Издательство всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев
ЕСТЕСТВОЗНАНИЕ И ЮСТИЦИЯ
Человек свободен, как птица в клетке.
История показывает нам, как стройно и последовательно развивалось величественное здание государств. Сперва безобразное сборище грубых, диких и варварских народов, оно, под влиянием внутренней инерции и при помощи цивилизации соседних, более образованных народов, шаг за шагом в течение тысячелетии достигало высшей образованности, прочного порядка и твердых узаконений. Вспомним, напр., состояние диких франков при первых Меровингах и сравним его с положением нынешней французской империи. Какая огромная разница! С одной стороны, мы видим хаотическую толпу варваров, единственным занятием которых были война и грабеж, здесь мы не видим ни защиты от деспотизма королей, ни прочных и благоразумных законов, ни справедливого суда, ни безопасности личности и собственности. Мы ужасаемся, читая в летописи Григория Турского описание злодейств царственного дома, ужасной участи, постигшей Овернь, бесчеловечных поступков Клодвига, мы возмущаемся при мысли, что простая денежная пеня служила наказанием за убийство, как-будто жизнь человека, подобно жизни животного, может быть ценима на вес золота. Но вот перед нами одно за другим проходят два, три, десять, наконец, тринадцать столетий, и утешительное зрелище ожидает нас при конце этого периода.
Галлы и франки составляют одну общую семью под управлением кроткого и мудрого отца-монарха, зуавы которого угрожают только кабилам и римлянам, а не его мирным и верным подданным. Для разбора дел есть суд присяжных, для кары преступников — галеры и эшафот, свобода и безопасность каждого защищены от насилия и деспотизма законодательным собранием, соединяющим мудрость и благородство древнеримского сената с гуманностью и прогрессивностью лучших представителей образованнейшей страны XIX в., неусыпная полиция строго блюдет за порядком и спокойствием общества и спешит исторгнуть из среды его всякую заблудшую овцу, величественные храмы науки, академии, институты, университеты, собирают в себе цвет и красу европейских ученых, торговля и промышленность процветают, некому грабить Овернь, ибо об ней, равно как и о других частях своих обширных владений, заботливо печется гений императора. Славное знамя Франции развевается победоносно и на стенах Мехико, и на горах Алжирии, и на морях Китая, и на берегах дальней Кохинхины, и в древней столице мира. А собственность, святая собственность! В ее-то честь веет это знамя, на ней основана эта слава, все это могущество, весь этот блеск, и в свою очередь она основана на них! Нет страны и нет народа счастливее того, который первый водрузил знамя свободы, первый изобрел великий принцип либерализма, первый провозгласил: libert, galit, fraternit, и над которым спокойно и кротко парит великий Наполеон III.
Но не вдруг достигла древняя Галлия этого цветущего состояния: много веков длился хаос и неустройство, много новых веков видели грабежи феодалов, безнаказанно посягавших на чужую жизнь и собственность. Но прогресс действовал неустанно, и избранная страна хотя медленными, но зато верными шагами шла к предназначенной провидением цели, пока, наконец, не водворились в ней порядок и закон. Но если мы сравним две эпохи менее отдаленные, чем времена меровингов и наполеонидов, то и тут сила движения вперед не менее поразит нас. Возьмем, например, знаменитый век Людовика XIV, здесь уже мы видим прочно и хорошо организованное государство, с войсками, чиновниками, судами, торговлей, двором, министрами, литературой, наукой и искусствами. Многие отрасли государственного быта даже не уступают своим развитием соответствующим отраслям теперешнего времени. Литература с именами Мольера, Расина, Боссюэта может смело поспорить с литературой, украшенной именами Фейдо, Ламартина и Дюпанлу. Двор с своими балетами, своими Монморанси и Ла-Тримуйль может выдержать сравнение с двором, на балах которого дамы одеваются пчелиными ульями и где блистают имена герцогов Камбасереса и Маре, и как ни привлекательна личность императрицы Евгении и как ни симпатична особа принцессы Матильды, но надо отдать также должную справедливость обворожительности madame Henriette и грации герцогини Бургундской, при всем восторге, возбуждаемом в нас одной мыслью о зуавах и спагах, мы бы поступили весьма несправедливо, если б забыли о подвигах солдат Тюреня в Палатинате и драгун в Лангедоке. Но зато в других отношениях эпоха великого императора далеко оставляет за собой грандиозный век великого короля. Возьмем, напр., сношения Франции с другими странами. Один только раз приехали на поклон к маститому монарху послы из Сиама, да и то после оказалось, что министры бессовестно надули маститого монарха, надеясь, что он именно по маститости не разберет подлога. Зато теперь из каких только стран не являлись послы засвидетельствовать почтение их повелителей внуку солнца и племяннику луны, могущественному и славнейшему божиею милостью и волею народа императору французов? Возьмем другой пример: в царствование славного короля хотя закон умел карать преступление, но делал это способом, не соответствующим прогрессу и гуманности нашего века. В ходу были пытки, колесования, отрубление рук, четвертование, сжигание живьем и другие нефилантропические меры к пресечению зла в корне. Тюрьмы не отличались удобством помещения и особенно здоровым воздухом, злодеи, приговоренные на галеры, часто по годам ожидали отсылки на место изгнания и в ожидании оставались в таком положении: вырывалась яма, на верху которой, поперек ее, утверждался деревянный брус, к которому злодея привешивали на цепях, так что ноги едва только касались дна ямы, следовательно, он не мог встать и должен был проводить все время своего заключения в висячем положении. Дно ямы скоро покрывалось грязью, потому что она не была защищена от влияния атмосферы… Раз в сутки на это грязное дно бросался кусок хлеба, который злодей мог достать, только поднимая одной ногой вдоль по другой.
Все это исчезло в новейшее время. Ограничиваются тем, что преступникам отрубают головы, а если сажают в тюрьму, то заключение это вовсе не походит на прежнее. Пытка и телесное наказание отменены. Как же после всего этого не видеть быстрого хода прогресса и не благодарить небо за то, что родился в царствование Наполеона III, а не Хильперика I?
То же или почти то же повторяется с государственным прогрессом и у других народов. Естественно и даже необходимо, чтобы, развиваясь с религиозной, полицейской, военной и придворной сторон, государство процветало в то же время и в отношении наук и искусств. Поэтому нельзя не радоваться, взирая на успехи, сделанные в Европе (в том числе и у нас) науками естественными. Польза их несомненна. Не говоря уже о великих изобретениях, как телеграфы, железные дороги и др., которыми мы обязаны успехам естественных наук, они дают нам драгоценные сведения на каждом шагу нашей жизни. Так, без успехов энтомологии мы никогда не узнали бы способа улучшать вкус плодов, без успеха химии — приготовлять из небольшого количества мяса питательный и крепкий суп, быть может, что без ботаники мы не знали бы ничего о лимоне как о прекрасной приправе к чаю. Без физики мы бы не любовались содроганиями мертвой лягушки, а без микроскопа не видели бы прекрасного зрелища, представляемого плавательной перепонкой этого земноводного. Наконец — и это самое главное — без химии и микрографии не могли бы доказать многих преступлений, и многие бы злодеи избегли заслуженной кары.
Поэтому всякий, кому дороги его комфорт и удовольствие, кто сочувствует казням преступников, не может не радоваться, взирая на ежечасные открытия, делаемые в области естествознания. Зато тем грустнее такому человеку видеть, как наука, долженствующая быть наиболее практическою, занимается химерами и хочет, на основании разных утопий, совершенно изменить строй общества. Я не буду рассматривать здесь ее бессильных попыток исказить упроченный тысячелетним существованием нравственный мир человека, я займусь здесь исключительно ее вторжениями в область суда и расправы.
Характер, миросозерцание, а следовательно, и внешняя деятельность человека, говорят эти мечтатели, обусловливаются двумя моментами: свойствами самого организма и посторонними влияниями, из которых первое место занимают физические условия среды, в которой находится человек, — общество, окружающее его. Поэтому для готтентота недостаточно жить по-европейски, чтобы сделаться равным по всему кавказскому племени, готтентотский организм в продолжение многих поколений будет задерживать его в развитии, точно так же недостаточно родиться европейцем, чтобы быть развитым существом, для этого необходимы еще материальные условия, воспитание и общество, среди которых образуется человек. Несправедливо было бы, продолжают они, требовать от готтентота, выросшего во Франции, одинакового понимания с французами, также несправедливо бы было наказывать француза, выросшего и живущего в готтентотской обстановке за то, что он не имеет одинакового миросозерцания с теми соплеменниками, которые выросли и живут в условиях цивилизованного общества. Во время разделения общества на касты существовал закон, по которому член той или другой касты должен был судиться равными себе, либералы, провозгласившие, что все люди равны, но прибавившие: ‘перед законом’, эти либералы напрасно уничтожили этот обычай, который хотя и был несправедлив на деле, потому что служил в защиту знатных, но был справедлив в теории {Подобное рассуждение уже ясно доказывает непрактичность утопистов, предпочитающих несправедливость на практике несправедливости в теории.}, потому что не подвергал, как нынешний, виновных суду людей, выросших при совершенно иных условиях, вскормленных иной пищей и живущих в ином мире, чем подсудимые. Люди, которым с детства толковали о долге, о праве, о чести, о нравственности, должны, разумеется, строго относиться к проявлению совершенно противоположных понятий, их, естественно, должно возмущать отсутствие чести и нравственности, непонимание долга и обязанности, нарушение права. Они считают все эти понятия, потому только, что они входят в круг их убеждений, истинными и неподлежащими никаким колебаниям или видоизменениям, для них они вечны и абсолютны, видя отсутствие их в других, они считают это следствием греха, преступления, они думают, что и у этих преступников должны были быть понятия обо всем этом, но они искоренили их рядом гнусных поступков, добровольно нарушили их и попрали. Между тем, не отрицая всех этих понятий у развитых людей, для которых они, конечно, обязательны, если они сами считают их таковыми, нельзя не заметить, что они ошибаются, навязывая их другим. Если они сравнивают то, что они называют добром, с светом, а то, что по их понятию есть зло, — с тьмою, то должны же они помнить, что сравнение это именно потому и верно, чго человек, бывший очень долго в темноте, плохо различает освещенные предметы. Точно так же человек, воспитанный и выросший в понятиях, противоположных тем, которые признаются за истинные образованными людьми, не может отвечать за то, что его поступки не соответствуют идеям развитых людей. Следовательно, по мнению утопистов, уже из этого прямо вытекает нелепость всякого суда, потому что по умственному развитию нельзя людей делить на касты, и, следовательно, было бы совершенно невозможно судить неразвитых преступников неразвитыми судьями, а развитых — образованными судьями. Притом не одной только внешней обстановкой определяются умственные понятия, потому что самый, повидимому, развитой человек может точно так же отвергать добро и зло, нравственность, честь и право, как и самый невежественный, в силу той известной истины, что высшая степень развития и низшая аналогичны. С этим последним замечанием сумасбродных мечтателей нельзя не согласиться, потому что доказательство их слов мы находим в них самих: между ними есть люди, повидимому, ученые и образованные, как. например, Прудон, Молешотт, Бюхнер, но они попирают нравственные законы и посягают на священнейшие понятия, подобно самым закоренелым и невежественным преступникам. По словам нашего известного баснописца И. А. Крылова, последние даже лучше первых. (См. басню ‘Сочинитель и разбойник’). При этом утописты приводят обыкновенно разные доказательства в пользу своей теории. Посмотрим на некоторые из них, чтобы убедиться в их несостоятельности. Они доказывают, например, что большинство преступлений совершается вследствие бедности: конечно, статистика доказала, что большинство преступников были люди недостаточные, но в том-то именно и состоит истинная добродетель, чтобы возвыситься над внешними препятствиями. Они доказывают также, что эти бедняки не имеют никаких средств развиться, нью-йоркский комитет Board of education считает в этом городе до 40.000 детей, не получающих ни малейшего воспитания, число детей в больших городах Европы, живущих на улице в обществе воров и публичных женщин, громадно, даже дети, воспитывающиеся дома при родителях, не могут иметь ни малейшей возможности получить понятие о чем бы то ни было нравственном, возвышающемся над кругом домашней брани, грязи и суеверия. Таково воспитание, получаемое огромным большинством жителей Европы. Общество терпит и содействует одному из его проявлений — проституции, между тем как мотивы, могущие заставить женщину торговать своим грешным телом, не встречают в чувствах человека более сильного препятствия, чем те, которые побуждают его решиться на воровство. Были примеры, что в полицейские книги публичных женщин записывались невинные девушки, и общество не только смотрело на это сквозь пальцы, но даже через своих чиновников участвовало в этом жертвоприношении всей нравственной стороны человека голоду. Неужели же борьба, которую выдержали эти девушки с нуждой, с одной стороны, и своими чувствами — с другой, была менее упорна, чем та, которую должен вынести человек, протягивающий в первый раз руку на воровство? Не раз, может быть, покушались они на самоубийство, много горьких слез было пролито, проведено много бессонных ночей, много голодных дней, пока, наконец, голод не вынудил от них страшной, противоестественной жертвы, пока нужда не заставила их броситься, закрыв глаза, в объятия этого развратного общества, отворачивающегося от них, когда они просят у него куска хлеба, и дающего им дворцы и кареты, когда они произведут над собой моральное самоубийство. И то же общество произнесло бы над ними строгий приговор, если б вместо того, чтобы записаться в разряд, они бы совершили воровство, важные судьи послали бы их в рабочий дом, мирные отцы семейства и присяжные объявили бы их виновными, красноречивый прокурор доказывал бы безнравственность их поступка. И во имя справедливости, во имя нравственности, во имя добра, во имя общественной безопасности их бы повели в тюрьму, в которой погибла бы их жизнь физически, как теперь погибла нравственно. Общество содрогается чопорно, слыша о матерях, продающих своих дочерей или убивающих своих новорожденных детей, в своей самоуверенности оно не подозревает, что факты эти — его собственные преступления, что это оно продает девушек и топит младенцев, что оно совершает еще худшее злодейство, заставляя их матерей делать это своими руками. Сытое и довольное, оно требует кары таким преступницам, не подозревая или желая забыть, что эта мать голодна, как та, которая съела в Иерусалиме своего ребенка, что другая мать приносит свое дитя в жертву предрассудкам и варварству. Оно не хочет этого знать, и вот снова нелицеприятный суд присяжных — этот высший и роскошнейший плод нашей цивилизации — торжественно обрекает на казнь детоубийцу: общество, отвернувшееся от несчастной, обращается к ней только затем, чтобы взвести ее на эшафот. Но эти жертвы не несчастливы: есть добрые души, которые пожалеют о них, есть сердца, которые сожмутся болезненно при воспоминании о них. Но общая ненависть, общее отвращение проводят до палача тех неприглашенных на пир жизни, которые восстают против гнетущих узаконений общества, смеются над его правдой и неправдой и вступают с ним в неравный бой, конец которого — веревка — не может подлежать сомнению. Общество готово добродушно пожалеть о тех жертвах своих, которые погибли безропотно и покорно, но оно является неумолимым там, где видит бунт. Тогда проявляется этот беспощадный деспотизм общества, худший всякого личного деспотизма, и человеку, подобному Ласенеру, нет пощады. Тучи сыщиков и судей и палач решают его участь на земле, за гробом его преследует неумолимое общественное мнение и клеймит вечным позором его память. Герой, восставший против деспотизма личного, какой-нибудь Гармодий, Брут или Орсини, может ждать себе за гробом статуй и лавровых венков, герой, как Ласенер, восставший против общественного деспотизма, остается навеки презренным убийцей {Ласенер был жесточайший разбойник, готов был зарезать за грощ кого угодно, мучил и убивал детей ради потехи. Вот каковы герои утопистов.}.
Таким образом, внешние условия жизни, воспитание и окружающее общество своим влиянием обусловливают, по мнению утопистов, преступление. Эти люди решительно не понимают, что, и в бедности живя, можно сохранить в неприкосновенности и нравственность и честь, что не все же, наконец, бедняки делаются непременно мошенниками и преступниками, что, напротив того, большая часть их гнушается преступлением и совершившим его. Что же касается до воспитания, то, конечно, это важный момент в жизни человека, но что бы было, если б принимать его в извинение, рассматривая преступления? Тогда пришлось бы оставить безнаказанными все совершающиеся злодеяния, потому что сами утописты справедливо говорят, что большинство злодеев дурно или вовсе не воспитаны. Что ж было бы тогда с обществом? Чем бы были защищены жизнь и собственность?
Теперь перейдем к рассмотрению тех доводов против уголовного права, которые утописты основывают на условиях самого организма, как читатель мог судить по заглавию, эти доказательства, основанные на естествознании, должны особенно обратить на себя внимание.
Если, говорят они, криминалистика признала некоторые условия, которым подпадает человеческий организм, как-то: умопомешательство, особенно возбужденное чем-нибудь состояние, напр., испуг, болезни, лета и т. д., достаточными для оправдания подсудимого, если в этих случаях она постановила невменяемость преступления, то она сделала этим величайшую ошибку: она поддалась доводам врачей и филантропов и через эту первую уступку открыла возможность целого ряда других. Теперь, когда наука доказала, что свободная воля человека есть изобретение детского самообольщения (?), то не может быть и речи о вменяемости каких бы то ни было проступков, если уже однажды сама криминалистика изобрела теорию невменяемости. Прежде она могла отвечать врачам и естествоиспытателям, что они сами по себе, а я сама по себе, и вам в мою область соваться незачем. Теперь же о таком ответе не может быть и речи, и криминалисты должны отделываться тем, что прикидываются, будто не верят открытиям в области физиологии. Начиная с доктора Галля, выгнанного императорским декретом из Вены за ‘разрушение основ юстиции и религии’, до нынешней защиты на основании сказок учения о свободной воле, положительно опровергнутого наукой,— везде видно одно и то же затыкание ушей, чтоб не услышать горькой истины. Между тем может ли быть что-нибудь неопро-вержимей по своей ясности и простоте следующей аксиомы: человек есть не что иное, как животный организм, животный же организм зависит от тысячи физических условий как в самом себе, так и в окружающей среде, следовательно, человек — раб своего тела и внешней природы.
Мы еще не знаем, чем именно обусловливается та сторона деятельности нашего тела, которую мы называем нравственной, духовной. Хотя и есть много гипотез и предположений на этот счет, но пока мы можем только сказать, что условия этой деятельности могут быть только двух родов: физические и химические. Каким же образом действуют эти силы в нашей нервной системе — нам неизвестно. Но эти силы, степень их интенсивности, а следовательно, и проявление их вобласти человеческого мышления в свою очередь обусловливаются материей, в которой они действуют, т. е. ее качеством и количеством. Органическая химия, анализирующая те самые вещества, из которых состоят все животные и растительные организмы, от человека до лишая, показывает нам, как изменяются они под влиянием качественных и количественных отношений: несколько лишних паев воды, прибавляемых к одинаковым количествам углерода, дают разнообразнейшие результаты, которые являются еще удивительней, если мы изменим качество составных частей, напр., вместо водорода возьмем азот. Если же элементы, составляющие человеческий и все прочие организмы, находятся в такой полной зависимости от колебаний материи, то очевидно, что эти изменения ее должны отражаться и на самых организмах. От малейшего изменения вещества, от ничтожнейшего излишка или недостатка его происходят важные перемены в силах, для которых оно служит источником. Следовательно, всякое изменение в качестве и количестве составных частей мозга, крови, вещества нервов должно порождать соответствующие уклонения от нормального состояния вдуховном и нравственном мире человека, в его воле, миросозерцании, понятиях, антипатиях и симпатиях. Выражение нормальное состояние в сущности не имеет смысла, потому что такого физиологически и психологически среднего человека нельзя никаким образом определить, и он вовсе не существует. Все люди представляют подобные уклонения от мнимой нормы, и уклонения эти до того разнообразны, что двух совершенно одинаковых людей невозможно найти. Поэтому при первом же взгляде на человечество мы видим в нравственной стороне его членов такую громадную разницу, такие удивительные крайности и противуположности, что готовы не признавать всех существующих людей за принадлежащих к одному и тому же виду млекопитающихся. Сравнивая китайца с европейцем, жителя древней Ассирии с новейшим англичанином, мы видим в них более различия, чем между волком и собакой, медведем и россомахой, окунем и карасем, при тщательном исследовании мы замечаем, однакоже, что люди, живущие в одинаковых местностях и в одинаковых материальных условиях, представляют множество общих черт. Но ежели мы снова будем внимательно рассматривать их ближе, то в их среде найдем громадную разницу, и именно в том, что считается высшим и существеннейшим свойством человека — в их нравственном мире. Возьмем, например, настоящее время и сличим между собою членов одного и того же класса: само собою разумеется, что наш образованный класс представляет в наружном отношении различия чисто индивидуальные и не имеющие никакого общего основания. Но если мы посмотрим на разницу, являющуюся в их понятиях и убеждениях, то здесь она поразит нас именно потому, что не имеет характера индивидуальности, что мы ясно видим общество разделенным на два лагеря, на две стороны, миросозерцания которых представляют собой до того резкие крайности, что если б мы приняли его за существенный признак человеческой породы, то должны бы были разделить на два особые зоологические вида людей одного и того же класса одной и той же страны. То, что одни считают белым, другие — черным, и наоборот, то, что, по мнению одних, справедливо, нравственно, прекрасно, священно, высоко, в мнении других является жестоким, гнусным, подлым, глупым и постыдным, обе стороны считают убеждения противников низкими, а себя — представителями и защитниками истины. Видя это, мы тотчас же открываем и причину этого явления, мы можем указать, что именно служит границей между теми и другими убеждениями: граница эта — время, возраст, потому что мы теоретически знаем, что, во-первых, от поколения к поколению мозг человеческий совершенствуется, во-вторых, что лета подавляют его деятельность, в-третьих, что воспитание и общество, среди которых прошел период развития людей, влияет на их образ мыслей. Соображая все эти данные, мы приходим к убеждению, что и в этом случае пограничной чертой между понятиями служит возраст. Обращаясь от априорического вывода к наблюдению, мы видим, что оно подтверждает нашу догадку. Но, спрашивается, виноваты ли лица обеих сторон, что время произвело некоторые изменения в качестве их мозга, что у одних лета подавили его деятельность, а у других нет, что одни выросли в одной обстановке, а другие — в другой? Может ли кому-нибудь в голову притти нелепая мысль задать подобный вопрос серьезно? Но на практике выходит другое: правда, вопроса такого не задают, но, предполагая его заданным, энергически отвечают утвердительно {Какая ненависть к практике!}. Сейчас было сказано, что двух человек, совершенно равных, найти невозможно, что все люди уклоняются от нормы, которую составляют идеи — правды, справедливости, отвлеченной истины, добра, нравственности и чести. Но уклонения эти не у всех совершаются в одинаковую сторону, и от того, в какую сторону уклоняется человек, зависит вердикт общества, объявляющего его честным человеком или преступником. Если, например, большинство общества отклонилось в ту сторону, где существует собственность (как у цивилизованных народов), то человек, уклоняющийся в противную, объявляется вором или вредным человеком, если же это большинство уклонилось в ту сторону, где собственности нет (как у дикарей), то не существует и понятия о воровстве, а если оно и есть, то не считается даже проступком. Если большинство общества, как в Китае, направилось туда, где детоубийство дозволено, то никому в голову не приходит считать это преступлением, если же оно клонится, напротив, в противную сторону, то жестоко преследует тех своих членов, которые действуют наоборот. Если, далее, общественный быт сложился в республиканские формы, как в древней Греции, то лица, действующие в деспотическом смысле, преследуются не только оружием, но и общественным мнением, люди, противодействующие деспотическим стремлениям, прославляются как герои, и подвиги их считаются высшей добродетелью. В государствах же деспотических такие поступки объявляются (не только властью — это бы еще ничего не доказывало,— но и общественным мнением) преступлениями, а имя совершивших их является в памяти народной покрытое позором. Из всего этого следует, что единственный повод к признанию известного поступка нравственным или безнравственным, достойным похвалы или наказания, заключается в направлении большинства. Покуда это большинство не заявляло претензии на просвещение, покуда оно руководилось темными и непосредственными побуждениями, до тех пор понятия о преступлении и наказании могли иметь смысл н находить оправдание. Но в настоящее время, когда факты громко вопиют против человеческих жертвоприношении, когда настоящие науки наперерыв друг перед другом доказывают, что человек не может совершить поступка, не вытекающего из необходимых условий его организма, что наказание за так называемые нравственные вины ничем не отличается от того, как если б вздумали наказывать каждого, потеющего более положенной меры, — нельзя, не сказать, что криминалистика и юстиция держатся на том же самом основании, на котором держалась Птоломеева система во времена Галилея. Но перейдем к фактам.
Естествоиспытателям известно, как могущественно действует во всем органическом мире наследственность. Можно сказать, что деятельность организма настолько обусловливается его формой, насколько эта последняя — ею. А это может произойти только при большом значении наследственности. Прекрасный пример этого представляет, между прочим, одно маленькое животное из семейства ракообразных — отшельник. Каким-нибудь обстоятельством одно неделимое этого вида должно было укрыться в раковине улитки. Величина этой раковины так мало соответствовала росту животного, что по недостатку места некоторые части его тела не могли развиться вполне. От этого случайного обстоятельства, произведшего уродство в одном неделимом, явился целый род отшельников с теми же самыми неразвитыми частями своего тела, недостаток которых сделался уже для них нормальным. Таким образом, препятствие, встретившееся на пути развития организма прародителя, породило совершенно особенную форму животного, которая тем более уклонилась от первоначальной, что от недостатка некоторых частей явилась новая деятельность остальных, совершенно переродившихся сообразно с нею. То же видим мы и в других животных, особенно домашних: сколько разнообразия явилось в форме тела собаки под влиянием тех разнообразных условий, в которые попадали эти животные. Притом это изменение и передача его потомству выразились не в одной только форме тела. Кому не известно, что чутье, охота за известнойдичью, наконец, многие нравственные явления, как-то способность выучиваться тому или другому искусству, — наследственны у собак. То же и с человеком: горилла, вследствие каких-нибудь обстоятельств принужденная постоянно держать свое тело в вертикальном положении и этим давшая возможность своему мозгу, освобожденному от напора крови, развиваться и воспринимать и отражать новые впечатления, — вероятно, была прародительницей человека, выработавшего под влиянием новой деятельности свой организм до той степени совершенства, каким обладали древние греки и новейшие англичане. Кому эта гипотеза покажется слишком смелой, тому можно указать на ежедневно совершающийся переход свойств родителей на детей не только в физическом, но и в нравственном отношении. Как целые народы имеют свои особенные наследственные религию, поэзию и воззрения на мир, так и в частности каждый человек воспринимает свои нравственные и физические особенности от своих предков. В медицине, например, в числе причин, порождающих многие болезни, как, например, чахотку, рак, золотуху и др., играет видную роль наследственность. Известна леопольдова губа Габсбургцев и большой нос Бурбонов. Итак, если физические особенности передаются отдаленнейшим потомкам, то почему же не передаваться и нравственным? Положительные данные отвечают утвердительно на этот вопрос. И в этом случае отдельные лица так же точно передают своим потомкам свои особенности, как и целье народы. Мы знаем о наследственных умопомешательствах, маниях, антипатиях и симпатиях. Идиосинкразии точно так же передаются обыкновенно от родителей к детям. Особенности характера мы находим также часто переданными по наследству. Уже из этого ясно, что и склонность к убийству, грабежу и другим преступлениям против нашей условной нравственности могут быть передаваемы по наследству. Это доказано наблюдениями, и мы можем представить следующую таблицу нового дома Атридов (см. таблицу на 77 стр.).
Побочные линии этого семейства — Лемер, Гюго и Пильо — также претерпели тюрьму, галеры и эшафот.
Трудно себе представить, что-нибудь красноречивей этой таблицы {Нравственный по природе человек сумеет отделаться от влияния наследственности, как и вообще от всякого другого орудия врага рода’}.
Теперь перейдем к другому, не менее сильному мотиву преступлений, стоящему точно так же выше человека и избавиться от которого он не имеет возможности. Мотив этот — это те роковые цифры, которые так весело смеются над человеческой уверенностью в своей свободе, те цифры, которые, как древний рок, управляют судьбами человека и не позволяют ему ни на шаг отступать от своих математических выводов. Здесь не место указывать на бесчисленное множество примеров того, как человек во всех своих действиях, от самых важных до самых ничтожных, повинуется статистическим законам. Примеры эти, в большом количестве собранные у Бокля, не относятся прямо к настоящей цели. Поэтому здесь нужно остановиться только на тех числовых показаниях, которые указывают на несвободу воли человека в деле свершения того, что называется преступлением. Пуассон дает нам следующую таблицу ежегодного числа преступлений и наказаний во Франции:
1825 г.— 6 652 обвиненных 0,61 проц. наказанных
1826 ‘ — 6 988 ‘ 0,62 ‘ ‘
1827 ‘ — 6 629 ‘ 0 61 ‘ ‘
1828 ‘ — 7.396 ‘ 0,61 ‘ ‘
1829 ‘ — 7.373 ‘ 0.60 ‘ ‘
1830 ‘ — 6.962 ‘ 0,59 ‘ ‘
Одни только чисто физические условия, как-то: пол, возраст, болезни, материальное положение и т. п., влияют на эти числа, как доказывает таблица Кетле, где число и род преступления показаны в отношении к летам преступников и в то же время выставлены их отношения к общему чи