Федор Сологуб. Собрание стихов. Книга III и IV. 1897-1903. Москва, 1904. Книгоиздательство ‘Скорпион’. Цена 1 р. 50 к.
Из новейших поэтов — Сологуб, кажется, наименее популярный. Где не читают вслух Бальмонта, кто не цитирует Брюсова, кто не знает стихов 3. Гиппиус? Сологуб же остается как-то в стороне, в незаслуженной тени. Его побаиваются и не понимают, несмотря на в высшей степени понятную внешность.
Я изысканность русской медлительной речи,
сказал про себя Бальмонт, и по праву. Он обогатил русский язык, но нарядил его в богатые экзотические одежды, придал ему особенную пряность. В его стихах есть действительно
Переплеск многопенный, разорвано-слитный.
В этой пышности одежды кроется отчасти успех поэзии Бальмонта. Одной своей внешностью он уже привлекает читателя, утомившего себе глаза серыми, слизкими тонами наших тюремных будней. Сплошь да рядом одежда Бальмонтовских стихов сделана из столь непрочных материй, что разрушается при малейшем прикосновении. Но эта поэтическая непрочность охотно прощается любящему измены поэту.
Слова — хамелеоны
…………..
Они спешат меняться
Являя все цвета,
Поблекнут, обновятся,
И в том их красота.
Богатство, расточительность, подавляющее количество цветных тканей опьяняют читателя, не дают ему опомниться, пожалеть о рассеявшемся по ветру богатом, но недостаточно прочном одеянии.
Феерия длится, не прекращаясь, одна картина сменяется другой, повторяя все новые, все более причудливые лады все ту же многообразную тему. Кто пожалеет о рассеявшихся как дым ‘Горящих зданиях’, ‘Тишине’, когда поэт запел с новой силой о солнце, и только о любви…
Не таков Сологуб. В нем нет никакой пленительности, никакой красивости. Он весь убог. Одежда его так скромна и проста, что его даже трудно заметить.
Мы жаждем золотой поэзии, алмазных брызг, цветных тканей — а Сологуб простой ненарядной речью говорит о скучных и как будто самых простых вещах
Холод повеял в окно —
И затворилось оно.
Снова один я, и в мире живом,
И не обманут промчавшимся сном.
…………….
Пестрым узором напрасно дразня,
Темные стены глядят на меня.
Скучная лампа горит,
Скучная книга лежит.
И читатель зачастую отворачивается от этой скучной книги стихов, проглядев, за скучной одеждой, ее глубину, и страшную силу ее поэзии. Он спешит забыть этого неблестящего поэта, который сам про себя сказал:
В скитаниях ненужных
В страданиях недужных
На скучной почве зол,
Вне светлых впечатлений
Безрадостный мой гений
Томительно расцвел.
Но тот, кто не гонится за блеском пышных одежд, не боится ужаса одинокой души, тот не может не полюбить этого самобытного и страшного поэта.
Надо признаться, что к Сологубу подступиться очень трудно. Его поэзия — морская раковина, заключающая в себе настоящий жемчуг, но раковину эту раскрыть, не зная заклятья — почти невозможно. Она живет на глубине морей, цельной, замкнутой жизнью, в совершенстве одиночества.
Тихо живу, и неведомо мне,
Что созревает в моей глубине…
Но как только раковина раскрыта — так тусклая, серовато-белая жемчужина представляется взору, и мы начинаем понимать, что драгоценность жемчужины — в ее матовой серости.
В неподдельном самоутверждении, в подлинном отрицании всего, что не ‘я’, кроется много обаятельной прелести, потому что это противопоставление я и не я, самообожествление человека и восстание его на божество есть некое, предвечно-заложенное в человеке, начало. Здесь кроется дьявол, а дьявол великий соблазнитель, и его красоте, силе и мощи поклонялись хотя бы такие поэты, как Байрон и Лермонтов.
Я — Бог таинственного мира,
Весь мир в одних моих мечтах,
говорит Сологуб. И еще:
Я сам собою светел,
Я путь себе наметил
Не добрый и не злой.
Он сам творит мир, вне его ничего нет.
Весь мир — одно мое убранство…
……………………
И что мне помешает
Воздвигнуть все миры,
Которых пожелает
Закон моей игры…
Здесь есть великое дерзновение, великое преклонение перед человеком, для которого мир и жизнь представляется чем-то ненужным, враждебным и безбожным.
А земная пустыня — пуста!
Это самоутверждение позабытого богом человека, и потому оно нам всем так дорого и близко.
Что мы служим молебны
И пред Господом ладан кадим,
Позабытые Богом своим.
В миротканной порфире,
Осененный покровами сил,
Позабыл он о мире
И от творческих дел опочил…
По утверждению поэта не только мир забыт Богом, но и сама жизнь чужда ему:
Не хочет жизни Бог,
И жизнь не хочет Бога.
И вот перед нами раскрывается психология забытого Богом человека. В отчаянии он отвращает взоры от внешнего мира, от людей, от жизни, замыкается в свою раковину и творит чудные миры.
Mir geht nicht uber mich,
гордо восклицает он, вместе с немецким мыслителем.
И кажется, что это подлинное самообожение — возможно, что позабытые Богом — могут жить без Бога, что они способны сами, своею силою
Воздвигнуть все миры.
И соблазн одиночества, соблазн свободы вкрадывается в сердце читателя и обольщает его. Он начинает верить в пустынность земной пустыни и в красоту миров, созданных воображением поэта. Он достигает вместе с поэтом последних вершин гордыни, но в этой вершине обрыв… И первый сам Сологуб не раз срывался с этой вышины, чтобы потом, медленно, сжимая ‘пыльный посох старческой рукой’, опять взбираться на эту дикую, ужасную скалу одиночества… И каждый такой срыв ужасен.
‘Я’, этот творец великих миров, этот отрицатель божества, подпадает под власть и даже не дьявола, а карамазовского черта приживальщика, серой ‘недотыкомки’. Ужас великолепного одиночества сменяется кошмаром Ивана Карамазова.
Я позволю себе привести целиком это, преисполненное поэзии подлинного кошмара, и прекрасное по форме, стихотворение.
Недотыкомка серая
Все вокруг меня вьется да вертится —
То не лихо ль со мною очертится
Во единый погибельный круг?
Недотыкомка серая
Истомила коварной улыбкою,
Истомила присядкою зыбкою,
Помоги мне таинственный друг.
Недотыкомку серую
Отгони ты волшебными чарами
Или наотмашь, что ли, ударами
Или словом заветным каким.
Недотыкомку серую
Хоть со мной умертви ты, ехидную,
Что б она хоть в тоску панихидную
Не ругалась над прахом моим.
Здесь кроется истинная драма. От недотыкомки Сологубу не убежать никогда. Он может закрываться в свою раковину, он может в самообольщении восклицать:
Я — сам творец, и сам — свое творенье
Бесстрастен и один.
Но, ехидная недотыкомка серая начнет сейчас же над ним издеваться, потому что, кроме крестного знамения — нет против нее заклятия, и заветные слова и волшебные чары ‘таинственного друга’ здесь бессильны.
И опять поэт срывается с вершины в пропасть, в бурное море. И опять он надеется спастись отрицанием.
Когда я в бурном море плавал
И мой корабль пошел ко дну,
Я так воззвал: отец мой дьявол,
Спаси, помилуй, — я тону.
И Дьявол спас поэта. Но это спасение в погибель. Оно дает силы уйти в свое гордое несчастное одиночество, но взглянуть на мир и людей с поднятым, незакрытым лицом — оно сил не даст. А вся тайна жизни, вся прелесть бытия только в том и состоит, чтобы с открытым лицом смотреть на ближних, на природу и небеса, всюду, где есть Бог.
А бедный, измученный, дорогой нам всем, ранним предтечам слишком медленной весны, поэт закрывает свое лицо и хватается за маску, как за спасительное средство.
Я лицо укрыл бы в маске,
Нахлобучил бы колпак
И в бесстыдно-дикой пляске
Позабыл бы кое-как
Роковых сомнений стаю
И укоры без конца, —
Все, пред чем не поднимаю
Незакрытого лица…
Этот вопль брата, поэта, одаренного великим даром художника — не может не найти отзвука в тех, у кого бьется в груди живое сердце, и кто верит в будущее освобождение от серой недотыкомки.
Впервые опубликовано: ‘Новый путь’. 1904. No 2. С. 210-215 .