Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)
Ералаш
Вышел со станции Ярославского вокзала. Вечер. Москва в снегу. На улицах блестят фонари, окна домов горят огнями. Синий снег. У вокзала наперебой извозчики на санках зазывают пассажиров: ‘Пожалте, барин, подвезу’. Зима, все как-то изменилось. Нет пыли и грохота города. Санный путь. Пахнет снегом, морозом. На санях едут обыватели, держат дам за талии. У лихачей и санки такие, с узкими сидениями, нарочно сделаны, даму держать, чтоб не упала.
Парой вороных едут именитые москвичи, кучер, как бочка, рукава голубые, а кафтан застегнут сзади на частый ряд серебряных пуговиц. Шапка с павлиньими перьями, кони покрыты синей сеткой с кистями. От коней идет пар.
— Берегись,— кричит кучер басом.
А он едет с ней, держит ее крепко рукой, в ее ушах блестят каратники. Из трактира выходят обыватели, за ними валит из дверей пар — в трактире тепло.
Театральная площадь. В театр едет публика, дамы одеты в капоры, розовые, белые, воздушные. Итальянская опера. В Охотном ряду, как дрова, лежат мерзлые поросята, рыбы — белуга, севрюга, осетрина, навага, дичь, рябчики, тетерева, зайцы, утки. Стоймя стоят мерзлые свиные туши. Лавочники рады зиме, бьют себя в ладоши, греются.
Проезжаю мимо Храма Василия Блаженного. Еду к себе. Темная Москва-река, барки белеют, покрытые снегом. Моя мастерская. Из окон виден Москворецкий мост, Кремль, Балчуг. Крыши покрыты снегом, в крышах темные круглые слуховые окна. И я вспомнил, как в Париже именитый иностранец показывал мне фотографию именно Балчуга, с видом Кремля, и говорил гостям, что когда Москва покрывается снегом и он заносит улицы и дома московские до самых крыш, а из этих окон — слуховых — жители выходят погулять по снегу. Но это очень опасно, так как по Москве зимой бегают волки и медведи. Особенно опасно ночью…
Я убеждал всех, что это вздор, что этого никогда не бывает, и видел — не нравилось иностранцу, как я говорю. Так ему хотелось, чтоб удивлял гостей его рассказ особенностью жизни московской. И он любезно мне заметил, что я, вероятно, не видал отрицательных сторон русской жизни, так как не прогрессист.
— Жан Террибль {От фр. Jean Terrible — Иван Грозный.}, ваш царь московский,— продолжал мой иностранец,— победил татарские орды и сделал всех татар дворниками, дал им лопаты, и они с тех пор очищают снега Москвы. Но не успевают. Жители часто засыпаны снегом совсем.
* * *
Верно, что татары были в Москве дворники. Верно и то, что пишу я что-то не прогрессистское: все как-то про времена тирании.
Надо писать по-другому. Попробую прогрессисту угодить. Какой я, в сущности, писатель. Не пойму, что и надо. Мне бы хотелось быть писателем настоящим, матерым, а не то, чтобы каким-нибудь. Попробую вот так:
Театральная площадь. Зимний вечер, блестят фонари у Большого театра. Опера. Обыватели, замученные непосильным трудом, подъезжают на санях к театральному подъезду. Околоточные надзиратели с саблями наголо высаживают публику из саней, ведут в театр и дорогой выпрашивают взятки. Сбоку, по крутой лестнице, робко пробираются на галерку студентки, курсистки, интеллигенция. Холод — на босу ногу, бедняжки. Театр блестит огнями, у оркестра ходит директор театра — в мундире, густые эполеты, в орденах. Белые лосины, и в сапог засунута нагайка. Ходит — поглядывает на музыкантов: надо артистов в руках держать, тоже народ, ох! И публике угодить надо.
Оркестр играет:
Эх, раз пошел ли, мой сивый грай, пошел,
Эх, распошел ли, хорошая моя…
Все не зря. Дают Вагнера: ‘Гибель богов’. Надо ведь в антракте публике угодить, не заскучала бы. Ведь вот профанация какая при царизме была.
Идет опера, а другие звуки сливаются с пением оперных певцов: то с Волги стон раздается, то бурлаки идут бечевой. Вот ведь что. Аплодируют тенору, студенты орут и стучат босыми ногами об пол. А в фойе буфет, и там ни оршаду, ни лимонаду: одна-то водка. А пить хочется. Театр-то казенный, ну и спаивают обывателя. Вот что.
Публика, обыватель, из театра едет прямо в баню — париться. Бьют себя вениками, вроде как грешники каются. А из бани прямо едут в трактиры — чай пить, баранки и калачи.
Калачи с зернистой икрой недурны были, очень недурны…
* * *
Вижу, опять пишу что-то не то: ералаш выходит. Нипочем мне прогрессисту не понравиться. Зачем это я про икру зернистую? Совсем зря, не надо бы…
* * *
Вот как надо о проклятых временах писать.
Едят в трактирах белорыбицу, белугу, пьют шампанское и пустыми бутылками бьют зеркала. Хорошо в зеркало ахнуть бутылкой. Зачем в ём харя какая-то кажется. Бей его, мажь горчицей.
В трактирах отравленных тухлой рыбой, рыбьим ядом, умерших в корчах отвозят на кладбище, где метель и вьюга. Известно всем, что на кладбище ветер свищет, все безмолвие хранит… Плохо. Какая жизнь! Не жизнь, а сибирская каторга.
Снега очень много — протестую, хотя, конечно, тогда снежные горы делали…
Очень москвички от блинов и пирогов полнели. Так мужья их с крутых гор пускали. Ну и весело было. Вот она с крутой горы кубарем катится, прямо шаром. Визжит, а кругом ржут. Конечно, на такие катания панталоны шили густые, из кружевов Марии Антуанетты. Богатые купцы, вроде Морозова, не катали так жен — стеснялись. Когда супруга полнела, то каталась в карете, в ростепель московскую, по мостовым. Худела. Говорила: ‘Ехала я в карете, бултыхалась, бултыхалась — совсем расшляпилась’. Все норовили на французский лад сказать, мода такая была. Под француженку себя показать.
А бедняки живут под мостами Москва-реки. Им туда милосердные люди блины приносят, держут за пазухой для тепла, чтоб блин горячий был. Те едят. А доброхотные даятели смотрят и жалеют бедного, вздыхают.
— Ешь, говорит, помяни, говорит, родителей покойных…
Бедняк говорит:
— Будя, не могу больше…
— Нет, мол, ешь, поминай родителев.
Беда. И бедным-то как трудно.
* * *
Богач Балдушин говорит текстильщику, своему приятелю:
— Сережа,— говорит,— я тебя с артисткой на днях видал. Это ты што?
— Да спасаю ее,— отвечает фабрикант-текстильщик.— Она артистка замечательная, из студии. Талия вот как у рюмки этой. Только испортили ее. И вот что во мне есть? Что я? Ни красы во мне нет, рост разве… А вот нравлюсь ей… И сам не знаю, отчего нравлюсь. Она ведь драматическая. Это ведь не фунт изюму. Как она про общественность говорит, если бы слышал. Прямо как с нами в одно дышло запряжена, передовая, идейная… Только вот одно: глаза у ней стоят.
— Как — стоят? — удивился Балдушин.
— Да так. Вот она смотрит прямо, а если в сторону глядеть, должна вся оборотиться. Глаза стоят.
— Отчего бы это? Ведь молодая.
— От алкоголя это у ней, актеры споили в студии, водкой поили, и остановка глаз вышла…
— И что же?
— А то, что я ее спасу. Я взял и поехал с ней к ‘Яру’. И вижу, что ей нравлюсь. И боюсь: а вдруг она на деньги мои лезет? Дак я ей говорю: ‘Я толстовец, плехановец. Уйду,— говорю,— в народ’. А она мне: ‘Я,— говорит,— с вами пойду’. Вот ведь что заманчиво. А потом я и открыл ей глаза. Говорю:
Как цветы, дорогие наряды
Я к ногам твоим брошу шутя…
— Сто тысяч в год на булавки хочешь? — я ей говорю. Одно только — глаза у ней стоят. Водка-то не скоро выкуривается. Сам Захарьин глаза на место взялся ставить. Тыщу за визит плачу… Каратниками я ее, брат, обвешал… Только она мне и сказала:
— Жалко,— говорит,— Сережа, что ты за убеждения не пострадал еще…
* * *
А зима все суровее. Вьюга, метель. Снег сыплет. Москва под снегом уже до макушек куполов. Остановились пути сообщения: все покрыто снегом. Даже неизвестно, где, собственно, была Москва. Выглядывают кое-где маковки церквей да крыши высоких домов, слуховые окна чердаков. И так все заметет снегом, всю Россию, что делается не видно и черты еврейской оседлости.
А москвичи от жительства своего под снегом — получили характер оригинальный, веселый, дружелюбный, хлебосольный. Приязненные люди были москвичи. Подумать надо, ну-ка, каково полгода в снегу жить. Только москвичи и под снегом жили неплохо. Москвичи тоже хороши были. А все же завидовали загранице.
— В снегу живем,— говорили.— Как от него отстать.
Помню, бывало, вылезет обыватель в шубе из чердака в слуховое окно погулять, видит кругом: ни пути, ни дороженьки. Ходит по снегу, ищет: ой ты, гой еси, как бы куда зайти, время провести. Ну и слышит под ногами, под снегом, музыка, машина играет — значит, ресторан ‘Прага’. Поют цыгане — значит, ‘Яр’, ‘Стрельна’. Где кричат ‘долой’ — университет. Где поют: ‘Сусанин, Сусанин, чиста моя вера’ — редакция ‘Московских ведомостей’, где ругаются — участок. Так привыкли обыватели, попадают через чердак куда надо.
Но много неприятностей через снег выходит: люди пропадают. Генерал среди бела дня пропал. Прокурор из Окружного суда пробивался в ресторан ‘Прага’ пообедать — пропал, куда делся, неизвестно. Потом только открылось — волки его съели.
Днем туда-сюда, а вечером волки стадами бегают, народ заедают до смерти. Я, конечно, это проглядел, но мне все это за границей прогрессисты рассказали. Я что-то таких снегов не помню.
Недурно было зимой в Москве под снегом жить. В гости друг к другу ходить. Хорошо в домах московских. Топятся лежанки, тепло… Соберутся гости… Играют в пряталки, в жмурки… В революцию с фантами. А то сами в гости уйдут, кто куда. Кто к Осману в клуб, играть в баккара, кто на балы, вечера, танцы… Только вот игра в революцию с фантами боком вышла.
* * *
Боярин Морозов и барон Кобыло-Ковалов говорили:
— Попробуемте революцию с осетриной, под музыку в трикотон сыграем с фантами.
Тут сделали заседание, и сразу разошлись: один хочет революцию с фантами играть, другой говорит: необходимо трикотон.
Ну, решили все-таки попробовать хоть недели на две, для начала. Такая скука под снегом жить. И до того разыгрались в революцию, разговорились, что боярин Морозов охрип, а Кобыло-Ковалов совсем голоса даже лишился. Ораторов образовалась тысяча. Говорит всяк, что хочет: свобода слова.
Околоточные пробовали глотки снегом забивать, но ничего не вышло — тает снег от внутреннего жара. Как быть? Пришли в Купеческий клуб, искали — нет ли там Минина Пожарного. Нету там, никого не нашли. Что делать? Замучились. Никак ораторов унять невозможно: разговорились до страсти. Каждый говорит: я главный. Профессора — мы главные, без нас дураками останетесь. Студенты говорят — мы самые главные, без нас вы не нужны. Сапожники — без нас пропадете, сапогов не дадим. Походи-ка по снегу. Половые то же говорят, банщики то же, солдаты то же: ‘Чего енералы без нас могут. Мы главные’. Все главные… Только и говорят: ‘главные’… И конца этому не видно.
А Кобыло-Ковалов говорит мне, что 15 января 1923 года будет конец.
— Чему конец?
— Чему — революции.
— Кто это говорит?
— Я говорю,— ответил мне с апломбом Кобыло-Ковалов.
Вижу, опять главный говорит, и даже скучно стало.
А текстильщик Сережа приуныл. Глаза у актрисы кругом ходить опять начали: на всех смотрит, стреляет. Лучше было, когда на месте стояли.
— А то что ж это,— говорит Сережа.— Каратники на ней мои, а она на других глаза пялит. Пойми мои страдания…
* * *
Так и замучились москвичи с революцией до невозможности.
В снег, что ль, залезть от нее? Залезешь — за ноги тащат, студенты тащат на сходку — иди на митинг. Гонют… А то бабушку революции встречать велят. Хорошо, что еще дедушки нет. Говорили-говорили, митинговали-митинговали.
Но потом все и замолчали. Ну, говорят тихонько:
Ну вас с вашим вече,
Скоро жрать уж будет нече…
Грустно, тихонько говорили друг другу: игра-то в революцию и хороша, может быть, только уж очень она нам боком всем вышла. Кончился московский ералаш.
‘Гибель богов’ — опера Р. Вагнера, входит в тетралогию ‘Кольцо Нибелунга’ (‘Золото Рейна’, ‘Валькирия’, ‘Зигфрид’, ‘Гибель богов’, 1854-1874).
Мария Антуанетта (1755-1793) — французская королева, жена (1770-1792) Людовика XVI, казнена во время Французской революции 1789-1799 гг.
каратник — бриллиант.
‘Московские ведомости’ — газета Московского университета, издавалась в 1756-1917 гг. (до 1842 г.— 2 раза в неделю, затем 3 раза, с 1859 г.— ежедневно). До 1909 г. принадлежала Московскому университету. До середины XIX в.— самая крупная газета в России. В 1779-1789 гг. газету арендовал Н.И. Новиков. В этот период в ‘Московских ведомостях’ наряду с материалами о внутренней жизни и иностранными известиями, публиковались статьи по литературе, искусству, науке, статистические материалы, библиография. При газете выходили приложения. В 1840-х гг. (редактор Е.Ф. Корш) ‘М. ведомости’ приобрели литературно-общественное значение. С 1863 г. под редакцией М.Н. Каткова (до 1887 г.) и П.М. Леонтьева (до 1875 г.) газета приняла реакционный характер.
прогрессисты — члены либерально-монархической Прогрессивной партии, или Партии прогрессистов. Образована в 1912 г. в результате раскола Союза 17 октября. Ее лидерами были крупные московские промышленники — А.И. Коновалов, И.Н. Ефремов, братья Рябушинские и др.
трикотон — перчатки для тонких работ при повышенных температурах, сочетание высокой чувствительности и защиты от механических повреждений.