Фердинанд Лассаль. Его жизнь, научные труды и общественная деятельность, Классен В. Я., Год: 1896

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Жизнь замечательных людей

Биографическая библиотека Флорентия Павленкова

Фердинанд Лассаль.
Его жизнь, научные труды и общественная деятельность

Биографический очерк В. Я. Классена

 []

С портретом Лассаля, гравированным в Лейпциге Геданом

Предисловие

В конце прошлого и в начале нынешнего столетий Германия произвела на свет не одного великого деятеля в области умственной и общественной жизни, — деятеля, имевшего глубокое влияние на развитие мысли и жизни также и других стран. Кант, Фихте, Гегель, Гёте, Шиллер, Фейербах, Гейне, Берне, Маркс — этот краткий перечень имен уже достаточно показывает, что подарил миру народ, недаром названный ‘народом мыслителей’. Среди них есть гении, быть может далеко превосходящие по интеллектуальным силам Ф. Лассаля, но среди них нет ни одного, кто в такой короткий промежуток времени совершил бы так много, приобрел бы такое сильное влияние на общественную жизнь и общественную мысль своей страны.
И неудивительно. Все то, что в отдельности способно создавать и создавало многим блеск и славу, было гармонически соединено и тесно сконцентрировано в нем одном: глубокий, необыкновенно живой ум мыслителя вместе с обширной эрудицией в различных сферах, железная энергия и непреодолимая сила воли, блестящий талант необыкновенного оратора, способность жертвовать собой за свои убеждения — все это, вместе взятое, и дало ему возможность в несколько лет создать крупные работы в разнообразных областях знания, распространить свои идеи во все концы цивилизованного мира, разбудить к политической самодеятельности рабочие массы Германии и сделаться вождем рабочей партии, оставив тут, как и в политической жизни всей страны, глубокие следы на долгие годы…
Необыкновенно изящный, стройный и красивый, с головою античного римлянина, общительный и жизнерадостный, как древний эллин — сын жизнеобильной Эллады, — он не был ригористом и в личной жизни, пользуясь всеми благами и дарами ее, жадно срывая цветы наслаждений. И он сделался почти что волшебным принцем и сказочным героем в воображении современного ему общества. Он воспевается в песнях и в поэмах, а жизнь его стала сюжетом для многотомных романов.
Но такая слава пришла к Лассалю не только после его смерти. И при жизни — сравнительно короткой — ему пришлось пережить такие триумфы и почести, какие редко выпадают на долю даже самых замечательных людей, обязанных своим положением самим себе. Будучи еще юношей, он пленял уже многих выдающихся людей того времени. Гейне называет этого двадцатилетнего юношу ‘суровым гладиатором’, в сравнении с которым он — ‘лишь скромная муха’. И это говорит сорокасемилетний боец, величайший скептик, ‘Аристофан XIX века’. Знаменитый старец Александр Гумбольдт называет его ‘чудо-юношей’. Академик Бёк пророчит ему великое будущее. Впоследствии даже Бисмарк перед всем рейхстагом отзывается о нем как об ‘одном из одареннейших и любезнейших людей, с какими он когда-либо встречался’.
Но как ни велико было увлечение им, как ни сильно уважение и преклонение перед ним одних — едва ли меньше людей питали к нему смертельную ненависть и беспощадную злобу, — это конечно были преследуемые им враги его. Личность Лассаля принадлежала к числу тех, мимо которых никто не может пройти равнодушно.
Обстановка и условия времени, в которых пришлось ему жить, вопросы, бывшие тогда злободневными, наложили на Лассаля свою резкую печать, но он не умер вместе с ними. ‘Спартак’ Джованьоли, Гамлет, Уриель Акоста, мальтийский рыцарь Поза всегда будут воодушевлять людей, потому что вместе с мимолетными чертами законченной исторической эпохи в них воплощен отклик на вековые вопросы жизни…
Считаем, однако, нужным предупредить читателя, что мы не присоединим своего голоса к тому или к другому хору, что мы не собираемся писать апологию Лассалю или идти походом на него. Его личность принадлежит уже истории, а она не знает пристрастий. Мы хотим беспристрастно изобразить Лассаля таким, каким он был в жизни, со всеми его значительными достоинствами и мелкими многочисленными недостатками.

Глава I
Семейная обстановка.- Дневник.- Гимназия.- Образ жизни.- Фердинанд —общий советчик.- Самолюбие и впечатлительность мальчика.- Детские мечты.- Коммерческое училище.- Жизнь в Лейпциге.- Чувство дружбы.- Первая любовь.- Чтение.- Грезы о будущей деятельности.- Завершение школьного периода.

Фердинанд Лассаль родился 11 апреля 1825 года в Бреславле, главном городе восточной провинции Пруссии, в скромной еврейской семье. Отец его, Гейман Лассаль, зажиточный купец, торговавший шелком и ткацкими изделиями, был человек очень умный, представительный и красивый. В Бреславле он пользовался всеобщим уважением за свою честность и прямоту. По характеру горячий и вспыльчивый, он был, однако, чрезвычайно добрым и глубоко любящим отцом. Мать — женщина, по-видимому, простая, хотя и взбалмошная, сварливая, но тем не менее очень добрая, — была известна всему городу своей благотворительностью. Детей своих, в особенности же Фердинанда, она страстно любила. У Фердинанда были две сестры: старшая, Фридерика — гордая, замечательно красивая, живая, пышущая здоровьем девушка, и другая, по возрасту средняя между Фридерикой и Фердинандом, умершая очень рано. В своей небольшой семье они приютили также сироту Эмилию, которая, впрочем, была членом семьи лишь наполовину: она исполняла также обязанности и прислуги, несмотря на то что в доме было две служанки. Нельзя сказать, чтобы в этой семье всегда царила мирная, спокойная жизнь. Сварливая хозяйка дома, которая к тому же была несколько глуховата, очень скоро раздражалась от всяких пустяков и часто сердилась на мужа, уходившего ежедневно после обеда в ‘Купеческое общество’, членом которого он состоял. Между нею и мужем, а также между родителями и детьми нередко происходили ссоры и домашние сцены. Сестра и брат, в свою очередь, очень часто были не в ладах. Тем не менее, как это нередко бывает в обычной семье, все они друг друга горячо любили. Дом их отличался гостеприимством, и целая масса родственников, друзей и знакомых часто посещали их. Но нельзя утверждать, чтобы тут господствовали духовные интересы. Мы нередко встречаем эту семью проводящею досуги за картами, всего же чаще — в разговорах о последних городских новостях и т. п. На всем лежит печать узкого кругозора, мелкой суетности будничной жизни. Это, впрочем, очень понятно, в особенности если мы вспомним, что дело происходит в купеческой семье тридцатых годов XIX века, в провинциальном городке. К первым впечатлениям духовной жизни маленького Фердинанда надо поэтому отнести проповеди еврейского раввина. В то время в еврейской общине Бреславля существовал раскол между последователями строго ортодоксального ритуала и свободомыслящим течением. К последнему-то и принадлежала семья Лассаля, не отличавшаяся фанатизмом и ревностью к обрядам. Главою свободомыслящего направления был раввин доктор Гейгер — человек, по словам Линдау, очень умный и обладавший в высокой степени даром слова. Он же был и одним из самых близких друзей дома Лассаля. Родители исправно посещали каждую субботу синагогу, где Гейгер произносил проповеди. Очень часто брали они с собою маленького Фердинанда, который и сам охотно отправлялся туда. Эти проповеди, пронизанные гуманным духом, производили на мальчика глубокое впечатление, так что он иногда коротко записывал слышанное им в своем дневнике. Он дал себе слово никогда не пропускать эти проповеди и очень сожалел, если болезнь или какое-либо другое обстоятельство мешали ему присутствовать на них. Таковы были первые впечатления маленького Фердинанда. Он был мальчик рослый, стройный и гибкий, с особенно смелой, гордой поступью, с бросающейся в глаза круглой головой, покрытой пышной шевелюрой каштановых локонов, высоким лбом, совершенно прямым носом, выразительными, почти женскими, губами и пленительными большими темно-голубыми глазами. Его отдали сначала в так называемую ‘реформистскую’ гимназию, откуда впоследствии он был переведен в гимназию Св. Магдалины. Будучи в пятом классе, Лассаль начинает с первого января 1840 года писать дневник, который ведет вплоть до лета 1841 года. Этот дневник служит самым главным и богатейшим источником для характеристики его отроческих лет, имевших решающее влияние на все будущее развитие этого мыслителя и агитатора. От первой и до последней строки эти записки дышат необыкновенной честностью, поразительным прямодушием и искренностью и очень ценны с психологической стороны. В них с удивительной ясностью чувствуется, как мало-помалу раскрываются юные силы и созревают в цельное дарование, как блуждающий вслепую мальчик вырастает в отважного юношу с совершенно выкристаллизовавшимся характером, с умом и силой воли вполне взрослого человека, сознательно идущего по избранному однажды пути.
Свой дневник, весь усыпанный искрами остроумия, Лассаль начинает вступлением, где заявляет, что на эти страницы он будет заносить ‘все свои поступки, все ошибки и добрые дела и не ограничится простой передачей фактов, а будет приводить также и их мотивы — и все это с полнейшей добросовестностью и откровенностью’. Беря как эпиграф шиллеровские слова: ‘Ведь только к истине он и стремится’, юный автор следующим образом объясняет нравственное значение своего дневника: ‘Для каждого человека весьма желательно изучить собственный характер. Как в романе легко узнать по действиям и разговорам характер выводимых лиц, так всякий человек, не ослепленный самолюбием, может почерпнуть такое же знание и из своего дневника, написанного строго и добросовестно’. ‘И если я, — продолжает он, — совершил дурное дело, то разве я не покраснею, отмечая это в дневнике? И не покраснею ли я еще более, если потом стану перечитывать это?’ Так начинает свои записки этот мальчик, не достигший еще пятнадцатилетнего возраста. И как впоследствии в зрелые годы, так и здесь приковывает он внимание к беглым строкам, повергая вас в удивление своей сложной, огненной натурой, в которой жизнь бурлит и бьет ключом. Он поражает своим, иногда прямо стариковским, умом и практичностью наряду с детским легкомыслием и ребяческими выходками.
Лассаль как ученик Бреславльской гимназии был донельзя плох и ленив, нередко он пропускал уроки. Занося в дневник все мельчайшие подробности своей жизни, он почти ни разу не упоминает о домашней работе для гимназии. Он готовил заданную на дом работу в самой гимназии во время уроков, отчего редко бывал внимателен. Письменные упражнения он часто списывал у товарищей, негодуя, если кто-нибудь из них отказывался дать ему свою тетрадь. Фердинанд отличался к тому же вздорностью и некоторой заносчивостью, обусловленной сознанием своего превосходства над товарищами. Часто происходили у него столкновения с учителями, на которых он смотрел как на заклятых врагов. От учителей, конечно, не могли ускользнуть блестящие способности мальчика, необыкновенная быстрота понимания и усвоения, его огромная память и выдающийся ум. Но как же они относились к своему даровитейшему воспитаннику? Они ограничивались лишь строгими гимназическими требованиями, ожидая от него успехов, со своей стороны ровно ничего не делая для этого, ни на одну минуту не задумываясь о том, что не ребенку нужно приспособляться к ним, а они должны знать, с какой стороны лучше подойти к нему, чтобы дать надлежащее направление дремавшим в нем силам. Между учителями не было ни одного, кто сумел бы вызвать в нем любознательность, заинтересовать его своим предметом. Лассаль был мальчик в глубине души очень добрый, отзывчивый, искавший любви, но ранимый и крайне самолюбивый. Только добрым, ласковым отношением к нему можно было влиять и воздействовать на него. Но ни один из учителей не сумел или не захотел обратить внимание на эту сторону его характера. Мало того, некоторые из них находили даже особенное удовольствие в том, чтобы оскорблять при всем классе его самолюбие, раздражать и унижать гордого мальчика. В особенности преследовал его учитель латинского языка и классный наставник Чирнер. Так, однажды, когда Лассаль не ответил на один незначительный вопрос, он грубо ругал его при всех и издевался над ним. Вечером мальчик записал в своем дневнике: ‘Щеки мои налились кровью. Я плакал, я рыдал. Из-за такой мелочи так грубо накинуться на меня, так оскорблять и унижать меня. Но терпение, терпение, — и наступит пора!..’ В другой раз Чирнер задал выучить наизусть некоторые места из Цицерона. Лассаль, хорошо приготовившийся, с нетерпением ждал, чтобы его спросили, и очень радовался, когда очередь дошла до него. Но Чирнер опять-таки продолжал придираться. Когда же наконец Лассаль дошел до места: ‘et liberos tuos, nepotes Quinti Fadii’ (‘и детей твоих, потомков Квинта Фадия’), Чирнер поправил его: ‘Цигия Фадия!’ ‘Квинта Фадия!’ — повторил Лассаль с особенным ударением: он был прав. ‘Он, — пишет Лассаль в своем дневнике, — прикусил губы — верный знак, что он взбешен, — и велел мне замолчать, прибавляя: ‘Скверно, очень скверно!’ Тут уже и меня охватила неудержимая ярость. Я плакал, это была несправедливость, подобная которой редко встречается, что подтвердили мне все окружающие. В тот момент я готов был упиться его кровью’. Что же удивительного в том, если Лассаль в другом месте дневника пишет: ‘Мое положение в школе становится все более несносным. Все чаще и чаще ищет Чирнер случая, чтобы унижать меня и делать смешным в присутствии всего класса. И та горечь, которую оставляет во мне всякий такой случай, еще более усиливает мою лень’. С особенной любовью повторяет он — и не без основания — стих Овидия: ‘Я варвар здесь, потому что меня никто не понимает’. Отметки у него были, конечно, плохие. Любя отца трогательной любовью, он не решается огорчать его своими плохими успехами, а потому… подделывает в своих тетрадях с отметками подпись матери. Когда же от него потребовали принести непременно подпись отца, легкомысленный мальчик не задумываясь подделывает и отцовскую подпись, и, занося это исправно в дневник, шутит: ‘Таким образом, я на другой день принес подпись отца, то есть собственно мою, так как я сам, смотря по надобности, — отец, мать и сын’. Однако мысль, что это может когда-либо обнаружиться и причинить страшное огорчение любящему и любимому отцу, часто вызывает в добром мальчике укоры совести и нравственные страдания. Но Фердинанд умеет легко забывать свои проделки. Он любит хорошо одеваться, часто ходит в театр, отлично танцует и на вечерах производит фурор — даже у таких солидных дам, которые и близко не подпускают к себе других подростков. С приятным чувством заносит он в свой дневник, что, будучи на семейном маскараде наряжен ангелом, он одержал победу в соревновании с другим таким же обитателем надзвездных краев. Трудно себе представить, какую беспорядочную и рассеянную жизнь ведет наш юный бездельник. В продолжение дня он успевает по несколько раз играть и в карты, и на бильярде, и в шахматы, побывать в нескольких кондитерских, — и всюду играет с увлечением и не без расчета. Его дневник весь испещрен зильбергрошами, отчетами о своих выигрышах и проигрышах, хотя последние не так часты: он, очевидно, играл мастерски, а в некоторые игры — прямо артистически. Он обыгрывает и своих товарищей, и бородатых знакомых, и мать, и отца. Зильбергроши так и циркулируют у него во всех направлениях. А нуждаясь в них, он спекулирует и предпринимает целый ряд финансовых операций: продает книжки, меняет вещи, опять продает и опять меняет. И во всех этих проделках высказывается изумительная практичность, неприятно поражающая вас в этом гениальном отроке. Но что было делать, чему лучшему научиться неокрепшему, чувствующему избыток сил, подвижному мальчику, предоставленному самому себе, среди пошлой, мелкой суеты немецкого провинциального города того времени? Он и сам это сознает и часто упрекает сам себя. ‘Не знаю, как это выходит, — пишет он однажды, — я играю каждую субботу на бильярде, что отец мне так строго запрещает, сам подписываюсь под своими отметками, что также очень дурно, и однако люблю своего отца до экстаза. Я бы с радостью пожертвовал ради него своей жизнью, если бы только это могло быть ему полезным, и однако… Но это вытекает из моего легкомыслия… В глубине души я все же добр…’
Через весь дневник мальчика красной нитью проходит это горячее чувство привязанности к своим родным и в особенности к отцу. Пламенная любовь юного энтузиаста к нему производит глубоко трогательное впечатление. Зато и родители относятся к Фердинанду с особенной любовью. Мальчик занимает в семье положение вполне взрослого члена, со взглядами и мнениями которого считаются всегда, даже в самых серьезных и затруднительных семейных делах. Например, в таком важном вопросе, как замужество его старшей сестры, мать часто обращается к своему любимцу за советом, как лучше поступить в том или другом случае, а отец подолгу советуется с ним наедине. И тут опять-таки обнаруживается такая житейская практичность и стариковская деловитость, что читатель невольно задает себе вопрос: ‘Да неужели это пишет пятнадцатилетний мальчик?’ Часто, как уже было упомянуто, происходили в семье Лассаля ссоры и недоразумения, и в большинстве случаев Фердинанд играет роль миротворца, что ему, при его уме, практичности и любви к нему окружающих, часто удается. Но не только в собственной семье голос его имеет такой вес. Уже в эти годы Лассаль имеет много взрослых друзей, которые не только говорят с ним обо всем как с равным, но и часто обращаются к нему за советом. Доктор Шифф и Борхерт, человек очень даровитый, будущий депутат рейхстага и политический деятель, считают его своим другом. Первый советуется с ним в своей любовной истории, и мальчик дает указания, какой политики ему держаться, чтобы приобрести расположение любимой женщины, выражаясь, между прочим, так: ‘Эту крепость можно скорее всего взять штурмом’. И тот следует его совету. Борхерт же серьезно рассуждает с ним о его призвании и других важных вопросах. Между прочим, этот же приятель его первый предугадал будущую роль и значение Фердинанда, причем имел неосторожность, как и все окружающие, открыто высказывать мальчику свое мнение о нем. Борхерт прямо ему говорит, что он ‘гениален, и будет очень жалко, если его ум получит дурное направление’. Лассаль, записывая это в свой дневник, продолжает: ‘А Борхерт такой человек, которому я могу верить больше, чем кому-либо другому, так как он никогда не льстит. К тому же он в высшей степени одарен тем, что французы называют sens commun (здравым смыслом). Доктор Шифф также уверял меня в этом… Буду этому верить и я’, — прибавляет он лукаво. Такие мнения ему приходилось слышать со всех сторон. У дам он имеет, конечно, большой успех, они дивятся ему и осыпают его комплиментами. Все это, вместе с тем положением, которое Фердинанд занимает в семье, раздувает в необыкновенно даровитом мальчике самомнение и тщеславие. Вы находите, например, в его дневнике следующее выражение об одном молодом человеке, гораздо старше него: ‘Осел этот! Как будто он может поднять ко мне взор свой, хотя бы он был и втрое выше, чем теперь’. Непомерным самомнением и тщеславием объясняется также и его дерзость в обществе, где он является опасным для всякого гостя, который почему-либо попадал к нему в немилость. И горе тому, если он не отличается остроумием и находчивостью, чтобы парировать его удары! Юноша набрасывается на него со всей силой своего острого сарказма и ядовитой иронии, где каждое слово — жало, которое тем более язвит, чем оно тоньше. Такая неравная борьба обыкновенно длилась до тех пор, пока Лассаль не вынудит побежденного предложить мир. Другим он читает нотации, насквозь пропитанные иронией. Он вполне искренно удивляется, что его товарищи, которые, как он должен сам признаться, ‘стоят далеко ниже него (гораздо ниже!) по таланту, гению, сообразительности, уму, духу, — получают хорошие отметки, между тем как его отметки неудовлетворительны’.
Но чем больше окружавшие лица развивали в мальчике самомнение, тем больнее отзывалось в его впечатлительной душе то грубое обращение с ним, которое позволяли себе его учителя, а иногда и отец. Вот для примера один домашний эпизод. Отец был постоянно очень недоволен тем, что Фердинанд много тратит на костюмы, и решил ни за что не поощрять этой наклонности в нем, находя ее вредной и суетной привычкой. Из-за этого у них часто происходили ссоры. Однажды отец, как человек вспыльчивый, позволил себе даже поколотить его. ‘Я не позволю вам меня бить!’ — вскричал Фердинанд. Отец еще больше вспылил и вторично накинулся на него. Фердинанд моментально успокоился, вытер слезы и упорно-насмешливым взглядом отвечал на всякое слово отца, а затем совершенно спокойно вышел, решив тотчас же лишить себя жизни. Но в тот самый момент, когда он уже был готов броситься в воду, отец, последовавший за ним, остановил его, дав ему потом возможность остаться одному, чтобы успокоиться. Через полчаса добрый мальчик уже жестоко упрекает себя за свой поступок, приходя в ужас при мысли, сколько горя доставил бы он своим горячо любимым родителям. ‘Однако, — прибавляет он в дневнике, — я хотел сегодня непременно сделать что-нибудь дурное’, и не прошло часа, как он уже заглушал свое оскорбленное самолюбие в карточной игре. Но впечатлительный, быстро приходивший в бешеную ярость Фердинанд, как мы уже сказали, скоро поддавался ласковому голосу и просительному тону и всегда уступал любимому отцу, если тот действовал добрым словом. Вполне откровенный, как всегда, он признается и в этом. ‘Добром вообще легко мной управлять. Если бы отец мне строго приказал, я не так бы скоро его послушался, — говорит он по одному поводу в дневнике, — а мой отец так добр и нежен, как, наверное, редкие отцы. Иногда, когда он остановит на мне свой взгляд, в его глазах отражается печать такой чистой отцовской любви, что у меня невольно является мысль: он достоин более послушного сына’.
Уже сейчас, в период незрелости и формирования характера, выделяются все те особенности его характера и ‘сангвинического темперамента’, — как определяет его сам юноша, — которые потом сделаются отличительными чертами зрелого борца. Все резче и определеннее выступает самобытная натура этого могучего орленка, расправляющего свои крепкие крылья. Для него уже в эти годы как будто не существовало средних, ровных, спокойных чувств, — чувствовать наполовину он с самого раннего детства не умел. Добрые и злые наклонности так и чередуются в этой огненной натуре. Горячая любовь и пламенная ненависть, трогательная нежность и страстная ярость, презрение к несправедливости и угнетению и необыкновенная самоуверенность и самомнение — все это умещается в одной пылкой груди, часто переплетаясь и сталкиваясь. По отношению к угнетателям и несправедливости у него нет другого принципа, как библейское — око за око, зуб за зуб. И он дает себе страшные клятвы, что до тех пор не успокоится и не забудет оскорблений, пока не отомстит за них. По адресу жениха Фридерики, желавшего, очевидно, жениться на ней по расчету, а когда это не удалось, показывавшего всему городу письма своей невесты, он пишет: ‘Проклятие ему! И через двадцать лет я ему этого не забуду и отомщу за поруганную честь моего любимого отца’. А в другом месте относительно того же: ‘Эта ненависть моя никогда не уляжется! Смерть ему! Нищета! До последней минуты моей жизни я буду желать ему уничтожения и, клянусь Богом, не останусь при одном желании! Сам буду способствовать этому!..’ Но и этого мало: ‘Страшное проклятие мне самому, если я успокоюсь, прежде чем отомщу, прежде чем смертельно отомщу этой собаке за честь моей сестры, моего отца! Хочу быть проклятым на этом и на том свете, если я когда-либо забуду оскорбление. Проклятие мне, если я не удесятерю ему тех страданий, которые он доставил моему отцу, моей сестре! Господи, услышь меня!’
Конечно, сильные чувства, проснувшиеся в такую раннюю пору, никогда не знают меры. Но эта горячность и страстность объясняются отчасти также и тем, что детское воображение склонно к преувеличениям. Тем не менее Линдау прав, когда говорит, что эти слова невольно напоминают ему того же Лассаля, только не 1840 года, а 1864-го в Изерлоне, на собрании нескольких тысяч рабочих, когда, стоя у ораторской кафедры с сверкающими глазами и приподнятой кверху правой рукой, он громовым голосом восклицает: ‘Вот что, рабочие, сделала для вас буржуазная прогрессистская партия. Клянитесь мне, клянитесь, что вы им этого не забудете!’
Не менее глубока его восторженная любовь к друзьям. Так, он очень сильно привязался к своему товарищу Исидору Герстенбергу. Этот семнадцатилетний юноша был одарен ясным и сильным умом, добрым характером, и Лассаль чувствовал к нему глубокую и искреннюю симпатию. ‘Какое наслаждение иметь друга, который мог бы вникнуть и понять тебя! Я имею такого друга в лице Исидора’, — пишет он в дневнике, называя Герстенберга в другом месте своим ‘вторым Я’. В феврале 1841 года, получив известие, что Исидор собирается переселиться в Манчестер, Лассаль оплакивает судьбу, разлучающую его с лучшим другом, но утешает себя в следующих восторженных строках: ‘Если мои прекраснейшие мечты, которые я не могу доверить даже этим страницам, осуществятся, тогда и Исидор, связав свою судьбу с судьбой своего друга, будет бороться вместе со мной, и мы победим, ибо мы должны победить в той борьбе, которую я хочу предпринять! Свет должен победить, а мрак — исчезнуть! Восторжествует рассудок, божественный разум, и его сверкающие молниеносные лучи уничтожат человеческое суеверие и глупость, как день уничтожает ночь!’ Но если Фердинанд остался клятвенно верен своим отроческим грезам, то друг его, — сделавшийся впоследствии крупной величиной в промышленном и финансовом мире, — не пошел за ним, да и едва ли он и давал такое обещание. Кроме Герстенберга, у него были и другие друзья, отношения к которым с разных сторон характеризуют нашего героя, но о них нам придется поговорить после.
Мы до сих пор описывали лишь внешнюю жизнь и обстановку, окружавшую нашего отрока, подмечая лишь некоторые черты его нравственной и умственной физиономии. Но как ни легкомысленна была его жизнь в эти ранние годы, читатель ошибется, если подумает, что этими, и только этими, ребяческими шалостями и подмеченными нами чертами его характера ограничивается нравственный и умственный облик юного Лассаля. У мальчика была своя заветная, внутренняя жизнь, глубокий духовный мир. Но он редко позволял кому-нибудь заглянуть в его тайники. Едва ли это вытекает из его убеждения, что он — римлянин среди варваров, как писал о себе любимый им Овидий, так как даже страницам дневника, куда он решил всё вносить, он не доверяет ключей от потаенных врат своей святой обители. Но Лассаль — слишком живая, впечатлительная, горячая натура, чтобы у него там и сям не прорывались наружу его затаенные думы. И, вырвавшись во внезапном порыве страстного чувства, они открывают нам совсем иной мир, бросают яркие лучи света на такие черты его души, которые были совершенно невидимы за легкомысленными поступками и ребяческими проказами неукротимого забияки. И перед нами все чётче вырисовывается симпатичный образ рано созревшего мальчика, способного беззаветно отдаться идее и пожертвовать собою ради нее, ради того, что он считает великим и святым, уже один тот факт, что Лассаль родился евреем, должен был, без сомнения, иметь немалое влияние на ход и характер его развития. Не следует забывать, что родиной его была восточная Пруссия, где до 1848 года евреи не пользовались полными правами гражданства. Исключительное положение их перед законом и в обществе тяжело отзывалось не только на бедных слоях еврейского населения, но и на его состоятельных членах. Этот гнет и сознание своей принадлежности к презираемому и гонимому племени не могли не вызвать в душе гордого, необыкновенно рано развившегося мальчика упорного сопротивления, доходившего, при его страстности, до фанатизма.
В феврале 1840 года, когда, следовательно, Лассалю еще не исполнилось и пятнадцати лет, он, передавая в дневнике свой разговор с товарищами о смерти, об иудаизме и прочем, роняет следующие характерные слова:
‘…И в самом деле, мне кажется, что я — один из лучших евреев, какие только бывают, несмотря на то, что я не обращаю никакого внимания на религиозные обряды. Я был бы способен, как тот еврей в булверовском романе ‘Лейла’, рисковать жизнью для того, чтобы освободить свой народ от его тягостного современного положения. Даже эшафот не устрашил бы меня, если бы я мог опять сделать его уважаемым народом’.
Но эти грезы и любовь к своему народу нисколько не ослепляют его. Здравомыслящий мальчик, превосходящий гордостью древнего римского патриция, возмущается до глубины души низостью, льстивостью и ограниченностью, встречающимися в собственном его ‘лагере’. Так, говоря об одном еврее, которого он накануне выпроводил из своей квартиры и который на другой же день как ни в чем не бывало опять является к нему, Лассаль восклицает:
‘Это превосходит мое понимание. Чувство отвращения охватывает меня, когда я встречаю людей, подобных ему. Глядя на них, я понимаю, почему еврейский народ так презираем: такие господа довели его до этого. Эта низость мысли, это подобострастие, эта гнусность — фуй, какая отвратительная смесь!’
По поводу избиения евреев в Дамаске, в мае 1840 года, он приходит в неистовство и всею силою своего гнева устремляется не на угнетателей, а на самих же угнетенных:
‘О, это ужасно читать, страшно слышать, волосы становятся дыбом и все чувства превращаются в одно чувство ярости! Народ, который это переносит, омерзителен, — если он не способен отомстить, значит, он достоин такого отношения к себе. Справедливы, страшно справедливы слова корреспондента: ‘Евреи этого города терпят жестокости, которые молча и безропотно могут выносить только эти парии земли’. Итак, даже христиане удивляются нашей инертности, удивляются, что мы не восстаем, не предпочитаем лучше умереть на поле битвы, чем в пытках. Разве угнетение, из-за которого восстали швейцарцы, было большим?.. Трусливый народ, ты не заслужил лучшего жребия! Раздавленный червяк и тот извивается, а ты сгибаешься еще ниже! Ты не способен достойно умереть, ты не знаешь, что такое справедливое мщение, ты не умеешь уничтожать, умирать вместе с врагами и давить их даже в предсмертных конвульсиях! Ты рожден для рабства!’
Два месяца спустя он хватается за дневник специально для того, чтобы хоть в некоторых строках излить накипевшее в нем чувство гнева и мести.
Эти детские мечты его потом быстро проходят, но будущий борец виден в них уже во весь рост. Эти мечты меняются, влияние же их на его развитие остается. Они меняются, но не исчезают, а расширяются по мере расширения его умственного кругозора.
Только изредка упоминается в дневнике Лассаля о книгах, которые он читал. Но эти редкие намеки и цитаты также показывают нам, что его пытливый ум не удовлетворялся одними мальчишескими проказами: чтение для него — нечто само собою разумеющееся, а потому он редко говорит об этом. Будучи постоянно абонирован в библиотеке, он читает Гёте и Шиллера, Шекспира и Мольера, Виланда и Поля де Кока, Ауэрбаха и прочих, иногда поражая вас необыкновенно меткими замечаниями по поводу той или другой книги.
Между тем положение его в школе становится все более и более невыносимым, отношения с учителями все более и более обостряются. Всякий раз, вспоминая подделанную им под отметками подпись родителей, он горячо молился о том, чтобы его обман не обнаружился и был первым и последним в жизни. Отец начинает подозревать Фердинанда, видя, что он скрывает от него свои отметки, и хочет написать по этому поводу директору гимназии. Мальчик испытывает при этом такие муки, что решает покончить с собой, но в последний момент, опять вспоминая о родителях, о том, сколько горя он причинит им своей смертью, изменяет свое решение, следуя, как он замечает, изречению Вергилия: ‘Будь твердым в несчастье и сохрани себя для счастья’. Придя после этого домой, юноша сам признается отцу во всем и проклинает тот день, когда он впервые, из боязни огорчить отца своими плохими отметками, сам подписался под ними.
Желая выпутаться из своего ложного положения, Фердинанд и прежде, при всяком удобном случае, настойчиво просил отца перевести его в другой город в коммерческое училище, заявляя, что он вообще желает сделаться купцом. Отец, считая мальчика очень способным к наукам, долго не соглашался, но теперь, после того как раскрылись его проделки в гимназии, он решается, вопреки свое
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека