопроса, составляетъ ли сумасшествіе или не составляетъ — высшей степени умственнаго развитія, — не исходитъ ли все, что мы называемъ славою и глубиною взгляда изъ болзни мысли, изъ особеннаго состоянія духа, возбужденнаго насчетъ отправленій обыденнаго разума? Т, кто видитъ сны на яву, знаютъ, о множеств вещей, ускользающихъ отъ вниманія тхъ, кто видитъ сны только въ своей постели. Первые, въ своихъ туманныхъ видніяхъ, уловляютъ обрывки вчности и, пробуждаясь, вздрагиваютъ, припоминая, что они были на одну минуту на краю великой тайны’.— Эти искреннія строки лучше всего могутъ объяснитъ намъ, почему въ произведеніяхъ Эдгара Поэ вымыселъ всегда производитъ впечатлніе дйствительности, и почему въ этомъ вымысл всегда слышится нчто пережитое и перечувствованное самимъ авторомъ.
Эдгару Поэ принадлежать первые образцы научно-фантастическихъ и фантастическо-уголовныхъ разсказовъ, получавшихъ дальнйшее развитіе въ произведеніяхъ Жюля Верна и Эмиля Габоріо. Путешествіе на луну, магнетизиція умирающаго, электризація египетской муміи, загадочное убійство, совершенное орангъ-утангомъ, зврскій поступокъ маніака, который въ умоизступленіи вырываетъ вс 32 зуба у своей еще живой невсты, находящейся въ припадк эпилепсіи, похожимъ на мнимую смерть,— мрачныя исповди пьяныхъ, сумасшедшихъ и преступниковъ,— вотъ причудливыя тэмы оригинальныхъ повствованій Поэ.
Въ ряду немногихъ поэмъ, написанныхъ Эдгаромъ По, преимущественно въ ранней молодости, его поэма ‘Воронъ’ пользуется европейскою извстностью. Мы не нашли возможнымъ сохранить въ перевод ея размръ подлинника и вотъ причина тому. При соблюденіи размра и вообще вншней формы англійскаго стиха мы получили бы въ русскомъ перевод, наприм., первой строфы поэмы такой текстъ:
Какъ-то полночью глухою, въ часъ, когда своей мечтою
Я, надъ книгой наклонившись, уносился далеко,—
Вдругъ услышать я, смущенный, отъ забвенья пробужденный,
Стукъ неясный, монотонный въ дверь жилица моего.
‘Гость’, подумалъ я, стучится въ дверь жилища моего,
‘Гость — и больше ничего’.
Не говоря уже о томъ, что, соблюдая такой размръ, мы должны были бы во многомъ исказить смыслъ подлинника, сверхъ того, музыка подобнаго стиха въ русскомъ перевод нисколько не соотвтствуетъ характеру поэмы — печальному и мрачному. Разница произошла отъ различныхъ свойствъ языковъ — англійскаго и русскаго. Можно ли въ самомъ дл сказать, что вышеприведенная сторфа въ русскомъ перевод звучитъ заупокойнымъ звономъ меланхоліи’ (un glas de mlancolie), какъ врно охарактеризовалъ Шарль Бодлеръ тройственныя созвучія въ поэм Эдгара Поэ? А между тмъ размръ совершенно тотъ же, и весь секретъ заключается въ различномъ дйствіи на слухъ англійскихъ и русскихъ словъ. Въ то время какъ римы: dreary, weary, napping, tapping, rapping, lore, door, more — звучатъ рзко, какъ удары,— римы: глухою, мечтою, смущенный, пробужденный, монотонный и т. д. дйствюетъ мягко, какъ волны. Поэтому четырехстопный ямбъ съ короткими парными римами — стихъ едва ли не самый грустный и монотонный на русскомъ язык — показался намъ наиболе соотвтствующимъ содержанію поэмы. Въ своемъ перевод мы, конечно, старались передавать не столько буквальный текстъ подлинника, сколько его общее впечатлніе, и всегда, въ самыхъ отступленіяхъ, дйствовали въ дух пріемовъ автора.

От автора

Философія творчества 1).

1) Philosophy of composition — такъ озаглавилъ авторъ свое предисловіе къ поэм, не мене оригинальное, какъ и сама поэма. Это — попытка самонаблюденія надъ процессомъ творческой мысли въ автор.
Чарльзъ Диккенсъ въ своей замтк, которая лежитъ предо мною, касаясь сдланнаго мною разбора внутренняго механизма его ‘Barnaby Rudge’, говоритъ: ‘3наете ли вы, между прочимъ, что Годвинъ написалъ своего ‘Калеба Вильямса’ съ конца? Онъ началъ съ того, что опуталъ своего героя цлою стью затрудненій, составляющихъ предметъ второго тома, и затмъ, чтобы сочинить первый, сталъ изыскивать всякіе способы для оправданія того, что уже было сдлано’.
Не думаю, чтобы Годвинъ держался буквально такой системы сочиненія — да и то, что онъ самъ говоритъ по этому поводу, не вполн согласно съ идеею Диккенса, — но авторъ ‘Калеба Вильямса’ былъ слишкомъ хорошимъ художникомъ, чтобы не сознавать всей пользы подобнаго пріема. Очевидно, что всякій планъ сочиненія, достойный называться планомъ, долженъ быть настолько разработанъ, чтобы предвидлась развязка, прежде чмъ перо коснется бумаги. Только имя постоянно передъ собою готовую развязку, мы можемъ сообщить плану характеръ причинности и послдовательности, согласуя вс мелочи, а въ особенности общій тонъ произведенія съ развитіемъ нашего намренія.
Тотъ методъ, котораго обыкновенно держатся сочинители, я нахожу ошибочнымъ въ самомъ его корн. Мы — или беремъ тезисъ изъ исторіи, или вдохновляемся какимъ-нибудь современнымъ случаемъ, или, что гораздо лучше, измышляемъ сочетанія поразительныхъ событій, долженствующихъ составить только базисъ разсказа, и затмъ стараемся мысленно ввести описанія, разговоры и свои личные комментаріи въ тхъ мстахъ, гд недостатокъ фактовъ и дйствія представитъ къ тому удобный случай.
Я предпочитаю начинать съ соображеній объ эффект. Имя всегда въ виду оригинальность (ибо тотъ измняетъ самому себ, кто рискуетъ обойтись безъ такого очевиднаго и легкаго способа быть интереснымъ), я прежде всего говорю себ: между безчисленными эффектами или впечатлніями, которымъ сердце, умъ или, говоря обще, душа способна подчиняться, какой эффектъ въ данномъ случа изберу я? Выбравъ сюжетъ романа, я затмъ стремлюсь создать какой-нибудь поразительный эффектъ, и соображаю, какимъ способомъ лучше его достигнуть: извстнымъ ли сочетаніемъ событій, или особеннымъ тономъ разсказа, — обыденными происшествіями и необычайнымъ тономъ, — или необыкновенными происшествіями и обыденнымъ тономъ, — или равною степенью необычайности и въ событіяхъ и въ тон, — и тогда я ищу вокругъ себя или, врне, въ себ самомъ такого сочетанія фактовъ и манеры изложенія, которое было бы наиболе способно произвести требуемый эффектъ.
Я часто думаю о томъ, какой бы интересъ представляло признаніе автора, который бы захотлъ, т.-е., скоре, могъ разсказать шагъ за шагомъ вс т процессы, черезъ которые проходило какое-либо изъ его произведеній, пока оно достигло своей окончательной формы. Я затрудняюсь сказать, почему такой трудъ никогда не былъ предложенъ публик, — но, быть можетъ, этотъ проблъ объясняется авторскимъ самолюбіемъ боле, чмъ какой-либо другой причиной. Большинство писателей — поэты въ особенности — предпочитаютъ, чтобы вс думали, что они сочиняютъ подъ вліяніемъ наитія свыше, въ минуту ясновиднія и экстаза — и они положительно содрогнулись бы при мысли, что публик будетъ дозволено заглянуть за кулисы и — увидть тамъ неопредленные и съ трудомъ выработанные зародыши мысли, обнаружить, что истинные выводы были схвачены только въ послднюю минуту, подсмотрть безчисленные проблески идеи, которая долго не показывалась во всей полнот, — замтить, что вполн созрвшая мысль часто отбрасывалась вслдствіе ея невыразимости, имть возможность наблюдать осторожность автора въ выбор и въ исключеніяхъ, досадливость помарокъ и приписокъ — словомъ, увидть колеса, цпи и блоки для перемны декорацій, — птушиныя перья, румяны и мушки, которыя въ девяносто-девяти случаяхъ на сто составляютъ принадлежность каждаго литературнаго гистріона.
Съ другой стороны, я знаю, что далеко не часто авторъ находится въ благопріятныхъ условіяхъ для возстановленія того пути, по которому онъ дошелъ до окончательной отдлки своего произведенія. Вообще идеи, возникшія въ безпорядк и обработанныя кое-какъ, такъ же легко забываются.
Что касается меня, то я не раздляю упомянутыхъ мною опасеній и не нахожу ни малйшаго затрудненія припомнить прогрессивное развитіе всхъ моихъ произведеній, и такъ-какъ интересъ подобнаго анализа или возстановленія, составляющаго, по моему мннію, desideratum въ литератур, совершенно не зависитъ отъ дйствительной или предполагаемой интересности разбираемаго сочиненія, то я думаю, что я не измню требованіямъ приличія, если раскрою modus operandi одного изъ моихъ собственныхъ произведеній. Я избираю ‘Ворона’, какъ поэму, наиболе распространенную. Я намренъ доказать, что ни одинъ изъ пунктовъ этого произведенія не можетъ быть приписанъ случайности или вдохновенію, и что трудъ этотъ шагъ-за-шагомъ подвигался къ своей окончательной форм со всею отчетливостью и строгой послдовательностію математической задачи.
Оставимъ въ сторон вопросъ, не имющій непосредственнаго отношенія къ поэм, — вопросъ о томъ, какое обстоятельство или какая потребность породили во мн намреніе написать поэму, которая бы одновременно соотвтствовала и народному вкусу и требованіямъ критики.
Итакъ, мы начнемъ прямо съ этого намренія.
На первомъ план стоялъ вопросъ о размрахъ поэмы. Если литературное произведеніе настолько длинно, что не можетъ быть прочитано въ одинъ присстъ, то мы уже лишаемся одной весьма важной стороны эффекта — единства впечатлнія, такъ-какъ если чтеніе будетъ происходить въ два пріема, то промежуточныя житейскія дла съ-разу отнимутъ у произведенія его цльность. Но если принять во вниманіе, что, caeteris piribus, ни одинъ поэтъ не можетъ лишить себя всего того, что можетъ содйствовать осуществленію его намренія, то остается только разсмотрть, найдемъ ли мы въ пространности поэмы какую-либо выгоду, которая бы вознаграждала ее за утрату единства? Я отвчаю: нтъ, мы не найдемъ. То, что мы называемъ длинною поэмою есть въ сущности рядъ короткихъ поэмъ, т.-е. рядъ короткихъ поэтическихъ эффектовъ. Безполезно доказывать, что поэма лишь до тхъ поръ поэма, пока она вызываетъ напряженное возбужденіе, возвышая душу, а вс напряженныя возбужденія, вслдствіе психической необходимости, — скоропреходящи. Вотъ почему ‘Потерянный рай’ представляетъ на половину чистйшую прозу, въ немъ есть рядъ поэтическихъ воспареній, перемшанныхъ съ соотвтствующими мстами паденія и охлажденія тона, благодаря тому, что, вслдствіе своей неимоврной длины, онъ лишенъ въ высшей степени важнаго художественнаго элемента — единства и цльности впечатлнія.
Итакъ, очевидно, что въ отношеніи размровъ существуютъ извстные предлы для каждаго литературнаго произведенія, а именно — возможность прочтенія его въ одинъ присстъ, — и хотя для нкоторыхъ видовъ сочиненій въ проз, въ род, напр., Робинзона Крузое, не требующихъ единства, предлы эти могутъ быть съ выгодою раздвинуты, но въ поэм ихъ всегда будетъ неблагоразумно переступать. И даже въ этихъ предлахъ, объемъ поэмы долженъ быть математически пропорціоналенъ ея достоинству, т.-е. степени ея дйствія на душу или, другими словами, количеству истиннаго поэтическаго эффекта, которымъ она способна поражать читателя, для этого правила существуетъ только одно ограничительное условіе, а именно — что для произведенія каждаго даннаго эффекта безусловно требуется опредленное количество времени.
Строго придерживаясь этихъ соображеній и имя въ виду произвести возбужденіе, которое бы не превышало вкуса толпы и не было бы ниже требованій критики, я ршилъ, что объемъ поэмы будетъ достаточенъ, если въ ней будетъ заключаться около ста стиховъ. Въ дйствительности ихъ и вышло всего 108 {Эдгаръ Поэ писалъ ‘Ворона’ восьмистопнымъ размромъ, переводъ же сдланъ четырехстопнымъ, чмъ и объясняется двойное количество строкъ у насъ. (Прим. перев.)}.
Дале, моя мысль обратилась къ выбору эффекта, при этомъ считаю умстнымъ заявить, что во время конструкціи своей поэмы, я ни на минуту не упускалъ изъ виду условія, чтобы она могла быть доступна всмъ и каждому. Я бы далеко увлекся отъ своей непосредственной задачи, если бы взялся доказывать положеніе, неоднократно мною подтвержденное, что прекрасное есть единственная законная область поэзіи. Я, впрочемъ, скажу нсколько словъ для боле точнаго объясненія моей мысли, часто подвергавшейся слишкомъ опрометчивому искаженію со стороны моихъ друзей. Наслажденіе, которое было бы въ одно и то же время наиболе напряженнымъ, наиболе возвышеннымъ и наиболе чистымъ, такое наслажденіе, мн кажется, можетъ доставить только созерцаніе прекраснаго. Когда люди говорятъ о красот, они въ дйствительности подразумваютъ не качество, какъ думаютъ иные, а впечатлніе, короче — они имютъ въ виду именно то чистое и возвышенное состояніе души (отнюдь не разума и не сердца), о которомъ я уже говорилъ и которое является послдствіемъ созерцанія прекраснаго. Я отношу прекрасное къ области поэзіи потому, что таковъ законъ искусства, что вс предметы вншняго и внутренняго міра должны быть усвоиваемы средствами наиболе для того пригодными, а никто еще не былъ такъ глупъ, чтобы отрицать способность поэзіи вызывать упомянутое возвышенное состояніе души.
Такіе предметы, какъ истина, или удовлетвореніе разума, и страсть или возбужденное состояніе сердца — хотя и они въ извстной мр доступны для поэзіи — гораздо лучше усвоиваются прозою. Въ конц-концовъ истина требуетъ точности, а страсть — фамильярности {Homeliness — свободы, простоты, грубости. (Прим. перев.)} (люди, дйствительно страстные, меня поймутъ), т.-е. совершенно противоположныхъ условій, чмъ красота, представляющая, повторяю, не что иное, какъ возбужденіе или восторженное упоеніе души. Изъ всего вышесказаннаго вовсе не слдуетъ, чтобы страсть или даже истина не могли быть введены, и притомъ съ выгодою — въ поэму, гд он могутъ оттнить и увеличить общій эффектъ, какъ дйствуютъ диссонансы въ музык посредствомъ контраста, но истинный художникъ будетъ всегда стараться, во-первыхъ, подчинить ихъ главной преслдуемой цли, а во-вторыхъ — облечь ихъ опять-таки въ ту же красоту, составляющую атмосферу и сущность поэзіи.
Принявъ такимъ образомъ прекрасное за свою область, я спросилъ себя: въ какомъ же тон оно достигаетъ наилучшаго своего выраженія? Человческій опытъ признаетъ, что тонъ этотъ долженъ быть грустнымъ. Красота какого бы то ни было рода, въ своемъ высшемъ развитіи, вызываетъ слезы у чувствительной души. Самый законный изъ всхъ мотивовъ поэзіи — печаль.
Итакъ, объемъ, область и тонъ были уже опредлены. Тогда я началъ пріискивать, путемъ обыкновенной индукціи, какую-нибудь артистическую и пикантную особенность, которая могла бы мн служить ключомъ для построенія поэмы — основную пружину для приведенія въ дйствіе всей машины. Тщательно взвшивая вс извстныя въ искусств средства, употребляемыя собственно для эффекта (разумю это слово въ чисто сценическомъ смысл), я не могъ тотчасъ же не замтить, что ни одно изъ нихъ такъ часто не примнялось, какъ припвъ. Одной общеупотребительности его было для меня достаточно, чтобы убдить меня въ его внутреннихъ достоинствахъ, и такимъ образомъ я былъ избавленъ отъ необходимости подвергать его анализу. Я взялся, однако, за него какъ за средство, допускающее улучшенія, и вскор убдился, что онъ находился еще въ первобытномъ, необработанномъ состояніи. Въ томъ вид, какъ припвъ обыкновенно употреблялся, онъ считался годнымъ исключительно для чисто-лирическихъ стихотвореній, притомъ сила производимаго имъ впечатлнія ставилась всегда въ зависимость отъ степени однообразія и въ звук и въ мысли. Наслажденіе почерпалось только въ ощущеніи тождественности, повторенія. Я ршился видоизмнить эффектъ и увеличить его тмъ, чтобы, оставаясь вообще врнымъ монотонности звука, длать постоянныя варіаціи въ самой мысли, — однимъ словомъ, я задумалъ создать рядъ новыхъ эффектовъ посредствомъ цлой серіи разнообразныхъ примненій одного и того же, почти всегда неизмненнаго, припва.
Установивъ эти положенія, я былъ озабоченъ вопросомъ, въ какомъ род будетъ мой припвъ. Такъ какъ я ршился давать ему самыя разнообразныя примненія, то было ясно, что самый припвъ долженъ быть кратокъ, потому что было бы чрезвычайно трудно постоянно видоизмнять примненіе нсколько длинной фразы. Легкость варіаціи находилась въ прямой зависимости отъ краткости фразы. Это обстоятельство тотчасъ же привело меня къ ршимости избрать одно какое-нибудь слово {Избранное Эдгаромъ Поэ слово ‘Nevermore’, состоитъ въ сущности изъ двухъ словъ: never — никогда, и more — больше. (Прим. перев.)}, какъ наилучшій припвъ.
Тогда возникъ вопросъ о характер этого слова. Задумавъ употребить припвъ, я долженъ былъ раздлить поэму на стансы или строфы и ставить припвъ въ заключеніе каждой строфы. Не было никакого сомннія, что заключеніе это, для своей силы, должно было быть звучнымъ и протяжнымъ, вслдствіе чего я неизбжно остановился на o, какъ на самой полнозвучной гласной, и на r, какъ на самой протяжимой (producible) согласной.
Когда былъ опредленъ звукъ припва, то необходимо было избрать слово, которое бы заключало въ себ этотъ звукъ or и въ то же время какъ нельзя боле согласовалось бы съ задуманнымъ мною общимъ печальнымъ тономъ поэмы. Въ такихъ поискахъ было положительно невозможно не натолкнуться на слово Nevermore (больше никогда), и оно дйствительно прежде всхъ другихъ пришло мн въ голову.
Теперь главный desideratum былъ слдующій: какой же будетъ поводъ для постояннаго употребленія одного и того же слова: больше никогда? Замчая нкоторую трудность въ пріисканіи благовиднаго и достаточнаго повода для постояннаго подобнаго восклицанія, я вскор нашелъ, что эта трудность происходила отъ предвзятой мысли, будто слово, такъ упорно и монотонно повторяемое, должно быть произносимо человческимъ существомъ, — будто, въ сущности, препятствіе состояло въ томъ, чтобы согласовать такую монотонность съ отправленіями разума въ существ, призванномъ къ повторенію слова. Тогда мгновенно у меня возникла идея о существ неразумномъ и однакоже одаренномъ словомъ, и весьма естественно прежде всего представился мн попугай, но онъ тотчасъ же былъ замненъ ворономъ, такъ какъ послдній, будучи также одаренъ словомъ, несравненно боле соотвтствовалъ печальному тону поэмы.
Итакъ, я, наконецъ, дошелъ до концепціи ворона — предвстника несчастій — упорно повторяющаго слово: никогда больше! въ конц каждой строфы въ поэм, написанной въ печальномъ тон и заключающей въ себ около ста стиховъ или строкъ. Тогда, не забывая намренія достигнуть возможнаго совершенства поэмы во всхъ отношеніяхъ, я спросилъ себя: изъ всхъ печальныхъ сюжетовъ, какой сюжетъ самый печальный, по общему понятію всего человчества? — Отвтъ былъ неизбжный: — Смерть. А когда, сказалъ я самому себ, этотъ самый печальный сюжетъ бываетъ самымъ поэтичнымъ? — На основаніи всего мною преждесказаннаго легко отгадать отвтъ: — тогда, когда онъ тсно соединенъ съ красотою. Итакъ, безспорно, что смерть прекрасной женщины есть самый поэтическій сюжетъ въ цломъ свт, и въ равной степени несомннно, что уста любящаго человка будутъ наиболе пригодны для развитія подобной поэмы.
Мн оставалось затмъ связать дв идеи: — человка, оплакивающаго смерть любимой женщины, и ворона, постоянно повторяющаго: больше никогда! Ихъ надобно было связать, не забывая условія, чтобы примненіе повторяемаго слова постоянно варьировалось, для этого оставалось одно средство — представить, что воронъ отвчаетъ упомянутымъ словомъ на вопросы любящаго человка. И тогда-то я увидлъ, какъ легко мн можетъ удасться эффектъ на который я разсчитывалъ, а именно — эффектъ разнообразнаго примненія одного и того же припва. Я увидлъ, что я могу заставить влюбленнаго произнести первый вопросъ, на который воронъ отвтитъ: больше никогда! — Что изъ перваго вопроса я могъ сдлать нчто самое обыденное, изъ второго — нчто мене обыденное, изъ третьяго — нчто еще мене обыденное — и такъ дале, пока, наконецъ, мой герой, пробужденный отъ своей небрежности меланхолическимъ характеромъ слова, его частымъ повтореніемъ и воспоминаніемъ о зловщемъ значеніи произносящей его птицы — не будетъ охваченъ суеврнымъ страхомъ и не начнетъ, теряя спокойствіе, предлагать вопросы совершенно иного характера — вопросы страстные и близкіе его сердцу, — вопросы, внушенные на-половину суевріемъ, а на половину тмъ своеобразнымъ отчаяніемъ, которое находитъ наслажденіе въ самоистязаніи, — не потому, чтобы герой этотъ врилъ въ пророческое или демоническое значеніе птицы (которая, какъ его убждаетъ разумъ, только повторяетъ по привычк заученный урокъ), но потому, что онъ находитъ безумное наслажденіе въ томъ, чтобы формулировать такимъ образомъ свои вопросы и получать отъ этого вчно раздающагося ‘больше никогда’ — каждый разъ новую рану, тмъ боле сладкую, что она невыносима. Подмтивъ эту легкость, поразившую меня во время развитія конструкціи моей поэмы, я установилъ прежде всего послдній, финальный, самый возвышенный вопросъ, на который ‘больше никогда’ должно было служить окончательнымъ отвтомъ и притомъ возраженіемъ самымъ безнадежнымъ, наиболе полнымъ скорби и ужаса.
Здсь я долженъ сказать, что моя поэма получила свое начало съ конца, — какъ должны бы начинаться и вс художественныя произведенія, — потому что только тогда, именно на этомъ пункт моихъ приготовительныхъ соображеній, я впервые приложилъ перо къ бумаг, чтобы сочинить слдующую строфу:
И я сказалъ: ‘О, воронъ злой,
Предвстникъ бдъ, мучитель мой!
Во имя правды и добра,
Скажи, во имя божества,
Передъ которымъ оба мы
Склоняемъ гордыя главы,—
Повдай горестной душ,
Скажи, дано-ли будетъ мн
Прижать къ груди, обнять въ раю
Ленору свтлую мою?
Увижу-ль я въ гробу нмомъ
Ее на неб голубомъ?
Ее увижу-ль я тогда?’
Онъ каркнулъ: — Больше никогда!
Эту строфу я сочинилъ прежде другихъ, во-первыхъ, чтобы установить высшую степень и затмъ свободно измнять и постепенно понижать, по мр ихъ значенія и важности, вс предыдущіе вопросы моего героя, а во-вторыхъ, чтобы при этомъ случа окончательно опредлить ритмъ, размръ стиха, длину и общее построеніе каждой строфы, а также имть возможность соизмрять съ написанной строфой вс предшествующія — такимъ образомъ, чтобы ни одна изъ нихъ по своему эффекту не могла превзойти этой послдней. Если бы я въ дальнйшей своей работ оказался настолько неблагоразумнымъ, что создалъ бы строфы боле сильныя, то я, по зрломъ обсужденіи, безъ всякихъ колебаніи, постарался бы ихъ ослабить, чтобы не портить эффекта crescendo.
Здсь я могу вставить нсколько словъ о самыхъ стихахъ. Моя главная цль (какъ всегда) заключалась въ оригинальности. До какой степени въ писаніи стиховъ вс пренебрегали оригинальностью — это одно изъ самыхъ необъяснимыхъ явленій въ свт. Допустимъ, что самый ритмъ трудно разнообразить, но все же очевидно, что возможность разнообразія въ количеств стопъ и въ форм стансовъ положительно безконечна, и, не взирая на это, въ продолженіи цлыхъ вковъ, ни одинъ человкъ не сдлалъ и даже, повидимому, не стремился сдлать ничего оригинальнаго въ этомъ отношеніи. Дло въ томъ, что оригинальность (за исключеніемъ умовъ, обладающихъ совершенно необыкновенной силой) вовсе не есть, какъ полагаютъ нкоторые, продуктъ инстинкта или наитія свыше. Чтобы ее найти, надо ее тщательно искать, и хотя она можетъ быть положительно отнесена къ заслугамъ высшаго разряда, но для своего достиженія она требуетъ не столько изобртательности, сколько отрицательнаго направленія.
Само собою разумется, что я не претендую ни на какую оригинальность ни въ ритм, ни въ стопосложеніи ‘Ворона’. Ритмъ у меня — хорей, стихъ — восьми-стопный. Въ каждой строф шесть строкъ: въ первой и третьей строк — по восьми стопъ, во второй, четвертой и пятой — по семи съ половиною и въ шестой — три съ половиною. Каждый изъ этихъ стиховъ, въ отдльности взятый, былъ уже употребляемъ, и вся оригинальность ‘Ворона’ заключается въ томъ, что строки, написанныя вышеизложеннымъ способомъ, входили въ составъ одной строфы или станса. Никто до настоящаго времени не сдлалъ еще попытки, которая бы имла хотя отдаленное сходство съ подобной комбинаціей. Эффектъ этой оригинальной комбинаціи еще усиленъ нкоторыми другими и совершенно новыми эффектами, созданными помощью боле обширнаго выбора римъ и повторенія однихъ и тхъ же словъ.
Дальнйшій пунктъ, о которомъ слдовало подумать, состоялъ въ томъ, чтобы привести героя поэмы въ сообщеніе съ ворономъ и первую ступень этого вопроса составляло мсто. Казалось бы, что въ подобномъ случа должны были скоре всего представиться лсъ или поле, но мн всегда казалось, что замкнутое и узкое пространство гораздо благопріятне для повствованія о какомъ-либо единичномъ случа, это условіе иметъ для разсказа то же значеніе, какъ рама для картины. Оно представляетъ и ту несомннную нравственную выгоду, что сосредоточиваетъ вниманіе на небольшомъ пространств, и эту выгоду, очевидно, не слдуетъ смшивать съ тою, которую можно извлечь только изъ единства мста.
Итакъ, я ршилъ помстить своего героя въ его комнат — въ комнат, освященной для него воспоминаніями объ ея прежней обитательниц. Комната изображена богато убранною, и въ этомъ отношеніи я слдовалъ уже ране высказаннымъ мною взглядамъ на красоту, какъ на единственный истинный тезисъ поэзіи.
Опредливъ мсто, слдовало ввести птицу, и мысль о томъ, чтобы ввести ее черезъ окно — была неизбжна. Что касается того, что мой герой первоначально думаетъ, будто удары крыльевъ птицы въ окно не что иное, какъ стукъ въ его дверь — то это придумано мною для того, чтобы увеличить любопытство читателя, заставивъ его выжидать развязки, а также съ цлью вставить случайный эпизодъ раскрытой настежъ двери, за которою герой поэмы не находитъ ничего кром мрака, и съ той поры уже можетъ отчасти допустить фантастическое предположеніе о посщеніи его жилища тнью его умершей возлюбленной.
Я сдлалъ ночь бурною, во-первыхъ, чтобы воронъ могъ искать убжища, а во-вторыхъ, чтобы создать эффектъ контраста съ матеріальнымъ спокойствіемъ комнаты.
Точно такъ же я заставилъ птицу взгромоздиться на бюстъ Паллады ради контраста между мраморомъ и перьями ворона. Легко догадаться, что мысль о бюст была подсказана представленіемъ о птиц. Бюстъ именно Паллады былъ выбранъ, во-первыхъ, вслдствіе его соотвтствія учености героя, а во-вторыхъ, и вслдствіе звучности самаго слова Паллада.
Въ середин поэмы я также воспользовался силою контраста съ цлью сдлать еще боле рзкимъ впечатлніе финала. Такъ, я придалъ вступленію ворона фантастическій характеръ, даже почти смшной, насколько по крайней мр позволялъ мн самый сюжетъ:
Огромный воронъ пролетлъ
Спокойно, медленно — и слъ
Безъ церемоній, безъ затй,
Надъ дверью комнаты моей
Въ двухъ слдующихъ строфахъ планъ еще боле обнаруживается:
И этотъ гость угрюмый мой
Своею строгостью нмой
Улыбку вызвалъ у меня.
Старинный воронъ! молвилъ я.
Хоть ты безъ шлема и щита,
Но видно кровь твоя чиста,
Страны полуночной гонецъ!
Скажи мн, храбрый молодецъ,
Какъ звать тебя? Повдай мн,
Каковъ твой титулъ въ той стран,
Откуда ты пришелъ сюда?
Онъ каркнулъ: — Больше никогда.
Я былъ не мало изумленъ,
Что на вопросъ отвтилъ онъ.
Конечно, глупость онъ сказалъ,
И скорбь мою не разогналъ,
Но кто же видлъ изъ людей
Надъ дверью комнаты своей,
На бломъ бюст, въ вышин,
И на яву, а не во сн,
Такую птицу предъ собой,
Что знаетъ нашъ языкъ людской
И, объясняясь безъ труда,
Зовется: Больше никогда?!
Подготовивъ такимъ образомъ эффектъ развязки, я тотчасъ же замняю фантастическій тонъ глубоко серьёзнымъ: эта замна начинается со слдующей затмъ строфы:
Но воронъ былъ угрюмъ и нмъ:
Онъ ограничился лишь тмъ,
Что слово страшное сказалъ, и т. д
Съ этой минуты мой герой уже не шутитъ, онъ даже не находитъ ничего фантастическаго въ поведеніи ворона. Онъ говоритъ о немъ, какъ о ‘худомъ, уродливомъ пророк, печальномъ ворон древнихъ дней’, который пронизываетъ его глазами, полными огня. Это душевное смущеніе героя и возбужденное состояніе его воображенія иметъ въ виду подготовить такія же явленія въ самомъ читател, и настроить его сообразно духу развязки, которая теперь наступаетъ насколько возможно быстро и непосредственно.
Когда на послдній вопросъ героя, найдетъ ли онъ свою возлюбленную въ раю, воронъ отвчаетъ: ‘больше никогда!’ — то поэма, собственно говоря, въ своей самой простой фаз, въ смысл обыкновеннаго разсказа, могла бы считаться оконченною. До сихъ поръ все оставалось въ предлахъ объяснимаго и реальнаго. Воронъ заучилъ: ‘больше никогда!’ и, ускользнувъ отъ надзора своего хозяина, былъ вынужденъ, въ полночь, вслдствіе сильной бури, искать убжища у одного еще свтившагося окна, у окна студента, погруженнаго на-половину въ свои книги и на-половину въ воспоминанія о своей умершей возлюбленной. Ударами своихъ крыльевъ птица раскрыла окно и услась на мст, недосягаемомъ для студента, который, забавляясь этимъ приключеніемъ и страннымъ поведеніемъ постителя, въ шутку спрашиваетъ у него, какъ его зовутъ, не ожидая, конечно, получить никакого отвта. Воронъ отвчаетъ на вопросъ заученнымъ словомъ: больше никогда, — словомъ, встрчающимъ тотчасъ же печальный откликъ въ сердц студента, затмъ послдній, выражая вслухъ мысли, внушенныя ему этимъ обстоятельствомъ, вновь поражается повтореніемъ того же: больше никогда. Тогда студентъ старается разгадать причину такого явленія, но вскор, благодаря пылкости человческаго сердца, онъ чувствуетъ потребность помучить самого себя и, побуждаемый суевріемъ, начинаетъ предлагать птиц вопросы, нарочно подобранные такимъ образомъ, чтобы ожидаемый отвтъ — непреклонное ‘больше никогда’ — доставило ему наибольшую возможность насладиться своимъ горемъ. Въ этой-то склонности сердца къ самоистязанію, доведенной до своихъ крайнихъ предловъ, мой разсказъ, какъ я уже говорилъ, въ своей первой естественной фаз, уже получилъ естественное окончаніе и до сихъ поръ ничто не переступало границъ дйствительности.
Но въ сюжетахъ, излагаемыхъ такимъ способомъ, сколько бы ловкости ни было потрачено, какими бы блестящими случайностями ни былъ украшенъ разсказъ, всегда будетъ оставаться сухость и нагота, поражающія взглядъ художника. Въ каждомъ подобномъ произведеніи неизбжно необходимы два условія: во-первыхъ, извстная цльность или соразмрность частей и, во-вторыхъ, нчто подразумваемое, нчто въ род потайной, невидимой и неопредленной струи, мысли. Это-то послднее качество и сообщаетъ художественному произведенію характеръ богатства (выражаясь языкомъ разговорнымъ), которое мы часто имемъ глупость смшивать съ идеальностью. Избытокъ же въ выраженіи подразумваемыхъ чувствъ, манія превращать таинственную струю тэмы въ совершенно явственный потокъ — превращаетъ въ прозу (и въ прозу самую плоскую) воображаемую поэзію такъ-называемыхъ трансценденталистовъ.
Придерживаясь такихъ взглядовъ, я прибавилъ дв заключительныхъ строфы поэмы, для того, чтобы ихъ подразумваемое значеніе проникло собою и все предыдущее изложеніе. Эти дв строфы заставляютъ читателя доискиваться нравственнаго смысла, скрытаго въ разсказ. Читатель уже съ предпослдней строфы начинаетъ смотрть на ворона, какъ на эмблему, и только именно въ послднихъ стихахъ послдней строфы для него становится вполн яснымъ намреніе автора представить ‘Ворона’ символомъ скорбной вчной памяти объ умершихъ:
Итакъ, храня угрюмый видъ,
Тотъ воронъ все еще сидитъ,
Еще сидитъ передо мной,
Какъ демонъ злобный и нмой,
А лампа, яркая какъ день,
Вверху блеститъ, бросая тнь,
Той птицы тнь вокругъ меня,
И въ этой тьм душа моя
Скорбитъ, подавлена тоской,
И въ сумракъ тни роковой
Любви и счастія звзда —
Не глянетъ больше никогда!!…

‘Встникъ Европы’, No 3, 1878

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека