‘…т. Ф. С. Великанов действительно командируется в революционные Хомутовскую и Белозерскую волости для руководства перевыборами сельсоветов и комбедов, а также разъяснять гражданам цели и задачи Соввласти на местах. Полное доверие и всяческое содействие вплоть до приискательских подвод вне очереди’.
Фильке Великанову под двадцать. За унылый рост и редкий голосок в слободке прозвали его японцем. Филька-японец пылен, дробен, костляв, как чехоня, и рыло с узелок. С малых лет в работу втянутый. Сезоны с отцом малярничал. Две зимы в приходской голыми пятками сверкал. Выгнали за озорство. С отцом дружба врозь. Филька к столяру Михал Иванычу Рытову. Вскорости хозяин Рытов на своих же именинах политурой опился. Филька, имея беспокойство в сердце и трешницу в кармане, с эшелоном сибиряков — под Перемышль, Крево, Молодечно. Команда разведчиков, тах-тарарах, георгий, липовая грабля, по чистой, ду-ду, пригрохал:
— Здорово, тятя.
Отец за печкой в гнезде вонючего тряпья гнил заживо. Слушал, слушал Филька охи отцовские, тоска проняла. Купил мышьяку для крыс, самогонки банку:
— Пей, тятя, поправляйся.
Много ли слабому человеку надо? В момент сварило.
Распушил Филька сундуки, купил двухрядку саратовскую. В синей суконной поддевочке нараспашку, в лакировках [375/376] вышел к воротам на скамейку. Развел гармонь, колокольчиками тряхнул.
Пришла послушать бойкая солдатка Дарья, да и осталась, поворотила к Фильке свои милости обильные. Притащила узел с добром, машину Зингер. Зажили гражданским. Дарьина родная тетка сболтнула: ‘Мануфактуры, с места не сойти, по шесть аршин дают’.
Молодые — в исполком.
— Где тут записывают?
— Женитесь?
— Так точно, имеем страсть пожениться.
Мануфактуры, понятно, не дали. Но проходили не зрей, Ларивоныча встретили. Дьяк-расстрига, пьянчужка Ларивоныч Фильке ручку потряс и вдруг произносит:
— Как я заведую всеми вероисповеданьями и как помню твоего батюшку…
На другой день приоделся Филька, нацепил георгия и в исполком. Ларивоныч своей рукой прошенье вычурил, нашептал Фильке на ухо и вдвоем шасть в кабинет к набольшему.
— Вот-с, товарищ Капустин, глубокоуважаемый председатель, познакомьтесь. Сын трудового ремесленника, увечный воин, желает послужить народу, и подчерк подходящий.
Капустин взглянул на почерк, на георгия, на жидкую рожицу в паутине мелкого волоса.
— Инструктором можешь быть?
— Так точно, могу.
Резолюция стрельнула по прошению с угла на угол: ‘Зачислить в штат разъездных инструкторов с 5/XI, испытание — срок две недели’.
…Ямская пара крыла накатанный большак. В просторах стыл извечный расейский колокольчик. Филька кутался в реквизированный, выданный на поездку, тулуп, поминутно щупал под собой брезентовый портфель, туго набитый инструкциями, и бойко расспрашивал ямщика Петухова:
— И муки достать можно? А картошка почем? Молоко тоже страх люблю… Чехи — они гады, всех их передушить придется, чтоб не приключилось у нас новой чепухи.
Ямщик спал и всю дорогу тянул: ууууу, эээээээ, ууууу, ыыыыыы… На крутых шиблях он тыкался носом в щиток, [376/377] разбирал вожжи, взбивал падающий на глаза собачий малахай и, привстав, указывал кнутовищем:
— Воон, воооон пошли…
— Где? Чево?
От островка леса цепочкой трусили серые. Тоненько лил льдистый ветер. Мел поземок, сумь. В снегах дымились теплые гнезда деревень.
— Зверья развелось боле, чем скотины. Восейка у тестя на калде корову сожрали, одну требуху оставили, во, прокляты…
По Хомутову вздулись огни.
В исполкоме новый председатель, Танёк-Пронёк дела разбирал. Чадила плошка-сальник. По полу валялись мужики, бесперечь зыбали, лениво переговаривались.
Филька вошел и окостенелым языком еле выворотил:
— Аяй, холодно у вас, насилу доехали.
Веселый голос из угла:
— У нас холодно, а у вас аль хрухта пушится?
— Нда, он, этот мороз-от, сопли высушит.
Инструктор валенки у порога обивал. Мужичьи голоса бубнили глухо, ровно сытые ботала в ночном:
— С ковкой беда, жестель.
— Ковка ноне чево, и не говори.
— Ваш мандат, товарищ?
И еще кто-то вошел, крепко хлопнув дверью. Огонек в плошке дернулся и сгиб. Разживляли-разживляли, не тут-то было, — сало выгорело. Филька тревожно щупал одубевший нос, в темноте жал руку председателю:
— Собранье вот общее, согласно инструкции, да сала бы где гусиного раздобыть?
— Сала мы достанем, а нащет собранья надо подумать…
В дегтярной черноте угрюмо загалдели:
— Чово тут думать, на ночь глядя.
— Аль останный час живем, дня не будет?
— Не выгонка, в сам деле.
— Выпча глаза…
— Ништо…
— Товарищ инструктор, а товарищ, такое слово есть — г л а ш а т а й — к чему оно?.. Весь вечер жуем, не разжуем…
Ночевал Филька у попа.
Покладистый да разговорчивый поп Выньаминь шелкову [377/378] бороду на палец вил, ложечкой в стакане играл, бережненько вопросами обкладывал:
— Что в городе нового, да как Англия с Францией?
Филька усердно уминал блинчики, ватрушки, крендельки, протрясся с утра, а дорожный паек Дарье оставил, ведь любовь — не хвост собачий. Булочки, варакушки хропал, пальцем этак рассеянно по столу водил:
— Европа, она что ж?.. Европа она, сука, извините, с буржуазией заодно… Обязательно ее бить придется, иначе останемся мы при пиковом интересе.
Петухи давно отславили, морозные узоры светлели на окне, а Филька все вникал в инструкции, но туго. Азартно скреб под мышками, зло разбирало: и зачем эти европейские слова понатыканы? Черт об них клыки раскрошит. Когда в комнатушку вошла поповна звать гостя к чаю, Филька спал за столом, уронив голову на непонятные бумаги.
Утром сбили сход.
Всем селом целый день въедались в инструкции и плутали в кривотолках. Филька парился. Его обмороженный, вздутый нос вызывал у мужиков смех. Спасибо председателю Таньку-Проньку: от него инструктор узнал, как кандидатов выбирать, как давать высказываться, как голоса совать. Его неокрепший, мальчишеский голос тонул в гаме:
— Товарищи крестьяне, товарищи, прошу слова…
За три дня раскатил Филька у попа яиц сотню, расплатился по твердым ценам, поехал в Вязовку — раскольничье село толку молоканского.
………………………………………………………………………………………………….
Пути-дороженьки расейские, ходить не исходить вас, радоваться не нарадоваться. Заворожили вы сердце мое бродяжье, юное, как огонь. Приплясывая, бежит оно в дали радошные. Любы мне и светлые кольца веселых озер, и ленивые развалы степей, и задумчивая прохлада мудрых лесов, и поля, поля, пылающие аржаными пожарами. Любы мне и зимы, перекрытые лютыми морозами, любы и весны, разматывающие яростные шелка. И когда-нибудь у придорожного костра, слушая цветную русскую песню, легко встречу свой последний, смертный час.
…………………………………………………………………………………………………
В город Филька воротился в нагрузе. Из саней в избу Дарья таскала мешки и мешочки, свертки и сверточки. Сам отгонял глазевших баб и мальчишек. [378/379]
— Проходи, проходи, не выворачивай буркалы, узоров тут мало.
Чайничали втроем.
Филька приветливо угощал подводчика:
— Кушай, товарищ, кушай… Советска власть, она… Теперь у нас дело пойдет… Кушай, не бойся, сыр из немецких колонок.
Мужик поглядывал на привязанную под окнами лошадь и почтительно дул в блюдечко:
— Есть у нас на Мамычевьк хуторах мельница немудряща… Даа… Работала наша мельница нефтой, до старого режиму работала. Оно по нонешним временам, к примеру сказать, поглядеть на ту нефту и то нету… Дааааа… Вот, товарищ, об чем вашу милость я хотел просить…
— Загляни, любезный, через недельку, поговорим.
— Пожалуста, нельзя ли как-нибудь, а уж мы отблагодарим…
Умылся Филька, переоделся и — вон.
У исполкомского подвхода догнал его Ларивоныч. Пучок слов о том, пучок о сем — и к делу:
— Привез?
— Чо?
— Брось, … валять, али не знаешь чево?
— Святой водички, штоль?
— Самой божьей благодати.
— Нету, Ларивоныч, пра ей бо, вот те крест, святая икона — нету. Разрази меня, порази меня, солнышка красного не взвидать, сам капли в рот не брал.
Трудно было поверить Фильке насчет капли-то: рыло облуплено, глаза дурные и голос в багровых трещинах. Ядовитую слюну глотнул дьяк, отрыгнул и плюнул инструктору на новый валенок:
— Не совслужащий ты, а подлец. Порадел, как сыну родному, а ты саботажем платишь. Тьфу, собачья огрыза. Тьфу, сукин ты сын. Тьфу, анафема…
Уперев глаза в исполкомовскую дверь, уклеенную обязательными постановлениями, Филька отслушал молча и, понурый, полез в организационно-инструкторский. Заву отрапортовал:
— Прибытие мое благополучно, поездка увенчана успехом, а что касается Ларивоныча, словам его веры не давайте, [379/380] будьте добры, — вышло у нас семейное недоразумение, и беспременно возымеет он желание меня съесть.
Зав оттолкнул его к секретарю, а секретарь и припер:
— Представьте доклад в письменной форме на предмет отчетности.
Филька и так и сяк и… об косяк, но все-таки не отвертелся. В секретарской папке, жирно залитой чернилами, вчитался в пару докладов ‘на предмет образца’ и живой солдатской смекалкой вник.
Дома похмелился Филька последней бутылкой и, выгнав Дарью, — здраво рассуждая, что при сурьезном деле баба: болона, — навалился на доклад. С пятницы, с обеда, и до понедельника не вставал с табуретки, писал Филька доклад, хмурился и ругался. Жена ночевала по соседям и не раз с плачем стучалась в дверь:
— Отопри, ирод, от людей-то страмота.
— Уйди.
— Дьявол, изба-то кой день не топлена.
— Уйди, холера, не тревожь ты моего дикого сердца.
Глотая слезы, Дарья уходила, причитая на всю улицу:
— Господи, батюшка, и за что ты накачал на мою шею такого дурака? И как я век свой буду вековать?
Два карандаша исписал Филька. Утрясся доклад в пятьдесят листов с гаком, вот его косточки:
Доклад вкрадцах
‘Первый параграф прибытия моего приезда в савецкое село Хомутово того же уезда где пришлось мне сделать внушение все бурно кричали долой где и перевыбран председателем мельник Утюгов зажиточный мельник но мужик добродушный за власть стоит обеими ногами что и затвердило общество.
Второй параграф посыпался на меня ряд вопросов по отделению церкви и пришлось мне создать вероисповеданье, а еще допросить о действиях испалкома за утекший срок стоит ли на платформе советской власти и трудового пролетареята д а с т о и т. На подначку я выбросил лозунг у р а возражений не было и все мирно разошлись по домам. Хорошо поуженав улекся я спать начем и закончился второй параграф текущева дня.
А на утро хорошо позавтракав и забрав портфель иду на митенг по-крестьянски сказать на сходку где все бурно кричали долой. Я поинтересовался из-за чего такая ярманка. Один [380/381] старик все крики согласно инструкции по перевыборам в камбед куда имеет страсть прорваться кузнец Танёк-Пронёк этот какой номер ему не праходит все против, а из-за чево против? На каком-то празнике настоящий кузнец всенародно и откровенно поносил божественную силу и простой народ от него всецело откачнулся и вдруг подают мне резалюцию каковую я не мог хладнокровно видеть’.
‘Заслушав в порядке дня вопрос серьезного разрешения о контрибуции и выборах комбеда, в котором матевируется к руководству взыскать к 1 декабрю с капитал-кулаков, капитал-спекулянтов и т. д. Принимая во внимание, что капитал-буржуазеи у нас нет, а о. Виниамин бедного состояния — отказать во всей сумме, также всем обществом, согласно твердо выраженной воли огромнаго большинства наотрез отказываемся от комитета бедноты, нужды в каковом не испытываем.
Председатель общаго собрания граждан села Хомутова Ив. Утюгов.
Секретарь Куньчин‘.
И дальше Филькин доклад:
‘Испросив себе своего законного слова я гаварю без контребуцеи невозможно и без комбеда обратно невозможно раз по всем городам и деревням русским кроет контребуция и комбеды невозможно чтоб Хомутово было на отличку. Крупный завернулся спор где и пришлось выбрать председателем честь и гордость славный красноармеец Карпа Топоркова, секлетарем к нему означенный кузнец Танёк-Пронёк фамилию не упомню. С пеньем похороннаго марша разошлись мы миролюбиво по домам, а ещо така штука согласно постановления президюма проживал я у попа и за все съедено выпито уплачено по твердым ценам об чем можете справица по почте или телеграфу. Хорошо поуженав уснул я как удавленный.
А утром потребовал лошадей получче и пришлось мне уехать в Вязовку неизвестной волости где меня приветливо и добродушно встретили честь и слава краса и гордость прекрасный товарищ Савоськин да знакомый крестьянин из простонародья Яков Карягин кулугурскаго вероисповедания. Повели меня вновь в народный дом под заглавием Улыбка Слободы или театр деревенского развлечения с бесплатным входом, где повстречался в пьяном виде продагент печальный [381/382] товарищ Синичкин и начал проверять мандат на каком основании нанес мне политические побои горько и обидно арестовал меня. Я как солдат врешь думаю не поддамся и заарестовал его шкурника позорящего под корень нашу драгоценную власть.
После чего прихватив с собой милицанера Акима Собакина пошел я с обыском к кулугуру товарищу Карягину где после тщетных усилий нашел я ведро куммышки нашел в печке загримировано заслонкой. Сын Карягина имя не упомню рассказал в старом кооперативе открылся вновь народный дом а старики поголовно против и ночью взломав дверь залезли в вышеозначенный нардом, ободрали шпалеры, лавки переломали до одной, громофон топором посекли и девок актерок тоесть актрис через всю деревню нехорошими словами величают. Все кулугуры и безразлично молокане не обращая внимания на соввласть крепко за бога господа держутся, а вчера чтоб умилостивить стариков сажали их в перый ряд на мяхкие стулья, артистам на сцене было з а п р е щ е н о целоваться а что будет незнай.
Старик Карягин клялся божился будто пожертвовал в нардом на вывеску старую дойницу и кумышку накурил на торжественное употребление по случаю женитьбы меньшака. Не откладывая устроили мы с Акимом вдвоем собрание и вдвоем порешили передать кумышку в исполком под расписку, посуда не виновата посуду воротить хозяину, наглядевшись на его мученические слезы на первый раз спустить, а в нарсуд передать уголовное дознание о подломе замка в нардоме.
Да здравствует нардом в котором днем ребятишки учутся плохо дров нет, а село степное к примеру кнутника взять негде, воровать казенный лес крестьяне не подписываются и учитель хочет наниматься в больницу фельшером, который голубятник упал с крыши и разбился в дребезги.
В школе ужасная картина, окна в полном смысле паутиной подернуло, двери выломаны и даже убитого гражданина мешочника подкинули в ту школу тоесть в учелеще. Продагента печального товарища Ласточкина не довелось мне еще раз увидать и внушить а чека обязана взять его на заметку за сугубое отношение к ответственным работникам.
Доношу в тот же день в Вязовке состоялся чемпион китанический бой побоище. И старики и молодежь дрались полюбя, но горячка возвышалась до кольев и поленьев, побитых и покалеченных ураган. Спрашиваю из-за чего увечите друг [382/383] дружку, с плачем отвечают обычай у нас милый человек такой не нами заведен не нами и кончится.
А я так думаю от деревенской темноты это на них наслано и выходит что деревенский дурак в десять раз дурее городского, потому, хотя бои и в городе есть, но когда наши слободские режут, терзают и всячески убивают соплевских или дубровских ребят, это уже будет не бой а драка каковая и при старом режиме каралась всеми статьями уголовного закона. Прошу и низко кланяюсь нашему хвала и гордость товарищу Капустину громыхнуть декретом в трезвом виде драки тяжелыми предметами запрещаются.
Время я провел в селе очень весело и множество народа как мужиков так и баб высыпало на улицу провожать меня и по моей просьбе хором спели похоронный марш в честь моего отъезда.
Дорываясь заехать в коммуну графа Орла Давыдова до нитки разграбленную неизвестными личностями, к великой жалости мне проведать не удалось и дурак ямщик с пьяных глаз завез меня в деревню Урайкино с мордовским народонаселением бедного состояния и пришлось мне собрать сход.
— Есть у вас совет?
— Нету.
— Есть комбед?
— То же самое.
— Чево же у вас есть? — спрашиваю.
— Ничево, товарищ, нет — ржанину пополам с мякиной едим, на пять дворов одна лошаденка осталась, голодная тоска задавила нас.
И пришлось мне собрать всех грамотных человек десять на деревню и выбрал я из них председателя и секлетаря, а остальных членами назначил и объявил о присоединении ихой деревни к Советросии.
Бабы давай плакать, мужики креститься, а председатель солдат Судбищин закрутил ус смеется не робей православные помирать так всем вместе и открытым голосованием на месте порешили переназвать в мою честь Урайкину деревню в Великановку. Тогда пришлось мне тряхнуть портфелем и вытащить инструкцию о комбеде…’
Дальше больше — лопатой не провернешь.
Напрасно старался Филька, напрасно пот точил, не вставая с.табуретки с пятницы до понедельника. [383/384]
Горько и обидно вытряхнули Фильку из инструкторского тулупа, на краткосрочные курсы сунули, три месяца, даром что краткосрочные, а тут день дорог — распалится сердце в день сколько можно делов наделать!.. Не показались Фильке курсы: чепуха, а не курсы.
В партию Филька прописался, умырнул Филька в чеку.
В деревне бушевали чекисты Упит, Пегасьянц и Филька Японец: о их подвигах далеко бежала славушка недобрая.
…Из Фирсановки попа увезли. Ни крестить, ни отпевать некому — кругом на сто верст татарва.
…В татарской деревне Зяббаровке пьяные катались по улице, перестреляли множество собак, ранили бабу.
…Неплательщиков налога купали в проруби и босых по часу выдерживали на снегу.
…Сожрали шесть гусей без копейки.
…Реквизиции и конфискации направо-налево, расписки плетью на спинах.
…Члена комбеда на ямской паре посылали за десять верст за медом к чаю.
…До полусмерти запороли председателя волисполкома ‘за приверженность к старым порядкам’.
Упит был следователем. Каких только дел не вмещал его объемистый портфель! Какой рассыпчатой дрожью дрожала трепетная уездная контрреволюция под его тусклым оловянным глазом! И какой обыватель, завидя скачущих во всеоружии чекистов, не уныривал в свою подворотню: ‘Пронеси, Господи… Спаси и помилуй, Микола милостивый’. Пегасьянц и Филька состояли при нем как разведчики, вольные стрелки. Обвешанные кинжалами, бомбами и пушками, они неустанно мыкались по уезду, одним своим видом нагоняя неописуемый страх на тайных и явных врагов республики.
Долго деревня кряхтела, ежилась, а когда достало до горячего, посыпались в город скрипучие жалобы, приговоры обществ, ходоки. Ходоки напористо лезли на этажи, к зеленым столам и выкладывали обиды. На места выезжала специальная комиссия, большинство жалоб и слухов подтвердилось, выплыли и новые концы.
Пока велось следствие, удалая тройка грызла решетку в бахрушинском подвале. Томились от безделья. [384/385]
Филька:
— Я тут ни при чем, не своя воля… У меня, сучий рот, покойный отец коренной рабочий из маляров, вся слободка скажет… И сам я парень хошь куда, чево с меня возьмешь — горсть волос?
Скоро двоих отправили в Губтютю (Губчека), а Фильку предчека Чугунов вызвал к себе:
— Гад.
Филька заплакал:
— Я ни в чем не виноватый…
— Гад, в закон твой, в веру мать… — И деревянной кобурой маузера по скуле. — Иди.
Филька выполз из кабинета на четвереньках. Его разжаловали в канцеляристы и под страхом расстрела запретили выезжать за черту города. Однако звезда его славы не лопнула. Знать, от роду счастьем был награжден татарским, широким, сидел Филька на своем счастье, как калач на лопате:
— Эх-хе, но… Ехало-поехало и ну повезло…
Назначили Фильку комендантом могил.
С конвойцами заготовлял в лесу ямы, провожал приговоренных в последнюю путину, ‘на свадьбу’, без промаха стрелял в волосатые затылки (плакали морщинистые шеи), зачищал снегом обрызганные кровью валенки и, откашливая волнение, валился в ковровые санки, скакал домой мять сочные свиные котлеты и своим солдатским азартом вгонял в испарину Дарью, которая была сочнее котлет — кругом во — хошь ты в ней катайся, хошь купайся.
Работа Филькина не хитрая, а занятная, и он так к ней пристрастился, что когда долго не было операций — захварывал, дичился людей, плакал, зато после хорошей ночи зверел весельем, в слободке на вечорках всех ребят переплясывал и морозу совсем не боялся, разгуливая в папахе и в одной огненно-атласной рубашечке, перетянутой наборным черкесским поясом. Днями спал или в комендантской с дружками в карточки стукался, ночами, если не было ‘свадьбы’, уходил гулять на Мельницы, а то в Дуброву. Слободские ребята дали ему новое прозвище: ‘Комендант в случае чего’. [385/386]
В чека всю ночь горели огни, в кабинете преда коллегия планировала детали большой операции. По столу были разбросаны донесения, сводки и карточки людей, которые где-то еще строили козни или в кругу своих семей беспечно доедали свои последние обеды: дни их и дела их были уже подытожены.
Коллегия заседала на мезонине, а внизу по коридорам слонялись сотрудники в предвкушении дела. В секретно-оперативном разведчик Шахов в кругу угрюмых слушателей с жаром рассказывал об одесских подземных ходах, о своем беззаветном геройстве и о хитростях налетчиков с Пересыпи. Рассказ свой он ковал одними глаголами и междометиями:
— …кимаю, дрр… Зечу каля-каля хоп, канает скокарь на аллюр… Карамба. Стой. Стой. Бух-бух, бултых… — и т. д.
Филька — дежурный по комендатуре — в комендантской волынил с машинисткой Нюрочкой Кутениной. Была она похожа на обсосанный леденец и на телефонные вызовы обыкновенно отвечала: ‘Это я — чрезвычайная машинистка, что угодно?’ Сидя рядом на засаленном диване, Филька запросто, как свою машинистку, щупал ее и говорил всякие развлекательные слова. Нюрочка щелкала волоцкие орехи, взбивала кудряшки и, отодвигаясь, взвизгивала:
— Ой…
Филька морщился:
— Брось визжать, не режу я тебя.
— И-и-ех…
— Не уважаю ваших нежных женских привычек.
— Ой, не могу.
Немного погодя он вытолкал ее за дверь, растрепанную и разрумянившуюся от сильных душевных переживаний.
Филька не спал третью ночь и, имея охоту развлечься, постучал в стенку тяжелой серебряной чернильницей, которая сияла на комендантском столе для фасону, чернила же наливали в простой пузырек.
На стук явился начальник конвоя.
— Есть?
— Двое дожидают.
— Кто такие? Какой губернии?
— Контры, я чай, из Саботажницкой губернии в Мопилевскую пробираются, так вот за пропуском пришли, — доложил конвоец, челюсти его были крепко сжаты, а в бездумных глазах, как челноки, сновали мрачные молнии. [386/387]
— Введи, — приказал Филька и устало откинулся в обитое синим шелком ободранное кресло.
Втолкнутый конвойным, в комендантскую щукой влетел татарин в рваном бешмете, а за ним — белобрысый крохотный мужичонка, похожий на стоптанный лапоть.
В пучине препроводительных протоколов тонул усталый глаз. Филька почитал с пятого на десятое и все понял: татарина звали Хабибулла Багаутдян, другого — Афанасием Цыпленковым. Присланы они были из дальней Карабулакской волости. Князь — самый крупный в деревне бай, имевший шесть жен и косяк лошадей, — обвинялся в неплатеже налогов, спекуляции и организации какого-то восстания. На двух страницах перечислялись качества Афанасия Цыпленкова: он ярый самогонщик, он отчаянный буян, он искалечил у председателя корову, сына родного чехам продал, убил соседа за конное ведро и прочия и прочия… У Фильки в глазах зарябило.
‘Фу ты, черт побери, — подумал он, разглядывая его рожу, похожую на обмылок в мочалке, — мокрица мокрицей, а какой зловещий мущина…’
Он подманил к столу татарина и бросил ему первый навернувшийся вопрос:
— Законного ли ты рождения?
Багаутдян полой бешмета вытер красное, залитое жиром лицо и мелко-мелко залопотал:
— Фибраля, вулсть, онь не спикалянть, присядятль цабатажник, члинь Абдрахман, биллягы, джиргыцын… — Упал на колени и, захлебываясь страхом, заговорил на родном языке.
Выкатив глаза и раскрыв рот, Филька беззвучно смеялся, а конвойный Галямдян пересказал слова Хабибуллы:
— Ана говорит, товарищ, прошу низко кляняюсь проверить мои дела, ни адин раз в жизни не был буржуем, а с него кантрибуцию биряле, лошадка биряле, барашка биряле, ямырка биряле… Брала Колчака, берет и чека. Подушка продал, две самовары продал…
— Встань, несчастный магометанин, — равнодушно сказал Филька Багаутдяну, все еще ползающему на коленях и не смеющему поднять лица от заплеванного пола.
— Товарищ, товарищ…
— В подвал.
Кланяющегося татарина увели.
В комендантской было тихо, только от двери наплывали рыхлые вздохи осьмипудового конвоира Галямдяна да где-то [387/388] за двумя стенками взвизгивала машинистка Кутенина. Афанасий Цыпленков часто мигал, с придурковатым видом оглядывал потолок, заметив под ногами натаявшую с лаптей лужу, поспешно вытер ее шапкой и шапку сунул за пазуху.
— Цыпленок.
Афанасий дернул шеей, как лошадь в тесном хомуте, и подшагнул к столу.
— Жалуются на тебя, дядя, житья людям не даешь.
— Не знай.
— Вот тебя и арестовали за твое изуверство, кого винишь в своем несчастье?
— Не знай.
— А советска власть ндравится?
— Не знай.
— Как не знаешь?
— Не знай.
— Понятна ли тебе партейная борьба?
— Не знай.
— Какой деревни?
— Не помню.
Филька восторженно вскочил:
— Подойди, плюнь мне в кулак.
Афанасий, видя, что деваться некуда, плюнул.
Весный Филькин кулак упал на мужичье переносье так же, как падал тысячи лет начальнический кулак на мужичье переносье.
Сельский писарь за бутылку перваку научил Афанасия на все вопросы отвечать ‘Не знай’ и ‘Не помню’, но в этой глухой, без единого окна комендантской Цыпленков понял, что с комиссаром шутки плохи, и, отчаянно дернув всхохлаченной башкой, он откашлялся в кулак:
— Мы, стало-ть, Егорьевски, Карабулацкой волости.
— За что арестован?
— За свой хлеб.
— Сколько раз в жизни напивался пьяным?
— Не пью, товарищ, истинный господь, духтора запретили, нутру, вишь, вредно… А у нас, известно, какое мужичье нутро — чуть ты его потревожь, и готово… Самогоны этой проклятой и на дух мне не надо, не пью, нутру вредно, а я сам себе не лиходей.
— Сочувствуешь ли чехам и союзникам?
— Сохрани бог, видом не видал и слыхом не слыхал. [388/389]
— Зачем жаловался чехам на сына, что он большевик?
— Врут.
— Как врут?
— Так… На Петьку я обижался, отцу хлеба не давал, а чехи-псы приехали да убили его.
— Жалко?
— Жалко, родная кровь.
— Правильно ли они его убили?
— Убили правильно, хлеба отцу родному не давал, шкуру бы с него, с подлеца, спустить.
— А тебя расстреляем, тоже будет правильно?
— Тоже правильно… Спаси бог… — Мужик торопливо закрестился.
— Боишься ли красного террора?
— Ни боже мой… Правду люблю.
— Да ну?
— Умру за божескую правду.
— А не приходилось ли тебе продавать керосин?
— Не помню.
— Как смотришь на идейных коммунистов?
— Смотрю дружески, идейным надо подчиняться.
— Что ты понимаешь в революции?
— Ничего, сынок, не понимаю.
— Как по-твоему, за кем останется победа?
— У кого кишка толще, штоб тянулась, да не рвалась.
— А не снятся ли тебе черти?
……………………………………………………………………………………………………..
Допрос продолжался вплоть до той минуты, когда задребезжал телефон. Чугунов приказал готовить роту и прислать наверх всех сотрудников секретно-оперативной части.
Из ворот выходили небольшими кучками и молча, рубя острый шаг, ссыпались в черные колодцы улиц и переулков.
Дом.
.
Властный стук.
Тишина.
Стук настойчив и неотвратим.
Испуганный крик:
— Кто там?
— Обыск.
У дома зазвенело в ухе.
На хозяйке трепетные губы и заспанный капот [389/390]
Движенья ночных гостей быстры, и в притихших комнатах гулки их шаги.