Фаина, Костомаров Николай Иванович, Год: 1880

Время на прочтение: 30 минут(ы)
Костомаров Н. И. Русские нравы (‘Очерк домашней жизни и нравов великорусского народа в XVI и XVII столетиях’, ‘Семейный быт в произведениях южнорусского народного песенного творчества’, ‘Рассказы И.Богучарова’, ‘Автобиография’). (Серия ‘Актуальная история России’).
М.: ‘Чарли’, 1995.
Работы воспроизводятся по тому ‘Литературное наследие’ (СПБ, 1890). В тексте отчасти сохранены орфография и пунктуация автора.

ФАИНА

Прошлый год гостил я в деревне у знакомых. Однажды съехавшиеся к ним в дом гости вечером вели беседу о разных непонятных, странных и необъяснимых случаях, которые легко могут быть признаны за так называемые сверхъестественные, где ожидается или предполагается действие над нашей жизнью высших не материальных сил. Каждый рассказывал о себе что-нибудь бывшее с ним в таком роде. Был в числе собеседников некто отставной майор Василий Варфоломеевич Зотиков. Он заметил, что и о себе рассказать бы мог кое-что, да не хочет, чтоб его заподозрили в лганье. Сколько ни просили его, он остался непреклонен, но потом сказал, что изложит факт, случившийся с ним в жизни, на письме ко мне. Через неделю я получил от него письмо такого содержания.
Исполняю обещание, данное на прошлой неделе в пятницу. Слушайте и размышляйте, мой достопочтеннейший, но не осуждайте: мой рассказ может быть неумен и неинтересен, зато верен.
Я родился в одной из приволжских губерний от благородных и не бедных родителей. Отец мой, как большинство наших дворян, послужив несколько лет в военной службе, вышел в отставку, женился на девице из дворянского рода в своем уезде и потом, обленившись, отговаривался болезнями от выборов и жил в своем родовом имении в блаженном бездействии до кончины, постигшей его на 73 году жизни.
Был у нас в имении большой двор с примыкавшим к нему садом, многочисленная дворня, барский дом о двадцати двух покоях, при котором с южной стороны пристроены были оранжерея и теплица, составлявшие вместе зимний сад, доставлявшие семье удовольствие сидеть в зелени в ту пору, когда на дворе бывают слякоть, мороз или вьюга. У моих родителей было не мало детей, но из них остались в живых только сестра, старше меня двумя годами, я и меньше меня — брат и сестра.
Когда мне исполнилось пять лет, со мной были видения. Мать и нянька рассказывали (сам, признаюсь, я этого не помню), что однажды, играя с детьми в саду, я показывал ручкою на вишневый куст и говорил, что из густоты глядит на меня белокурая девочка и манит меня к себе. Приглядывались другие и не видали, потом девочка исчезла. То же самое повторилось там же. Повторилось оно и в третий раз в доме, и это уж я хорошо помню. Была светлая зимняя ночь. Я проснулся. Лежа в своей детской кроватке и бросивши взгляд в окно, освещенное полною луною, я увидал на внешней стороне за стеклом личико белокурой девочки. Прежде, когда ома являлась мне в саду, я, как сказывали мне, ее не боялся, а напротив весело улыбался, теперь же эта фигура смотрела на меня сквозь стекло с таким грустным видом, что я испугался и крикнул. Спавшая в моей комнате няня пробудилась, видение исчезло. ‘Что с тобой, барчук’? спрашивала няня. ‘Что с тобою, мой светик’? — Вон! вон! вон там! — кричал я, показывая ручкою на окно. ‘Что там? говорила няня. Окно, больше ничего!’ — Дитя какое-то сейчас вот смотрело в окно, девочка! — говорил я. ‘Господь с тобой’, сказала няня и крестила меня, творя молитвы. ‘Кто там смотреть мог? От окна до земли высоко. Как можно оттуда сюда взлезть, и лестницы нет! Какая сюда девочка заберется! Что ты, светик! Да ноне и зима, вишь какой лютый мороз. Господь с тобой!’ И она продолжала меня крестить. Утром няня рассказала моей матери, которая, как провинциальная барыня, не была свободна от всякого рода суеверий. Сколько я мог тогда заметить, матушка встревожилась. За столом во время обеда она стала рассказывать об этом отцу моему, а тот начал говорить, что читал где-то, что детям нередко представляются видения, и при этом он делал какие-то физиологические объяснения, вычитанные им из каких-то книг, но смысл таких объяснений я по своему малолетству не мог ни понять, ни удержать в памяти. После того мне уже не являлась белокурая девочка.
На восьмом году моего возраста пригласили нашего приходского дьякона учить меня русской грамоте, а гувернантка швейцарка, взятая к нам в дом для сестры, стала меня учить и по-французски. Родители объясняли мне, что я по рождению столбовой дворянин и должен быть непохожим на простого мужика, поэтому я должен непременно учиться говорить по-французски, потому что по-русски говорят все, и простые мужики. Слушая такие наставления, у меня составлялось такое представление, что французский язык выдуман нарочно для того, чтоб говорили на нем благородные дворяне и тем отличались от простых мужиков.
На одиннадцатом году моего возраста, меня отвезли в губернский наш город и отдали в пансион, который содержал заезжий француз. Пансион этот назывался благородным и вполне соответствовал своему названию: туда принимались только дети столбовых дворян и притом не бедных, так как плата была довольно высокая… Все наши родители еще до поступления, нашего в пансион вбили нам в молодые головки, что дворянину, особенно не бедному, хоть и следует обучаться разным наукам, но только потому, что так принято, а от этих наук пользы никакой не будет. Достаточно только говорить по-французски, уметь танцевать и вести себя в обществе прилично, на столько, чтоб не походить на мужика. В этом вся суть воспитания. Француз пансионосодержатель прекрасно понял дух того общества, среди которого прошла его судьба pour faire sa fortune и вел воспитание детей в своем пансионе именно в духе российского дворянства. Учение наукам шло у него в таком неотяготительном размере, что, выходя из пансиона, все могли про себя сказать словами Пушкина:
Мы все учились понемногу,
Чему-нибудь и как-нибудь!
Самыми приятными днями и часами тех отроческих лет, когда я учился в этом пансионе, были зимние и летние вакации, когда нас отпускали к родителям. Зимние вакации считались у нас с 20-го декабря по 8-е января, но за нами обыкновенно присылали лошадей из дома числа 16-го или 17-го декабря, а отвозили обратно числа 10-го или 11-го января. И теперь как любо вспомнить, как бывала утром декабря числа 16-го, только что мы усядемся за классные столы, как вдруг француз гувернер провозгласит, назвавши фамильное прозвище пансионера: on vous a envoy chercher! Счастливец выбегает в переднюю смотреть на знакомое ему лицо какого-нибудь Архипа или Семена, посланного господами за барчуком. Радость невыразимая! Книги в сторону! Счастливец уже в этот день учиться не хочет! Да и между товарищами его делается при каждом таком провозглашении гувернера переполох, так что учитель должен вразумлениями водворять в классе беспрестанно нарушаемый порядок. Потом, иногда на другой день, а то так и в тот же день на ночь — прощание и отъезд! Мне приходилось до имения родителей ехать восемьдесят пять верст, а казалось тогда — невообразимая даль: то и дело просишь кучера, чтоб ехал скорее! Вот, наконец, и доезжаем: показались мельницы, выстроенные на выгоне близ того села, где наше имение. Еще каких-нибудь минут пятнадцать — и увидишь папашу, мамашу, братцев, сестриц! Ах, какое счастье! Вот… вот… И заранее переносишься в эмпиреи! Вот и деревья сада виднеются покрытые инеем, а вот и двор, — въезжаем во двор… собаки дворняжки бегут с лаем, воображая, что едут чужие, а узнавши своих, машут хвостами, лащутся, прыгают, визжат с выражением своей собачьей преданности, вот наши сани подкатили к крыльцу, лошади остановились. Меня высаживают из саней, вводят в сени, из сеней в переднюю, раздевают, а тут из залы выбегает братец и обе сестрицы с гувернанткой, за ними выходят отец и мать… Едва дадут мне снять верхнее платье и теплую обувь, начинаются объятия, лобызания… Меня ведут в комнаты, в чайной стоит уже шипящий самовар, горячий чай с холода — вкусная вещь, а тут еще и мои любимые булочки с изюмом, теплые, только что испеченные ради моего приезда. Пойдут расспросы, рассказы! Ах, как весело на душе и на сердце! Приезд домой на летние вакации не в таком лучезарном виде остался у меня в воспоминании, даром, что для нас, детей, время летних вакаций было временем беспрестанных игр на чистом воздухе в саду. Зимние вакации остались для меня бесценными в памяти именно оттого, что тут началась моя первая любовь, еще детская и, как увидите, неудавшаяся.
Было это не в первый год поступления моего в пансион, а уже в третий. Я был дома уже почти две недели. Пришел последний день отходившего в вечность 1830 года. К нам наехали гости. Все это были семейства соседних дворян-помещиков, многих из них я знавал уже, но тут явилось и новое для меня семейство гг. Сентябревых, помещиков, недавно купивших имение в 10 верстах от нашего. Вошел господин с круглым красноватым лицом, с лысым лбом и русыми усами, рядом с ним шла барыня в шелковом коричневом платье, освободившаяся, как я заметил глядя из залы в переднюю, из бархатной шубки синего цвета. Это была особа лет тридцати слишком, но с признаками былой и еще не увядшей совсем миловидности. Она вела за руку белокурую девочку. Как только взглянул я на эту девочку, так сразу и узнал ту самую, которая мне представлялась в видении за оконным стеклом в морозную ночь и в вишневых кустах в саду, как мне рассказывали. Теперь уже не в мечтательном видении, а наяву увидал я это личико. Если можно с чем-нибудь сравнить его, то разве с лицами серафимов, как их рисуют на иконах, поддерживающими престол Господень. Мягкие, тонкие, блестящие, как китайский шелк, волосы этой девочки спадали с головы прядями на белые открытые плечики, ее голубые глазки светились невыразимою добротою и вместе с тем чем-то таким, чего назвать я не нахожу слов, скажу: благородством, привлекательностью, но все это, чувствую, будет не то, что бы мне хотелось сказать! Вся ее осанка так приковывала к себе мои взоры, что, казалось, никакие силы не были в состоянии оторвать их от нее, глядя на нее, мне было и необыкновенно сладко и — страшно! Да отчего же страшно? Оттого, что мне тогда же невольно лезла в голову мысль, что придется — и очень скоро — расстаться с блаженством, которое охватывало мое существо, когда я смотрел на нее!
— Вот вам моя дочка, Фаиночка, — сказала прибывшая барыня моей матушке, подводя к ней девочку: — я привезла ее к вам, пусть познакомится с вашими детьми.
Мать моя расцеловала Фаиночку и сказала ей: ‘полюби, милая Фаиночка, моих деток, а они, я уверена, полюбят тебя как родную!’ Потом, обратившись к приезжей барыне, мать моя прибавила: ‘Дай Бог, дорогая, многоуважаемая Марья Савишна, чтобы между нашими детьми завязалось такое же дружеское расположение, какое, надеюсь, уже существует между нами’.
Обе барыни с чувством пожали одна другой руки. Я поцеловал ручку Марии Савишны.
— Прекрасное, прелестное у вас дитя! — сказал мой отец господину, прибывшему с барынею и барышнею. — Как вы счастливы, достопочтеннейший Осип Акиндинович, что Бог вам послал такого ангельчика!
Гость отвечал: ‘Ваше счастье полнее моего. У вас четверо таких ангельчиков, а у меня один только!’
— Пусть детки наши познакомятся между собою, — сказала моя мать.
Затем отец и мать пригласили господ Сентябревых в гостиную, а нас всех с Фаиной Осиповной отправили играть в зимний сад.
Когда мы, дети, очутились в зимнем саду одни, без старших, моя старшая сестра, которой исходил уже шестнадцатый год, принялась рассказывать гостье о деревьях и растениях: как и в какую пору года каждое из них цветет и приносит плоды, в каких краях растет на открытом воздухе и какими свойствами отличается. И я тоже вмешивался в эти объяснения и мне было чрезвычайно приятно, что гостья слушала и меня не без внимания. Скоро мы ознакомились и стали обращаться развязнее. Известно, что дети скорее всего пристращаются к сценическим представлениям и если случается им быть в театре, то у них надолго врезываются в памяти виденные ими представления и они любят повторять их и воспроизводить сами. В пансионе, где я учился, нас иногда возили в театр, существовавший в нашем губернском городе, и на меня оставили большое впечатление виденные там пьесы, особенно волшебные и чудесные, которые тогда были в моде: я завел речь о театре, оказалось, что наша гостья была в этом опытнее меня, она жила с родителями в Москве, бывала там в театре и видала гораздо более и лучше, чем то, что случалось видеть мне. Однако было и не мало такого, что видел и я, и она, и потому удобно было нам вести об этом разговор. Я вспоминал, как страшно и вместе как смешно черти в Чертовой мельнице возятся с мешками, а в Лесте русалки заставляют Тарабара вертеться на крыльях ветряной мельницы! От рассказов о виденных нами театральных представлениях мы перешли к жестикуляциям и декламациям, стали передразнивать артистов, размахивали руками, дергали ногами и кривлялись всякими способами. Тут, незаметно для нас самих, стали мы играть пьесу, виденную нами, не помню теперь чью, но кажется Августа фон Коцебу. Содержание ее состояло в том, что какой-то тиран похищает красавицу, влюбленный в нее рыцарь освобождает пленницу и убивает похитителя, а добрый гений соединяет их нежные сердца. Я был рыцарем, мой братишка — лютым похитителем, Фаина Осиповна — красавицею, меньшая сестра моя ее наперсницею, а старшая сестра — добрым гением. Я дрался с похитителем на палках, и победивши его, схватил Фаину за стан и в эту минуту почувствовал такое сладостное ощущение, какого не испытывал еще ни разу. Но шум, произведенный нашими криками и беготню, привлек в зимний сад наших матерей. Сначала обе они приняли строгий вид и как будто собирались давать нам нагоняй за наши шалости, но потом, не выдержавши роли, обе рассмеялись и спрашивали: ‘что вы тут представляете?’ Я принялся было с увлечением рассказывать содержание пьесы, но мамаша остановила меня, сказавши: ‘Это после расскажешь!’ Нас всех увели в гостиную.
Это первое знакомство с Фаиною и первое к ней прикосновение оставило надолго впечатление во всем моем существе… К нам наехали еще гости с тем, чтоб в нашем доме встречать новый год.
Взрослые уселись за карточные столы, мы, дети, ушли в другой покой играть в фанты: наше детское общество увеличилось еще несколькими мальчиками и девочками, приехавшими с своими родителями.
В одиннадцать часов пригласили всех гостей в столовую, и усадили за стол, уставленный приборами и бутылками. Когда стенные часы пробили двенадцать, собеседники пили шампанское и произносили пожелания благополучия — гости хозяевам, хозяева гостям. Нам, детям, вливали в бокалы шампанского мало, за то угощали нас обильно всякого рода лакомствами, заметно было, однако, что многие дети, приученные дома ложиться ранее старших, дремали сидя за столом. Мне одному спать не хотелось. Я все смотрел на Фаину и грустное чувство стесняло мне сердце, когда я думал, что завтра утром Фаина уедет с матерью, а Бог знает, когда я увижу ее. После ужина нас развели по своим комнатам.
Настал новый год. Мало было в жизни моей таких дней наступающего года, о которых можно было мне достойно сказать, что вот пришел для меня новый год, как 1-го января 1831 г. Новый период жизни наступал для моего внутреннего бытия, хотя в то время я не сознавал того. Я был еще отрок. Но и находясь уже в зрелом возрасте мы часто не в состоянии уловить той минуты, когда в нас совершается переворот, а сознаем это впоследствии.
После праздника Крещения меня отправили в пансион. Я никому не говорил о Фаине, хотя вечно о ней думал, я даже стыдился сам не зная чего, боялся, чтоб кто-нибудь не заметил, что я думаю о какой-то девочке. Когда между товарищами заходил разговор о том, кто как из нас провел праздники, я уклонялся от всего, что бы могло подать повод узнать, что я познакомился с такою особою женского пола, которая меня занимала, когда, бывало, в истории, которую преподавал нам сам пансионосодержатель и на французском языке, случалось ему произнести какое-нибудь собственное имя, похожее на имя Фаины, я краснел до ушей и внутренне сердился на себя за это: мне казалось, что по выступившей на моем лице краске догадаются о моей тайне. Секретно от всех я заглядывал в календарь и в списке имен употребительных в православной церкви не находил имени Фаины, но спросить об этом имени у нашего законоучителя протоиерея Орфографова не решался, чтоб товарищи не сделали из этого какой-нибудь догадки и не подняли меня на зубок. Даже фамилия Сентябревых тревожила меня: стоило только кому-нибудь в разговоре произнести название месяца сентября, как уже краска вступала мне в щеки. Учу ли урок, туго понимаю, потому что в голову лезет да все лезет Фаина, лягу ли спать и закрою глаза — мне представляется милое, улыбающееся личико Фаины, а когда бывало сквозь окна нашего дортуара светит луна и все мои товарищи храпят, я один не могу уснуть, лежу с открытыми веками, все думаю о Фаине и вздыхаю! Поведут ли нас в церковь — я смотрю на икону Пресвятой Богородицы и мне представляется Фаина! Ни днем, ни ночью, ни на одно мгновение, не выходила у меня из головы Фаина, да и из сердца не выходила она, и хотелось, ух как хотелось увидеть ее скорее!
Вот прошла зима. Настала весна. На пасху меня домой не брали за разливом вод. Пришел май, начались экзамены. Я сдавал их не худо, но Фаина у меня все не выходила из головы и я с нетерпением считал дни до того времени, когда нас распустят и я поеду к родителям, где надеялся увидеть Фаину. Наконец пришел июнь, наступили и каникулы! Папаша сам приехал за мною, потому что у него на то время было какое-то дело в губернском городе. Он отправился домой вместе со мною. Едучи дорогою, я, притворяясь, как будто поступаю без всякой предвзятой мысли выведать что-нибудь, спрашивал у своего папаши: кто теперь у нас бывает? С удовольствием узнал я, что мои родители сблизились с Сентябревыми и часто бывают друг у друга. Сам отец заговорил со мною о Фаине. Какая прелестная дочка у Сентябревых, твоих лет подросточек. Какая умненькая! Как хорошо учится. У них живет француженка гувернантка — не нахвалится своею питомицею. Как превосходно играет на рояле: из нее музыкантша выйдет. Да ты, конечно, помнишь ее, Вася. Они встречали у нас новый год, когда ты был дома. Я плутовски показал вид, будто вот сейчас только вспомнил о ней, когда отец сказал, а на самом деле именно с того вечера под новый год не проходило ни одного часа, чтоб я не думал о ней, но я не хотел, чтоб отец как-нибудь догадался, что эта белокурая девочка с ангельским взглядом перевернула совсем мою детскую голову. Мы приехали домой. Опять те же встречи, те же родные объятия! Но из моего воображения не выступал образ Фаины и мне казалось, что уже и братца и сестер я не люблю так, как прежде любил, но более чем их люблю Фаиночку.
Несколько дней прошло. Однажды, когда мы, дети, играли в саду, послышалось: гости! гости! Кто приехал? спросил я у встретившегося слуги и хотелось мне, чтоб приехала Фаина с родителями. Желание мое сбылось. Слуга отвечал: господа Сентябревы. Мы все пошли из сада в дом. Вошли в гостиную. На диване сидела моя матушка и рядом с нею госпожа Сентябрева. Против них на кресле перед столом сидел муж последней, а у стены на другом кресле Фаина. Я покраснел, но, делая над собою усилие, чтоб не заметили краски на моем лице, поклонился мужу и жене, поцеловал ручку Марье Савишне, потом поклонился Фаине… вдруг Фаина вскочила, сделала шаг ко мне и весело сказала: здравствуйте! Как я рада, что мы опять увидались! И я очень рад, проговорил я и посмотрел на мамашу, как бы желая спросить: хороша ли так сказал?
Мать моя, как видно понявши меня, обратилась с добродушным смехом к Марье Савишне и произнесла: понравились друг другу молодые дети наши. Нас всех, детей, отправили в сад играть. Чрез несколько времени и матери наши пошли вслед за нами.
Мы пустились по саду бегать и резвиться. Я хотел показать Фаине свою прыткость, бодрость молодецкую, вскарабкался на дерево, а Фаина тревожно произносила: ах, как высоко, смотрите не убейтесь! Я сделал два прыжка с ветки на ветку, соскочил с дерева и крикнул: ‘давайте играть в прятки!’ — Давайте, давайте! — хлопая в ладоши, произносила весело Фаина. Мы попрятались в кусты и потом стали выползать из них, подстерегая друг друга. Прежде всего, как только сделал я несколько шагов, бросился на меня брат из другого куста, стоявшего по другую сторону большой дорожки, проходившей извилисто чрез весь сад, но я обернулся быстро назад и схватил его поперек. Мы потом разбежались в разные стороны искать других. Я бежал по большой дорожке — вдруг с боковой дорожки бежит мне наперерез Фаина, я в сторону — в вишневый куст, Фаина кидается туда же, но я, выбежав из куста в противоположную сторону, обежал кругом весь куст и снова вбежал в середину этого куста, где была тогда Фаина. Я схватил ее за стан. Мне стало невыразимо приятно. Мы оба смеялись. Я не вытерпел и произнес: ‘Фаиночка! миленькая! как мне приятно быть вместе с вами!’ — И мне также, — сказала она. ‘Мне без вас было очень скучно’, продолжал я. — И мне без вас! — был ответ. ‘Я все об вас об одной думаю’, говорил я. — И я об вас все думаю, — сказала Фаина. ‘Я вас очень люблю, Фаиночка!’ — сказал я. И я вас очень люблю, Васинька, — был ответ. Я чмокнул ее в щечку. Она отбежала, погрозила мне пальчиком и с видом гнева проговорила: — Не смейте этого делать! Слышите? — Я стоял, как уличенный в преступлении и не знающий чем оправдаться. Вдруг Фаина подбежала ко мне, чмокнула меня в щеку и произнесла: Вот вам за это! Потом она с хохотом побежала. Я догнал ее и, обнявши ее сзади, осыпал дождем поцелуев. Она уже не грозила пальчиком, не бежала прочь от меня, но повисла у меня на шее и впилась губками в мои губы. Потом Фаина отступила и, как будто чего-то испугавшись, прислушивалась и произнесла: ‘идут! бежимте! я вас поймаю!’ Я побежал из куста по дорожке, Фаина бежала за мною. Вдруг навстречу моя матушка и госпожа Сентябрева. Мать Фаины, на которую я набежал, переняла меня, остановила и отдала своей дочери, которая сзади бежала, догоняя меня. ‘Возьми своего пленника, Фаиночка!’ — сказала она.
Так мы играли и резвились. Поцелуи Фаины привели меня в неописанный восторг. Фаина была также в веселом настроении духа. Мы вошли в дом, Фаина, по просьбе моей матушки, села за рояль. Гувернантка ее, француженка, стояла близ нее и перевертывала ноты и по временам произносила: excellent! Я стоял по другой стороне. По окончании игры француженка со всем риторическим искусством, так свойственным нации, к которой принадлежала, восторженно расхваливала способности Фаины и от ее похвал мне было так же приятно, как, может быть, самой Фаине и ее матери.
Чрез неделю после того мы все поехали в гости к Сентябревым. Я туда явился в первый раз. Мы въехали во двор, густо застроенный разными службами. На доме была вышка со стеклами кругом, дом был в два яруса, с балконом, выходившим на двор и висевшим над большим крыльцом, по которому входили в первый ярус. Позади дома, как и у нас, зеленел сад. Помню — что поднявшись по лестнице во второй ярус, мы вошли чрез залу, освещенную многими окнами, в гостиную, оштукатуренную голубым цветом, между двумя окнами висели два больших зеркала в позолоченных рамах, а на других стенах я заметил большой пейзаж и несколько гравюр, изображавших, как мне объяснили после, новогреческих героев: Колокотрони, Марка Боцариса, Бобелину и еще кого-то. Стенки большого палисандрового дивана, обитого малиновым сафьяном, были украшены позолоченными барельефами, изображавшими собрание олимпийских богов и богинь, кресла были обиты так же, как и диван, а на своих стенках имели позолоченных грифов. У одной стены стоял рояль палисандрового дерева. На потолке красовались фрески, изображающие купидонов. На палисандровом восьмиугольном столе, поставленном, по общепринятому обыкновению, перед диваном, стояли позолоченные канделябры, поддерживаемые статуэтками кариатид. Я описываю вам подробно эту комнату потому, что впоследствии, когда будете читать мое письмо далее, сами увидите, зачем так нужно. Из гостиной отворялась дверь в сад, куда надобно было сходить по лестнице прямо со второго яруса.
Сбежавши по этой лестнице в сад, я опять имел возможность вступить с Фаиною наедине в нежные объяснения, которые, правду сказать, для нас были еще не по летам и, вероятно, навлекли бы на нас большие упреки от наших мамаш и папаш, если бы те нас подслушали.
— Фаиночка, дружочек мой! — говорил я: — как я тебя люблю. Клянусь тебе, никого в жизни не буду любить так, как тебя!
— Васинька, миленький мой! — говорила Фаина. — И я тебя люблю и никого на свете не буду любить так, как тебя. Но ты, может быть, найдешь себе другую Фаину и полюбишь ее больше, чем меня.
— Никогда! никогда! — восклицал я. — Другой такой Фаины на всем свете нет и быть не может. Я тебя обожаю!
— И я тебя обожаю! — сказала Фаина. — Люблю тебя, Васинька, и никого не полюблю так, как полюбила тебя, мой душенька.
И мы сладко поцеловались.
Но в тот же день приехали к Сентябревым гости, соседнее помещичье семейство с детьми, в числе которых был мальчик моих лет, воспитывавшийся домашним способом под надзором родителей. Семейство это очень подружилось с Сентябревыми, и Фаина стала показывать мальчику большие знаки внимания. Пока эти гости не приезжали, Фаина все только на меня глядела, старалась быть со мною, говорить со мною, смотрела веселою, как только я приближался к ней, но с приезда мальчика стала как-то холодна ко мне, все только с ним ходила, с ним бегала, они, как я заметил, друг с другом перешептывались. Мне стало досадно. Еще я не понимал, что значит ревность, а это злое чувство забралось тогда ко мне в сердце. Ух, как противен стал мне этот мальчик! Ух, как я желал тогда, чтобы он провалился сквозь землю или разлетелся в воздухе, лишь бы не видеть его близ Фаины. Так мучился я до ночи, когда пришлось нам уезжать домой. Фаина, все занятая своим гостем, со мной так-таки не говорила ни слова.
Мы воротились к себе. Мальчик не выходил у меня из головы. Я сердился на Фаину. Я хотел более не любить Фаины и не думать о ней. ‘Она обманщица! говорил я сам себе. — Она мне говорила, божилась, что не будет никого больше меня любить, а она любит этого проклятого мальчишку!’ Всю ночь я не спал, заливался слезами, приклонясь щекою к подушке. Утром я стал молиться Богу, чтоб Он помог мне забыть про Фаину, чтоб Он прогнал от меня это наваждение, мысль о Фаине, либо удалил бы от нее этого мальчика. Целый день потом мне было так грустно, так грустно, что я начинал желать себе смерти. На следующий затем день я хотя себя и пересиливал, но не мог укрыть от матушки своей грусти. ‘Что ты, Вася, все ходишь, понуривши голову?’ спрашивала она. ‘Уж здоров ли ты!’ — ‘Нет, маменька, я ничего…’ произнес я бодрясь и силясь улыбаться, но мать заметила и покачала головою. За обедом она сказала отцу: ‘Наш Вася стал что-то сам не свой, словно кто его кипятком обварил. Ходит все, слоняется, места себе не сыщет. И я замечаю: сталось это с ним после того, как мы побывали у Сентябревых’. — ‘Влюбился в Фаиночку’, сказал шутливым тоном отец. Я вспыхнул от стыда и, силясь во что бы то ни стало скрыть от родителей то, что во мне происходило, сказал: ‘О нет, папаша! Она мне совеем не нравится!’ — ‘Вот как! сказал папаша тем же тоном: отчего же это не удостоилась она твоей милости? Дитя прелестное, редко другую такую девочку встретишь!’ Мать перебила его словами: ‘Вот и видно, что влюбился! Разве не знаешь, что влюбленные вначале всегда притворяются и говорят противное тому, что на самом деле чувствуют? Ты хочешь, чтоб он так вот во всем тебе сразу и признался и всю правду так вот тут перед тобою и выложил! Как бы не так! Ему пока стыдно!’ От этих слов я сидел как на иголках, но чувствовал, что мамаша насквозь всего меня видела. ‘Что же? произнес папаша: они лет почти одинаковых. Вася через два года окончит ученье, послужит года два в полку, а как получит офицерский чин, может и жениться. Фаина рода честного, дворянского…’ — ‘О том ли теперь ему думать? сказала мать. Мал больно. О науке пусть думает, а то вот увидал смазливое личико — оно у него в голове и засело!’ — ‘Мамаша! сказал я. Фаина совсем не засела у меня в голове. Я об ней вовсе не думаю, Может быть, она и умна, и хороша, и учится прекрасно, только мне до нее никакого дела нет!’
Я лгал, бессовестно лгал. Наоборот, мне ни до чего не было дела, кроме одной Фаины, об ней только я помышлял. Но такое уж видно скверное животное человек, что с детских лет до старости все лжет. Недаром и в псалтири сказано: всяк человек ложь!
Прошло еще два томительных дня. Я то злился, то впадал в уныние. Наконец, приехали к нам Сентябревы. Тогда я улучил минуту, когда мог очутиться наедине с Фаиною в саду и начал говорить с ней так:
— Фаиночка! Вы мне говорили, что меня любите и не будете никого другого любить, как меня. А после того, как приехали к вам гости и с ними какой-то мальчик, вы с ним все с одним ходили и говорили, а меня как будто около вас не было. Мне показалось, что вы его любите. Скажите мне по правде, Фаиночка, любите вы его?
— Люблю! — отвечала Фаина. — Его семья с нашею в дружбе. Я люблю Колю: он такой прекрасный, добрый!
— А зачем же вы говорили, что любите меня и никого другого так любить не будете? — спрашиваю я.
— Вот еще! — сказала Фаина с выражением досады: — разве коли я тебя люблю, так уж другого никого любить нельзя мне. Коли так, так я разлюблю тебя и буду любить Колю больше тебя, оттого, что Коля добрый, а ты недобрый! Теперь я тебя люблю больше, чем его, больше всех на свете, вот тебе крест: ей-Богу люблю! Коли я тебе это говорю, так верь мне, а не веришь, так я рассержусь на тебя и уж больше никогда играть с тобой не буду и слушать тебя не стану, и говорить с тобой не захочу! Бог с тобой, коли ты такой!
— Милая Фаиночка! Прости меня! — сказал я. — Мне показалось, что ты этого Колю больше чем меня любишь. А мне хочется, чтоб ты меня больше всех любила, как и я люблю тебя больше всех. Прости меня за то, что мне так показалось.
— Пусть вперед ничего такого тебе не кажется! — сказала Фаина. — Я тебе сказала, что люблю тебя больше всех на свете. Ну и верь мне, и будь доволен. А чтоб никого на свете другого не любить, так разве можно это? Разве ты один на свете хороший и добрый? Есть и другие хорошие и добрые, и всех их надобно любить.
— Прости меня, Фаиночка, прости меня! Я не буду больше так думать! — говорил я.
— Не думай, душенька, не думай! — произнесла Фаина и поцеловала меня. Я поцеловал ее.
Так кончилась первая и единственная наша размолвка, возбужденная во мне ревностью, которой я не сознавал по молодости лет. После того мы были еще раз у Сентябревых. Я встретил у них того же мальчика, которого ласкала Фаина, но он уже мне противен не был. Я играл вместе с ним, и он показался мне хорошим и добрым.
Окончились летние вакации. Отвезли меня в пансион. Мне было на душе легко и весело. Я был уверен, что Фаина меня любит, и я внутренне был доволен и гордился своим счастьем.
В следующие зимние вакации, родители не брали меня к себе в имение, а сами приезжали в губернский город во время святок. На следующий год после Пасхи, спустя недели три, получил я от отца письмо и стал читать его в коридоре, откуда был вход в наши дортуары. В письме этом я прочел:
‘У наших добрых соседей Сентябревых случилось ужаснейшее несчастие. Их прелестная, всеми обожаемая дочка Фаина Осиповна умерла скоропостижно 30 апреля текущего года’…
Я остановился. В глазах у меня потемнело, в голове помутилось. Не в силах был я кончить чтения письма. Раздался звонок: надобно было идти в класс. И я пошел и сидел там, ничего не видя перед собою, ничего не слыша и с трудом сдерживал себя, чтоб не разлиться потоком слез. К счастью, меня на этот раз не спрашивали урока. После класса я побежал в сад, старался укрыться от товарищей и в саду дочитал письмо, в котором далее были такие строки:
‘Это случилось странно, неожиданно и непонятно. За два дня до своей смерти была она у нас вместе с своею матерью, была весела и вспоминала о тебе, допрашивая и упрекая нас: зачем не послали мы за тобою к светлому празднику. От нас уехала она совершенно здоровою. На третий день после того, 29 апреля, вставши от сна утром, пошла она смотреть на посаженные ей на грядках цветы, но, скоро вернувшись, сказала своей горничной, что у нее болит голова, и легла. Через час прибежала горничная к матери и сказала, что с барышнею что-то дурно делается. Пришли к дочери отец и мать, увидали, что дочка мечется по постели и кричит. Стали они у нее спрашивать, что с нею делается, ничего не могли добиться и послали в город за доктором. К вечеру, когда доктор не успел еще приехать, с Фаиной сделалось совершенное беспамятство: она лежала как бревно, не в состоянии будучи пошевелить ни рукою, ни ногою. Доктор прибыл уже почти ночью, осмотрел больную, сказал, что с нею нервный припадок, вовсе неопасный и по всем признакам, она к утру будет здорова. Родители, поверив обещаниям доктора, не без труда уговорили его остаться ночевать, дабы видеть больную утром, когда, по его ученым соображениям, должна была пройти ее болезнь. На заре 30 апреля Фаина очнулась и произнесла: папа! мама! Женщина, всю ночь сидевшая у больной, побежала к родителям. Когда те вошли в комнату больной, Фаина взглянула на них, приподняла голову, произнесла: ‘Прощайте, поеду! Я ворочусь!’ С этими словами голова ее опустилась и затем Фаина испустила дыхание. Доктор, пришедши туда же, попробовал пульс и произнес: — Скончалась! Болезнь непонятная и смерть непонятная! Доктор подозревал, не было ли отравы и просил дозволения вскрыть труп. Родители не противоречили, потому что находились тогда в совершенном отупении. Доктор не нашел ни малейших признаков отравления и еще раз воскликнул: — Непонятно, решительно непонятно! Фаину похоронили близ приходской церкви того села, где живут Сентябревы. Мы были на погребении. На отца и мать ужасно было смотреть’.
Далее в письме говорилось о других предметах. Я не стал уже дочитывать его, скомкал, всунул в карман, не пошел уже в класс, а, проплакав втихомолку в саду, отправился в дортуар и в изнеможении упал на свою постель. Оказалось, что когда я был в саду, надзиратель, заметив, что меня в классе нет, искал меня и теперь, вошедши в дортуар и увидя меня лежащим на постели, спрашивал:
— Где ты был? ‘Здесь!’ отвечал я.
— Как здесь! Я заходил сюда и тебя здесь не было, — сказал надзиратель.
‘Вы верно приходили сюда, когда я выходил’, — сказал я. ‘Я очень болен!’
Надзиратель, услыхал от меня, что я болен, сказал пансионосодержателю, а тот немедленно приказал пригласить врача, постоянно пользовавшего воспитанников нашего пансиона.
Я заболел не на шутку. Со мной сделалось что-то вроде тифа. Сначала я метался, бредил, никого не узнавал около себя, а потом лежал как колода в беспамятстве и оцепенении целых две недели, родители мои, которым тотчас дали знать о моей болезни, приехали в губернский город и каждый день попеременно сидели у моей постели, поставленной в отдельной комнате, а когда я начал показывать признаки возвращения к жизни и подавать надежду на выздоровление, меня перевезли в закрытой карете на свою квартиру. Мое болезненное состояние продолжалось после того еще около двух месяцев. Причина моей болезни была разгадана родителями, и они решили долго не возить меня в имение, где бы все напоминало мне потерю дорогого существа. По совету врачей отец возил меня на липецкие воды, бывшие тогда в большой моде, а по окончании курса водяного лечения возвратился со мною в губернский город, куда к тому времени прибыла и мать моя с остальными детьми. Родители наняли постоянную квартиру в губернском городе, так как двух своих детей, братца и меньшую сестрицу, они отдали в пансион, а старшая моя сестра брала уроки пения. С тех пор, до окончания курса в пансионе, где я продолжал жить уже вместе с братцем, я не бывал в родительской усадьбе. Отец и мать проживали в городе и только отец по временам езжал в имение по хозяйственным распоряжениям. После одной такой поездки, я от него узнал, что госпожа Сентябрева умерла через четырнадцать месяцев после смерти Фаины, а Осип Акиндинович, бездетный вдовец, уехал в Петербург, устроивши наперед свое имение так, что оно не нуждалось в постоянном пребывании владельца. Уже чрез несколько лет потом узнал я, что Осип Акиндинович скончался, а его имение по праву наследства досталось какому-то его дальнему родственнику, которого он никогда не видал в своей жизни.
Когда мне исполнилось шестнадцать лет, меня отдали в военную службу. Как ни горестна была для меня потеря Фаины, но ее снесло с сердца все заглаживающее, все исцеляющее время. Я втянулся в службу на многие годы и вот, как видите, дослужился до майора. Родители мои продолжали жить в своем имении. Обе сестры мои повыходили в замужество за дворян нашего уезда, брат посвятил себя гражданской службе, и судьба занесла его в Бессарабию.
Скончался отец в предковском гнезде своем, и мать осталась одна правительницею имения. Я в продолжение своей службы посещал родителей два раза, но не надолго и не имел желания бросать службу. Но мать, в письмах своих ко мне, жаловалась, что лета дают ей себя знать, что она чувствует — не под силу ей более нести эту обузу и просила меня выйти в отставку и сменить ее.
Я так и сделал: вышел в отставку, приехал в имение и принял бразды правления. Матушка советовала мне жениться: и я был не прочь от того сам, однако не виделось подходящего субъекта. Проживши полтора года в деревне, я поехал в Москву, не за делом, а скорее от безделья, как в оное время наш брат провинциальный дворянин езжал бывало в белокаменную и проживал там по зимам, не давая себе точного отчета: зачем он это делал?
Зимою 1850-1851 годов я жил в Москве. Что там я делал? Фланировал, как выражались модники. По утрам обыкновенно я гулял но Москве и от нечего делать заходил то в церковь, то в какой-нибудь магазин, то в кондитерскую. Однажды из Охотного ряда, где я помещался в гостинице Лондон — исстари известный приют приезжих провинциалов-помещиков, я забрел на Покровку и вошел в церковь Воскресения в Барашах, поражавшую меня своею оригинальною неуклюжею архитектурою, а более всего короною на главе, о происхождении которой я слыхал непечатанные еще в те годы анекдоты. Богослужение преждеосвященной литургии кончилось. Народ выходил из церкви. Я начал рассматривать внутренность здания, то подымал глаза к сводам, то водил ими по расписанным стенам, как вдруг до моих ушей доходят слова: ‘ворочайтесь, Фаина Осиповна’! Этого имени, некогда для меня дорогого, я не слыхал с тех пор, как оно сыграло такую роль в моем отрочестве.
Я оглянулся и увидал даму, которая с такими словами обращалась к одной из двух дам, стоявших у левого клироса. На этот-зов мелькнули предо мною две женские фигуры, повернувшиеся от левого клироса к выходу из храма. Одна из них напомнила мне госпожу Сентябреву, тем более, что она была одета в шелковое коричневое платье, выглядывавшее из-под полурасстегнутой бархатной синей шубки, точь-в-точь как была одета госпожа Сентябрева, когда я в первый раз увидел ее с дочкою в нашем доме. Другая женская фигура — не то чтоб напоминала, не то чтоб походила, а так сказать была как две капли воды — моя Фаина, та самая Фаина, которая была предметом моей отроческой любви и так преждевременно и странно умерла к моему великому горю. Разница между той и этой была только та, что прежняя была девочка подросток лет тринадцати в то время, как я знал ее, а эта на вид казалась лет осмнадцати или около того, но без сомнения, Фаина прежняя была бы именно такая, если б дожила до такого возраста. И у этой были такие же, как у прежней, белокурые шелковистые волосы, такой же профиль лица, такие же голубые, умные глаза, светившиеся невыразимою ангельскою добротою. ‘Вот я и ворочаюсь’! произнесла она, отвечая звавшей ее даме и в это время случайно бросила взгляд на меня, и мне показалось, что невозможно было определить, к кому обращались сказанные слова — к даме или ко мне. Тут вспомнился мне рассказ покойника отца моего о последних минутах моей незабвенной Фаины, когда она, испуская последнее дыхание, произнесла: Поеду! Я ворочусь! Вот она и ворочается, ко мне ворочается! думалось мне. Такая нелепость громоздилась мне в голову: это она, Фаина Осиповна, исполняет свое обещание: она ворочается в здешний мир, ворочается именно ко мне, ведь она говорила же, что никого другого так не будет любить, как меня! Если б мог я быть перенесен с земли на луну, едва ли бы я был удивлен и обезумлен более того, чем теперь, когда я увидел существо, когда-то мною любимое и меня любившее, но уже давно сошедшее в могилу. Следуя по зову своей спутницы из церкви, она еще раз как будто оглянулась ко мне, словно хотела повторить: смотри же, я ворочаюсь! Я даже порывался подойти к ней и заговорить, как бы я заговорил с прежней Фаиной, если б, не зная, что она умерла, встретился с нею так неожиданно, не видавшись много лет. Присутствие рассудка меня остановило от поступка, который бы навлек на меня репутацию помешанного человека. Но я все-таки был выбит из своей обычной колеи. В сильной душевной тревоге я вышел из церкви и шел следом за дамами. Они остановились у одного дома и вошли в подъезд. Я спросил у стоявшего там швейцара: ‘Что это за барыни?’
— Это Апрелевы, — отвечал швейцар. — Они квартируют в этом доме в четвертом нумере. Они теперь говеют. — Как это все странно! подумал я. Те были Сентябревы, а эти Апрелевы. Фамильные прозвища их сходны между собою: оба от названия месяцев. Я не решался ни с сего, ни с того навязываться к ним со знакомством и пошел к себе домой. Весь день и всю ночь после того не давали, мне покоя эта загадочная встреча, это странное сопоставление, это непостижимое сходство физиономий. Утром на другой день я опять пошел в церковь Воскресения в Барашах. Богослужение только началось. Две дамы вошли в церковь и стали у левого клироса. Я не спускал глаз с той, которая, как я услыхал вчера, называется Фаиной Осиповной, и еще более уверялся в ее крайнем сходстве с той Фаиной Осиповной же, которая давно тлела в земле. Дамы простояли часы и ушли, нм разу не взглянувши на меня. Это мне было досадно. Воротившись домой, я стал размышлять: что мне делать, предать ли забвению странную встречу, или искать знакомства с этими дамами.
Я было решился на первое. Прошло два дня, а странное явление не выходило у меня из головы, скажу более: что-то таинственное как будто меня толкало вперед к цели.
Я снова отправился в ту же церковь Воскресения, но уже в этот раз не увидал там загадочных дам, прошел раза три мимо дома, где они жили, отваживался-было уже взойти в подъезд и искать четвертого нумера, но странность моего положения опять остановила меня, и я вернулся домой.
Наконец, еще после двух дней раздумья, решился я идти прямо к этим Апрелевым и объясниться с ними, как бы странною ни показалась им такая выходка.
И я отправился на Покровку, дошел до дома, где жили Апрелевы, спросил у швейцара, где четвертый нумер, поднялся по лестнице в третий этаж и позвонил. Женская прислуга отперла мне дверь, провела меня в другую комнату и ушла звать хозяев квартиры. К крайнему моему удивлению, я очутился в давно знакомой обстановке. Здесь все показалось мне точь-в-точь, как было когда-то в гостиной Сентябревых и как запечатлелось в моей памяти. Та же мебель с малиновой сафьяновой обивкой, тот же диван с вызолоченными барельефами олимпийских божеств, такие же раскидистые кресла с золочеными грифами на спинках, такой же восьмиугольный стол и на нем такие же канделябры со статуэтками кариатид, такой же палисандровый рояль с развернутыми нотами на пюпитре, поднял я глаза к потолку и увидел знакомых купидонов, виденных на потолке гостиной Сентябревых, а окинувши глазами стены, узнал я такие же портреты ново-греческих героев и, б довершение своего изумления, увидал кроме того писанный масляными красками портрет, в котором узнал Осипа Акиндиновича Сентябрева. Когда все это я рассматривал, вошла хозяйка и с нею ее дочь. Я отрекомендовался приезжим в Москву помещиком, назвал свое имя и фамилию. Хозяйка приветливо указала мне место и завела разговор о погоде, о Москве, о текущих событиях, наконец, заметивши, что я начинаю говорить отрывистыми фразами и видимо желал бы обратить разговор на иное, спросила меня:
— Чему обязаны мы удовольствием приобресть лестное для нас ваше знакомство?
Тут наступила для меня решительная минута. Я собрался с духом и начал:
— Извините, если услышите от меня странные вещи, умоляю, только, не считайте меня нахалом. Не думайте также, что я к вам явился с какою-нибудь скрытою целью. Я человек простой, солдат, быть может, чудак, но смею уверить, человек прямой и открытый. Еще в детстве, живучи в доме своих родителей в Поволжской стороне, я был знаком с семейством, в котором была мать и дочь. Обе они были похожи на обеих вас, сударыни, особенно дочь представляла не то что подобие, а так сказать тождество с вашею дочерью. Ее звали Фаиной Осиповной. Она умерла, едва достигши тринадцати лет от роду. Мать ее скоро последовала за нею в могилу. Отец куда-то заехал и, как я после услыхал, также уже умер. Теперь, живучи временно в Москве, в церкви Воскресения в Барашах случайно и неожиданно услыхал я имя Фаины Осиповны из уст какой-то неизвестной мне дамы, взглянувши на ту, которую так называли, увидал я вашу дочь и узнал в ней ту самую Фаину, которая умерла еще в 1832 году тринадцатилетнею девочкою. Я поразился таким непонятным сходством и осмелился явиться к вам и спросить: не состоите ли вы в близком родстве с моими давнишними знакомыми? Сентябревы их фамилия.
И мать и дочь выпучили на меня глаза с изумлением. Ясно было, что такого посещения они никак не ожидали.
‘Бывают сходства поразительные’, сказала, одумавшись, мать. Тут она стала приводить известные ей случаи сходства между физиономиями. ‘Но мы’ — продолжала она: — ‘господ Сентябревых не знали и даже я не слыхала о такой фамилии. Мы никогда не бывали в Поволжских краях’.
— Позвольте спросить, если это с моей стороны не будет нескромно: чей это портрет? — сказал я, указывая на портрет, писанный масляными красками и висевший на стене в золоченой раме.
‘Это портрет моего покойного мужа!’ — сказала барыня.
— Этот портрет, — сказал я, — чрезвычайно похож на отца той девицы, о которой я говорил. Его звали Осип Акиндинович.
‘И моего мужа покойного звали точно также’, — сказала барыня, почти крикнувши от удивления.
— А ваше имя и отчество, сударыня, позвольте спросить, — сказал я.
‘Марья Савишна’, — отвечала она.
— И госпожу Сентябреву звали точно также,— воскликнул я.
‘Боже мой! Что за странности! Признаюсь, мне начинает делаться страшно!’ — сказала тревожно барыня.
‘А вот я открою и несходство!’ — сказала девица. ‘Ваша знакомая умерла тринадцати лет от роду, сказали вы. Не так ли?’
— Да! — отвечал я.
‘А мне теперь восемнадцать’, — продолжала девица. — ‘Какое же сходство могли вы найти во мне с тринадцатилетнею девочкою?’
— Ваши черты, выражение ваших глаз, ваши волосы, а более всего, извините, та ангельская доброта, которая разлита во всех чертах ваших — все это совершенно одинаково с моей умершей знакомой.
В довершение сходства я рассказал о принадлежностях обстановки покоя, в котором сидел, с тою, какую видел в доме Сентябревых во времена моего отрочества.
‘Как же все это вы объясняете?’ — спросила Фаина Осиповна.
— Я не берусь объяснять необъяснимого, — отвечал я. ‘А вас это очень занимает?’ спросила девушка.
— О, как еще занимает! — воскликнул я. — Вы до того похожи на ту Фаину Осиповну, которую знавал я в детстве, что…
‘Что думаете — это она самая перед вами’, сказала девушка со смехом. ‘Но сколько лет прошло с тех пор, как она умерла? Ведь если б она до сих пор оставалась жива, то была бы гораздо старше меня’.
‘Дочь моя родилась 31 января 1833 года’, сказала барыня.
— А знакомая моя умерла 30 апреля 1832 года, сказал я.
‘Посудите же сами’ — говорила все-таки, смеясь, девица: ‘Если б она была теперь жива, то приближалась бы к летам моей матери, а не к моим летам!’
— Она, — сказал я, — была бы именно такою, как вы теперь, если б достигла вашего нынешнего возраста.
‘Какая натяжка’! произнесла Фаина Осиповна. ‘Как же вы можете знать, какая бы она была, когда бы не умерла и дожила до моих лет? Разве обстоятельства жизни не изменяют и наш характер, и наши воззрения и не дают нам нередко совсем иную физиономию? А вы разве знаете, какие обстоятельства ожидали вашу знакомую в будущем? Вы тут фантазируете. Вы, мне кажется, были влюблены в вашу знакомую умершую девушку’?
Я на это сказал: — едва ли возможно говорить о любви между четырнадцатилетним мальчиком и тринадцатилетнею девочкою. Но я не скрою, что между нами действительно образовалась хотя и детская, но сильная привязанность, когда я услыхал, что она умерла и притом странно и скоропостижно, то я заболел и сам чуть не умер.
— И если б она воскресла, вы были бы очень счастливы? — сказала девица и в чертах ее я увидал ту незабвенную улыбку, которая так привлекательно светилась в чертах лица моей покойной Фаины.
‘Это уже случилось! сказал я. Называйте меня безумным, но я твердо стою на том, что она была вы, а вы — она!’
Фаина Осиповна ничего на это не сказала, но я заметил, что выражение ее лица, бывшее до сих пор веселым, стало переходить к задумчивости.
Первый визит мой я не считал уместным тянуть слишком долго. Барыня приветливо приглашала бывать у них и считать их дом для себя открытым. Я, разумеется, поблагодарил и снова, обратясь к девице, сказал:
— Итак, вы мне позволите считать вас тою Фаиною Осиповною, которую я знавал в детстве.
Она отвечала:
‘Если вы точно уверены, что она, в то время когда жила, была — я, а я — теперь то, что была она, то имеете на то право, не спрашивая у меня дозволения. Впрочем, я охотно дозволяю — ваша Фаина не придет со мною считаться за это’.
Эти слова сопровождались опять тем очаровательным смехом, который остался у меня в памяти от прежней моей Фаины.
Воротившись домой, я предался размышлениям. Я таки немного заглядывал в те французские спиритические книги, в которых проводилась мысль, что мы, человеки, воплощаемся на земле по несколько раз и каждый раз приносим с собой следы своего предшествовавшего воплощения. Меня поразило время рождения Фаины Осиповны.
Сопоставляя его со днем кончины Фаины Сентябревой, я нашел между тем и другим промежуток девять месяцев, именно такой период, в продолжение которого младенец находится в матерней утробе. Итак, — грезилось мне — тотчас после того как душа моей Фаины оставила тленную земную оболочку, она стала входить в иную для новой жизни на земле. Разыгрывалось мое самолюбие: мне казалось, что Фаина оттого и взята была из этого мира преждевременно, что не могла быть моею, а теперь, воплотившись снова, должна стать подругою моей жизни! Такие скверные эгоистичные мечты лезли мне в голову против собственной воли и не отвязывались от меня, сколько ни старался я отогнать их от себя! Я находился тогда в таком возрасте, когда одиночество дает себя особенно чувствовать. Мне было тогда между 35 и 40 годами возраста. Еще два-три годика и не счуешься, как поступишь в орден старых холостяков! Я знаю, что у многих моих бывших товарищей по военной службе были жены и дети, а я оставался байбаком. Из-за чего? Пусть бы еще такой оставался одиноким, который не имеет средств содержать семьи, а у меня — слава тебе Господи! Матушка давно уже уговаривает меня жениться. Чего лучше как теперь вступить в брак с Фаиной. Но выйдет ли за меня эта Фаина? Э! Была не была! Если откажет — это будет значить, что она вовсе не та, как я думал. А если она примет мое предложение — это будет значить, что она точно воплощенная в другой раз та самая Фаина, которую я любил в детстве.
Я оделся в мундир (я был в отставке с мундиром) и вышел из гостиницы с намерением взять извозчика и ехать к Апрелевым. Но у подъезда встретил меня почтальон и вручил мне письмо.
Распечатал я письмо. Оно было из. дома. Моя матушка была опасно больна и уже все близкие съехались к ней. Ждали только меня.
Нечего было медлить. Пришлось отложить на будущее неопределенное время попытку сватовства и спешить прежде исполнять долг сыновний.
Не посещая более Апрелевых, я в тот же день вечером покатил домой. Старуху матушку я застал еще в живых, но спустя несколько дней после моего приезда она скончалась. Пошло погребение, сорокоуст, потом раздел имения: время проводил я в деревне месяца три, потом захворал и не ранее мог снова ехать в Москву, как уже в сентябре 1856 года
Первым делом по приезде в Москву было отправиться на Покровку к Барашам, но каково было мое изумление, когда на месте того дома, где весною видался с Апрелевыми, я встретил леса и -начатые постройкою стены нового дома. От дворника я узнал, что прежний дом продан, а новым приобретшим его хозяином сломан и вместо него начат новый. Дворник поступил к новому хозяину и о прежних жильцах не знал ничего. Встретил я около постройки ходившего управителя, нанятого также новым хозяином: и тот не знал ничего о прежних жильцах в доме. Прежний хозяин в Москве не жил. Я справлялся в части, и узнал там, что жившие в этом доме в четвертом нумере Апрелевы еще в мае оставили свою квартиру и выехали из Москвы в имение, но в какую губернию, было неизвестно.
С тех пор я не встречал в своей жизни Апрелевых и не знаю до сих пор, где они, жива ли Фаина Осиповна, не вышла ли замуж… ничего не знаю. Но сходство ее физиономии с прежнею Фаиною (Сентябревой), необъяснимое сходство имен отца и матушки, наконец подобие обстановки в их гостиной с обстановкою в деревенском доме Сентябревых, виденной мною в детстве — все это так поразило меня, что я, как вдумаюсь, то готов подвергнуть сомнению, что это все действительно случилось со мной, а не представилось мне в воображении.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека