‘Фельетоны’ и ‘Шуточные стихотворения’ Теккерея, Дружинин Александр Васильевич, Год: 1863

Время на прочтение: 13 минут(ы)

А. В. Дружинин

‘Фельетоны’ и ‘Шуточные стихотворения’ Теккерея.
(Rousedabaut Papers by ‘W. M. Thackeray. Poetical miscellanies by W. M. Thackeray).

Дружинин А. В. Собр. соч.: В 8 т. Т. 5. Спб., 1865.
Прилично ли писателю, хотя бы очень любимому публикой, издавать в свет отдельною книгою разные мелочи из своего портфеля, шутки, раскиданные по дружеским альбомам, первые пробы юного авторского пера, сатирические куплеты на различные, давно забытые случаи и наконец журнальные фельетоны, минутные импровизации к сроку, что часто писанные через силу и имевшие успех только по бойкому их изложению? В русской современной литературе вопрос этот кажется решен утвердительно, по крайней мере мы видели, и в очень опрятном издании, целые собрания фельетонов журнальных, целые коллекции юмористических стишков, почти непонятных читателю, не имевшему времени следить за городскими слухами старого времени, или за литературными скандальчиками, случившимися назад тому лет за пять. Но в других нам известных европейских литературах подобных изданий почти не бывает, и пускание их в свет попросту считается проявлениями авторской самонадеянности или неуважения к публике. Во Франции, например, где с печатным словом обращаются довольно нецеремонно, и где порядочное количество очень даровитых писателей растратило лучшие силы на болтовню фельетонную, эти писатели вынуждены прибегать к изумительной изворотливости для того, чтоб извлечь какую-нибудь денежную выгоду из мелочей разного рода, в старое время ими написанных. Иной вставляет свои старые газетные статейки в сочинение, имеющее вид личных мемуаров о той или другой исторической эпохе (даже г. Сен-Марк-Жирарден устроил нечто подобное), другой, как например Жюль Жанен, издает этюды об истории драматического искусства во Франции, а по разрезании и купленной книги оказывается, что целые главы этой истории состоят из старых театральных рецензий почтенного автора. Такие проделки не совсем чисты, но они показывают взыскательное настроение общественного мнения и невольное уважение писателей к известным законам литературного приличия. Прямо подъехать к читателю с подогретыми фельетонами французский писатель не может. Он предпочитает скорее сплутовать, чем прослыть невежею. По нашему крайнему разумению, лучше было бы воздержаться и от того, и от другого.
В Англии, где писатели из высших слоев общества еще недавно считали некоторым стыдом получать денежную плату за литературный труд и где до сих пор из исторических мемуаров недавней эпохи тщательно выбрасывается все слишком интимное — можно бы ожидать особливой щепетильности по вопросу, о котором мы теперь рассуждаем. Однако же нельзя сказать, чтоб там общественное мнение было очень строго в этом отношении, или, говоря правильно, оно крайне строго, но лишь к тому, что требует действительной строгости. Оно не карает с плеча писателей, дерзающего издавать в свет свои юношеские грешки, альбомные песнопения или газетные статейки, имевшие кой-какое значение в старое время, но когда приходится обсуждать труд, составленный таким образом, литературная критика относится к нему на совершенно особливых основаниях. Ценители говорят смелому литератору: всякая строчка всякого литературного деятеля есть приобретение для родной словесности, самое легкое, самое беззаботное из его произведений может быть образцовым в своем роде. Что такое лучшие сочинения Эддиссона, если не собрание нравоописательных фельетонов? Прелестные этюды Вильсона писаны для журналов, к сроку, безо всякой мысли о художественном их значении. Две едва ли не лучшие из поэм Попа — ничто иное, как шутка в стихотворном роде. Пародии братьев Смитов на Байрона, Джонсона, Вордсворта и Крабба (Reseeted adresses) считаются не только совершенством поэтического юмора, но и предметом достойным серьезного изучения. В сочинении комических баллад ‘Анти-Якобинца’ принимал участие сам Каннинг, а сатирическое издание, в котором они помещались, оказало громадные услуги министерству Питта, в разгар его борьбы с революционными тенденциями. Вам угодно, господин писатель, сделать с вашими мелкими трудами то, что библиографы делают с трудами Эддиссона, Вильсона и Каннинга, вы собрали их сами для благодарного потомства, так не рассердитесь, если и публика станет вас мерить меркою знаменитых личностей, сейчас упомянутых. Не выдержите вы этого испытания, вам же хуже. Никто вас не побуждал залезать так высоко. Повторяя остроту Шеридана, мы можем сказать от себя лишь такие слова: ‘ведь вам было так легко не сочинять и не издавать вашей книги!’
Вследствие такого взгляда на литературные приличия, весьма естественно, что в Англии не всякий, даже из очень известных писателей, торопятся издавать в свет свои мелкие работы, а юношей, которые, едва выступив на сцену, суют под нос публике ‘Полные Собрания’ своих произведений, вмещая в них старую подогретую дрянь, и вовсе не оказывается. Никому не весело быть уличенным в самонадеянных замыслах и, при случае, осмеянных без пощады. Теккерей, например, принадлежит к разряду писателей самых неробких, и имя его популярно везде, где только говорят или читают по-английски, но мы уверены, что и он, давая согласие на издание двух книжечек, теперь находящихся перед нами, чувствовал себя не совсем спокойным.
И несмотря на успех обоих изданий, несмотря на довольно ласковые отзывы сердитейших критиков, невзирая даже на прелестные страницы, в них заключающиеся — мы жалеем о том, что знаменитый романист сделал публике два таких бесцеремонных подарка. По репутации и по славе своего имени, Теккерей может не завидовать ни Эддисону, ни Вильсону, ни Каннингу, но его литературные мелочи и мелкие безделушки этих знаменитых людей никак не могут иметь одинакового значения в литературе. Писатели, сейчас названные нами, не писали ничего, кроме произведений небольшого объема, или, по разным причинам, занявшись легким родом в литературе, клали в эти, по-видимому летучие, очерки всю свою душу, в свои убеждения, политические или нравственные, не щадя при этом своего таланта, не приберегая своих лучших вдохновений к иным целям. Оттого всякая их страница стоит большей цены и ничем незаменима. Чтобы понять Эддисона и его заслуги, вы не станете изучать его политические памфлеты или драму ‘Катон’, а прямо ухватитесь за статейку ‘Наблюдателя’. Но кому придет в голову изучать Теккерея по журнальным статейкам, помимо ‘Пенденниса’, ‘Ньюкомов’ и десяти таких же знаменитых сочинений? Все, что судьба дала Теккерею высказать, и все, что мог он высказать свету, вошло в состав его больших произведений, о которых справедливо говорят, что в них элемента интимного и фельетонного не оберешься. Последний его роман, по обилию отступлений, причудливых импровизаций, шутливо философских тирад, превосходит чуть не все остальные: фельетонная манера доведена в нем до того, что автор сам издевается над собою, когда необходимость заставляет его набросать какую-нибудь действительно романическую катастрофу. К чему же, после этого, сочинение отдельных фельетонов и их перепечатка из ‘Корнгильского Сборника’? Что нового и несказанного еще может сказать нам в них даровитый автор? Эти фельетоны в свое время очень читались и даже были одной из причин успеха журнала, но в подогретом виде они просто неприятны. То, что в них хорошего, есть или простое острословие, или амплификация того, что автор нам уже давал в своих больших трудах: романах, повестях и путевых записках. То, что в них дурно, могло бы и должно бы оставаться ненапечатанным, а дурного в фельетонах этих немало, и самое дурное то, что они бросают невыгодную тень на личность писателя, уважаемого всею Европой.
В. Теккерей, как человек, не любим в литературных кругах Англии, иностранцы, поклонники его дарования, сблизившиеся с ним, редко поддерживали недавно завязанную дружбу. Дурных дел или порочных качеств за ним не знает никто, но его холодная манера, высокомерный тон, несовместное с летами порхание по аристократическим салонам, и, наконец, какое-то враждебно-презрительное отношение ко всем почти товарищам по литературе, оттолкнули от него легионы поклонников. Покуда великий писатель не писал своих корнгилльских импровизаций и не позволял себе, так сказать, окончательно распоясываться перед публикой, его дурные качества многими извинялись. Этот человек столько жил и страдал, и боролся с нуждою! Слава пришла к нему так поздно. В былое время его лучшие произведения отвергались журналистами. Успех дал ему врагов, с которыми нельзя же не бороться. Известно, что его семейная жизнь долго была очень несчастлива. Все это могло быть справедливо, по крайней мере не Теккерею было доказывать преувеличение отзывов, извинявших его погрешности поэтической мизантропией. На беду однако вышло так, что он сам заговорил о себе и фельетонами своими обнаружил мелкие, почти непонятно мизерные стороны своей литературной личности.
Нам, русским литераторам современных годов, довольно трудно рассуждать о щекотливости иностранных писателей относительно критики и всякого рода нападков на их репутацию. Наша кожа слишком загрубела вследствие наших довольно исключительных обычаев, мы чересчур прислушались к ругательствам, крикам и грязным обвинениям, от которых, как хорошо известно, не увернулся ни один из русских, самых безукоризненных, деятелей. Оттого мы все, за исключением может быть двух или трех особь чересчур слабонервных, стоим всякого спартанца и перед насмешкой и перед порицанием, отчасти напоминая собой русских матросов, которые приносили г. Гончарову скорпионов в голой ладони, вовсе не замечая того, что злое насекомое силится пробить своим хвостом мозолистую кожу. Но все-таки мы можем, хотя на короткое время, переселиться в чужую кожу, не так жесткую как наша. Положим, что Теккерей имеет право быть самолюбивым, допустим даже, что шутки и нападки его многочисленных врагов возбуждены не действительно честной оценкой, а завистью по случаю денежных выгод, доставленных ‘Коригилльским Сборником’. Но каковы эпи нападки и шутки, и могут ли они раздражать личность, подобную нашему автору? Теккерей сам дает нам ответ, посвящая значительную часть фельетонов своих импровизациям по поводу этих вражеских нападений. Из импровизаций мы видим, что одна газета, упрекая его в высокомерном обращении с сотрудниками, сообщает, что на обедах Теккерея писателям с знаменитым именем подносится бордосское вино 1845 года, а остальной литературной мелюзге предоставляется дрянь самая дешевая! Можно ли даже и нежнокожему человеку оскорбиться этою плоскостью, словно написанною каким-нибудь сидельцем из винного погреба? И Теккерей точно пробует принять ее шутливо, но за его шутками проглядывает такая досада и такое скрытное страдание, что становится больно за человека, доставившего нам столько возвышенных наслаждений! Вслед за тем появляется, и опять в каком-то литературном захолустьи, карикатура, на которой Теккерей изображен в виде гориллы (новооткрытой африканской обезьяны огромного роста, непомерной силы и такого же свирепства). Опять появляются два фельетона по поводу гориллы, в прежнем шутливом тоне, с прежним же фоном горького негодования, и даже с сетованиями на положение знаменитых деятелей, ничем не огражденных от оскорбления. Боже милосердый! где же тут оскорбление и еще невыносимое? Двадцатипятилетний красавец Байрон мог бы обидеться, если б его сравнили по наружности с обезьяной, но когда человеку под шестьдесят лет — кажется, не стоит придавать важности такому сравнению. Для русской, даже французской знаменитости эта карикатура была бы скорее комплиментом — ибо горилла есть животное страшное, наводящее ужас на партии смелейших охотников, нечто равное тигру и льву, хотя и менее красивое. Но уже сказано, что мы толстокожи и грубы, однако же и английскому журналисту трудно находить себе обиду, когда его сравнивают с двуногим царем лесов центральной Африки. Затем остается еще упомянуть о нападении, ожесточившем нашего старого льва лондонских гостиных. Одна старая приятельница Теккерея (чуть ли не мистрисс Крю, сочинительница разных книг о прелести привидений) была на сеансе столовертителя Гома, видела его летающим по воздуху, трогала его за сапог, созерцала лампу, прыгавшую со стола на пол, слышала голос своего умершего дитяти и описала весь сеанс, а Теккерей, по старой дружбе, тиснул статью ее в ‘Корнгилльском Сборнике’. Смех пошел повсюду, рисовальщик газеты ‘Панч’ изобразил приятельницу Теккерея в забавном виде, в серьезных журналах заметили очень резонно, что издавая журнал в роде Корнгилля, при бесчисленных, а стало быть до крайности разнообразных, читателях, редактору следовало бы избегать подобных статей, как положительно вредных для людей поверхностного образования. Опять обида, опять протестации со стороны издателя-импровизатора. Упрек, вполне заслуженный, и сделанный ему как редактору, Теккерей счел за оскорбление себя как человека, как мыслителя и литературного деятеля, ему показалось, что компания злых ненавистников силится выставить его духовидцем, поклонником Гома и подобных ему сумасбродов. Тут уже уязвленное самолюбие повредило здравому смыслу. Одна минута холодного рассуждения могла открыть обиженному, что соединенные силы всех критиков вселенной не сумеют представить творца ‘Ярмарки Тщеславия’ духовидцем и мистиком. Скорее в Вольтере можно открыть потаенного иезуита, а в Карле Фохте поклонника сведенборговых таинств!
Что же остается от Теккереевых фельетонов, если из них мы исключим страницы, писанные под диктовку уязвленного тщеславия, или, верите, тщеславия, считающего себя уязвленным? Останется в них и с удовольствием прочтется ряд отрывков, отчасти юмористического, отчасти философского направления, отрывков, которые могут быть вставлены в любой из романов нашего автора. И вставить их туда можно так ловко, что внимательнейший из поклонников не приметит новой страницы. Толки по поводу всякого светского безобразия совершенно подходят к ‘Ярмарке Тщеславия’, заметки об уродливых сторонах современных литературных кругов как нельзя лучше подойдут к ‘Пенденнису’, импровизация о девушках, продающихся и продаваемых богатым супругам, не будет лишнею в ‘Ньюкомах’, по поводу мисс Итель. Изложение фельетонов мастерское, манера Теккерея все та же, в высшей степени оригинальная, но напрасно станем мы искать во всем собрании чего-нибудь, что бы выделяло его из разряда обыкновенной болтовни и делало понятным его издание в отдельной книге. К самым милым отрывкам принадлежат те места, где Теккерей шутливо рассказывает о разных своих затруднениях при сочинении романов. ‘Винить Александра Дюма — рассказывает он между прочим — за то, что большая часть его произведений написаны не им, а посторонними лицами. Право, тут нет ничего худого. Разве великий chef de cuisine {шеф-повар (фр.).} один трудится на кухне, без помощников и поваренков?.. Каюсь в том, что и я бы истинно желал иметь честного, благоприличного, скоро работающего секретаря, которому, около одиннадцати часов утра, мог бы, например, отдать такое приказание: ‘М. Джонс, архиепископ должен нынче умереть на пяти страницах, приблизительно. Отыщите в энциклопедии статью ‘Водяная болезнь’, да не наделайте ошибок в медицинском смысле. Дочери присутствуют при кончине, и так далее’. И вот, воротясь домой, перед обедом, я вижу на своем бюро умершего архиепископа, точно на пяти страницах, с самыми безукоризненными подробностями. М. Джонс окончил работу и ушел домой, провести несколько часов в недрах своего семейства. Да, хороший помощник нужен в нашем деле. Даю вам честное слово, что при сочинении романа выдаются частности (любовные объяснения, предатель, спрятанный в шкапу и т.д.), которые я готов предоставить своему лакею, заодно с чисткой сапог, и подаванием угля для камина. Каково мне бывает, когда мне приходится прятать разбойника под кровать, затеривать важное духовное завещание до известной минуты, или в мои лета изображать бестолковый страстный разговор Эмилии с лордом Аргуром! Я стыжусь самого себя, и когда мне приходится строчить любовные пассажи, я, сидя один в кабинете, краснею до того, что вы, пожалуй, подумаете, не поразила ли меня апоплексия!..’
Все это очень мило, и было на своем месте в свое время, но перепечатки едва ли заслуживает.
Переходя к мелким и шуточным стихотворениям Теккерея, мы осудили бы их еще строже, если бы между всем этим собранием веселого сумбура, когда-то восхищавшего старых подписчиков ‘Понча’, не оказывалось пяти или шести вещиц поразительных в художественном отношении. В том, что нельзя быть великим романистом без запаса истинной поэзии в душе, — кажется, все убеждены достаточно. В том, что у Теккерея стих легок и картинен, легко убедиться, пробежавши даже самое небрежное из его стихотворений. Стало быть, нет ничего мудреного в том, что имея все нужное для деятельности в стихотворном роде, наш автор по временам, может сам того не замечая, возвышался до истинного вдохновения. А вдохновение это тем оригинальнее, что, по свойству предпринятой задачи, исходит из начала или смешного, или даже тривиального. Для примера возьмем стихотворение ‘Бульябесс’, место действия которого — маленькая таверна в весьма не поэтической и не красивой улице.
‘Есть улица в знаменитом Париже, к названию которой наш упрямый язык никак не даст рифмы. Ее называют Rue Neuve des Petits Chаmps, новая улица маленьких полей. Там есть небольшая, но чистая таверна, которая ничем не обратит внимания прихотливого путешественника, но в таверне этой готовят бульябесс в совершенстве.
Что такое бульябесс? Это густая похлебка изо всякой рыбы, которую мы, пожалуй, и назовем (следует перечисление рыбы). И бульябесс старика Терре так известен, что первые лакомки от него не отказываются. И самое избалованное духовное лицо не сочтет себя несчастным, если в постные дни станут угощать его таким бульябессом.
Подхожу я к знакомому, давно не виданному мною месту. Та же старушка продает устрицы у входа. Комнаты те же: вот и столовая, где я бывал так часто, вот и стол, около которого мы сиживали. Много, много прошло годов с той поры! Когда я в первый раз увидал вас, cаri luoghi, у меня и борода еще не пробивалась, и вот теперь, старым, косматым детиной, я сижу на старом месте и жду своего бульябесса!
‘Gаrcon, что поделывает мосье Терре?’ Гарсон взглядывает на меня с удивлением. — ‘Monsieur, господин Терре давно умер!’ — ‘А какое вино вы мне подадите?’ — ‘У нас есть отличное бургонское за желтой печатью’. Ах, бедный Терре, и ты убрался со Света! — как живо представляю я себе свою улыбку-гримасу, когда ты, бывало, спрашивал, довольны ли мы бульябессом.
И кроме тебя, многих, многих спутников былого времени не придется мне видеть. Где вы, старые товарищи моей лучшей поры, где находятся эти любезные лица, где звучат эти дорогие голоса? Бедный Дик женился, весельчак Джон разбогател, про Фреда я читал что-то в газетах. Над головой Джемса растет могильная трава, и много выбыло еще других, из числа сиживавших здесь и заказывавших бульябесс!
И мало-помалу возникает передо мной та пора невозвратной юности, и все недавнее исчезло, и снова я окружен дорогими мне существами. И припоминаю я, как в последний раз милое, милое создание здесь сидело со мною, и нежный голос раздавался в моих ушах, и светлые глазки светились, покуда мы сидели и ждали бульябесса!
Что ж? вздохнем от глубины души и скажем спасибо судьбе за то, что осталось! Поблагодарим ее и пошлем наш привет вину, за какой бы оно ни было печатью. Сядем за стол с бодрым духом и примемся за дымящийся бульябесс: вот его уже и вносят в комнату!’
Мы чувствуем, что перевод наш слаб и что таких задушевных шуток не следует передавать прозою, да еще полагаясь лишь на одну свою память. Особенно передача последней строфы неверна и нам не нравится, а она очень замечательна и национальна. Француз Беранже, в своем знаменитом Grenier, вспоминая бедность и молодость, заключает свою песню горьким признанием: ‘я отдам всю мою остальную жизнь за один прошлый месяц из числа здесь подаренных мне Создателем!’ Наш англичанин не менее Беранже чтит воспоминания юности, но его последнее слово о ней бодрее и мужественнее: ‘Хвала судьбе и за то, что осталось! Привет вину, за какой бы оно ни было печатью!’
Вот еще забавная и чрезвычайно поэтическая вещь, при чтении которой на ум приходят наивные, но истинно трогательные приветы итальянских простолюдинов при встречах с женщинами, особенно красивыми: ‘да благословит Бог твои светлые глазки

Пегги из Лимовадди’.

(Пегги есть уменьшительное имя Маргаритты, Лимовадди — местечко в Ирландии).
‘Направляясь из Кольрена, знаменитого ‘милою Китти’, ехал один зевака к городу Дерри. Осень стояла глухая, по сторонам дороги виднелись лужи и болота и дождь по временам хлестал путника, трясущегося на верху дилижанса.
Вот, однако, показалась и станция, с ее обычными картинами. Перед воротами домика возятся поросята и свиньи. Грязные, здоровые мальчуганы копошатся тут же, на кухне горит веселый огонь, хозяин встречает меня ласково, и на подносе подает мне пиво молодая девушка, но такая девушка, что взглянув на нее, я только разинул рот и опрокинул всю кружку, на мои… на мои… (как это говорится) на мои ‘невыразимые’.
При виде этого несчастного события, и хозяин, и миссис, и сама мисс, подававшая пиво, принялись хохотать насколько силы у них доставало. И Боже мой! как обворожительно смеялась красавица Пегги, причина моего несчастия! Разве веселый звон колоколов во время крещения, или хорошенькая Кародари, когда она, улыбаясь как ангел, поет Giovinetti из ‘Дон-Жуана’, одни могут дать понятие об этом свежем, милом, юношеском хохоте при созерцании моих панталон, поглотивших в себя полпинты пива!
Переставши смеяться, хорошенькая Пегги пошла хлопотать по хозяйству, и надо было любоваться, как порхала она по кухне легкими шагами, как взяла она медный чайник и прилежно начала его чистить! Тут я срисовал ее как умел: чайник очень похож, но личико Пегги не удалось. Вот она опять порхает и убирает комнату, ее руки обнажены, босы ее маленькие ноги, но такой ноги не увидите вы ни у одной знаменитой танцовщицы! И вся фигура ее так и дышит спокойствием, опрятностью и приличием!
Гражданин и сквайр, тори, виг и радикал, всякий из них почтет за счастие назвать своею Пегги из Лимовадди. Красота не редкость в стране Падди, но я признаюсь, что и в Ирландии не много девушек вроде Пегги. Да, счастлив выше меры будет детина, которому придется быть отцом пеггинных ребятишек, я же, поэт, могу жалеть лишь о том, что во мне не горит пламень Гомера или сержанта Тедди. Но и тут до самой смерти или пока я не сойду с ума, вечно буду воспевать Пегги из Лимовадди!’
Заключаем наши выписки отрывками из стихотворения, подобного которому, при всем его таланте, не сочинит и Альфред Теннисон, венчанный поэт королевы Виктории и Британской империи. Это импровизация в день открытия международной выставки 1851 года. Чтоб достойно оценить эту песнь славы и гордости, надо припомнить восторженное состояние умов по случаю первого всемирного праздника, а также иметь в виду, что тогдашний кристальный дворец вышел несравненно прекраснее и поэтичнее неизмеримого, гадкого сарая, вмещавшего в себе выставку 1862 года:
‘Еще вчера это был ничтожный клок земли для верховых упражнений разных господ денди, направлявшихся сюда из Роттен-Роу, — и вот дело окончено! По взмаху волшебного жезла поднялись вверх массы кристалла, народы со всех концов вселенной снесли туда свои лучшие дары, и перед очами нашими, в блеске и искристом сиянии, выступила бесконечная перспектива чертога, со львами, богами, конями, амазонками и тиграми, в бесконечном бою и бесконечной процессии.
И представители Европы, и народы из отдаленных стран земного шара пришли на наш мирный праздник, и столица наводнилась народом и на открытие небывалого торжества стеклись неслыханные массы, и королева Британии, во главе блистательной процессии, бледная и взволнованная, пришла открывать волшебное зрелище. И не удивительно волнение на царственном лице ее, не удивительна ее бледность в эти минуты, полные для нее глубокого значения. Потому что в настоящие минуты — море кипит бурями по концам ее беспредельных владений, астральные вихри несут с собой зимнюю непогоду, и тысячи ее подданных покоятся ночным сном после дневного труда, между тем как она свершает свое дело здесь, при блеске солнца, под свежей зеленью британского мая. Страшны и неисповедимы пути Промысла, возложившего первую корону вселенной на это чело, нежное и кроткое, давшего скипетр в эту слабую руку, и повелевшего всем народам света сойтись сюда и почтительно склонить головы!…
Остановись же на минуту, блестящее шествие. Пусть раздадутся слова молитвы, торжества и благодарности. И за ними, после благоговейного молчания, иди вперед, сопровождаемое всею массою. И пускай гремит музыка, звучат радостные голоса, гигантский фонтан заплещет до сверкающей крыши, машины зашевелятся и поднимут свой странный говор, языки множества народов перемешаются в общем гуле — и пусть надо всем этим, в беспредельной вышине небесного свода, сияет для всех тихое майское солнце!’
1863
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека