Еретик из Соаны, Гауптман Герхарт, Год: 1918

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Гергарт Гауптман
Еретик из Соаны

Der Ketzer von Soana

Перевод с немецкого А. Н. Кудрявцевой-Генкиной

 []

Исключительное право перевода на русский язык принадлежит издательству И. П. Ладыжникова, Берлин.

Путешественники могут предпринять восхождение на вершину Монте-Женерозо в Мендризио или из Каполаго зубчато-колесной дорогой, или из Мелидо через Соану, но здесь путь чрезвычайно затруднен. Весь округ относится к Тессино, швейцарскому кантону, с итальянским населением.
На значительной высоте, горным туристам нередко встречался пастух коз в очках, внешность которого вообще обращала на себя внимание. По лицу, хотя и коричневому от загара, в нем сразу можно было узнать интеллигентного человека. Он имел некоторое отдаленное сходство с бронзовым рельефом Донателло в Сиенском Соборе, изображающим Иоанна Крестителя. Его темные, вьющиеся волосы падали по смуглым плечам, одеждой ему служила козья шкура.
Когда толпа иностранцев приближалась к нему, то проводники уже издали начинали смеяться, а туристы, завидя его, часто поднимали неистовый хохот или начинали его громко дразнить: им казалось, что необычная внешность незнакомца дает им на то право. Пастух не обращал на них внимания, он даже не поворачивал головы в их сторону.
Собственно говоря, все проводники, казалось, были с ним в приятельских отношениях. Они часто взбирались к нему на кручи и вступали с ним в дружескую беседу. Когда же по возвращении туристы спрашивали их об этом святоше, то они большей частью загадочно молчали, пока незнакомец не скрывался из вида. А те путешественники, которых продолжало мучить любопытство, наконец, добивались, что этот человек с темным прошлым, прозванный народной молвой ‘еретиком из Соаны’, пользуется сомнительным уважением, смешанным с суеверным страхом.
Когда пишущий эти строки был еще юн и имел счастье нередко проводить чудесно время в прекрасной Соане, не раз приходилось ему подниматься на Монте-Женерозо, — и вот тут-то однажды он увидел так называемого ‘еретика из Соаны’. Взгляда его он однако не забыл. И собрав о нем самые разнообразные и противоречивые сведения, он решил увидеть его снова и даже просто его навестить.
Это намерение еще более укрепилось у автора этих строк, благодаря одному швейцарскому немцу — Соанскому врачу, который уверял, что этот чудак довольно охотно принимает у себя интеллигентных людей. Он сам однажды был у него. ‘Собственно говоря, я должен был бы на него сердиться’, сказал он: ‘так как парень вредит моему делу, но он забрался на такую высоту и так далеко, что его советами, слава Богу, пользуются, да и то тайком, лишь те немногие, которые были бы не прочь лечиться даже у самого чёрта. Вы должны знать’, продолжал врач, ‘что в народе верят, будто он продал душу сатане, а духовенство этого слуха не оспаривает, так как он им самим и распускается. Сначала, гласит молва, этот человек был подчинен злым чарам, а затем и сам превратился в закоснелого злодея и дьявольского волшебника. Что же касается меня, то я не заметил у него ни когтей, ни рогов’.
Автор этих строк помнит довольно хорошо свои визиты к горному чудаку. Особенно памятной осталась первая встреча, имевшая случайный характер, вследствие одного исключительного обстоятельства. На одном крутом повороте тропинки автор наткнулся на беспомощно стоявшую козу, только что выкинувшую козленка и ожидавшую другого. Затруднительное положение одинокой самки, ее доверчивый, как бы просящий помощи, взгляд, великое таинство рождения среди могучей горной природы — все это произвело t на него неотразимое впечатление. Он догадался, что животное принадлежит к стаду незнакомца, и поторопился позвать его на помощь. Он нашел пастуха среди коз и коров его стада, рассказал ему о случившемся и повел его к роженице, возле которой на траве лежал уже второй мокрый и окровавленный козленок.
С осторожной уверенностью врача, с бережной любовью милосердного самарянина ухаживал хозяин за своим животным. Подождав некоторое время, он взял обоих новорожденных под мышку и медленно двинулся к своему жилищу, сопровождаемый матерью, почти волочившей по земле свое тяжелое вымя. Посетителя он не только очень вежливо поблагодарил, но и чрезвычайно радушно предложил ему пойти вместе.
Чудак соорудил несколько построек на принадлежащем ему горном участке. Одна из этих построек снаружи походила на бесформенную груду камней, внутри же были устроены сухие и теплые хлевы, там помещались козы с козлятами. Затем хозяин провел гостя к вышележащей выбеленной, кубовидной постройке, которая, прислонившись к склону Женерозо, занимала выступ, сплошь заросший виноградом.
Недалеко от калитки из горы падала вниз струя воды толщиной с руку и наполняла обширный, выдолбленный в скале водоем. Возле этого водоема обитая железом дверь закрывала вход в пещеру или, как вскоре затем выяснилось, в погреб.
С этого места, которое, если смотреть с долины, казалось, висело в воздухе на недосягаемой высоте, открывался восхитительный вид, о котором автор пока не хочет говорить. Но тогда, впервые наслаждаясь этой чудной картиной, он выражал свое удивление, переходя попеременно от безмолвного изумления к громким возгласам восхищения и восторга. А пастух в эту минуту вышел из жилища, где он что-то искал, и его походка, казалось, сразу стала легкой, еле слышной. Эта осторожная, мягкая сдержанность гостеприимного хозяина не ускользнула от посетителя, и он почувствовал в этом намек на необходимость быть скромным и сдержанным в словах и вопросах. Чудаковатый пастух так пришелся ему по душе, что он не рискнул хотя бы простым намеком на любопытство или назойливость отпугнуть его от себя.
Как сейчас видит гость перед собой на террасе круглый, со скамейками вокруг, каменный стол, с разложенными на нем прекрасными вещами: великолепным местным сыром (stracchino di Lecco), отличным итальянским пшеничным хлебом, салями, маслинами, смоквами и кроме того кувшином, полным красного вина, только что принесенным из погреба. Садясь за стол, длинноволосый, бородатый, с козьей шкурой на плечах хозяин с такой сердечностью посмотрел на своего гостя, пожав ему при этом руку, как будто хотел этим выразить ему свое особое сердечное расположение.
О чем только ни говорилось во время этого первого визита, — лишь немногое осталось в памяти. Пастух просил называть его Людовико, много рассказывал об Аргентине. Когда из глубины долин донесся звон колоколов, призывавший к ‘Angelus’, он бросил ироническое замечание относительно этого ‘раздражающего дребезжания’. Вскользь упомянул имя Сенеки, также слегка коснулись швейцарской политики. Наконец, чудак пожелал узнать что-либо о Германии — родине гостя. ‘Вы будете для меня всегда желанным гостем’, сказал пастух, когда посетитель решил наконец распрощаться.
Как ни сильно был заинтересован автор этих строк (чего он от себя и не скрывал) историей своего нового знакомого, все же при следующих посещениях он избегал проявлять какой-либо интерес к этому предмету. При случайных разговорах в Соане ему сообщили некоторые факты, объяснявшие, почему Людовико получил прозвище ‘еретика из Соаны’, но автору было гораздо важнее узнать, в каком отношении это прозвище соответствовало действительности, какая своеобразная философия, какие особенные внутренние переживания легли в основу внешней формы жизни Людовико. Автор все же удерживался от вопросов, — и за это был щедро вознагражден.
Он заставал Людовико большей частью одного — или среди стада, или в пещере. Не раз находил он пастуха, когда тот, подобно Робинзону, собственноручно доил коз или прикладывал козлят к какой-нибудь упрямой матке, — тогда он, казалось, совершенно превращался в альпийского пастуха: его радовала коза, волочившая полное вымя, козел — горячий и страстный. Об одном из них он говорил: ‘Ну, посмотрите, разве он не похож на самого лукавого? взгляните только на его глаза — сколько силы, сколько огня в его ярости, бешенстве, злобе! — и при том святого огня!’ Но автору казалось, что в глазах пастуха светилось то же самое адское пламя, которое он называл ‘святым огнем’. Застывшая и хищная улыбка открывала его белые, великолепные зубы, когда он в глубокой задумчивости следил взглядом знатока за одним из своих дьявольских матадоров во время его плодотворной работы.
Иной раз ‘еретик’ наигрывал на пастушеской свирели, и тогда посетитель еще издали слышал ее незатейливые звуки.
Однажды, при подобной обстановке, разговор естественно коснулся музыки, причем пастух высказал о ней не совсем обычное мнение. Находясь среди своего стада, Людовико только и говорил, что о животных и их привычках, о призвании пастуха и его обязанностях. Нередко заводил он разговор о психологии животных, об образе жизни пастухов, доходя до глубочайшей древности, проявляя при этом необычайно обширные научные познания. Он говорил об Аполлоне, как тот пас стада Лаомедона и Адметоса, исполняя обязанности работника и пастуха. ‘Я бы очень хотел знать, на каком инструменте играл он тогда своим стадам’. И как будто речь шла о чем-то действительно существовавшем, он добавил: ‘Ей Богу, я бы охотно его послушал’. В такие минуты лохматый отшельник производил такое впечатление, как будто его умственные способности были не совсем в порядке. А с другой стороны, мысль, которую он доказывал, получила полное оправдание: при помощи музыки он самым разнообразным образом влиял на стадо и управлял им. Одним звуком он сгонял его с места, другим — останавливал, звуками он собирал стадо вместе, разгонял его врассыпную или заставлял следовать за собой по пятам.
Бывали и такие свидания, во время которых почти ничего не говорилось. Однажды, когда томительный зной июньского полдня достиг пастбища по склону Женерозо, Людовико в состоянии блаженного забытья лежал среди своих раскинувшихся и пережевывавших пищу стад. Он приветствовал гостя глазами и жестом пригласил его растянуться рядом на траве. Некоторое время они лежали молча, затем пастух заговорил протяжно:
‘Вы знаете, что Эрос старше Хроноса и могущественнее его? Вы чувствуете этот безмолвный зной вокруг? Эрос! Вы слышите, как стрекочет кузнечик? Эрос!’ — В этот момент две ящерицы в погоне друг за другом с быстротой молнии скользнули через лежавших. Он повторял: ‘Эрос! Эрос!’ — И как бы по данному им сигналу, два могучих козла сцепились своими кривыми рогами, он не разнимал их, хотя бой становился все жарче и жарче, а звуки ударов раздавались все громче и чаще. И снова произнес он: ‘Эрос! Эрос!’
И тут посетитель впервые услышал то, что заставило его чутко прислушаться, так как все это, хотя до некоторой степени, проливало свет (или, по крайней мере, ему так казалось) на вопрос, почему Людовико получил в народе прозвище ‘еретика’.
Он говорил: ‘Я преклонюсь скорее перед живым козлом или живым быком, чем перед висящим на виселице человеком, и я ненавижу и презираю жизнь с иными взглядами. Юпитер Аммон изображался с бараньими рогами, у Пана козлиные ноги, у Бахуса бычачьи рога, — я имею в виду Бахуса римского — Тавриформис или Таврикорнис. Митра — Бог солнца — изображается в виде быка. Все народы чтили быка, козла, барана и приносили в жертву их священную кровь.
И я прибавлю к этому: и это правильно! ибо сила творящая есть высшая сила, творящая сила есть сила созидающая, творить и созидать — одно и то же. Конечно, культ этой силы чужд дряблого хныканья монахов и монашек. Мне как-то приснилась Сита, жена Вихнуса, принявшего вид человека под именем Рамы. Жрецы умирали в ее объятиях. Я знал тогда кое-что о различных мистериях — о мистерии черного оплодотворения на зеленой траве, о мистерии перламутрового сладострастия, экстазов и упоений, о таинстве желтых маисовых зерен, всех плодов, всех красок, всех оплодотворенных семян. Я, как бешеным, готов был выть от боли, когда жестокая всемогущая Сита предстала предо мною, и мне казалось, что я умираю от страстного желания’.
Во время этого признания автор настоящих строк чувствовал себя так, будто он невольно подслушал откровенные речи пастуха. Он встал, произнеся при этом несколько слов, по которым пастух должен был понять, что его разговор с самим собой никем не был подслушан и что его гость занят исключительно своими собственными мыслями. Затем посетитель хотел проститься, но Людовико не отпустил его. И снова на террасе гостю было предложено угощение, а затем последовала беседа, в результате которой у него осталось впечатление — глубокое и незабываемое.
Пастух, прибыв домой, ввел своего гостя тотчас же в жилище — во внутреннее помещение вышеописанного кубовидного дома. Оно представляло из себя квадратную, чистую комнату с камином и походило на простой рабочий кабинет ученого. Тут же имелись чернила, перья, бумага и маленькая библиотека преимущественно греческих и латинских авторов. — ‘Зачем мне скрывать от вас’, сказал пастух, ‘что я происхожу из хорошей семьи, получил несуразное воспитание и научное образование. Вы, разумеется, захотите узнать, каким образом я из человека исковерканного превратился в человека естественного, из пленного — в свободного, из немощного и угрюмого — в счастливого и довольного? Или как я сам себя отлучил от буржуазного общества и от христианства?’ Он громко рассмеялся. ‘Может быть, когда-нибудь я напишу историю моего превращения’. При этих словах гость, любопытство которого достигло высшего предела, почувствовал себя снова далеким от намеченной цели. Гостеприимный хозяин объяснил затем, что причину своего обновления он видит в преклонении перед естественными силами природы, но это мало удовлетворило, посетителя.
На террасе, в тени горного склона, на краю переполненного водоема, в чудной прохладе, на этот раз угощение было более обильное, чем в первый раз: копченая ветчина, сыр, пшеничный хлеб, смоквы, свежий кизил и вино. Болтали о том, о сем — не волнуясь и не горячась, со спокойной непринужденностью. Наконец, с каменного стола все было убрано. И тут гость услышал историю, которая произвела на него такое впечатление, будто она только что разыгралась перед его глазами.
Как уже известно, смугло-бронзовый пастух со своими взлохмаченными длинными вьющимися волосами на голове и бороде, со своей одеждой из звериной шкуры производил впечатление дикаря. Как было указано выше, он напоминал собой Иоанна Донателло. И действительно, тонкие линии его лица имели большое сходство с Иоанном. Собственно говоря, Людовико, если к нему присмотреться внимательно, был даже красив, если бы не уродовавшие его очки. Хотя они и придавали ему слегка комический вид, но в то же время делали его странно-загадочным и неотразимо-привлекательным. В тот момент, о котором идет речь, Людовико совершенно преобразился. Застывшею неподвижностью бронзы веяло доселе не только от линий его тела, но и от черт его лица, теперь же они смягчились и заиграли жизнью и юностью. Он улыбнулся с оттенком ребяческой застенчивости. ‘То, что я сейчас предложу вам’, сказал он: ‘я еще никому не предлагал, и я сам собственно не знаю, откуда у меня взялась такая храбрость. По старой привычке прошлых лет я иногда читаю и изредка балуюсь пером, — и вот, в свободные зимние часы я записал одну простую историю, которая случилась задолго до меня здесь, в Соане и ее окрестностях. Она покажется вам крайне несложной, меня же она заинтересовала по многим причинам, о которых я не хочу сейчас говорить. Скажите мне коротко и откровенно: хотите ли вы еще раз вернуться в дом и расположены ли пожертвовать немного своим временем для этой истории, на которую я уже затратил бесцельно не мало часов? Лично я скорее отсоветовал бы вам. Впрочем, если вы прикажете, я тотчас же возьму листы рукописи и брошу их в пропасть’.
Разумеется, этого не случилось. Пастух взял кувшин с вином и вместе с гостем вошел в дом. Они сели друг против друга, и хозяин вынул завернутую в тончайшую козью кожу рукопись, написанную монашеским почерком на плотных листах бумаги. Как бы желая набраться смелости, прежде чем оттолкнуться от берега и пуститься по течению рассказа, пастух еще раз чокнулся с гостем и затем начал мягким голосом.

Рассказ горного пастуха

Над озером Лугано, по горному склону, среди многих других, раскинулось маленькое горное местечко, к которому — на расстоянии не больше часа ходьбы от берега, — извиваясь, подобно змее, тянется крутая горная тропинка. Как у большинства итальянских окрестных местечек, дома-коробки образуют и здесь сплошную, непрерывно серую громаду из камня и известняка, своей лицевой стороной они обращены к долине, напоминающей ущелье и замкнутой с одной стороны лужайками и уступами, а с другой — мощным склоном царящего над окрестностью горного исполина Монте Женерозо.
В том самом месте, где эта долина действительно замыкается в виде узкого ущелья, с пологого уступа приблизительно с высоты ста метров низвергается водопад и, в зависимости от времени дня и года и от преобладающего течения воздушных струй, создает в ущелье своим то усиливающимся, то замирающим шумом непрерывно-рокочущую музыку.
Много времени тому назад в этот приход был назначен священником двадцатипятилетний юноша по имени Рафаэле Франческо.
Он родился в Лигорнетто, т. е. в Тессино, и мог этим гордиться, происходя из рода переселившегося туда на постоянное жительство и имевшего в числе своих предков одного из выдающихся скульпторов объединенной Италии, родившегося и умершего впоследствии также в Лигорнетто.
Молодой священник провел свою юность в Милане у родственников, а время учения — в различных духовных семинариях Швейцарии и Италии. От своей матери, происходившей из дворянского рода, он унаследовал серьезное направление своего характера, рано заставившее его без малейшего колебания всецело отдаться религиозному призванию.
Франческо, носивший очки, выделялся среди многих своих товарищей примерным прилежанием, строгим образом жизни и набожностью.
Даже его мать нашла нужным деликатно объяснить ему, что он, в качестве будущего священника, мог бы разрешить себе некоторые земные удовольствия и не предаваться так усердно исполнению строжайших монашеских уставов. Тотчас после посвящения им всецело овладело неудержимое желание найти возможно более отдаленный приход и здесь отшельником отдаться еще ревностнее служению Господу, Его Сыну и Пресвятой Матери.
Когда он прибыл в маленькую Соану и поселился в примыкающем к церкви приходском доме, жители местечка скоро заметили, что молодой священник совершенно не похож на своего предшественника. Прежде всего по внешности тот был сильным, здоровенным, как бык, крестьянином, который держал в повиновении красивых баб и девушек местечка совсем иными средствами, чем церковные покаяния и епитимьи.
Франческо, наоборот, отличался нежным и хрупким сложением. Его бледное лицо с глубоко запавшими глазами и нечистой кожей рдело пятнами чахоточного румянца, а его очки — по понятию простых людей — представлялись символом наставнической суровости и учености. Прошел месяц, полтора, — и он сумел покорить также, если не сильнее, но уже совсем иным способом, вначале строптивых женщин и девушек местечка.
Стоило только Франческо выйти через маленькую калитку с церковного двора на улицу, как к нему начинали тесниться женщины и дети, с истинным благоговением целуя его руку. А маленький церковный колокольчик так часто вызывал его в исповедальню, что в течение дня количество этих визитов достигало довольно внушительной цифры. Это обстоятельство вызвало у его новой семидесятилетней экономки удивленное восклицание: она и представить себе не могла, сколько ангелов скрывалось в этой, довольно-таки развращенной, Соане! Словом, молва о молодом священнике Франческо Вела разнеслась далеко вокруг и создала ему репутацию святого.
Но ничто не тревожило и не смущало его душевного мира, все его помыслы по-прежнему были направлены на то, чтобы по мере сил исполнять свой долг.
Он служил обедни, с неукоснительным рвением совершал все церковные службы и требы и — так как школа помещалась здесь же в церковном дворе — исполнял сверх того обязанности школьного учителя.
Однажды, в начале марта, ненастным вечером кто-то неистово позвонил в колокольчик церковного дворика, и когда экономка пошла с фонарем открыть калитку, она увидела перед собой мужчину одичавшего вида, желавшего видеть священника. Заперев сначала калитку, старушка удалилась не без видимой тревоги доложить о позднем посетителе своему молодому господину.
Однако Франческо, считавший своим долгом не отказывать никому, кто в нем нуждается, поднял взор от какой-то священной книги и коротко произнес: ‘Впусти его сюда, Петронилла’.
И перед священником появился мужчина лет около сорока, внешность которого ничем не отличалась от внешности местных крестьян, но была лишь более убогой и неряшливой. Ноги его были босы. Рваные, промокшие насквозь от дождя штаны поддерживались лишь ремнем, рубашка была расстегнута и открывала смуглую, сплошь заросшую волосами грудь и шею. Черные, густые волосы на голове и бороде были всклокочены и окаймляли лицо, на котором мрачным огнем горела пара темных глаз.
Куртку, всю состоявшую из заплат и намокшую от дождя, незнакомец по-пастушески перекинул через левое плечо, а вылинявшую от непогоды, помятую маленькую войлочную шляпу он нервно вертел в смуглых и жестких руках. Свою длинную палку он оставил у входа.
Когда священник спросил его о причине его посещения, незнакомец разразился целым потоком хриплых звуков и невнятных слов, которые, хотя и принадлежали к местному наречию, но, являясь его разновидностью, даже родившейся в Соане экономке казались чужим языком. Все свои слова незнакомец сопровождал дикими гримасами.
Молодой священник, внимательно рассматривавший своего посетителя при свете маленькой горящей лампы, тщетно пытался понять смысл его просьбы. С необычайным терпением,, при помощи многочисленных вопросов, Франческо, наконец, добился, что незнакомец был отцом семерых детей, причем некоторых из них он хотел бы устроить в школу молодого священника. ‘Откуда вы родом?’ спросил Франческо и, когда тот пробормотал в ответ: ‘Из Соаны’, священник удивился и тотчас же заметил: ‘Этого не может быть. Я здесь знаю всех, но ни вас, ни вашей семьи не знаю!’
Незнакомец — не то пастух, не то крестьянин — с жаром начал рассказывать о местоположении своего жилища, сопровождая свои объяснения многочисленными жестами, но Франческо все-таки ничего не понял. Он только заметил: ‘Если вы постоянный житель Соаны и ваши дети достигли законного возраста, то они и без того должны были бы уже давно посещать мою школу. И я должен был бы видеть вас, или вашу жену, или ваших детей в церкви во время богослужения или на исповеди’.
При этих словах незнакомец широко раскрыл глаза и крепко стиснул зубы, он ничего не сказал, лишь грудь его взволнованно и глубоко дышала.
‘А теперь я запишу ваше имя. Это хорошо, что вы приходите сами и заботитесь о том, чтобы ваши дети не были невеждами, а то, пожалуй, и безбожниками.’ При этих словах молодого духовника оборванец начал хрипеть так странно, что его смуглое, жилистое, почти атлетическое тело судорожно тряслось. ‘Ну, хорошо’, растерянно повторял Франческо: ‘я запишу себе ваше имя и посмотрю, в чем тут дело’. Между тем из воспаленных глаз незнакомца по заросшему волосами лицу медленно покатились слезы.
‘Ну, хорошо, хорошо’, говорил Франческо, не будучи в состоянии объяснить себе волнения своего посетителя — оно не так трогало его, как беспокоило. ‘Хорошо, хорошо, я все устрою. Назовите мне только ваше имя, голубчик, и завтра утром пришлите ко мне ваших детей’. Незнакомец молчал и в глазах его, устремленных на Франческо, выражались страдание и беспомощность. ‘Как вас зовут ? скажите ваше имя’, снова спросил священник.
С самого начала Франческо заметил в движениях незнакомца что-то робкое и забитое, когда за дверью по каменному полу послышались шаги Петрониллы, незнакомец так скорчился и проявил такой страх и беспокойство, как будто он был сумасшедшим или преступником. Казалось, за ним по пятам гнались сыщики.
Тем не менее, схватив кусок бумаги и перо со стола священника, он как-то боком направился в темный угол, к подоконнику, — откуда слышался лепет протекавшего внизу ручья, а издали доносился шум водопада, — и там нацарапал что-то с некоторым трудом, хотя все же довольно разборчиво, и передал кусок бумаги священнику. . ‘Хорошо’, сказал тот, благословляя незнакомца: ‘идите с миром.’ Дикарь вышел, оставив после себя запах колбасы, лука, дыма, козлятины и хлева. Как только он вышел, Франческо распахнул окно.
На следующее утро, Франческо, как всегда, отслужил обедню, затем немного отдохнул, а потом, после скромного завтрака, отправился к синдако, к которому надо было попасть с утра, чтобы застать его дома. С одной из железнодорожных станций, находящейся довольно далеко на берегу озера, синдако ежедневно ездил в Лугано, где на оживленнейшей из улиц вел оптовую и розничную торговлю тессинским сыром.
Солнце освещало маленькую площадь, обсаженную старыми, пока еще голыми, каштанами, прилегавшую к церкви и представлявшую нечто вроде местной Агоры. На каменных скамьях вокруг сидели и играли дети, а матери и старшие дочери стирали белье в старинном, переполненном студеной текучей горной водой, мраморном саркофаге, а затем уносили это белье в корзинах для просушки. Земля была мокрая, так как накануне шел снег с дождем. А по ту сторону ущелья под свежевыпавшим снегом высился могучий склон Монте-Женерозо. Погруженные в собственную тень его неприступные утесы дышали на долину ледяной свежестью.
Опустив глаза, прошел молодой священник мимо прачек, кивком головы отвечая на их громкие приветствия. Старчески осматривая поверх очков обступивших его детей, он дал им на минуту руку, причем они торопливо и старательно вытирали о нее свои губы. Местечко, начинавшееся сейчас же за площадью, было перерезано немногими узкими уличками, доступными лишь для пешеходов, а главной улицей могли пользоваться только маленькие повозки, и то лишь в ее передней части. Начинаясь от местечка, эта улица так суживалась и становилась такой крутой, что ее можно было проехать лишь на вьючном муле. На этой же улице помещалась маленькая мелочная лавочка и швейцарская почтовая контора.
Почтовый чиновник, который с предшественником Франческо стоял на фамильярно-товарищеской ноге, приветствовал священника, и тот ответил ему, причем своим поклоном Франческо ясно дал понять расстояние между высоким достоинством священнослужителя и вульгарной любезностью мирянина. Недалеко от почты священник свернул в невзрачный переулок, откуда лестницами и лестничками вел головоломный спуск вниз мимо открытых козьих стойл и всякого рода грязных, безоконных, похожих на погреба, пещер. Куры кудахтали, кошки сидели на обветшалых галереях под пучками повешенных вязок кукурузы. Кое-где блеяла коза, мычала корова, почему-либо не отправленная на пастбище.
Когда после всей этой неприглядной картины священник через маленькую калитку вступил в дом бургомистра, он был изумлен: перед ним тянулся целый ряд маленьких сводчатых зал, потолки которых ремесленниками были когда-то расписаны изображениями в стиле Тьеполо. Высокие окна и стеклянные двери с длинными красными занавесями вели из этих, запитых солнцем, зал на такую же открытую солнечную террассу, украшением которой служили вековой, конусообразно-обстриженный букс и чудные лавровые деревья. Сюда, как и всюду, доносился мелодичный рокот водопада, а с той стороны высился могучий горный утес.
Синдако, сор Доменико, спокойный, хорошо одетый, лет под сорок, мужчина, женился во второй раз месяца три тому назад. Его красивая, цветущая двадцатидвухлетняя жена, которую Франческо застал в сверкающей чистотой кухне, была занята приготовлением завтрака и проводила к супругу молодого священника. Когда тот выслушал рассказ Франческо о посетившем его накануне вечером незнакомце и прочитал записку, на которой беспомощными каракулями было нацарапано имя одичавшего посетителя, улыбка скользнула по лицу синдако. Затем, заставив юного священника сесть, необычайно деловито, не меняя холодного бесстрастного выражения лица, он начал давать желаемую справку о таинственном незнакомце, который действительно был гражданином Соаны, доселе неизвестным Франческо.
— Лукино Скаработа, — сказал бургомистр (это было имя, нацарапанное поздним посетителем на записке), — вот уж кто никоим образом не заслуживает сожаления, а его домашние обстоятельства уже несколько лет доставляют неприятности мне и всему приходу, и собственно — невозможно даже предвидеть, во что это в конце концов выльется. Он принадлежит к древнему роду и весьма вероятно, что он сродни знаменитому Лукино Скаработа из Милана, построившему в пятнадцатом или шестнадцатом веке главную часть собора в Комо. Ведь вы знаете, господин пастор, таких старинных знаменитых фамилий немало встречается в нашем маленьком местечке.
Синдако открыл стеклянную дверь и, не прерывая рассказа, провел священника на террасу. Отсюда, чуть приподняв руку, он указал на расположенную в воронкообразной крутой местности — здесь водопад брал свое начало — одну из тех кубических, из грубого камня сложенных построек, в которых селятся местные крестьяне. Но эта постройка, висящая на гораздо большей высоте, чем другие строения, отличалась от них не только своей обособленностью и видимой недоступностью, но и своими незначительными размерами и убожеством. ‘Видите, куда я указываю пальцем? там живет этот Скаработа’, сказал синдако.
— Меня удивляет, господин пастор, — продолжал он, — что вы ничего не слышали об этом пастбище и его обитателях. Вот уже более десяти лет, как они вызывают сильнейшее недовольство всей местности, но, к сожалению, к ним не подступиться. Женщину вызывали в суд и она утверждает, что ее семеро детей прижиты — подумайте только, что за бессмыслица? — не от человека, с которым она живет, а от летних швейцарских туристов, проходящих мимо пастбища по дороге к Женерозо. При том старая распутница отталкивающе безобразна, грязна, кишит насекомыми и страшна, как ночь.
— Нет, это всем известно, что человек, который был у вас вчера и с которым она живет, является отцом ее детей. Но самое главное здесь заключается в том, что этот человек ее родной брат.
Молодой пастор изменился в лице.
— Понятно, что эта кровосмесительная пара вызывает общее отвращение и все ее сторонятся. В этом отношении vox populi редко ошибается.
После этого пояснения синдако продолжал свой рассказ.
‘Всякий раз, как кто-либо из их детей появляется у нас, или в Ароньо, или в Мелано, их встречает угроза быть побитыми камнями. Церковь считается оскверненной, как только становится известным, что нечестивые брат и сестра переступили ее порог, и обоим опальным дали это почувствовать в столь ужасной форме, что уже много лет, как у них пропало всякое желание посещать церкви.
И разве допустимо’, продолжал синдако, ‘чтобы эти дети, эти проклятые создания, вызывающие всеобщее отвращение и омерзение, посещали нашу школу и сидели рядом с детьми добрых христиан?
И можно ли до того дойти, чтобы все наше местечко от мала до велика подвергать заразе со стороны этих нравственных уродов, этих отвратительных паршивых животных?’
Пастор Франческо ни одним движением своего бледного лица не выдал волнения, овладевшего им во время рассказа сор-Доменико. Он поблагодарил и вышел от синдако с тем же видом спокойного и серьезного достоинства, с каким вошел к нему.
Вскоре после разговора с синдако Франческо послал епископу доклад по делу Лукино Скара- бота, а через неделю он уже держал в руках ответ епископа с предписанием молодому священнику лично убедиться в общем положении дел на так называемом пастбище Санта Кроче. При этом епископ с похвалой отозвался о духовном рвении: молодого священника и подтвердил ему, что он совершенно прав, чувствуя угнетение совести по поводу этих заблудших опальных душ и выискивая средство спасти их. Никого, а тем более таких заблудших грешников, не должно лишать благословения и утешения матери-церкви.
Лишь в конце марта служебные дела и состояние снега на Монте Женерозо позволили молодому соанскому священнику отправиться на горное пастбище Санта Кроче в сопровождении одного из местных крестьян. Вот-вот должна была наступить Пасха, и несмотря на то, что с крутых утесов горного великана с глухим грохотом то и дело свергались лавины в ущелье за водопадом, весна царила всюду, где только солнце могло свободно проявить свою силу и мощь.
Хотя в противоположность своему пок
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека